Ехать было совсем не обязательно, и он это прекрасно сознавал, но все-таки поехал. Быть может, это голос крови властно позвал в дорогу, а быть может — память о детстве…
Последнее кочевье миновали около полудня, а сейчас длинный летний день уже близился к концу, и за все это время ни один человек не промелькнул даже где-нибудь вдали. Пустынна была местность, несмотря на обилие воды и травы. Лишь беркуты, ходившие в поднебесье огромными кругами, да одинокие волки на вершинах отдаленных холмов провожали глазами торопливо мчавшийся на юг отряд вооруженных всадников. Во главе отряда, сидя чуть боком, как все степняки, скакал шаньюй Тумань, глава державы Хунну, объединяющей двадцать четыре рода. Всегда жизнерадостный, нрава открытого и общительного, он был сейчас хмур и задумчив. Не сдерживая поводьями своего крупного серого жеребца и не оглядываясь, он на рысях брал крутые подъемы и пересекал мелкие речки, уверенный, что его телохранители, нукеры, неотступно следуют за ним.
С вершин перевалов шаньюй мельком оглядывал открывающиеся взору новые дали и становился все более мрачен. Нечто зловещее чудилось в безлюдье и молчанье благодатного края, расположенного почти в самом центре Великой Петли. Тишина здешних мест была сродни тишине перед грозой, и Тумань это чувствовал. Все началось несколько лет назад, когда Ин Чжен, князь удела Цинь, покорил соседние княжества и объявил себя хуанди — императором под именем Цинь Шихуанди, а новообразованной державе дал название своего удела — Цинь. Вначале, пока оставались послевоенные неустройства и еще не улеглись всяческие распри, император очень опасался хуннских набегов. В ставке Туманя то и дело появлялись послы Дома Цинь. Они привозили знаменитые шелка, сотканные в Линьцзы, золотые украшения, рисовое вино, прославленные лаковые изделия из Чэнду, наложниц и дорогие одеяния. Послы подолгу жили в ставке, что-то вынюхивали, осторожно толковали о возможности заключения договора „мира и родства“, однако точно ничего не обещали. Такая игра в переговоры продолжалась до появления у южных границ Хунну многочисленных войск во главе с Мэнь Тянем[11]Мэнь Тянь — древнекитайский полководец эпохи династии Цинь. В 234 г. до н. э. захватил Ордос и предгорья Иньшаня.
, который слыл лучшим полководцем Дома Цинь. С этого времени отряды циньцев чуть ли не ежедневно переходили пограничные межи и нападали на хуннские кочевья, разоряя их дотла, а людей угоняя в рабство. Уцелевшие хунны покинули свои земли и откочевали на север. Теперь Мэнь Тянь, пользуясь правом сильного, готовился занять обезлюдевшие земли. Зная это, шаньюй Тумань спешил успеть проститься с родными местами и совершить последнее жертвоприношение над могилами предков.
„Непонятно мне, почему проклинают меня по всем кочевьям хуннской земли, — горько думал он, стискивая в руке плеть. — Духи предков разгневались на нас. Никогда еще держава Хунну не была в столь плачевном состоянии. Со стороны восхода грозят дунху, с заката напирают юэчжи, в полуденной стороне стоит Мэнь Тянь с большими силами… Что делать шаньюю? Объявить поход? Но в какую сторону света, против кого? Против всех сразу? Безумие, безумие… Это значит погубить державу и весь народ. Нет, ждать, только ждать и отходить в Великую степь, отсидеться в полуночных землях, пока духи не вернут нам свою благосклонность… Насколько легко и приятно править державой, когда она в силе, настолько же тяжела участь шаньюя во времена ее упадка и смятения. Сейчас меня винят во всем — в трусости, пренебрежении государственными делами, в болезнях скота и неурожае трав. И ладно, если б кричали это овечьи пастухи и простые воины, а то ведь князья, главы родов, ополчились на меня. Даже мудрец Бальгур. Не понимают, что не спокойной жизни ищу я для себя, а народ хочу спасти… Один лишь князь Сотэ поддерживает мои помыслы… Да, Сотэ и его дочь, яньчжи Мидаг“.
При мысли о ней мечтательная улыбка тронула губы шаньюя: красавица Мидаг, самим небом созданная быть утехой воина и опорой правителя!.. Странные и недостойные шаньюя желания охватывали его по ночам, когда он лежал с ней на обтянутых шелками кошмах и смотрел на звезды, мерцающие в круглом дымнике юрты. Ему хотелось поселиться с Мидаг и малолетним сыном в тихом краю, где-нибудь в далекой земле динлинов[13]Динлины — белокурые и светлоглазые племена, населявшие Саяно-Алтайское нагорье, Минусинскую котловину, Туву. Вероятно, хунны были с ними в родственных отношениях, так как китайцы отличительным признаком хуннов считали высокие носы. Исчезли с исторической арены во II веке н. э.
, и жить мирной жизнью простого человека, не знающего ничего ни о бритоголовых разбойниках — юэчжах, ни о коварном Цинь Ши-хуанди, ни о грызне в Совете двадцати четырех хуннских князей. Чаша молочной водки в час досуга, сытый скот, ласковая жена да радующая сердце красота земли, на которой не гниют сотни порубанных трупов, — вот чего ему хотелось, когда рядом с ним, молочно белея в темноте обнаженной грудью, спала яньчжи Мидаг…
Сухо застучали копыта на каменистом спуске, возвращая шаньюя к безрадостной действительности. Впереди показалась цепь невысоких холмов, увенчанных по вершинам развалинами скал. Шаньюй взмахнул плетью, и тотчас десятка три нукеров, предупреждая возможную засаду, устремились вперед. Когда Тумань подъехал, одни воины, застыв на вершинах, стерегли окрестности, другие рассыпались вдоль подножий, обыскивая кустарники и овраги.
Шаньюй остановил коня на том месте, которое много-много лет назад указала ему мать: „Здесь стояла моя юрта, когда ты появился на свет“. Сейчас тут росла дремучая трава… белел пробитый череп, и по нему шныряли муравьи, а чуть поодаль лежали берцовые кости со следами волчьих зубов… Шаньюй окаменел в седле, погрузившись в думы. Почтительно молчали нукеры. Было тихо, лишь лошади иногда сдержанно позвякивали удилами и переступали с ноги на ногу.
— О будущем своем задумался, князь? — послышался рядом тихий вкрадчивый голос.
— Нет, о прошлом, — машинально сказал Тумань, продолжая пребывать в давно минувшем.
— Это одно и то же, — прошелестело в ответ. Тумань пришел в себя и всем телом повернулся на голос. Возле левого стремени стоял сухой сморщенный старик, безбровый, с лягушачьими губами и лицом, усыпанным коричневыми пятнами. Никто не заметил, как и когда он появился. Шелковая повязка на голове указывала на его принадлежность к даосским монахам — бродячим отшельникам, изредка появлявшимся в хуннских землях. Вопреки распространенному поверью, даос был не в белоснежном одеянии из пуха аиста, а в ободранном и грязном халате, в котором с трудом угадывался дорогой гуанханьский шелк.
— Ты кто? — резко спросил Тумань.
— Недостойный ученик мудрейшего Лао-цзы[15]Лао-цзы — полулегендарный мудрец, основатель даосизма (VI–V в. до н. э.). Проповедовал теорию „недеяния“, ратовал за возврат к первобытной общине. По традиции считается автором трактата „Дао дэ цзин“ („Книга о дао и дэ“).
,— даос шагнул вперед и мягко дотронулся до ноздрей шаньюева коня. — А ведь конь у тебя — ди-лу, то есть приносящий несчастье, — сказал он. — Смотри, от глаз идут канальцы для слез и на лбу белая звездочка…
— Что тебе нужно, монах? — раздражился Тумань.
— Знаю, знаю, — словно не слыша его, проговорил даос. — Там, — он махнул высохшей рукой на полдень, — там полководец Мэнь Тянь бьет в барабан и поднимает меч Черного дракона, кривой, как лунный серп, и весящий восемьдесят два цзиня, дабы отторгнуть твои земли. Он готовится испросить милость у богов войны, отрубив кому-нибудь голову перед походным знаменем. Неисчислимо много у него под рукой всадников с обоюдоострыми мечами, копейщиков с копьями длиной в два человеческих роста, лучников с тугими самострелами. Ты против него — как тот кузнечик из старой притчи, который сложил передние ножки, будто держа ими секиру, и тем хо тел остановить колесницу бога грома Фын-луна…
Тут начальник отряда нукеров в гневе выхватил дорожный меч, намереваясь смахнуть голову дерзкому монаху, однако шаньюй властным жестом остановил его.
— Но ты не огорчайся, князь, ибо что есть первопричина всего? — журчал даос. — Это борьба двух сил — Инь, что есть мрак, и Ян, что есть свет. Из нее проистекают пять сущностей мира — вода, огонь, дерево, металл и земля. Они замкнуты в единое и вечное кольцо: дерево преодолевает землю, земля — воду, вода — огонь, огонь — металл, металл преодолевает дерево. Ты видишь, что конец есть начало, а начало есть конец. Точно так же победа есть поражение, а поражение есть победа. Неполное становится полным, кривое — прямым, пустое — наполненным, ветхое — новым… Все в мире следует дао, единому и великому закону. Так сказано в „Дао дэ цзине“, и так все происходит в этом мире, разумно и просто, если не мешать неразумными своими действиями течению дао, которое следует естественности. Высшая добродетель, учил Лао-цзы, не в действиях людских, а в мудром без действии и созерцании. Все беды проистекают из действий человеческих. Одни стремятся к богатству, другие — к власти, третьи — к знаниям. „Но не есть ли это желание ухватить отражение луны в речной заводи?“ — спросит мудрец, проповедующий у четырех врат столицы. Все на свет рождаются одинаково голыми, и это соответствует естеству и дао. А вот умирают одни в пышных дворцах, другие — в придорожной грязи, это уже не соответствует дао. Поэтому мудрый говорит: „Не кладите в рот мертвым жемчужин, не надевайте на них вышитых шелковых одеяний, не приносите в жертву быка и не выставляйте раскрашенной утвари“. Когда все одинаково лишены стремлений, тогда все пребывают в состоянии изначальной честности — высшего превосходства человеческого существования…
— Зачем ты мне это говоришь, монах, так длинно и непонятно? — Шаньюй угрюмо глянул на даоса.
— Неправда, князь, ты все понял, — лягушачьи губы даоса сложились в подобие улыбки. — Смерть есть рождение, а рождение есть смерть. Поэтому не проклинай того, кому суждено тебя убить.
Тумань невольно натянул повод так, что конь его, закидывая голову, заплясал на месте, норовя вскинуться на дыбы. Начальник нукеров вопросительно посмотрел на шаньюя, но не обнаружил на его лице ожидаемого приказа.
— Что я могу сделать для тебя, монах? — хрипло спросил Тумань.
— Ничего, князь. У меня есть горсть риса, варенного в меду, и этого мне достаточно…
Обратно шаньюй возвращался еще более мрачным, чем до встречи с даосом. Лягушачьим своим ртом бродячий мудрец высказал многое из того, что уже давно смутно бродило в душе Туманя. Сколько он помнил себя, хунны беспрерывно воевали — то защищались от соседей, то нападали сами. А что изменилось от этого? Те же горы стоят на тех же местах, ту же траву едят овцы, те же птицы поют в степях, князья остаются князьями, а пастухи — пастухами. Все пребывает в неизменности, — во имя чего же тогда умирают воины? И снова Туманю подумалось, что куда лучше жить в простоте и безвестности с милой его сердцу Мидаг, чем быть шаньюем в это трудное время, когда все новости только плохие…
Шаньюй не ошибся — в ставке его ожидали послы юэчжского вождя, князя Кидолу.
Тумань говорил с ними в огромной юрте, предназначенной для Совета князей и приема послов. Дело, по которому они прибыли, было далеко не простое. В начале нынешнего лета предводитель сильного рода Лань князь Гийюй, носивший титул западного чжуки, совершил самовольный поиск на юэчжей. Как западный чжуки — третье лицо в державе после шаньюя и его наследника, восточного чжуки, — он имел на это право. Поход окончился неудачей — в безводной пустыне за хребтом Алашань[17]Алашань — горный хребет к западу от Ордоса.
Гийюй попал в западню и, лишь благодаря прославленной отваге и умению водить войска, сумел выскользнуть из окружения со своим полуторатысячным отрядом. Юэчжи пустились вдогонку и, даже не переседлывая лошадей, ворвались в лесистые предгорья Алашаня, утвердились там и, судя по всему, были не прочь продвинуться еще дальше на восход. Вот чем обернулась для Хунну необдуманная затея лихого чжуки. Сейчас Гийюй сидел на положенном ему месте, по левую руку от шаньюя, и с нескрываемой злобой поглядывал на юэчжского посла, худого, улыбчивого и очень красноречивого человека.
— …Князю Кидолу известно, — говорил посол, — что западный чжуки без дозволения и ведома великого шаньюя нарушил договор, заключенный между двумя государствами, прервал братское согласие между ними и поставил Дом Юэчжи в неприязненное положение с соседней державой. Князь Кидолу надеется, что виновные понесут наказание.
Гийюй при этих словах побагровел, схватился за рукоять дорожного меча, священного у хуннов, и глаза его из-под густых черных бровей сверкнули так, словно две стрелы, сорвавшись с тетивы, вонзились в посла.
— …Князь хотел бы прошедшее предать забвению, — ослепительно улыбался посол. — Подтвердить прежний договор, чтобы пограничные жители не опасались впредь внезапных набегов. Пусть малолетние растут, а старики спокойно доживают свой век, пусть все из рода в род наслаждаются миром…
Шаньюй устало кивнул, проклиная в душе и посла с его лисьими повадками, и Кидолу, сумевшего так ловко прибрать к рукам Алашань, и беспечного Гийюя.
— …Поскольку нарушения договора и разрыв братского согласия всегда происходили со стороны хуннов, — мягко говорил посол, — то князь Кидолу хотел бы на этот раз, кроме словесного подтверждения договора, получить истинное доказательство обоюдного доверия.
— Какое же доказательство называет истинным мой брат Кидолу? — спросил Тумань, уже догадываясь, о чем пойдет речь.
— Князь Кидолу хочет, чтобы его брат, шаньюй Тумань, послал к нему своего сына, который будет для него все равно что родной сын. Князь Кидолу с нетерпением ждет сына своего брата. Он уже указал для него в табуне лучшего иноходца, приказал поставить большую юрту из белоснежного войлока, и красивейшие девушки готовятся петь в честь дорогого гостя приветственные песни…
Тумань выслушал посла и легким кивком разрешил ему удалиться. Оставшись в юрте вдвоем с Гийюем, он сердито сказал:
— Это ты их привез в Алашань на хвостах своих коней!
Гийюй вскочил и вне себя от ярости крупными шагами заходил по юрте.
— Отдать сына шаньюя! Попадись мне этот Кидолу, я бы его живьем сварил в кипящем масле! — громы хал он.
Тумань невольно залюбовался разгневанным молодым князем. Чжуки был высокого роста, широкоплечий, с мощными руками прирожденного воина. От своей матери, дочери вождя динлинов, он унаследовал орлиный нос, голубые глаза и светлую кожу; от отца, хуннского князя, — черные волосы, широкую кость, горячий нрав и титул западного чжуки.
— Шаньюй! — вдруг остановился Гийюй. — Я вижу лишь один выход — собрать все силы Хунну и напасть на юэчжей…
— А тем временем дунху и циньцы сожгут наши кочевья и угонят в рабство наших женщин и детей, — мрачно усмехнулся шаньюй.
— Не успеют! — рявкнул чжуки. — Мы должны поразить бритоголовых молниеносно, после чего повернем на дунху. Мэнь Тянь, узнав о нашей победе над юэчжами, не посмеет выступить!
„Да, небо знает, кого ставить шаньюем, — немного гордясь своей рассудительностью, подумал Тумань. — О духи, что было бы, будь на моем месте этот безрассудный рубака!“
— Завтра на Совете князей все и решим, — сдержан но сказал Тумань и поднялся, показывая, что разговор окончен.
…Шаньюй в своей жилой юрте заканчивал вечернюю трапезу, когда явился его тесть, князь Сотэ, государственный судья, глава знатного рода Сюйбу.
Обменявшись приветствиями, они некоторое время молчали.
— Мои лазутчики доносят, — первым начал Сотэ, — что войска Мэнь Тяня пришли в движение.
— Уже? — шаньюй отставил недопитую чашу.
— Да, — государственный судья пристально посмотрел на шаньюя. — Если даже брать в расчет движение только пеших войск, и то они будут здесь самое большее через шесть-семь дней.
— О духи, началось… — Тумань заметно побледнел.
— Я виделся сегодня с князем Бальгуром, — продолжал Сотэ. — Он говорит, что конные разъезды дунху почти каждый день появляются в предгорьях Иньшаня. А о юэчжах ты и сам все знаешь. Они берут нас, как зверей, в облавное кольцо. Решай, что теперь делать. Ты — шаньюй…
— Уходить в Великую степь, — хрипло сказал Тумань. — Там, только там наше спасение.
— Правильно, — согласился Сотэ. — Однако князья будут против тебя. Они предпочитают драться.
— Но я решил так! — крикнул Тумань.
— Что поделаешь! — Костлявое лицо государственного судьи оставалось невозмутимым. — Хунну — не Цинь, а ты — не хуанди.
— Глупцы! Они же губят Хунну! — Тумань вскочил, растерянно взмахнул руками и снова сел. — Что же делать, князь Сотэ?
— Не знаю, — Сотэ помолчал и, как бы между прочим, спросил: — Что ты думаешь ответить юэчжским послам?
— Отказать! — резко бросил Тумань.
— Напрасно. Лучше иметь двух врагов, чем трех. Хотя бы даже невмешательство юэчжей сегодня много сто ит. Я боюсь даже подумать о том, что произойдет, если они вдруг ударят в тот момент, когда мы будем переправляться через Желтую реку или со всеми чадами и домочадцами, скотом и скарбом идти через Великую степь.
Мы окажемся беспомощны перед ними! Подумай об этом, шаньюй!
— Отдать сына… — прошептал Тумань.
— У тебя два сына — Увэй и Модэ, — голос Сотэ стал жестким и требовательным. — Шаньюем когда-нибудь станет один из них. Который?
Шаньюй молчал.
— Иметь наследником почти взрослого сына, будучи еще вовсе не старым, — так ли уж это безопасно? Не даром сказано, что вскормленный бычок ломает арбу.
Сотэ держал растерянного шаньюя под прицелом своих холодных глаз, и каждое слово его было словно удар тяжелого конепосекающего меча.
— На Совете князей я могу взять твою сторону, шаньюй. Но для этого надо решить дело с послами.
— Значит, Модэ… — не то спросил, не то сказал Тумань полузадушенным голосом.
— Ему там ничто не грозит, если мы… — Сотэ чуть заметно усмехнулся, — … не нарушим договора. Модэ вырастет среди юэчжей, женится там и, быть может, станет у Кидолу одним из его военачальников. Это хорошо — у нас будет свой человек в ставке вождя юэчжей.
Государственный судья встал и направился к выходу. Внезапно он остановился, прислушался и, быстро шагнув вперед, откинул входной полог. Снаружи никого не оказалось.
— Показалось, что там кто-то стоит. Видимо, я ошибся, — пробормотал Сотэ и обернулся к Туманю: — А послов надо отправить на рассвете. Незачем им видеть наши сборы. — Он усмехнулся. — Ничего славного в этом нет, шаньюй.
— Но я еще не решил! — воскликнул Тумань. Сотэ, ничего больше не сказав, вышел из юрты.
В это время тот, из-за кого главе державы Хунну пришлось сегодня вести столь неприятный разговор и с послами, и с государственным судьей, сидел в юрте у князя Бальгура, предводителя небольшого рода Солин, и играл с ним в кости. Они были давние приятели. Приезжая в ставку, старый Бальгур каждый раз привозил целый мешочек превосходно отполированных, крашенных красной охрой игральных костей и, притворно сокрушаясь, проигрывал их юному сыну шаньюя.
Шестнадцатилетний Модэ, восточный чжуки, наследник, играл азартно. Его худое, еще мальчишеское лицо раскраснелось, густые черные волосы лезли на глаза, и он их досадливо откидывал каждый раз, прежде чем метнуть кости. Сегодня ему везло — все время выпадало много „коней“ и „коров“.
— Э, да ты совсем разбогател! — посмеиваясь, воскликнул Бальгур. — Смотри, целый табун отменных рысаков! Вот когда ты станешь шаньюем…
— Я никогда не стану шаньюем! — Модэ упрямо и резко вскинул голову. — Что в этом хорошего? Водить в поход войска? Но войны хороши только в легендах — богатыри, поединки… А у нас одни погони — и днем, и ночью. То ты гонишься, то за тобой гонятся… Кругом пыль, солнце печет, а на тебе панцирь из бычьей кожи с медными накладками. В прошлый раз я чуть не изжарился.
— Конечно, жизнь воина тяжела, — заметил Бальгур, внимательно глядя в неулыбчивые и не по годам сумрачные глаза юного наследника.
— А Совет князей? — Модэ поморщился. — Пока наговорятся все двадцать четыре человека, и каждого надо выслушать… Скука! И говорят-то об одном и том же — то юэчжи, то дунху, то пастбища не поделили… Правда, в этом году все о Мэнь Тяне толкуют, да так ничего и не могут решить. Нет, я не хочу быть шаньюем. Я лучше стану знаменитым беркутчи, воспитателем ловчих беркутов. Знаете что, дядюшка Бальгур, я их научу брать волков.
— Волков ловчие беркуты не берут, — сказал Бальгур.
— У меня они будут брать! — уверенно заявил Модэ. — Когда я был еще маленький и жил в юрте матери, мне подарили ягненка. — Модэ на минуту замолк. — Весь черный ягненок, а голова — белая. Он бегал за мной, как собачонка, и даже спать ко мне забирался. Потом его волк утащил… прямо днем, от самой юрты. Мы с матерью гнались за ним верхом через всю долину, да разве волка догонишь… А потом она умерла, — вздохнув, закончил Модэ.
— Кто умер? — не сразу понял старый Бальгур.
— Моя мать, — спокойно объяснил Модэ.
— А, да-да, — кивнул Бальгур, вспоминая ходившие в свое время по кочевьям слухи, что мать Модэ, старшую жену шаньюя, отравили.
— Нет, я не буду шаньюем, — решительно повторил наследник Туманя. — Пусть мой братишка Увэй становится шаньюем. Мидаг только об этом и мечтает.
— Как знать, как знать…
Бальгур, поглаживая большим пальцем редкие седые усы, глядел на Модэ задумчиво и испытующе, потом не торопясь заговорил:
— Видишь ли, чжуки, человек не выбирает себе судьбу. На то есть воля неба. Ты думаешь, мне хотелось стать князем? Нет, Модэ, не хотелось. — Старик засмеялся, и его выцветшие глаза как бы подернулись дымкой. — В детстве я очень любил слушать бродячих сказителей и сам собирался стать сказителем, ходить из конца в конец нашей земли и на веселых пирах рассказывать о делах древних богатырей… Но небо знает, кому быть князем, а кому — сказителем…
У входа послышался шум, ворчливая ругань, потом откинулся полог, и в юрту ввалился невысокий толстяк с красным возбужденным лицом и бегающими глазками навыкате. Это был Бабжа, князь рода Гуси.
— Привет тебе, Бальгур! — просипел он, отдуваясь. — А, молодой чжуки здесь, оказывается! Иди скорей, Модэ, тебя везде ищут, зовут к отцу.
— Не пойду! — насупился Модэ. — Они меня хотят отдать бритоголовым.
— Ну, что ты говоришь! — засмеялся Бальгур. — Как может шаньюй отдать юэчжам своего сына! Иди, Модэ, иди, — наверно, что-нибудь важное, ведь ты не нукер какой-нибудь, а восточный чжуки.
Модэ собрал в кожаный мешочек выигранные кости, нехотя простился и вышел.
— А ведь он сказал правду, они его действительно отдают юэчжам! — Бабжа пугливо покосился на опустившийся за Модэ входной полог и торопливо зашептал: — Война им сейчас ни к чему… В беде люди сплачиваются, а им рознь нужна, рознь… каждый чтоб сам по себе, а род Сюйбу меж ними сильнейший… Сотэ у власти, государственный судья… Мидаг — яньчжи… Модэ, считай, уже убрали… Теперь сын Туманя от Мидаг займет место восточного чжуки, наследника, а потом его посадят шаньюем… И народ уводят за Великую степь для того же — на новые места роды придут ослабленные… им будет все равно, кто сядет шаньюем…
Бабжа славился тем, что все новости ухитрялся как-то узнавать первым. Говорили, что у него всюду свои люди и наград для них он не жалеет. Наверно, расходы эти окупались стократно, потому что Бабжа слыл влиятельным человеком, хотя его род не считался ни великим, ни знатным.
Весть, принесенная им на сей раз, была ошеломляющая, но Бальгур сразу поверил всему. Медлительный в движениях, нескорый на суждения и из-за этого казавшийся тугодумом, он в иные моменты принимал решения мгновенно. Не успел еще Бабжа договорить последнее слово, как Бальгур уже стоял на ногах, приказывая немедленно подать коня.
Старого князя пропустили к шаньюю беспрепятственно. Тумань, уже в который раз перебирая в уме слова государственного судьи, в одиночестве восседал в своей роскошной юрте из белоснежного верблюжьего войлока. Вдоль круговой стены на кожаных и деревянных сундуках в строгом порядке лежало дорогое, сияющее золотой отделкой оружие: мечи дорожные и конепосекающие, кинжалы, многослойные луки с костяными узорчатыми накладками, копья с золотыми навершиями, наручные латы и поножи, кожаные панцири с чеканными серебряными бляхами. Столь же ценной была и лежащая у входа конская сбруя — седла, узды и недоуздки, кожаные и шелковые чепраки на шерстяной подкладке.
Увидев Бальгура, Тумань приветливо заулыбался, но в следующий же миг на лицо его набежала тревога. Он понял, что приход главы рода Солин в столь поздний час связан с очередной неприятностью.
— Шаньюй! — сразу же объявил Бальгур. — Я приехал говорить с тобой о восточном чжуки.
— Почему мой сын… — начал Тумань, но старый князь бесцеремонно перебил его:
— То, что он твой сын, — это дело твое! — повысил он голос, глядя Туманю прямо в глаза. — Но он еще и восточный чжуки, а это уже дело всей державы Хунну.
— Ну хорошо, хорошо, — устало согласился шаньюй. — Так что ты хочешь сказать мне о восточном чжуки?
— Меня беспокоит требование юэчжей…
— А меня беспокоит то, что в предгорьях Алашаня засело не менее десяти тысяч юэчжских разбойников! — Шаньюй не выдержал и сорвался на крик: — Ты можешь мне посоветовать, как избежать войны с бритоголовыми? И чем остановить Мэнь Тяня? И что делать с дунху? Ты дашь мне какой-нибудь совет, мудрый князь Бальгур?!
„Да, все уже решено“, — понял князь.
— Ты не сделаешь этого, шаньюй Тумань! — угрюмо сказал он.
— Я сделаю это, князь Бальгур! — отрезал шаньюй.
— Совет князей не даст тебе согласия! — в словах старика прозвучала откровенная угроза.
— Князьям я скажу то же, что и тебе: укажите выход!
— Хунны еще не разучились воевать, — проворчал Бальгур. — Надо стоять на своей земле до последнего воина!
— До последнего! — шаньюй зло усмехнулся. — Князь Бальгур, мертвым земля нужна лишь для того, чтобы гнить в ней.
— Пусть гнить, но в своей земле, шаньюй Тумань!
— Земля никуда не денется, князь Бальгур. Сейчас главное — это выжить, сохранить народ и войска, — голос Туманя зазвучал неожиданно спокойно и печально. — Если будем живы, мы еще вернемся в свои кочевья в Великой Петле. Отступление не есть позор, это обычная военная уловка.
„А ведь он уверен, что прав, — подумал Бальгур. — И в суждениях его есть свой резон…“
— Хорошо, шаньюй, — вдруг стал он прежним Бальгуром, неторопливым и вдумчивым. — Ты убедил меня. Завтра на Совете я буду за уход в Великую степь.
Шаньюй воззрился на него с нескрываемым изумлением. Он больше всего опасался противодействия со стороны Гийюя и Бальгура и поэтому никак не мог ожидать, что старый князь, пользовавшийся немалым влиянием среди предводителей родов, так неожиданно и легко перейдет на его сторону.
— Но я должен сказать вот еще что, — продолжал глава рода Солин. — Нельзя восточного чжуки отдавать в заложники — духи предков будут разгневаны на нас, и путь наш в Великую степь окажется несчастливым. Ты согласен со мной, шаньюй?
„Так вот какую цену он запрашивает! — Тумань задумался. — Сотэ и Бальгур… Бальгур и Сотэ… Что делать, кого из них двоих предпочесть? Наверное, все-таки Бальгура, потому что Гийюй тоже против того, чтобы отдавать Модэ бритоголовым…“
— Князь Бальгур! — торжественно заговорил он. — То, что ты сказал сейчас, — разумно, мы не должны гневить духов. Юэчжи не получат заложника!
— Ты успокоил мое сердце, шаньюй! — Бальгур облегченно пригладил усы, вздохнул. — Очень трудное сейчас время… но небеса, видящие все, конечно же вернут нам свою милость.
С этими словами он поднялся, пожелал шаньюю здоровья, благорасположения духов и осторожно вышел.
Принятое решение вдруг успокоило Туманя. Он потребовал коня и с чувством большого облегчения поехал к Мидаг.
Яньчжи возлежала уже в постели, но еще не спала. Возле нее сидела прислужница, развлекавшая свою госпожу не то сказками, не то сплетнями. Когда вошел шаньюй, она тотчас удалилась, бросив в огонь, догоравший посреди юрты, пучок сухого можжевельника.
Тумань опустился на красочный ковер, расшитый изображениями диковинных зверей — крылатых волков, рогатых львов, когтистых грифонов с колючей чешуей. Подобными же изображениями — птиц, рыб и невиданных морских гадов — были испещрены и настенные ковры. В неверном и тусклом свете пламени все эти чудовища странным образом оживали, как бы начинали шевелиться. Туманю вдруг показалось, что и Мидаг, которая лежала, подперши рукой голову, и, не мигая, смотрела на него большими раскосыми глазами, — тоже всего лишь вышивка на ковре, сделанная искусными руками.
— Ты сегодня весел, — произнесла она своим низким и чуть хрипловатым голосом. — Случилось что-нибудь хорошее?
— Пожалуй, — он усмехнулся, наливая себе подогретой молочной водки. — Кажется, я добился того, что большинство князей не станет возражать против ухода из Великой Петли. Значит, на этот раз мы избежим столкновения с Мэнь Тянем. Дунху, возможно, удовлетворятся данью, что мы им платим. Вот только юэчжи…
— Что юэчжи? — Мидаг настороженно приподнялась. — Разве заложника им недостаточно?
— Заложника, говоришь? — Шаньюй отлил из чашки в огонь, чуть помедлил и выпил. — Нет, заложника мы им не дадим!
— Что?! Почему не дадим? — Она мгновенно выскользнула из-под одеяла и, не прикрывая наготы, подошла к Туманю. В ее легкой походке, в горделивой подвижности ее тела было что-то от горячей молодой кобылицы, которая выступает танцующим шагом, готовая вот-вот сорваться в бешеный бег. — Разве ты передумал? А мой отец сказал мне… — Она опустилась перед Туманем на колени и устремила на него умоляющие глаза. — Я так радовалась сегодня, когда узнала, что Модэ уедет отсюда… Тумань, я боюсь его! Ты видел, какие у него глаза? Волчьи! И это в шестнадцать лет! А что будет, когда он возмужает? О, духи, я чувствую, что он когда-нибудь зарежет меня и маленького Увэя!
— Пустое ты говоришь, — сказал Тумань, однако голос его дрогнул, и он ощутил, что тревога яньчжи невольно передалась и ему.
— О муж мой! — воскликнула она, обнимая его дрожащими руками; в глазах ее стояли слезы, длинные черные волосы разметались по медно-красным от огня плечам. — Муж мой, спаси нас, отправь Модэ!
— Не могу! — делая над собой усилие, прохрипел Тумань. — Если я отправлю его, Гийюй с Бальгуром вцепятся в меня на Совете, как собаки в марала. Они заставят меня воевать с Мэнь Тянем, с юэчжами, с дунху, а это равно самоубийству!
— О небо, неужели ты не знаешь, что надо делать? — горячо зашептала она, приблизив к нему лицо и взволнованно облизывая темно-кровавые губы. — Это же так просто! Гийюй — сумасшедший, недаром он сын рыжеволосой динлинки. Если его вывести из себя, он собственных детей зарубит. Отправь Модэ чуть свет, как тебе советовал отец, и постарайся, чтоб Гийюй узнал об этом. Вот увидишь, он совсем потеряет голову, проклянет всех и, забыв про Совет, ускачет в свое кочевье…
— И верно! — поразился шаньюй. — Умница ты! Как это я сам не сообразил!.. Что ж, если так, то… Да, надо подумать…
— Шаньюй, повелитель мой, ты устал, — шептала яньчжи и, разгораясь лицом, льнула к нему, как туман к подножью горы. — Отдохни рядом со мной… тебе предстоит трудный день…
А в юрте витал печально-сладкий запах тлеющего можжевельника, затухая, подрагивало пламя, и на коврах все шевелились существа, явившиеся сюда из бредового сна…
Утро пришло серенькое, с моросящим мелким дождем и порывами холодного ветра.
Послы, поднятые еще до света, поев горячего мяса и выпив водки, весело собирались в обратную дорогу. Три охранные сотни, которые должны были сопровождать их вплоть до юэчжской границы, уже стояли в походном строю. У коновязи перед юртой шаньюя под присмотром двух дюжих нукеров переминался с ноги на ногу взъерошенный Модэ. Он зябко сутулился и часто вздрагивал от дождевых капель, попадающих за ворот его поношенного кафтана. Он то и дело зевал, тер кулаком слипающиеся глаза, а в правой руке крепко сжимал мешочек с выигранными у Бальгура игральными костями.
Наконец, поддерживаемый смотрителем шаньюевой юрты, появился главный посол. Нукеры тотчас подхватили Модэ, усадили на коня, сели сами. Изрядно хмельной посол, опираясь на плечи слуг, взобрался в седло, взмахом руки дал знак трогаться. Одна охранная сотня умчалась вперед, две другие разошлись в стороны, и юэчжское посольство отбыло на родину, увозя с собой заложником сына главы державы Хунну.
Шаньюй не стал провожать сына, не простился с ним. Лишь когда посольский отряд отдалился настолько, что уже еле виднелся сквозь дымчатую кисею дождя, Тумань вышел из юрты и долго смотрел ему вслед, чувствуя, что совершил непоправимую ошибку, и в то же время оправдывая себя тем, что не мог поступить иначе…
Предвидение яньчжи сбылось с изумительной точностью. Едва Тумань успел закончить утреннюю трапезу, налетел и оборвался обезумевший конский топот, заржало, захрапело, и знакомый доброй половине хуннской державы голосище западного чжуки раздавил послышавшиеся было протесты караульных нукеров. Гийюй, сам, должно быть, не заметив того, оборвал входной полог и прямо с порога загремел:
— Шаньюй, ты отдал-таки Модэ бритоголовым!
— Да, отдал, — сдержанно ответил Тумань и крикнул — Эй, нукеры, вон от юрты на половину перестрела! — И усмехнулся, глядя на Гийюя: — Незачем им быть свидетелями того, как западный чжуки теряет лицо.
— Шаньюй, как ты мог? — От ярости чжуки не находил слов и только повторял — Как ты мог!..
— Да, я отдал своего сына и этим спас от гибели тысячи чужих сыновей, — шаньюй смотрел выжидательно и настороженно.
— А о чести хуннского народа ты думал, шаньюй? — чжуки разъяренным медведем навис над сидящим Туманем.
— Я думал о жизни хуннского народа, — невозмутимо парировал Тумань.
— Честь дороже жизни! — крикнул Гийюй, рубя ладонью воздух.
Тумань промолчал. Гийюй еще некоторое время пометался по обширной юрте шаныоя, сопя и пиная попадавшие под ноги ковровые подушки, и вдруг разом успокоился.
— Отдал сына, теперь отдашь землю, и все это ради жизни. А кому она нужна, такая жизнь? — горько вопрошал он, стоя перед Туманем. — Были и раньше, говорят, трудные времена, но до такого позора Хунну еще не доходила. Я не понимаю, ничего не понимаю… Хорошо, я подниму свой удел и поведу его в Великую степь. Но я клянусь!.. — Ярость снова накатила на западного чжуки; он выхватил меч и с маху кинул себе под ноги, пригвоздив к земле толстый золототканый ковер, подарок Цинь Ши-хуанди. — Клянусь духами предков, землей и небом, что еще вернусь в Великую Петлю!
Прокричав это, он почти бегом выскочил из юрты, взревел: „Коня сюда!“ — и миг спустя гром копыт, затихая, унесся вдаль…
Совет князей начался при подавленном молчании собравшихся. Тумань, преувеличенно спокойный, восседал на обычном своем месте — слева от входа лицом на полночь.
За отсутствием обоих чжуки — Модэ и Гийюя — первым говорил государственный судья.
— По ту сторону Великой степи, — каркающим голосом вещал Сотэ, обводя всех по очереди холодными властными глазами, — лежат большие земли, обильные травой, лесом, водами. Уйдя туда, мы положим между нами и Домом Цинь труднопроходимые бесплодные равнины. Дом Цинь уже не сможет вступить с нами в прямые межи. С юэчжами нас разделят горы. Остаются дунху, но от них мы пока будем по-прежнему откупаться.
Шаньюй слушал и кивал головой, но по лицу его было видно, что мыслями он где-то в другом месте. Время от времени он вздыхал, с силой тер лицо ладонями. Обычно бодрый, румяный, сегодня Тумань выглядел больным, обвисшие щеки его и мешки под глазами часто подергивались, пухлые пальцы то крутили золотые застежки халата, то хватались за священный дорожный меч, лежавший на коленях.
— Дорогой ценой остановили мы юэчжей, — скорбно продолжал государственный судья. — Молодого князя Модэ отдали им в заложники. Плачем мы, и сердца наши безутешны. Но бритоголовые и не собираются уходить с Алашаня. Дунху ненадежны. Мэнь Тянь уже начинает двигаться сюда… Как тут воевать?
— Да-да, — торопливо подхватил шаньюй, — Луна сейчас идет на ущерб, поэтому война нам принесет одни лишь поражения…
Бальгур, узнав, что Модэ уже увезли юэчжи, а Гийюй ускакал в свое кочевье, потерял всякий интерес к происходящему на Совете. Он сидел, даже не стараясь прислушаться к тому, что говорил Сотэ, и впервые за шестьдесят с лишним лет, прошедшие в неустанных битвах и походах, ощущал в себе страх: как объяснить своим пяти тысячам суровых воинов необходимость покинуть родину?
— Поднимайте свои уделы, князья! — раздался окрепший голос шаньюя. — Будем уходить в Великую степь!
Князья в молчании стали покидать юрту.
— Что нам теперь делать? — уже выйдя, спросил Бабжа и доверительно взял Бальгура за локоть. — Как быть?
— Ждать! — жестко сказал Бальгур, принял из рук нукера повод коня и повторил — Ждать!..
Отправив вперед спешного гонца с приказом собраться всем воинам рода Солин в его кочевье, он в тот же день выехал из ставки шаньюя.
По пути князь обгонял беженцев, уходящих из Великой Петли. Влекомые подъяремными быками, тащились громоздкие крытые арбы с детьми и стариками; женщины и подростки с серыми запыленными лицами гнали тоскливо ревущие стада овец и коров; навьюченные домашним скарбом, шагали верблюды. Люди, привыкшие к кочевой жизни, были готовы безропотно перенести лишения долгого и трудного пути через скудные равнины Великой степи. Целый народ, оставив насиженные места, шел навстречу неизвестности.
Пока его воины на рысях проходили мимо, Бальгур несколько раз останавливал арбы, заговаривая со стариками. Отвечали неохотно, двумя-тремя словами, при упоминании о шаныое замолкали совсем, — несчастье сделало всегда веселых общительных хуннов из Великой Петли замкнутыми и хмурыми, — даже младенцы, словно понимая смысл происходящего, глядели печально и мудро.
Когда Бальгур на третий день добрался наконец до своего кочевья, воинов еще не было. Не появились они и утром следующего дня. Поджидая их, Бальгур сидел возле юрты, грея на солнце старые кости, и печально смотрел на вздымающуюся невдалеке синеватую громаду Иньшаньского хребта. Да, Иньшань, гордость и сила рода Солин, уже потерян, и с этим пока надо примириться. Трудно так думать о горах, у подножий которых испокон веков рождались, жили и умирали многие и многие поколения хуннов, — да, трудно и горько, ибо где еще можно найти места, столь обильные мелкой и крупной дичью? Или горным лесом, дивно пригодным для луков и стрел, юрт и повозок? И где еще встретишь таких могучих горных орлов, чьи перья придают стрелам несравненную меткость и дальнобойность?..
От печальных мыслей Бальгура отвлек топот множества копыт. Князь торопливо встал, думая, что начинают съезжаться вызванные им войска. Однако это оказался его сын Максар, вернувшийся со своей ватагой с охоты. Максару недавно исполнилось двенадцать лет, но он был не по годам силен, ловок, и стрелы, пущенные его рукой, летели всегда точно в цель. Во главе полусотни молодых сорванцов, отданных ему под начало Бальгуром, он целые дни проводил на охоте, объезжал диких лошадей и учился битве в конном строю. Конепосекающий меч был для него пока тяжеловат, но дорожным мечом он уже владел умело. Бальгур гордился сыном, любил его, хотя и обращался с ним неизменно сурово, требовательно, а порою и жестоко.
Молодые охотники ворвались в кочевье с шумом и разудалыми криками. Увидев старого князя, неподвижно застывшего у юрты, они приумолкли, стали осаживать лошадей. Один лишь Максар с желтым леопардом, переброшенным поперек седла, не замечая ничего в пылу скачки, продолжал шуметь и кривляться. Наконец и он увидел отца, умолк разом, растерянно оглянулся и только тут обнаружил, что остался в одиночестве, — последние из его дружины, торопя лошадей, исчезали за юртами.
Спешившись, Максар с усилием взвалил на себя леопарда и направился к отцу, думая редкой добычей смягчить его гнев. Бальгур молчал.
— Посмотри, отец, — с притворным оживлением заговорил мальчик, уже чувствуя неладное. — Я его сам застрелил! Вон на той горе, — и, повернувшись, указал рукой на одну из вершин Иньшаньского хребта.
Бальгур по-прежнему молчал.
— Отец… — упавшим голосом проговорил Максар, опуская голову.
— Сын, — Бальгур наконец нарушил молчание. — Сын, ты совершил два проступка. Первое: чтобы убить леопарда, нужно разрешение Совета старейшин нашего рода, без разрешения желтого леопарда можно убить только при облавной охоте, когда участвуют все. Второе: ты въехал в кочевье без должного уважения к людям, которые здесь живут. За это ты должен понести наказание. Ступай принеси мою дорожную плеть.
Мальчик хотел что-то сказать, но вместо этого только вздохнул и пошел в юрту. Когда плеть была принесена, Бальгур тихо приказал:
— Сними рубашку.
Оставшись по пояс голым, Максар вытянулся и застыл лицом к отцу. Бальгур не размахивался, но витая плеть как бы сама собой плотно опоясала бронзовое тело мальчика.
— Это тебе за первый проступок, — деловито пояснил отец. — А вот и за второй.
Плеть снова со свистом разрезала воздух. Мальчик снес наказание молча.
Бальгур мельком скользнул глазами по вспухающим багровым рубцам и равнодушно обронил:
— Скажи матери, чтобы смазала маслом, — к тут же подумал, что напрасно он наказал сына: ведь Иньшань-то уже, можно считать, чужой.
„Нет, нет! — тут же возразил он себе с неожиданным ожесточением. — Раньше или позже, а мы вернемся сюда, обязательно вернемся! И наказал я его правильно — пусть останется ему памятен Иньшань не только радостями, но и болью, тем крепче он будет помнить его и любить“.
Тут чуткое ухо князя уловило с детства знакомый, еле слышный топот сотен скачущих лошадей. Несколько мгновений он приглядывался и вдруг разом увидел, как с севера и с запада, переваливая через пологие лысые холмы, в долину вливаются темные массы конницы. Это спешили поднятые им воины рода Солин.
Всадники продолжали прибывать весь день и всю ночь. К утру их было уже полтумэня — пять тысяч.
На восходе солнца Бальгур выехал на возвышенность перед войсками, выстроенными в походном порядке посотенно и потысячно.
На траве еще лежала роса, бесконечным множеством крохотных самоцветов горя в лучах раннего солнца. Дымило кочевье десятками своих очагов, — дымы в безветрии поднимались высоко вверх прямыми тонкими стволами. Стояла удивительная при такой массе людей тишина, — слышен был даже щебет ласточек, стремительно проносящихся над самой землей. Изредка ржали и переступали кони, грызя удила и позвякивая бронзовыми фигурными псалиями[20]Псалии — трензеля, металлическая часть удил, служащая для управления лошадью и удерживания мундштука.
. Воины уже знали о делах в Великой Петле и теперь молча ждали, что прикажет им суровый темный всадник, застывший под княжеским бунчуком.
Но прежде чем сказать первое слово, Бальгур привстал в стременах, поднял руку, и все увидели в ней свистящую сигнальную стрелу. Выдержав несколько мгновений, князь круто вскинул лук, и пронзительный — на пределе — свист хлестнул по ушам, заставив всех встрепенуться и невольно посмотреть туда, куда указал ее полет — на полночь, в суровые и необъятные просторы Великой степи…