Двухклассное окончено. Надо как-то продолжать образование. В городе кроме духовного есть высшее начальное (иначе городское) училище с четырьмя классами-что-то вроде нынешней восьмилетки. Сторожем училища был наш дальний родственник Петр Матвеевич Карбинский. Он и поспособствовал моему поступлению на бесплатное обучение.
После приемных экзаменов инспектор училища Иван Макарович Боголюбов сказал мне:
— По закону божию, по истории и географии, по русской словесности мы тебя приняли бы в четвертый класс, а по математике и по физике только во второй.
Так и стал я второклассником. Учебные программы в этих заведениях не совпадали: в высшем начальном больше внимания уделялось предметам математическим, естествознанию, физике, чем закону божию.
Были уроки по черчению, рисованию, обязательные занятия гимнастикой. Учиться здесь было куда интереснее.
Для учеников была введена форма: гимнастерка серая, брюки навыпуск, тужурка с медными пуговицами. Половина учеников формы не носила: купить не на что. В форме щеголяли сыновья обеспеченных родителей.
У Петра Матвеевича квартирантами были Алешка Новожилов, Петька Окулов, и я к ним присоединился.
Все трое из разных волостей. Те двое старше меня, учились в третьем классе — предпоследнем.
Уроки окончились. Ученики разбегаются по своим домам и по квартирам, а мы в свою сторожку, пожуем хлеба с солью-и на улицу. Побегаем, поиграем во дворе или пошатаемся по городу-и за работу: дрова носить и печки топить в классах. Ужинали и вообще кормились каждый своим, отдельно: свой хлеб, картошка, чаще всего печеная, кипяток с крошечным кусочком сахара. Очень редко у кого-нибудь из нас появлялся рыбник из соленой сайды, и тогда съедали его вместе, втроем. После ужина учили уроки за грубо сколоченным столом при свете керосиновой семилинейной лампы. Спали на полатях. В сильные морозы и на полатях было холодно, старались согреться, теснее прижимаясь друг к другу.
Жили не тужили, весело жили, смеялись по всякому поводу и без повода, возились до драки, врали без совести о своих домашних достатках. Алешка хорошо рисовал картинки вроде «На могилку матери» с кладбищенскими крестиками, с березками очень белоствольными и очень зелеными, плакучими. Петька любил петь деревенские частушки, особенно похабные, а знал он их множество. На мою долю выпадало рассказывать сказки, которых я наслушался от нашего деревенского старика Саши Бирюкова.
Как жаль, что я не записывал тогда эти сказки!
Бывало, разведет Саша на целый вечер одну сказку, в которой смешные и безнравственные похождения попов с попадьями, монахов с монашками складно переплетаются с мужицкой хитростью, барской жестокостью, злодейством озорных разбойников, ужасами и мертвецами. И всегда мужик берет верх над господами и попами своей хитростью, ловкостью и силой.
Мужики слушают с разинутыми ртами, дружно хохочут в смешных местах и замирают в страшных…
Рядом со школой на квартире у вдовы чиновницы жили мой одноклассник Светиков и первокурсник Гасюнас — ученик первого класса. Хозяйка-старушка кормила их мясными супами да щами наваристыми, котлетами, рыбой жареной, оладьями. Спали они на отдельных кроватях, на мягких постелях с простынями. Я к ним часто ходил, ко мне привязался Гасюнас — сын лесничего из дальней волости, литовец по национальности.
Гасюнас ходил в полной школьной форме.
— Завидую я тебе, Ваня, у тебя нет воротника стоячего, а он так трет шею!
Нашел чему завидовать. Ходил я в стоптанных сапожонках, в штанах какого-то немыслимого покроя и цвета, купленных у старьевщика, в ситцевой рубахе, подпоясанной форменным ремнем с бляхой.
В субботу мы — постояльцы Петра Матвеевича — отпрашиваемся у инспектора училища Ивана Макаровича домой, чтобы принести еду на следующую неделю.
Субботний вечер и целый воскресный день дома. Мать веселая, улыбается и смотрит на свое дитятко ласковыми глазами, такими, что и высказать невозможно.
Отец, по натуре не очень веселый человек, и тот шутит, рассказывая разные случаи из своей пастушеской, нищенской, батрацкой биографии, рассказывает так, словно подсмеивается над кем-то.
— Теперь что! Живем как люди, хлеб есть, корова на дворе, вот только покуда молока нету, а Пеструха отелится, и молоко будет. На огороде, слава богу, наросло капусты, картошки, брюквы — на всю зиму хватит. Ну и в работниках тоже не худо жилось. Бывало, у купца Петелина жил. Зимой все время вприпляску.
Сапоги худые, а мороз не мороз — ты на улице: то по дрова, то за сеном, то назем возишь. Тосковать некогда. Пока назем из хлева мечешь, сапоги промокнут.
До поля две версты, бежишь и приплясываешь. Приедешь на поле, назем сбросишь, согреешься и обратно: четыре поездки за день от темна до темна. Кончишь работу, лошадь уберешь-и на кухню. Разуться бы, а сапоги будто железные, не сгибаются, Портянки к ногам примерзли. Кухарка горячей водой отливает-оттаивает, стащит сапоги и ноги снегом натрет. Потом накормит щами мясными, жирными, щи так и расходятся по всем жилам. Разве худо?
— Она накормит и согреет, знаю я ее, бесстыжую, — злится почему-то мама.
Утром приходит Дарья Воеводина и приносит крынку молока.
— Иванушко, напиши ты, Христа ради, нашим ребятам. От Мишки недавно получили письмо, жив-здоров, а от Кольки давно нет весточки, жив ли? Ведь в окопах страдает.
Пишу тому и другому бесчисленные низкие поклоны от всей родни, далекой и близкой. Пишу на память — родственники все известны, не первый раз пишу. А вот что дальше, не знаем ни я, ни Дарья.
Общими усилиями наскребли новости: красно-пестрая корова отелилась, принесла бычка, сено все с пожен вывезли, все живы-здоровы, того и тебе желаем. Дальше уж я от себя добавлял, что зима нынче стоит морозная, снегу выпало много, ветра сильные дуют, девки на беседы по-прежнему собираются у Катюхи. Но девкам невесело: мужиков всех на войну угнали, только негодные к службе да подростки и ходят на беседы.
Когда я прочитал Дарье письмо, она расплакалась:
— Спасибо, Иванушко, уж как складно ты все описал.
Выхожу на улицу с санками. При въезде в деревню против Бирюковой избы вровень с крышей намело огромный сугроб. Тут мы и катаемся. Моих одногодков ребят трое, да девок нашего возраста пятеро, да поменьше, да самых маленьких наберется десятка полтора. Визг, хохот, возня в снегу, рев малышей. Снегу в катанки набьется полно. Так разогреешься, что хоть шубейку скидывай. Стемнело-и разбегаемся по домам. Кажется, не было дней веселее этих.
Вечером старики собираются у кого-нибудь в избе, ведут неторопливые, бесконечные разговоры о том, кто у кого в окрестностях купил лошадь, смеются над тем, кого обманули цыгана и подсунули опоенного коня, судачат о ценах на рожь, на овес, кто помер, у кого родился ребенок. Сообщают о своих нехитрых делах, рассказывают сны и угадывают, что к чему.
По воскресеньям, по случаю моего появления, собираются у нас в избе. Зажигается пятилинейная лампа со стеклом, я усаживаюсь за стол с книжкой и читаю. То и дело меня прерывают: «Читай пореже», «Ну-ка перечитай это место еще раз». Читал я им Гоголя «Вечера на хуторе близ Диканьки». Вот это были слушатели! Рты полураскрыты, в страшных местах всеобщее «Ох!», в смешных хохот, старческий, хриплый смех. Когда старики смеются, глаза у них щурятся и слезятся, животы подбираются, плечи вздрагивают — смеются всем телом. Бабы, те либо всплакнут, либо взвизгнут, либо зальются задорным смехом. Насколько я помню, больше всего моих слушателей волновала судьба Тараса Бульбы.
Потом начинается разговор о войне, о германцах и ихнем императоре-злодее, о турках и ихнем султане, который татарской веры. Газет тогда в деревнях не было и о войне знали по рассказам. У мужиков складывалось такое суждение, что наши не уступают.
В лампе кончается керосин. Все расходятся по домам, а на прощанье уговаривают в то воскресенье дочитать про Тараса Бульбу.