Память не позволяет мне изложить последующие события в хронологическом порядке, но самые важные сцены всё ещё ясно и живо стоят у меня перед глазами.

В один из первых дней нашего пребывания в Курске, по всей вероятности, уже во второй, несколько русских солдат пришли, чтобы забрать человек пятнадцать пленных, им раздали лопаты. Мне, как всегда, «повезло», и я оказался среди них. Нас отвели метров на двести за казармы, на абсолютно пустой участок. Надо было выкопать там могилы, чтобы похоронить пленных, умерших в лагере. Как я смогу это сделать? Я едва могу поднять пустую лопату! На месте, которое мне указали, у меня получилось воткнуть лопату на несколько сантиметров, помогая себе ногой. Я повернул лопату и попытался отбросить направо немного земли, моё ослабевшее тело последовало за ней, и я растянулся во весь рост. Удар прикладом, который нанёс мне русский солдат (что не помешало ему рассмеяться), заставил меня попробовать ещё раз… с тем же результатом. Тут русский убедился в моём плачевном состоянии и настаивать больше не стал. Другие пленные, прибывшие в Курск задолго до нас, были в гораздо лучшей физической форме и продолжили работу, но она приняла зловещий оборот. С каждым ударом лопаты они выкапывали рваный ботинок, берцовую кость или лоскут немецкой униформы. Мы обнаружили кладбище, где немцы хоронили солдат, погибших во время молниеносного наступления 1941 года!

Русские жутко боялись заразных болезней и, в частности, тифа, поэтому после нашего приезда в Курск нас повели в баню, которая, впрочем, была таковой только по названию. На самом деле это было здание, предназначенное для дезинфекции одежды, где заодно можно было помыться. В предбаннике нам велели прицепить наши вещи к кольцам, которые затем повесят в горячую печь, чтобы убить всех паразитов, особенно вшей. Потом мы вошли в большое помещение, где уже суетились несколько пленных. Каждому из нас выдали таз, до половины наполненный водой, и по крошечному кусочку мыла. В первый раз за время нашего плена мы получили возможность помыться! Мы с отвращением обнаружили на себе толстый слой грязи и мириады укусов вшей. После того как мы полностью вымылись, мы перешли к первому парикмахеру, который остриг нас наголо с помощью скверной машинки, которая скорее выдирала волосы, чем брила. Следующий с помощью опасной бритвы сбрил нам волосы подмышками, на груди и вокруг гениталий. Третий, вооружённый закреплённым на конце длинной палки полотенцем, смоченным в желтоватой жидкости, обмазал нам всё тело, особенно его свежевыбритые части, чтобы окончательно изгнать насекомых. Наконец, чистые и избавленные от вшей, мы получили нашу продезинфицированную одежду.

В один из первых дней русское начальство наконец отделило нас от других национальностей, в частности от немцев. Нам предоставили небольшой дом, где мы были одни, — нас набралось около девяноста — ста эльзасцев и мозельцев, где мы заняли большой зал со стоящими вдоль стен двухэтажными койками, которых было достаточно, чтобы разместить больше двухсот человек. Ни тюфяков, ни одеял не было — спать надо на голых досках, и так будет продолжаться в течение всего нашего плена в СССР. Мы страшно мёрзнем. В середине зала стояла чугунная печка в рабочем состоянии, однако не было никаких сомнений, что её уже несколько месяцев не топили. Никаких следов топлива — ни дров, ни угля, ни торфа! С другой стороны, добрая сотня неиспользованных рам от кроватей, лежащих вдоль стены и сделанных из отличного сухого дерева, кажется, смеялась над нами. Не думая о более чем пагубных последствиях, которые может повлечь за собой наш акт вандализма, мы по общему согласию решаем совершить, как в вагоне, серьёзную диверсию. Из последних сил, которые у нас ещё остались, мы начинаем разбирать и ломать рамы, быстро превращая их в дрова. Минут через десять потрескивание пламени уже отогревало наши сердца, и скоро по залу распространилось приятное тепло. Улёгшись на верхние кровати, где воздух уже чуть-чуть нагрелся, мы впервые проводим отличную ночь, несмотря на голые доски. Каждый вечер одна или две кровати — надо было экономить — отправляются в печку, и так до самого конца марта, пока погода не смилостивилась над нами. Наша диверсия так и осталась незамеченной! То, что наше преступление не было раскрыто, было почти чудом! В нашу общую спальню русское начальство не зашло ни разу — всё общение происходило во дворе, куда нас дважды в день вызывали для proverka.

В самом начале в первый раз за время нашего плена мы прошли медицинский осмотр. Врач, одетый в белый халат, которому помогала медсестра тоже в белом, осмотрел нас и констатировал наше плачевное состояние. Пленных поделили на две категории: objis (общая) — те, кто был признан относительно крепкими и способными выполнять кое-какие работы и которым полагался обычный рацион питания, и convalos — находящиеся в плохом физическом состоянии, таких пленных освобождали от работ, и им полагалось усиленное питание. Как и большинство моих французских друзей, я был признан convalo.

На следующее утро — о сюрприз! — нас ожидает отличный кусок хлеба, почти белого хлеба, первый кусок более или менее съедобного хлеба за очень долгое время. Несмотря на волчий голод, мы стараемся есть как можно медленнее, чтобы растянуть удовольствие. Днём и вечером нас кормят супом, не слишком густым, с разболтанными в нём дрожжами, но это лучшее из того, что мы ели до сих пор. Этого нам недостаточно, чтобы насытиться, но чувство голода становится уже не таким неотступным, не таким изнуряющим. Наше физическое состояние мало-помалу улучшается. Через две недели — новый медицинский осмотр: на этот раз врач посчитал, что нам достаточно обычного питания и мы можем выполнять кое-какие работы. Нас перевели в категорию obji. Этот режим, к несчастью, был совсем другим. Утром tcha’i — неописуемое пойло, и к нему шестьсот граммов вроде бы чёрного хлеба размером не больше кулака. Это была сырая, тестообразная масса, напоминающая мастику или пластилин, которую отказался бы есть даже скот. Конец хорошему супу с дрожжами дважды в день. Вместо него — рыбный суп, в котором нет никаких следов рыбы, кроме запаха. Изредка можно было там обнаружить рыбные кости, остатки мякоти или кусок головы. Через несколько дней мы пришли в такое же скелетообразное состояние, как и по приезде сюда, и голод начал мучить нас ещё больше. Но поскольку мы были французами, у нас было преимущество — нас не посылали на работы. Через две недели — опять медицинский осмотр, где меня опять признали convalo на две недели. По окончании этих двух недель прекрасный сон закончился — несмотря на расшатанное здоровье, я оставался obji до самого нашего отъезда, именно из-за этого несколько месяцев спустя меня вычеркнули из списка полутора тысяч человек, отправляемых в Алжир.

Однажды мы с моим другом Шарлем Нестом из Шильтигхайма нашли способ время от времени улучшать наш обычный рацион. Мы обнаружили позади кухни сточную трубу. Повара выливали туда воду, оставшуюся от мытья котлов, в которой обычно ещё плавало несколько рыбьих голов. Растопырив пальцы, мы запускали руки в канаву, в которую стекала вода, вылавливали рыбные головы и жадно их проглатывали. Я поклялся Несту, что, вернувшись, всегда буду есть рыбу с головой! Через двадцать лет после войны я нашёл его. Первые слова, которые он произнёс, обращаясь ко мне, даже прежде чем меня поприветствовать, были: «Ну что, ты исполнил своё обещание?» Не надо было уточнять, о каком именно обещании он говорил!

Благоприятное впечатление, которое произвёл на нас лагерь по приезде, было сильно омрачено уже на второй день. Когда мы обустраивались в своём отдельном корпусе, мы вдруг услыхали эти омерзительные песни, которые нас заставляли петь в вермахте! В русском лагере — нацистские военные песни, возможно ли это? Вопят: «…und das heisst Erica!..Landser du alleine, sollst meine Freunde sein!..O du schoner Westerwald!..Heidi, heiho lala!» и т. д. («И ее звали Эрика… Ты один, молодой солдат, будешь моей радостью… О мой прекрасный Вестервальдский лес… Хайди, хейхо, ла-ла…») Мы выходим из казармы и видим группу пленных, орущих во всю глотку и марширующих в ногу через двор на ужин. Ими командует огромный тип весом килограммов под двести. Немец? Упрямый пруссак? Нет, поляк, но хорошо говорящий по-немецки. Поляки, будучи, как и русские, славянами, благодаря общности языков общались с ними гораздо легче. В Курске они занимали все важные должности, доверенные пленным. Конечно, самым всесильным в лагере после русского начальства был этот польский мастодонт, который, как многие подозревали, был добровольцем, а не призванным насильно. Мы познакомились с Антоном — так его звали — уже на следующий день, он должен был вести нас на обед. Он ждал на дворе перед нашим корпусом.

Как только мы собрались, он командует, естественно, по-немецки: «Смирно!» Никто не слушается. Потом: «В колонну по четыре!» Спокойно, не торопясь, мы строимся в четыре колонны. «Шагом марш!» Группа медленно трогается, строем, но не в ногу. «В ногу!» — орёт он. Безрезультатно. Дальше он решает, что если нас заставить петь, то мы будем вынуждены идти в ногу. «Запевай!» — и он сам запевает одну из тех надоевших немецких песен, которые мы слышать больше не можем, которые режут нам слух. Полное молчание! Красный от злости, он начинает выкрикивать немецкие ругательства, перемешивая их с польской бранью. Он кричит, что нас накажут, что нас лишат супа. Ничего не помогает, мы остаёмся немы, как карпы. В конце концов он вынужден сдаться, хотя и не забыв пообещать нам проблемы в будущем. А мы в это время, как обычно, едим свой суп. Вернувшись в расположение, мы решаем отправить двух наших товарищей делегатами к русскому начальству, чтобы попросить их не заставлять французов маршировать в ногу, отправляясь за супом под командой чужака, и особенно чтобы избавить нас от пения немецких военных песен, вызывающих столь плохие воспоминания. Мы выигрываем дело. На следующий день в час обеда Антон уже здесь, чтобы нас сопровождать, но не говорит ни слова. Мы дисциплинированно строимся в колонну по четыре, идём строем, но не в ногу, и приходим на кухню, где Антон приказывает поварам начать нас обслуживать.

Проходит неделя за неделей, всё такие же однообразные. В наших сердцах поселяется безнадёжность. К тому же никто больше не говорит об отъезде, о де Голле, об Алжире. Мы всё так же освобождены от работ и проводим дни в разговорах и воспоминаниях. Чтобы успокоить чувство голода, рассказываем друг другу кулинарные рецепты. В конце марта двор, который до сих пор был покрыт толстым слоем снега и льда, медленно превращается в большую грязную лужу. Когда мы его переходим, чтобы дойти до столовой, ноги утопают в грязи и воде до лодыжек. Но весна близко: увидим ли мы исполнение нашего самого заветного желания — уехать в Алжир и вступить в ряды войск Свободной Франции?

Я забыл рассказать обо одном мрачном эпизоде, о котором нельзя умолчать. На третий день после нашего приезда в лагерь команда человек в тридцать — только немцы, наших там не было — вышла из лагеря на работы, суть которых не была им известна заранее. Вернулись они вечером очень подавленные и рассказали нам о том кошмаре, который им пришлось пережить. Их миссия состояла в том, чтобы освободить и вымыть вагоны, из которых мы высадились за три дня до этого. С ужасом они обнаружили там не только тела своих товарищей, умерших в поезде в последнюю ночь путешествия, но и трупы тех, кто прибыл туда живым, но был настолько обессилен, что не мог встать и идти. Их просто оставили там умирать от голода и холода в открытых вагонах.

Пришла весна, выглянуло солнце, и вернулась хорошая погода. Нам больше не надо было ломать кровати, чтобы протопить барак, и мы могли выходить на улицу без шинели. Русские, которые увидели, что я хожу в старом свитере, изношенном до дыр, подарили мне немецкий китель, без сомнений, снятый с умершего пленного. Посередине двора, вполне уже просохшего, валялись обломки крыла самолёта, сбитого, по всей вероятности, во время советского контрнаступления прошлой осенью. В течение нескольких дней один пленный возился вокруг этих обломков, пытаясь оторвать куски алюминия. Это был один вежливый и симпатичный немец, очень одарённый и искусный мастер, который превращал обломки металла в высоко ценимые его товарищами вещи. За порцию табака — каждые две-три недели нам выдавали немного mahorka — он делал для них пепельницы, ручки для ножей, ложки. Он украшал их гравировкой с помощью отвёртки, которую неизвестно где раздобыл и которая служила ему резцом. Он с лёгкостью согласился принять и мой заказ и за махорку, которую выдали нам накануне, на следующий день сделал мне прекрасную ложку, отполированную до блеска и украшенную выгравированным посередине словом «Курск» и датой. Эта ложка служила мне в течение всего моего пребывания в плену, и несмотря на бесчисленные обыски, я смог её сохранить и привезти домой, хотя и разломанной на две части.

Ложка, сделанная для Шаоля Митчи в курском лагере

Наступил май месяц. Вечером, лёжа на голых досках, мои друзья, в подавляющем большинстве практикующие католики, поют песни во славу Девы Марии. С огромным удовольствием я, неверующий, присоединяюсь к ним, распевая во всё горло:

Это месяц Марии, месяц прекрасный, Деве любимой новую песню поём.

Никаких новостей для французов всё так же нет. Напротив, невзирая на свои обещания не посылать французов на работы, русское начальство собирает некоторых из наших товарищей в команду, которая должна помогать крестьянам в колхозе. Их работа будет заключаться в том, чтобы вскопать землю и подготовить её к севу. Во время коллективизации все старые деревенские поля превратили в огромное пространство, принадлежащее всем крестьянам деревни сразу и которое надо было обрабатывать с помощью тракторов, являющихся общественной собственностью. Обычно тракторов было совсем немного, поскольку некоторые трактора были сломаны, а запасные части достать было невозможно, не было топлива или, наконец, не хватало трактористов. Чтобы хоть как-то восполнить недостаток машин, привлекали дополнительную рабочую силу, и можно было увидеть парадоксальную картину: с одной стороны огромного поля — пять или шесть тракторов с плугами, а с другой — две-три сотни сельскохозяйственных рабочих, выполняющих ту же самую работу с помощью лопат!

Я сам никогда не был свидетелем того, как работали мои товарищи-колхозники, но, по их рассказам, всё происходило следующим образом.

Утром сельскохозяйственные рабочие, гражданские и пленные, вооружённые лопатами, выстраивались на краю участка, который надо было обработать. Каждому поручали вскопать полосу определённой ширины. Чтобы вечером получить право на полную порцию хлеба, и пленным, и гражданским надо было за день обработать участок заранее определённой длины — норму. За каждый недовыполненный метр порцию уменьшали на какое-то количество граммов. На десять — двенадцать работников приходился один надзиратель, которому было поручено контролировать работу. Эти надзиратели, которых совсем не всегда вдохновляла их однообразная работа, время от времени куда-то уходили. Работники, как крестьяне, так и пленные, занимались тем, что слегка ковыряли землю по самой поверхности, чтобы продвинуться вперёд побыстрее и выиграть несколько лишних метров для выполнения нормы. Надзиратели ничего не замечали… Неудивительно, что урожайность на русской земле была такой низкой! Для наших товарищей работа в колхозе была настоящим адом. Истощённые от недоедания, ослабленные многомесячным пленом, они никогда не могли выполнить норму и получали уменьшенный хлебный паёк, хотя даже нормального было совершенно недостаточно.

К счастью для наших французских товарищей, это бедствие длилось всего несколько дней. Однажды вечером их в спешном порядке вернули в казарму, на этот раз уже окончательно. Для французов есть новости! Один из русских начальников лагеря объявил нам, что долгожданный момент наконец настал. Мы больше не пленные, мы свободные люди. Скоро мы отправимся в Алжир, чтобы бороться против нашего общего врага. Через несколько дней нас отправят в лагерь, где соберут всех пленных французов, находящихся в России. Там нас переоденут в новое обмундирование и будут хорошо кормить, чтобы мы могли восстановить силы перед путешествием в Северную Африку, которое, конечно, принесёт нам немало испытаний. Нас отправят, как только будут получены необходимые указания. Наконец, он порекомендовал нам выбрать из своих рядов того, у кого был самый высокий чин во французской армии, чтобы этот человек принял на себя командование отрядом во время путешествия. Радость, которая наполнила наши сердца после этой короткой речи, не поддаётся описанию! Несмотря на голод и слабость, не отпускающие ни на секунду, мы впадаем в эйфорию. Теперь можно и помечтать! Разумеется, надо будет ещё немного потерпеть, три или четыре недели, чтобы набрать все утраченные за время плена килограммы, чтобы вернуть здоровье. Но всё это без всякого принуждения, как свободные люди! В этот же вечер мы пытаемся уладить вопрос с назначением командира. Практически все наши товарищи служили во французской армии как минимум в начале войны, в 1939–1940 годах. Среди нас были простые солдаты, капралы, несколько сержантов и, к несчастью, всего один аспирант — я. Поэтому командовать группой выпало на мою долю. Эту честь я с удовольствием передал бы кому-нибудь другому, но выбора у меня не было.

На следующий день мы последний раз идём в баню в Курске. К нашей огромной радости, польские «парикмахеры», хотя и сбривают нам волосы на теле, не трогают уже хорошо отросшие волосы на голове. Потом, уже чистые, мы в последний раз идём к врачу. Несмотря на слабость и крайнюю худобу, врач считает нас способными перенести путешествие в лагерь мечты, названия которого мы ещё не знаем. И вот наконец великий день, день отъезда! Утро начинается, как всегда, с proverka, которая обычно заключается в том, что всех, живущих в корпусе, выстраивают в колонну по пять человек, чтобы пересчитать. Этот процесс часто вызывает сложности, русские солдаты не слишком искушены в упражнениях подобного рода. Это делается, чтобы убедиться, что ночью никто не сбежал (как здесь, в нашем состоянии, кому-то могла прийти в голову нелепая мысль о побеге?). Но в это утро всё по-другому, на этот раз — перекличка. Русский офицер пытается читать по списку наши фамилии и имена. Поскольку они написаны кириллическими буквами, это часто вызывает замешательство: они так искажены, их так неправильно произносят, что понять их невозможно. После часа дискуссий и долгих объяснений всё наконец улажено.

Теперь, когда все условия выполнены, нашему отъезду ничто не препятствует. Офицер велит мне принять командование. Все мы стараемся с достоинством распрощаться с русским начальством.

«Смирно! Напра…во! Вперёд… марш!»

И проходя перед русскими офицерами:

«Равнение налево!» Я отдаю честь.

Ворота казармы открываются: «Не в ногу… марш!»