«Это был июнь 1871 года… Когда я пришел пешком из Вологды в Ярославль…»

От Вологды до Ярославля 200 километров. Тем не менее оставим это утверждение на совести героя нашего повествования — свиты при Гиляровском не было, и все равно нам правды не узнать. Даже если юношу время от времени и подвозили, все равно такое путешествие — поступок с большой буквы. Один, в незнакомых местах и почти без копейки.

Тем удивительнее, что, явившись в Ярославль, Гиляровский нашел силы любоваться этим городом (чего не было, как мы помним, в Вологде): «Я ходил по Тверицам, любовался красотой нагорного Ярославля, по ту сторону Волги, дымившими у пристаней пассажирскими пароходами, то белыми, то розовыми, караваном баржей, тянувшихся на буксире».

Пусть оставляли его равнодушными и Спасский монастырь, и набережная, и башни древней крепости — но все же, все же…

Сегодня Ярославль — один из уютнейших провинциальных городов России. Он комфортно раскинулся на излучине Волги и другой реки — Которосли. Здесь есть гостиный двор, здание присутственных мест в стиле классицизма, городской театр. Словом, все то, что привлекает нас в старых губернских городах.

Нет, правда, кремля. Но не беда — кремлем здесь называют монастырь, который расположен в самом центре города.

Увы, в 1918 году, во время подавления белогвардейского восстания, город был разбомблен большевиками и значительно утратил свой колорит.

Тогда же Ярославль был красоты необычайной. Иван Аксаков так описывал его: «Город белокаменный, веселый, красивый, с садами, с старинными прекрасными церквами, башнями и воротами; город с физиономией. Калуга не имеет никакой физиономии или физиономию чисто казенную, Симбирск тоже почти, но Ярославль носит на каждом шагу следы древности, прежнего значения, прежней исторической жизни. Церквей — бездна, и почти ни одной — новой архитектуры; почти все пятиглавые, с оградами, с зеленым двором или садом вокруг. Прибавьте к этому монастыри внутри города, с каменными стенами и башнями, и вы поймете, как это скрашивает город, а тут же Которосль (старое название реки Которосли. — А.М.) и Волга с набережными, с мостами и с перевозами… Роскошь в городе страшная. Мебель, квартиры, одежда — все это старается перещеголять и самый Петербург».

Однако Гиляровскому не было дела до подобных глупостей — он бурлаков искал. Но не нашел — сел на пароход «Александр III» и пустился вниз по Волге, в Кострому.

* * *

Город Кострома до революции был своего рода символом сонной незыблемости. Федор Сологуб писал: «Плывем на пароходе по Волге, видим — Кострома на берегу. Что за Кострома? Посмотрим. Причалили. Слезли. Стучимся.

— Стук, стук!

— Кто тут?

— Кострома дома?

— Дома.

— Что делает?

— Спит.

Дело было утром. Ну, спит, не спит, сели на извозчика, поехали. Спит Кострома. А у Костромушки на широком брюхе, на самой середке, на каменном пупе, стоит зеленый Сусанин, сам весь медный, сам с усами, на царя Богу молится, очень усердно. Мы туда, сюда, спит Кострома, сладко дремлет на солнышке.

Однако пошарили, нашли ватрушек. Хорошие ватрушки. Ничего, никто и слова не сказал. Видим, — нечего бояться Костромского губернатора, — он не такой, не тронет. Влезли опять на пароход, поехали. Проснулась Кострома, всполошилась.

— Кто тут был?

Кто тут был, того и след простыл, Костромушка».

Сегодня, по большому счету, Кострома — сонная российская провинция, тихая, очаровательная, сокровенная.

Но нашему герою не до праздных романтических ассоциаций. Он наконец-то нашел бурлаков.

* * *

Бурлак — профессия известная. Своей завидной популярностью она обязана отчасти Гиляровскому, который, разумеется, не устоял перед соблазном описать бурлацкий быт.

Кстати, вступить в бурлацкую «оравушку» было несложно — на Волге началась холера, и среди бурлаков значительно повысилась текучесть кадров. Прежде чем вступить в бурлацкую артель, надо было пройти «собеседование». А выглядело это так:

«Один старик, лежавший на штабелях теса, выгруженного на берег, сказал мне, что народом редко водят суда теперь, тащат только маленькие унжаки и коломенки, а старинных расшив что-то давно уже не видать, как в старину было.

— Вот только одна вчера такая вечером пришла, настоящая расшива, и сейчас, так версты на две выше Твериц стоит; тут у нас бурлацкая перемена споконвеку была, оравушка на базар сходит, сутки, а то и двое, отдохнет. Вон гляди!..

И указал он мне на четверых загорелых оборванцев в лаптях, выходивших из кабака. Они вышли со штофом в руках и направились к нам, их, должно быть, привлекли эти груды сложенного теса.

— Дедушка, можно у вас тут выпить и закусить?

— Да пейте, кто мешает!

— Вот спасибо, и тебе поднесем!

Молодой малый, белесоватый и длинный, в синих узких портках и новых лаптях, снял с шеи огромную вязку кренделей. Другой, коренастый мужик, вытащил жестяную кружку, третий выворотил из-за пазухи вареную печенку с хороший каравай, а четвертый, с черной бородой и огромными бровями, стал наливать вино, и первый стакан поднесли деду, который на зов подошел к ним.

— А этот малый с тобой, что ли? — мигнул черный на меня.

— Так, работенку подыскивает…

— Ведь вы с той расшивы?

— Оттоль! — и поманил меня к себе.

— Седай!

Черный осмотрел меня с головы до ног и поднес вина. Я в ответ вынул из кармана около рубля меди и серебра, отсчитал полтинник и предложил поставить штоф от меня.

— Вот, гляди, ребята, это все мое состояние, пропьем, а потом уж вы меня в артель возьмите, надо и лямку попробовать… Прямо говорить буду, деваться некуда, работы никакой не знаю, служил в цирке, да пришлось уйти, и паспорт там остался.

— А на кой ляд он нам?

— Ну что ж, ладно! Айда с нами, по заре выходим.

Мы пили, закусывали, разговаривали… Принесли еще штоф и допили.

— Айда-те на базар, сейчас тебя обрядить надо… Коньки брось, на липовую машину станем!

Я ликовал. Зашли в кабак, захватили еще штоф, два каравая ситнего, продали на базаре за два рубля мои сапоги, купили онучи, три пары липовых лаптей и весьма любовно указали мне, как надо обуваться, заставив меня три раза разуться и обуться. И ах, как легко после тяжелой дороги от Вологды до Ярославля показались мне лапти, о чем я и сообщил бурлакам.

— Нога-то как в трактире! Я вот сроду не носил сапогов, — утешил меня длинный малый».

Дальше было хуже. Лямка — она лямка и есть. А типичный договор, который заключали бурлаки с судовладельцем, был не шуточный: «При нанесении судна на мель или на каменистые грунты должны мы немедленно оное снимать и следовать вверх без промедления. И ежели где-либо встретится мелководье, в таком случае погрузить нам кладь с означенной расшивы его, Щаплевского, в купленные или нанятые хозяином Щаплевским паузки, за которыми ходить нам, куда от него приказано будет, с платою им на харчи каждому из нас по 15 коп. серебром в день. Сверх того, если с судном последует такое от потопа несчастье, что не будет никакой возможности оного спасти, в таком случае обязаны мы со всевозможным старанием привести оное к берегу, воду из него отлить, кладь выгрузить на берег, на удобное и безопасное от воды и огня место, подмоченную пересушить, пересушенную же обратно погрузить в то или другое судно и следовать до места назначения, не требуя от хозяина за то никакой себе прибавки сверх установленной по реестру ряды.

От огня иметь нам крайнюю осторожность, а потому и табаку отнюдь никому из нас на судне не курить; но если лоцман из нас по какой-либо самонадежности в попутный ветер или в другом каком бы то ни было случае подвергнет судно от себя повреждению или совершенной гибели, то он и должен ответствовать за свою вину по законам, мы же если не будем участвовать в его поступке, то за сие и ответствовать нисколько не должны. От нападения воров и разбойников судно хозяина и его капитал неослабно оберегать, под опасением каждому из нас. Если кто из нас притворно захворает, в работе будет ленив или сварлив, или от работы отлучится, или сбежит, или даже если что-либо хозяйское украдет, таковых от худых поступков и неповиновения должны мы настоятельно удержать, к побегу с судна никого и ни в каком случае не допускать, а за неспособность и непослушание волен он, хозяин, нанимать на наш счет других, за украденные же кем-либо из нас у хозяина вещи должны мы платить нашею собственностью.

По прибытии же нашем с судном Щаплеевского в г. Рыбинск судно поставить, а припасы на нем, пересуша, убрать на показанное место, и тогда с хозяином или его доверенным учинить расчет, и по получении себе обратно паспортов быть от работы и обязанности по сему свободными. Всю же вышеписанную работу на судне производить на наших харчах, на покупку которых обязан он, хозяин Щаплеевский, при судне иметь достаточное количество денег, которые, в небытность свою при судне, должен поручить вместо себя своему посланному. Больных рабочих оставлять не иначе, как в городе, селе или деревне, или в каком-либо другом жилище, которых и отдать на руки начальнику или старшему того места, где будут оставлены, учинив с ними законный расчет».

А со здоровьем почти у всех бурлаков были проблемы. Некто И. Вернадский в статье под названием «Исследования о бурлаках» писал: «Самое несчастное положение бурлаков бывает во время болезни, которая посещает их нередко: тяжелая работа, не всегда хорошая пища и частые непогоды причиняют им страдания, редко уступающие простым средствам. Уже от одной лямки у бурлака на груди, большей частью, образуется темный рубец, как признак его трудов и усилий; но, кроме того, бурлаки часто страдают ревматизмом и другими простудными болезнями. Холера, до сих пор не прекратившаяся на Волге, тоже похищает много жертв из числа судорабочих. Причиною болезней, большей частью, бывает непогода и то, что бурлаки из боязни требовали, чтобы оставлять на берегу больных, что и делалось: их бросали, часто без всякого пособия, вдали от жилья и людей. Задаточные деньги, взятые заболевшим и не отработанные им до болезни, взыскиваются при окончательном расчете с артели. С больными, высаживаемыми на берег, почти никогда не делается расчета: если на их долю причитается получить что-нибудь, то судохозяева обещают заплатить следуемое в конце пути по расчету кому-нибудь из товарищей больного или же переслать причитающиеся деньги по почте и, разумеется, большей частью не исполняют ни того, ни другого…

Если болезнь происходит просто от усталости, то больного держат на судне даже до 2 недель; если же больной не оправляется, то оставляют его в деревне или даже на берегу, вдали от жилья и без всякого пособия, а на его место на счет артели нанимается другой. Иногда судохозяева отсылают работника, даже еще здорового, но измученного и плохо едящего, возвратив ему паспорт, как только он отработает свой задаток. В больницу отправляют только труднобольных и то, если лазарет случится судну по пути; выбившимся же из сил предоставляют отправиться домой «как знают». Выздоровевшие выходят из больницы в самом жалком виде, без гроша денег и без куска хлеба, так, что на родину возвращаются совершенно нищими, питаясь по дороге милостыней».

В городе, на пристани, в ватаге действовали пусть и жестокие, но все-таки законы. В лесу, вдали от жилья, прав был сильнейший. Не удивительно, что появилась поговорка: «Собака, не тронь бурлака, бурлак сам собака».

И вообще «собачья» тема была накрепко прописана в бурлацком бытовом фольклоре. «Засобачивай!» — кричали бурлаки под конец «смены», после чего судно приставало на ночь к берегу. И пересказывали страшные рассказы про Собаку-барина — строгого помещика, державшего большую псарню.

А наш герой об этом вспоминал: «Сдержали. Двинулись, качаясь и задыхаясь… В глазах потемнело, а встречное течение, суводь — еще крутила посудину.

— Федька, пуделя! — хрипел Костыга. И сзади меня чудный высокий тенор затянул звонко и приказательно:

— Белый пудель шаговит…

— Шаговит, шаговит… — отозвалась на разные голоса ватага — и я тоже с ней.

И, установившись в такт шага, утопая в песке, мы уже пели черного пуделя.

— Черный пудель шаговит, шаговит… Черный пудель шаговит, шаговит.

И пели, пока не побороли встречное течение».

Впоследствии Владимир Алексеевич пытался вызнать — а при чем здесь пудель-то? Ну у него, конечно, ничего не вышло:

«— Так искони веки вечинские пуделя пели! Уж оченно подручно — белый — рванешь, черный — устроишься… И пойдешь, и пойдешь, и все под ногу.

— Так, но меня интересует самое слово пудель. Почему именно пудель, а не лягаш, не мордаш, не волкодав…

— Потому что мордаши медведей рвут за причинное место, волкодавы волков давят… У нашего барина такая охота была… То собаки, — а это пудель.

— Да ведь пудель тоже собака, — говорю.

— Ка-ак?.. А ну-ка, скажи еще… Я не дослышал…

Повторил старику, что пудель — это собака, порода такая. Оживился старик, задергался весь и говорит:

— Врешь ты все! Наша песня исконная, родная… А ты ко псу применяешь. Грех тебе!

— Что-то, Алеша (на всякий случай, Гиляровский представлялся чужим именем. — А.М.), ты заливаешь. Как это, песня — и пес? — сказал Костыга.

Но меня выручил Улан и доказал, что пудель — собака. И уж очень грустил Кузьмич:

— Вот он грех-то! Как нечистой-то запутал! Про пса смердящего пели, — а не знали… Потом встрепенулся. — Врешь ты все… — и зашамкал, помня мотив: „Белый пудель шаговит…“»

А у Гиляровского тем временем возник новый проект — Владимир сдружился с бурлаком Костыгой, и они решили организовать разбойничью «станицу». Сразу же по прибытии в пункт назначения — город Рыбинск.

* * *

Современный Рыбинск — славный и своеобычный поволжский городок. Нарядный и приветливый. Спокойный и миролюбивый. А своеобычие его состоит в том, что еще сотню лет назад он был своего рода центром зерновой торговли всей страны. Хлеб в то время значил для людей гораздо больше, чем сегодня. Неудивительно, что в Рыбинске построено немало роскошных и затейливых особнячков, а его жители в какой-то мере унаследовали старый добрый дух богатого купеческого городка. Однако в наши дни Рыбинск богатым не назовешь. Что ж, путешественнику это только на руку. В здешних ресторанах за вполне приемлемые деньги можно закатывать роскошные пиры.

Первое впечатление от Рыбинска — город туристический и популярный. По улицам кучками ходят иностранцы с фотоаппаратами. На магазинах — яркие вывески «Сувениры», в том числе и по-английски. Зайдешь — все как положено: медведь, матрешка, бубенец, пасхальное яйцо. Стиль «valenki & balalayki» нарушается разве что спичками в громадных упаковках с изображениями архитектурных памятников. Спички — это креативное ноу-хау Ярославской области.

Глупые и совершенно непрактичные (особенно в эпоху зажигалок и электроплит) наборы почему-то любят покупать поклонники российской старины. Впрочем, настоящий сувенир, наверное, и должен быть таким — бессмысленным в хозяйстве.

Вечером туристы уезжают (к сожалению, в городе нет хорошей гостиницы), и Рыбинск сразу же преображается. Он становится спокойнее, уютнее, тише — иностранный турист гоготлив. Магазины закрываются — город с отъездом экскурсантов начинает жить не яркой туристической, а несколько иной, пастельной, провинциальной жизнью.

Во времена же Гиляровского рыбинская пристань поражала колоритом. Известный педагог К.Д. Ушинский вспоминал: «Я вышел на палубу и остановился в изумлении: пароход, чуть пошевеливая колесами, пробирался посреди бесчисленного множества плотов и барок, составлявших почти одну сплошную массу во всю ширину реки. Мы были в Рыбинске, но я не видел еще города, а только огоньки в окнах его домов, сверкающие в темноте, на высоком правом берегу Волги.

Я проснулся очень рано и тотчас же пошел в город. Богатые каменные дома, тянущиеся стройным рядом по высокому берегу, прекрасная, устланная камнем набережная с хорошенькими перилами, отличный тротуар вдоль набережной — все показывало, что жители Рыбинска люди не бедные. Город еще спал, только в открытых окнах трактиров половые постукивали чашками. С высокой набережной открывался прекрасный и очень оригинальный вид на широкую реку, на бесчисленные суда, на противоположный берег, застроенный складочными магазинами, амбарами и сараями. Рыбинская пристань тянется на несколько верст, а суда располагаются у берега правильными отделениями, смотря по тому, с каким они грузом и куда идут».

Собственно, пристань и была в то время самой любопытной частью города. Феофан Шелаев, ярославец и поэт, писал:

Севши в лодку, все крестились, По Волге-матушке пустились, Закричали дружно братцы: «По волнам Скоро будем в Рыбинске же там. По волнам, по волнам, Скоро будем, скоро там». Песни в радостях запели, Деревни мимо запестрели: «По волнам, по волнам, Скоро будем, скоро там». Светило дивное закрылось, Вечерним мраком все покрылось: «По волнам, по волнам, Скоро будем, скоро там». Ветер в лодку свистит, Заря полночная горит: «По волнам, по волнам, Скоро будем, скоро там». 

Что же это за город такой? Что там — медом намазано, что ли? Предвкушение радости такое, будто герои Шелаева направляются в рай, а не в какой-то уездный город. В чем же дело?

Стал я всматриваться порой, Стоял где город портовой; Вот за кустиком мелькнул, Вдали наш Рыбинск проглянул. Мы столпились тут как братья, Принимали друг друга в объятья; Скоро к пристани подплыли И из лодки выходили.

А дело в том, что рыбинская пристань была и вправду не совсем обычной. Не просто пристань — целый мир, невиданное шоу, поразительный аттракцион. Живописцы братья Чернецовы посвятили ей страничку своего дневника: «Рано утром засвежел низовой ветер, подул сильнее; над Рыбинском потянулись тучи, молния сделала несколько почерков по темному небу и раскаты грома раздались по Волге; дождь-ливень с шумом окатил землю. Тучи пронеслись, небо очистилось, весеннее красное солнышко скоро обсушило взмоченное дождем, и жданные гости показались. Из-за крыш домов мы увидели вьющиеся змейками по воздуху вымпелы на мачтах передовых судов приближающегося первого каравана. Народ на улицах засуетился, послышался говор; „Караван, караван идет!“ Жители спешили на берег Волги любоваться на величественное вступление мирного флота-кормильца в рыбинскую пристань. Но как изобразить пером картину, которую в первый раз в жизни удалось нам увидеть!

Несколько верст ниже города из-за поворота Волги, где она образует колено, показались суда, выплывающие на белых парусах, и, как лебеди, горделиво выставляя полные, питательные груди свои, надуваемые ветром, стаей приближались к городу, на рубеже его поднимали разноцветные свои флаги при пушечных выстрелах и, опережая друг друга, то рядом, то группами неслись на своих огромных парусах… Вскоре пристань стала заниматься пришедшими судами, на которых тотчас же началась деятельная работа; уборка снастей и мытье палуб. Любопытно было видеть ловкость так называемых косных, которые на вершине мачт, у вымпелов, едва цепясь на снастях, с песнями, которые у русского и в радости и в горе необходимы, производили расснастку. Караван этот из Лыскова Нижегородской губернии и состоял более нежели из 60 судов, пришедших в один день. Берег оживился, зашумел говор; бурлаки с ложками за тесьмами или лыком на шляпах, в липовых башмаках живописно высыпали на рыбинскую пристань; эти рекоходцы-труженики, забыв о своей лямке, группами оставили берег и огласили его удалыми песнями… Стоит быть в Рыбинске для того только, чтобы видеть приход подобного каравана.

После обедни на Соборной площади бурлаки живописно расположились группами под открытым небом. Поставя суда на места, расснастя их и получа расчет, они на свободе рассуждали о выгоде путины своей. У берега стояли лодки, в которые усаживались бурлаки, чтобы отправиться вниз по Волге к домам своим для предстоящих летних полевых работ, или спешили, чтобы опять наняться в путину. Волга оживилась от беспрестанно плывущих по ней судов к Рыбинску, который теперь принял новый вид…

По мере прихода судов к Рыбинску и левый берег Волги против города оживлялся. Там сушили огромные паруса с расшив и других низовых волжских судов. Из запасных магазинов производилась нагрузка барок для отправления вверх, а нагруженные тянулись лошадьми, которые, натужа свои груди, тащили их против воды; крики лоцманов и погонщиков составляли противоположность веселым песням бурлаков на судах, плывущих к Рыбинску под парусами. Мачты беспрестанно приходимых судов постепенно закрывали собою Рыбинск; разноцветные флаги и флюгера пестрили этот беспрерывно возрастающий лес, сквозь который виднелся Рыбинск, принимающий вид совершенно портового города».

Вот такая сказочная пристань.

* * *

До Рыбинска дошли за двадцать дней. Владимир Алексеевич получил первый в своей жизни «гонорар» (всего-то три рубля) и принялся заводить новые знакомства.

Первым делом Костыга привел Гиляровского к крючникам.

«— Петля! Балабурда!! Вы откуда, дьяволы?

Составили стол. Сели. Я молчал. Пришедшие на меня покосились и тоже молчали — да выручил Костыга:

— Это свой… Мой дружок, Алеша Бешеный.

Нужно сказать, что я и в дальнейшем везде назывался именем и отчеством моего отца, Алексей Иванов, нарочно выбрав это имя, чтобы как-нибудь не спутаться, а Бешеным меня прозвали за то, что я к концу путины совершенно пришел в силу и на отдыхе то на какую-нибудь сосну влезу, то вскарабкаюсь на обрыв, то за Волгу сплаваю, на руках пройду или тешу ватагу, откалывая сальто-мортале, да еще переборол всех по урокам Китаева. Пришедшие мне пожали своими железными лапами руку».

Естественно, Владимир Алексеевич не мог упустить случай, не похвастаться. А дальше — больше:

«— Удалой станишник выйдет! — похвалил меня Костыга.

— Жидковат… Ручонка-то бабья, — сказал Балабурда.

Мне это показалось обидно. На столе лежала сдача — полового за горячими кренделями и за махоркой посылали. Я взял пятиалтынный и на глазах у всех согнул его пополам — уроки Китаева, — и отдал Балабурде:

— Разогни-ка!

Дико посмотрели на меня, а Балабурда своими огромными ручищами вертел пятиалтынный.

— Ну тя к лешему, дьявол! — и бросил.

Петля попробовал — не вышло. Тогда третий, молодой малый, не помню его имени — попробовал, потом закусил зубами и разогнул.

— Зубами. А ты руками разогни, — захохотал Улан.

Я взял монету, еще раз согнул ее, пирожком сложил и отдал Балабурде, не проронив ни слова. Это произвело огромный эффект и сделало меня равноправным».

Здесь же, за разговором выяснилось, что «станицу» затевать не время — в Рыбинске мало подходящего народа, да еще холера, да еще активизировалась местная полиция — не так давно забрали атамана Репку, семидесятилетнего романтика-рецидивиста.

Пришлось нашему герою наниматься в крючники.

* * *

Самым колоритным и распространенным типом волжской пароходной жизни был, конечно, не бурлак, а крючник — портовый грузчик, подряжавшийся на эту работу от крайней бедности и неопределенных перспектив. Иван Сергеевич Аксаков, славянофил и почвенник конечно же покривил душой, когда написал: «С каким удовольствием переходят мои глаза на сухопарого мужика, поющего песни!

Судорабочие, бурлаки, водоливы приходят сюда летом в ожидании трудной работы. Какой бодрый, веселый, трудящийся народ без купеческого брюха, без спеси, без претензий! В Рыбинске случалось мне слушать песни. Так, как поют их здесь, вы нигде не услышите!»

Иван Сергеевич, безусловно понимал, что этот «бодрый, веселый, трудящийся народ» с удовольствием променял бы свою «трудную работу» на безделье и «купеческое брюхо». А петь можно и в ресторане, сидя за столом. Плати — и пой, сколько угодно.

У большинства же наблюдателей этот люд скорее вызывал чувство тревоги и брезгливости. Другой писатель, Александр Иванович Куприн, похоже, был ближе к истине. Он писал Леониду Андрееву: «Какой интересный тип я встретил в Рыбинске! Среди мужиков и баб, рассуждающих о своих житейских нуждах, пеньке, веретенах, дугах и льне, — мне попалась чудесная девушка… Мы сидели на берегу Волги. Недалеко от нас грузчики пили водку и ругались изощренной волжской бранью. Оглядываясь на босяков и вздрагивая от их хохота, Аграфена рассказывала о своей девятнадцатилетней жизни. Поражает ее горестная судьба. По завещанию матери ее должны постричь в монахини. Девушка с завистью и тихой грустью говорила о готовящейся свадьбе старшей сестры. В Рыбинске она купила ей подвенечное платье. Мою спутницу сопровождал какой-то дальний родственник, здоровенный мужик, очень похожий на волжского богатыря, который всю жизнь гонял плоты от Рыбинска до низовьев. Вечером на палубе парохода я наблюдал, с какой тоской Аграфена смотрела на красоту здешних мест. Мне показалось, что только любовь к матери удерживает ее от решительного шага — порвать с монастырем… Об этой встрече хочется написать небольшую вещь. Делаю черновые наброски».

Впрочем, истинный русский интеллигент традиционно обладает странным и весьма парадоксальным качеством — он видит гадость, понимает ее, сознается в этом, но не осуждает гадость, а напротив, чуть ли ею не восхищается. Вот, например, фрагмент из «Путевых записок» В.Г. Короленко: «Этот купец уговорил меня побывать в Рыбинске. Через несколько дней я решил подняться выше, до Твери, с остановкой в Рыбинске… В город мы пришли вечером. Бледные лучи заката освещали шпиль собора, единственного высокого строения, напоминающего Петропавловку. Возможно, здешние купцы хотели увековечить собором свои прочные связи с торговыми кругами столицы. На берегу Волги ватаги оборванцев жгли костры, пели заунывные или разухабистые песни. Днем их было не узнать. С раннего до позднего вечера грязные, лохматые мужики таскали огромные мешки с хлебом. Шутки и брань доносились отовсюду. Работа спорилась на удивленье».

А наш герой, Владимир Гиляровский, крючнику, например, сострадал. И даже посвятил ему стихотворение:

Мокра рубаха, лапти рвутся, Устали ноги и спина… А доски плещут, доски гнутся, Под ними хлюпает волна. Здесь песен нет. Весь день в молчаньи. Рот пересох до хрипоты, Лишь только крякнет от страданья, С плеча кидая куль в бунты… Опять бежит по зыбкой сходне За новым грузом налегке, Вчера, и завтра, и сегодня… Куль на спине да крюк в руке…

Жизнь крючника действительно была нелегкой. Ф. Арсеньев в исследовании «Рыбинск и его производительные силы в промыслах и торговле» писал: «Крючники большею частью состоят из крестьян Рыбинского, Мышкинского, Моложского, Кашинского, Гжатского уездов и мещан, отставных солдат и крестьян Муромского уезда, под названием стародубов, которые занимаются собственно погрузкою хлеба и другого товара в барки и прочие суда, отправляемые из Рыбинска к Санкт-Петербургу, перегрузкою из низовых судов и выгрузкою на берег на складку для зимовки… Всего занимаются крючною работою во время скопления каравана тысяч до шести человек. Все они живут по квартирам в самом городе или на пристанях, при которых производятся работы. Грязь, вонючая пища, черное белье с плотоядными насекомыми — неразлучны с их временным бытом».

Другой исследователь, К. Головщиков расписывал подробности: «Карьера крючников незавидна. Чрезмерное напряжение мускулов, постоянное давление значительной (от 4½ до 12 пуд.) тяжести на все органы человека, беспрерывная трата всех его сил — неминуемо ведут к быстрому расслаблению организма и порождают известные болезни, прямо, по мнению врачей, вытекающие из всех этих причин. Грыжа, потеря упругости в мышцах ног, хронические страдания в спинном хребте и преимущественно в пояснице, на которую при переноске сосредотачивается вся тяжесть, составляют достояние почти каждого крючника и преждевременно делают его существом хилым, дряхлым, не способным ни к какой деятельности. Но кроме этой плачевной будущности, почти общей всем крючникам, они подвержены еще разным случайностям: переломы ребер, падения с ношей в воду с ушибами и увечьями нередко лишают крючную артель одного или нескольких ее членов».

Присоединялся к ним и публицист С.В. Максимов: «Самый видный на всех пристанях и самый главный деятель, на спине которого выезжает вся здешняя хлебная операция, — это крючник-зимогор, несчастный человек. Перекинув железный крюк правой рукой через левое плечо и подхватив девятипудовый куль левой рукой снизу, он целый день шагает по сходням и нагуливает могучую силу, которая потом и истрачивается при самых отчаянных условиях жизни без крова и одежды».

А газета «Звезда» сообщала: «В Рыбинске, в этом городе „богатеев-хлебников“, с ранней весны до наступления заморозков скопляется свыше 35000 крючников…

Крючники почти всегда работают от подрядчика, который получает и с ними же рассчитывается с пуда. Ему же перепадает львиная доля заработка. Тут же на пристанях, в смрадных покосившихся лачугах, прогнивших барках или попросту под открытым небом ютятся крючники, тут же обедают всухомятку всякой снедью, продаваемой грязными торговками с ларей, без всякого прикрытия их от стаи мух и густых клубов пыли…

Неподалеку, на пригорке, полном мусора и отбросов, носящем не слишком поэтическое название «Вшивой горки», в обветшалых землянках живут те же крючники».

После таких свидетельств умиления Аксакова выглядят конечно же неубедительно.

* * *

Владимир Алексеевич освоился довольно быстро: «Дня через три я уже лихо справлялся с девятипудовыми кулями муки и, хотя первое время болела спина, а особенно икры ног, через неделю получил повышение: мне предложили обшить жилет золотым галуном. Я весь влился в артель и, проработав с месяц, стал чернее араба, набил железные мускулы и не знал устали. Питались великолепно… По завету Репки не пили сырой воды и пива, ничего кроме водки-перцовки и чаю. Ели из котла горячую пищу, а в трактире только яичницу, и в нашей артели умерло всего трое».

Однажды Владимир Алексеевич сидел с компанией в трактире. По соседству пировали местные извозчики-ломовики. Кто-то кому-то не понравился. Слово за слово — дело почти дошло до драки. Последней каплей послужил, как водится, поступок Гиляровского. Дал козлу, забредшему в трактир за выпивкой (в то время это не было чем-то особенным, козлов нарочно спаивали, ради смеху, а после регулярно подносили водку), понюхать табачку. Один из ломовиков закричал:

— Гляди, ребята, животину табаком травят! Измордую!

Старшие товарищи, Петля с Балабурдой, естественно, вскочили, бросились на помощь. Но помощь не понадобилась. Один из ломовиков с криком «Ой, смертонька!» свалился на пол. Принялся корчиться, его стало рвать. Следом за ним — и другой ломовик.

— Холера! Холера! — закричали присутствующие и бросились наутек.

Петля потом все приговаривал:

— Холера выручила… Она, голубушка, спасла…

Действительно, численный перевес был на стороне ломовиков. А людям, оказавшимся в такой истории, когда лишь эпидемия — спасительница, можно только посочувствовать.

* * *

Увы, недолго Гиляровский наслаждался своей удалью. Взвалил как-то на спину громадный мешок, сделал шаг, другой, третий, поскользнулся — и лодыжку сломал. Пришлось отлеживаться на расшиве. А когда лодыжка зажила (а заживало на нем все, как на собаке), засовестился: ведь родные ничего не знали о его судьбе. Послал письмо отцу — дескать, не стоит волноваться, все в порядке, живу в Рыбинске, служу в крючниках, на жизнь хватает, всем доволен. Алексей Иванович, естественно, поступил, как и поступил бы любой порядочный отец, — бросил все дела и поехал разыскивать блудного сына.

Долго искать не пришлось — Гиляровские случайно встретились возле гостиницы, в которой поселился Алексей Иванович. Встреча вышла трогательная — оба обрадовались, обнялись, поцеловались, пошли в номер Гиляровского-отца, заказали завтрак, водки.

— Я уже обедал. Сейчас на работу, — сказал Владимир.

— Ну, это ты брось, — ответил отец. — Поедем домой. Покажись дома, а там поезжай куда хочешь. Держать тебя не буду. Ведь ты и без всякого вида живешь?

— На что мне вид! Твоей фамилии я не срамлю, я здесь Алексей Иванов.

Тем не менее Владимир не стал артачиться. Он даже не попрощался с товарищами, не зашел за вещами — сразу же из гостиницы отец и сын пошли в магазин купить для беглеца приличную одежду. А из магазина, еще раз перекусив, — на пароход.

Собственно, цель была достигнута — Владимир Гиляровский доказал родителям, что он уже не мальчик, а мужчина. Доказал и самому себе. Попробовал жизнь на зубок. Жизнь оказалась пусть не легкой, но вполне по силам. И что же дальше? Оставаться в Рыбинске? Надрываться, перетаскивая тюки с зерном? Подвергать себя риску умереть от холеры?

Смысла никакого в этом не было, и Гиляровский, человек весьма сообразительный, это прекрасно понимал. Не исключено, что и письмо он отправлял с одной лишь целью — с достоинством покинуть рыбинскую пристань. Одно дело — испугаться трудностей и убежать домой. И совсем другое — сжалиться над просьбами любимого отца.

Гиляровские сидели на открытой палубе и пили чай. Прошло всего несколько месяцев, после того как Владимир покинул родной дом, однако же они теперь были на равных. Два взрослых и сильных мужчины, умудренные жизненным опытом.