В воскресение Борисков снова встал в восемь, погулял с Микошей, потом, не завтракая, (Виктоша проговорила из кровати, не поворачиваясь и не открывая глаз: "Сам поешь, сделай себе яичницу" – и снова заснула), пошел в храм. Вдруг захотел причаститься. Говорят, что надо было к этому, то есть к смерти и причастию, специально готовиться, но готовится к этому было некогда. Так ведь и помереть было недолго без причастия. Он был крещеный в самом младенчестве по настоянию бабушки, но так сложилось, что в жизни никогда не исповедовался и не причащался.

Храм был полон народу, в основном были женщины. Борисков тоже встал в очередь на исповедь. Чего там нужно говорить, не знал. Из фильмов и книг представлял, как это происходит у католиков: священник сидит в будочке за шторкой, а ты ему все рассказываешь, а он потом отпускает грехи. У нас же священник накрывал голову специальной тряпочкой, что-то слушал, редко спрашивал. Были старушки, которые что-то долго говорили. Что они там могли такого нагрешить. Впрочем, как-то один знакомый продавец сказал, что с виду старушки все благообразные, но вот одна у них повадилась воровать из холодильников мороженое и делала это очень ловко. Знакомый историк

Илюша Парамонов говорил по этому поводу: "У нас почему-то ложное представление сложилось, что дети и старики уже по сути своей невинны. А ведь бабка эта запросто могла быть в молодости воровкой-мошенницей или проституткой, а Гитлер ведь тоже был когда-то ребенком, играл в песочнице с лопаткой. Путешественник во времени, увидев его в колыбельке или в той же песочнице, ни за что бы и не предугадал. И стал бы он убивать ребенка? Да и в Гитлере ли дело? Что тогда двигало людьми – некая идея! Попробуй, выйди сейчас такой же человек с подобными идеями, его и слушать-то не будут, разве что небольшая группа сторонников найдется. Или упекут в сумасшедший дом. Или если бы Ленина арестовало и расстреляло

Временное правительство, разве не было бы революции? Все обросло мифами. Кого-то может быть, и поймали, или убили, просто мы знаем только о тех, кто выжил, и кого сделали фетишем истории. Как вообще можно управлять такими массами народа, который не хочет ни работать, ни управляться? Жив надзиратель из концлагеря, который, говорят, в молодости перебил кучу народу, но так и не могут его посадить – уже нет живых свидетелей. На вид вполне приличный старик. А может быть, он уже исправился? Вряд ли он кого-нибудь убивал после войны. А люди разные есть. На корабле у нас был старослужащий – полный дебил – так и норовил кого-нибудь избить. И кто служил, наверняка знавали подобных идиотов, поскольку по каким-то социальным законам, они непременно и неизбежно присутствуют в коллективе, как и всегда еще один особый тип имеется – противный, слабый, которого все шпыняют и бьют. Так вот, про того мудака-старослужащего. Поставь его в то страшное военное время надзирателем -капо – в концлагерь, и дай ему волю убивать безнаказанно – что будет? То же самое – получится классический военный преступник. А кто-то ведь и ногти выдирал на допросах, и поэту Мандельштаму руку ломал? И где они теперь, те мучители? Кто-то ведь убивал, а потом давил еврейского актера

Михоэлса грузовиком. Это только про известных людей узнали, а сколько простых передавили непоэтов и неактеров!

Постепенно подошла и очередь Борискова исповедоваться. Священник, впрочем, особенно ничего и не спрашивал. Затем Борисков, может быть, и не совсем по правилам, но причастился.

Прямо у храма какие-то люди распространяли листовку против проведения прививок. Там говорилось, что будто бы прививать детей и взрослых вовсе не нужно, что это нельзя по каким-то причинам, чуть ли не религиозным. И что все придумано фармацевтическими компаниями, которые выпускают вакцины. Логику сочинителя этих листовок трудно было понять. Борисков знавал людей, которые своевременно не сделали прививку и умерли, заразившись. Хотя и побочные реакции на прививки тоже видел.

Когда Борисков пришел домой, там уже никого не было. Виктоша с

Олегом, видимо, ушли в театр, а Микоша спала у себя в лукошке. Дома

Борисков находится один не смог, как-то было тяжело. Посидев минут пять, он взял резервную литровую бутылку водки и пошел выпить ее к знакомым художникам. Те, как и обычно, обитали на Гороховой – там у них было что-то вроде сквота – крайне запущенная огромная квартира с темным коридором и к тому же довольно обшарпанная и вонючая. В одной из комнат он нашел Губаря – этот здоровенный дядя сидел на продавленном диване вместе со своими двумя женами. Было сильно накурено. Все были выпивши, но не пьяны. Старшая жена Алла даже в таком состоянии работала – пришивала куда-то лоскутки – то ли к одеялу, то ли к покрывалу. Другая губаревская жена что-то лепила.

Работало радио. Телевизора здесь никогда не было. Все стены комнаты были завешаны картинами довольно скверного, с точки зрения

Борискова, качества.

Сам Борисков ни в коей мере не считал себя экспертом по искусству, а был просто зрителем и посему оценивал любое произведение искусства, как и большинство населения, по категориями "нравится – не нравится", или по-нынешнему "купил бы или не купил бы", что и являлось ключевым фактором для художников, поскольку им тоже нужно было на что-то покупать себе еду. Еще кто-то спал на матрасе на полу в углу, завернувшись в одеяло с головой. Трудно было понять, кто – мужчина или женщина. Все тут были свободные художники. Непризнанные, а значит, бедные. Кто как зарабатывал. Больше всех зарабатывала

Алла, делая поделки из кожи и меха, браслеты и лоскутные одеяла, которые неплохо продавались. Еще зарабатывали так: делали такие штучки на магнитиках, которые прилеплялись к холодильнику с символами: Санкт-Петербург и с храмом Спаса-на-Крови или с матрешками – для туристов. Все это продавалось на улицах с лотков в местах посещения. Вещички были симпатичные, но работа эта была, хоть и требовавшая точной руки, художественного навыка, но все же конвейерная. Картины же не продавались вовсе. Писал их сам Губарь, и сам считал их абсолютно гениальными и неоцененными. По сути же картины были ужасные. Борисков всегда холодел, представив, что во так вот пишешь-пишешь всю жизнь картины и вдруг – понимаешь, что они бездарные и никуда не годятся. Между тем Губарь как-то по случаю сделал за деньги несколько эскизов этикеток для водочных бутылок, и они оказались очень хороши, но дальше этим заниматься он не захотел, считая, что истинное его призвание – живопись. Писать же картины он не умел, будучи по своему внутреннему складу скорее графиком.

Борискову его картины казались уж слишком мрачными. Последнее время

Губарь вдруг решил заняться скульптурой. Увидев Борискова, он обрадовался, в частности и потому, что тот приносил всегда бутылку хорошего пойла, что произошло и на этот раз.

– Что у тебя? – спросил Борисков, поздоровавшись сперва со всеми присутствующими женами.

– Смотри! – закричал Губарь, доставая откуда-то из-за дивана гипсовую скульптуру небольшого размера, напоминающую женскую задницу. – Ну, как? Гениально?

– Мне нравится, – осторожно сказал Борисков.

– Это же гениально! – настаивал Губарь.

– Конечно шикарная женская задница, только зачем ты член к ней приделал?

Губарь тут же и надулся:

– Ты так ничего и не понял!

Борисков подумал, что такую скульптуру вполне можно расценить как парковую и продать в парк, существуют ведь такие специальные магазины. Но тут же подумал, что Губарь считает, что эта скульптура достойна Лувра или Эрмитажа, и на меньшее он не согласен. Между тем

Борисков уселся на какой-то опасно шатающийся стул и достал бутылку коньяка. Все мгновенно взбодрились. Тут же объявились стаканы, даже никуда, вроде бы и не ходили за ними. Алла только заявила:

– Мне лишь чуть-чуть!

Впрочем, "чуть-чуть" в этой среде, существенно отличалось от

"чуть-чуть" в среде Борискова. Еще ему нравилось: в этой семейке никто не выяснял отношения.

Борисков не раз замечал, что есть пары, выясняющие свои личные отношения только при чужих. Как-то он зашел к своим давним знакомым

Михайловым. Просто так. Сели на кухне попить чаю, коньячку. Супруги тут же, как будто их включили, начали при Борискове пререкаться.

Завелась, как всегда, Ольга, которая традиционно начала упрекать мужа в том, что тот мало зарабатывает. Довольно неприятный упрек для мужчины, поскольку понятие "зарабатывать много" очень относительно.

У мужчин были свои запрещенные приемы:

– А чего это ты все толстеешь и толстеешь! Уже ни во что не влезаешь! В постели места уже не хватает! – тут же завил жене Михайлов.

Тут Борисков подумал: и действительно, ему показалось, что она беременная, даже спросить хотел, и хорошо, что не спросил.

Оказывается, просто за прошедшее заметно ожирела.

Та тут же начала свое женское:

– Да от тебя в постели все равно никакого толку!

Это уже было из серии женских запрещенных приемов.

Они и тут начали лаяться. Борисков вышел в туалет. Пикирование супругов тут же и прекратилось.

А тут, на Гороховой, при всем этом бардаке, Борискову было уютно.

Ему нравилась атмосфера этой огромной квартиры с ее непризнанными художниками, неизвестными музыкантами и поэтами. Всегда тут кто-то бренчал на гитаре и пел с подвыванием свои авторские песни, либо читал стихи, всегда почему-то необычно мрачные или глубоко философские. Никто эти стихи не печатал, и напечатал бы разве что такой же сумасшедший. Но опять же это было личное мнение Борискова, человека медицинского, а значит, всегда конкретного, но и всегда сомневающегося, потому что обычно существуют две правды. И выбирать надо из этих двух правд. И, выслушав от разных людей совершенно противоположные вещи, нередко признаешь их обоих вполне убедительными. Борискову очень нравился известный анекдот, как некий мудрец судил спор двух противников, выслушав одного, он сказал: "Ты прав", выслушав другого: "И ты тоже прав!", – когда же окружающие накинулись на него с упреками, что так, мол, не бывает, он и им сказал: "И вы тоже правы!" У него самого на любое утверждение возникал вопрос: "А почему?"

Понятно, что ничего высокохудожественного с современной точки зрения эти художники не создавали, иначе их здесь просто бы не было.

Впрочем, это была самая что на есть обычная и нормальная ситуация.

Хорошего в мире вообще мало, и его всегда не хватает. Некто по имени

Старджон сказал: "девяносто процентов всего на свете является барахлом. Это касается как издаваемых книг, как писателей и издателей, и читателей, и всего на свете вообще". Некоторые выбирают свободную профессию из стиля жизни. Девушка, знакомая Борискова по юности, хотела поступить в Академию художеств, но на живопись не прошла по конкурсу, зато поступила на скульптуру. Помнится, она говорила: "Мне главное, чтобы всю жизнь не вставать на работу к девяти!" Очень была симпатичная татарочка, огненно рыжая, и ее звали, кажется, Руфина, или нет, Румия. В общем, как-то так.

Подрабатывала она тем, что рисовала картинки с арабскими надписями, которые сама и продавала у мечети.

Борисков как-то встретил одного опустившегося человека, типа бомжа, который показался ему знакомым. И он оказался человеком отсюда же – с Гороховой. Помнится, смотрели тогда фильм "Казанова"

Феллини. Художник, хозяин комнаты, хоть и пьяный был, но, даже глядя кино, безостановочно работал – что-то такое раскрашивал на столе. А этот, тяготеющий к искусству мэн, просто лежал на ковре пьяный со стеклянными глазами и тупо пялился в экран. Борисков никогда не видел, чтобы он хоть что-то делал. И ни одной его картины не видел.

Теперь он сидел в грязной одежде в переходе, сшибал мелочь на выпивку. Это был или его жизненный выбор или стечение обстоятельств.

Скорее всего, имел алкогольную зависимость и все пропил. Рядом с ним сидела такая же, как он, спившаяся тетка, с толстыми, как у хомяка, щеками. Известно, что алкоголь вызывает у женщин воспаление слюнных желез и отсюда возникает классический вид алкоголички, как будто у нее хроническая свинка.

Кстати, у самого дома во дворе Борисков натолкнулся на еще одну давнюю знакомую Веру Павлову, молодую симпатичную женщину лет тридцати. Она была мастером по оформлению витрин. Впрочем, она уже больше года не работала, а занималась здоровьем своей семилетней дочери. Та часто болела и постоянно кашляла, особенно ночью. Даже отмечались симптомы астмы. А началось это с того, что прошлым летом, когда они отдыхали в деревне у бабушки, девочка во время еды засмеялась и поперхнулась косточкой. Возник бронхоспазм, она стала задыхаться, посинела, еле-еле доехали до районной больницы, там врач по фамилии то Говерия, то ли Бакурия, то ли Гогия (в общем, что-то похожее на Берия – вспомнить Вера не могла) бронхоскопом вроде бы ее вытащил. Самое поразительное, что он потом пришел к ней в палату и начал ей говорить, что раз столько денег она сэкономила на похоронах, то обязана его отблагодарить. Денег у нее не было вообще, поскольку покупала лекарства, питание. Если бы были – непременно бы заплатила. Врач этот ушел очень недовольный, потом еще пришел, посмотрел на нее и сказал: "Вы молодая, красивая, я с вас могу взять и натурой!" И еще несколько раз приходил, буквально требовал. Когда она позже по возвращении в Петербург дочку обследовали уже в больнице Раухфуса, то оказалось, что та бронхоскопия была сделана плохо, поэтому и возникло осложнение, которое до сих пор лечили.

Борисков тогда подумал, что при такой явной человеческой аморальности, врач и не мог сделать хорошо. Профессионал не способен так поступить в принципе. Вероятно, это каким-то образом связанные вещи, может быть, за это отвечает один ген или участок мозга.

Впрочем, однажды он осматривал одну больную, приехавшую откуда-то из

Грузии, у которой в горле оказалась только одна миндалина. Он удивился и спросил в шутку: "Что это у вас только одна миндалина-то удалена? На вторую денег, что ли, не хватило?" – Та удивилась вопросу: "Откуда вы узнали, доктор? Действительно так оно и было!"

Впрочем, знакомые москвичи рассказывали, что за перевозку заболевшего ребенка из области из Московской области в Москву на частном реанимобиле с них взяли три тысячи долларов.

Комната на Гороховой, где когда-то жил Борисков, сдавалась, и жильцы там постоянно менялись. Там же, на Гороховой, кстати, периодически обитал племянник Собакина – лохматый очкастый юноша, по виду лет двадцати двух, которого все почему-то звали не иначе как

Дюба. С ним Борисков и столкнулся в коридоре. У него была своя рок-группа, где он считался лидером, играл на гитаре и пел.

Репетировали они в съемных гаражах и по домам и дачам, откуда их нередко изгоняли за невообразимый шум. Однажды они даже выступили в каком-то клубе, записали компакт-диск, однако заработать денег у них никак не получалось. За запись диска платили сами, а в клубе выступили бесплатно с целью рекламы – и тому были рады. Никто на их концерты почему-то не ходил и диск с их песнями никто не покупал.

Создали сайт в Интернете, куда поместили информацию о своей группе, фотографии и несколько фрагментов песен для рекламы. Пока создавали сайт, работали с энтузиазмом, только никто этот сайт почему-то не посещал. Чтобы прокрутить песню по радио, тоже нужны были деньги.

Иллюзия потихоньку начинала разрушаться. В членов группы начало проникать вирус неверия. Барабанщик ушел в другую, более успешную группу, клавишник стал сачковать репетиции, говоря, что-де в институте "хвосты". Чужой успех Дюбу всегда злил. Очень раздражал, например, приезд великих групп, таких как "Роллинг стоунз". "Опять старперы приезжают!" – ворчал Дюба. Весной и осенью Дюба регулярно прятался от армии, у себя дома не ночевал и обычно обитался на

Гороховой. Родители были бы и рады сдать его в вооруженные силы, но ничего тут сделать не могли.

Поздоровавшись с Борисковым, Дюба поплелся в туалет, оставив дверь в комнату открытой. Борисков повел носом. Из комнаты потянуло терпким, ни с чем не сравнимым постельным запахом женщины. Из-за шкафа вылез полуодетый Киряков-Киря, бас-гитарист из Дюбиной группы.

Неужели только проснулся? Впрочем, у Кири всегда был такой вид, как будто только что после сна.

– Ты где сейчас обитаешь? Здесь, что ли? – спросил его Борисков.

– Не, я живу сейчас у Фани! Где сам Фаня? Так он сейчас живет у подруги одной, а я у него – там у него только одна кровать и все – все остальное его хозяин пропил. Грязновато, конечно, зато вообще недорого. Главное, что близко до "универа". Встаю за полчаса до начала занятий и успеваю. Правда, не жравши… Что-то стал чесаться по ночам. Слушайте, Сергей Михайлович, а может быть крапивница, если два года не убираться в комнате?

– Да у тебя банальная чесотка! – сказал Борисков, тут же осмотрев его живот и руки. Из-за шкафа тут же пискнула какая-то подружка.

Киря вернулся к ней туда.

Впрочем, десять процентов гениальных в этой квартирке тоже присутствовали. Таков, вероятно, был художник Леша Гаврилов, человек довольно солидного возраста – уже под сорок. Однажды, а скорее в очередной раз, когда есть и пить ему было нечего, он поступил так, как некогда от безденежья поступил Микеланджело: сработал подделку, но не скульптуру спящего купидона как это сделал прославленный скульптор, а картину в стиле бытовых сценок середины девятнадцатого века (типа Павла Федотова или Перова), благо у него была старая картина с безвозвратно разрушенным красочным слоем, но с абсолютно целым холстом и рамой. Остатки краски он, насколько это было возможно, смыл, а раму и холст оставил, какими они и были.

Написанная им картина изображала бытовую сценку в саду за самоваром, сделан был даже лак с трещинками на краске. Он ничего не копировал, он написал картину в стиле и состарил ее известным способом. Потом он отправился в известный антикварный салон Семена Марковича

Якобсона и просто сказал ему, что у него есть такая вот картина, а откуда и кто автор он сам не знает, просто купил однажды, а сейчас хочет продать, естественно, без всяких гарантий подлинности и не очень дорого. Хозяин салона тут же все прекрасно понял, долго смотрел, чесал голову, но картину все-таки выставил как работу неизвестного художника и неизвестного года, что было, в общем-то, полной правдой. Картина украшала интерьер антикварной лавки очень недолго, поскольку по качеству оказалась там самой лучшей и буквально через неделю была продана за требуемую не такую уж большую сумму. Причем на вопрос покупателя: почему так дешево, хозяин магазина честно сказал: "Никаких гарантий, неизвестен ни художник, ни год создания. Так что решайте сами". Но человек этот картину все же купил со словами: "Да наплевать, какая бы она ни была, она мне просто нравится! Я покупаю ее лично для себя, и цена меня вполне устраивает".

Якобсон тут же позвонил Гаврилову:

– Слушай, твою картину пока не купили, но люди интересуются, есть большой шанс продать, сделай-ка ты еще одну подобную.

Через неделю он позвонил Гаврилову снова и сказал, что тот может приходить за деньгами. Гаврилов, получив деньги, тут же пробормотал что-то невнятное и быстро зашагал – прямо к палатке, где продавали пиво и водку в разлив. Якобсон прекрасно понимал, что деньги у

Гаврилова надолго не задержатся: тут же вечером начнется гульба, придут все знакомые, кто без денег, и не исключено, что дня за три-четыре даже от такой относительно крупной суммы не останется ни копейки, а ведь еще краски надо купить, холст и долги отдать, наверняка и за квартиру заплатить, и бывшей жене дать, и детям и так далее. Поэтому Гаврилов непременно и довольно скоро непременно появится. И действительно, Гаврилов пришел, правда, не через три дня, а через неделю, отвратительно трезвый и тихий, посмотрел прямо в душу Якобсону огромными зрачками, помялся:

– Слушай, Маркович, дай в долг, – хочу красок купить, напишу я тебе еще одну. В последний раз…

И за месяц сделал работу. Якобсон, увидев ее, обомлел:

– Слушай, а почему ты не можешь сам писать такие картины под своей фамилией? Ну, пусть не современно, так это же тоже стиль!

– Их берут только потому, что они кажутся старыми, а если прямо указать на новодел, никто и не купит. Тот дебил взял случайно, потому что ничего в этом не понимает. А я понимаю и сам хочу выразиться, как художник! – сказал на это Гаврилов.

Якобсон тогда даже предложил выпить по пятьдесят граммов коньяку, обмыть это дело. Гаврилов поколебался, но отказался:

– Я больше не пью.

– Вообще? – Якобсон даже рот открыл от удивления.

– Вообще!

– Никогда?

– Никогда!

Буквально на следующий день появился посетитель, явно понимающий в живописи. Он какое-то время осматривал магазин с довольно скучающим видом, а потом вдруг замер, сделав стойку, как спаниель, учуявший утку, и прямиком направился к новой картине Гаврилова.

Якобсон, заметив явный интерес, подошел к нему.

– Сколько? – спросил покупатель, хотя ценник висел непосредственно перед его глазами.

Семен Маркович озвучил указанную сумму.

– Я вижу. Это – рублями?

– Конечно!

– Извините, сказал глупость! – сказал посетитель, немедленно доставая портмоне. И он тут же и купил картину, уплатив наличными, и при этом был явно очень доволен. Якобсону показалось, что он даже ерзал, пока картину упаковывали, и убежал побыстрее, чтобы вдруг не передумали и не закричали вслед: "Извините, мы перепутали, это в у.е., и вам еще надо доплатить!" Любопытно, что Якобсону на какой-то миг и самому вдруг стало жалко этой картины, ведь получилось действительно здорово.

Но то, что Гаврилов принес в следующий раз, было просто невероятно. У видавшего виды хозяина художественного салона на голове зашевелились оставшиеся редкие волосы. С трудом оторвав свой взгляд от картины, он уставился уже на Гаврилова. Тот принес настоящий шедевр, а видеть человека, который создает такие вот шедевры, было просто потрясающе. Вот он стоит здесь, а завтра он с тобой и разговаривать не станет, просто так к нему и не подойдешь.

Эту картину Якобсон поставил подороже – пусть повисит подольше, поукрашает салон. Но буквально на следующий день пришла одна парочка из постоянных покупателей муж с женой специально за уже ранее высмотренным журнальным столиком начала прошлого века. Увидев картину, они чуть ли не хором спросили:

– Это что за копия?

– Это оригинал неизвестного художника, – ответил Якобсон.

И опять хором:

– Сколько стоит?

– Сколько и написано на ценнике, – сказал Якобсон, снова озвучив сумму.

И опять опасливый вопрос:

– Это в рублях или в у.е.?

– У нас все цены теперь только в рублях, – сказал Якобсон.

Мужик тут посмотрел на жену, та в ответ быстро кивнула, тот с секунду-две просчитал что-то в уме, подняв глаза к потолку, и спросил:

– Кредитки берете? Мы тогда возьмем и столик и картину.

Четвертая, принесенная Гавриловым, картина провисела ровно три часа. "Он же так сопьется!" – подумал Семен Маркович, поскольку свой

"сухой закон" Гаврилов уже давно нарушил. Сам художник позвонил только через две недели: "Как там? Продалось?" – "Пока нет, человек один просил отложить! – соврал Семен Маркович. – Можешь еще сделать?" – "А-а, ну ладно!" – и снова пропал на месяц. Денежки еще и поработали это время: кое-что на них Семен Маркович купил и продал. Наконец Гаврилов появился – уже с новой картиной. Худой и трезвый: "Продалась? Здорово. Ты мне, Сеня, денег пока не давай, я работаю, а то опять эти алкоголики набегут. У них на водку какое-то сверхестественное чутье. И еще постоянно деньги берут в долг и не отдают. Как будто так и надо!

Кстати, Борисков тоже такое чутье в некоторых людях замечал.

Однажды ему один пациент прямо в больницу привез в подарок ящик водки, причем очень хорошей именной водки. Сам хозяин предприятия лично и привез. Ящик тот незаметно внесли и заперли на ключ в темной комнате рядом с бельевой. И буквально со следующего дня тут же в коридорах можно было обнаружить слоняющихся словно бы без дела сантехников, электриков, наладчиков оборудования и прочих подсобных рабочих. Дворник даже появлялся. Сантехники, что за ними отродясь не водилось, предлагали что-нибудь срочное сделать, например, проверить краны. Удивившись, Жизляй с Борисковым на всякий случай зашли в комнатушку. Жизляй потянул носом: "Да вроде и не протекает! Я грешным делом подумал, что может быть, бутылку случайно раскокали. И как только они это чувствуют? Нет, пора России перестать пить водку.

Добра от нее нет никакого. Одно зло. Понятно, конечно, когда с горячими пельменями, да с морозца. Но не каждый же день, и я думаю, даже не каждую неделю. Раз в месяц от силы. Но много! Ха-ха-ха!" Но надо сказать, что водку ту всю выпили. И довольно скоро.

А тогда, немного подумав, Якобсон предложил Гаврилову, чтобы не давать денег наличными, открыть на его имя счет в банке, сказав ему:

– Ты совершенно прав: пока у тебя наличные деньги не кончатся, они будут ходить постоянно. Обопьют и обнесут. А главное, работать тебе не дадут. А так оформим тебе пластиковую карту, будешь снимать сколько надо.

Гаврилов сделал недовольную гримасу..

"Какое мое-то дело? – тут же подумал Якобсон. – Да пусть хоть ужрется да и сдохнет!"

Новоявленный гений смотрел на него воспаленными глазами.

– Не пойдет. Я нажрусь, дам кому-нибудь карту и с концами. Давай сделаем так. Ты мне денег вообще не давай, как бы я не просил – только определенную сумму на краски и на еду. Остальное клади на счет без всякой карты. Давай даже подпишем соглашение. А я тогда напишу еще три картины, для которых у меня есть сюжеты и рамы, а потом все – буду работать только для себя, под собственным именем.

Но все это дело начало затягивать и Якобсона. Он поставил более высокую цену. Вскоре пришел какой-то важный иностранец, и сказал, что он купил бы эту картину тут же для себя, но понимает, что с вывозкой такой картины из России могут быть проблемой. Качество ее было, пожалуй, слишком высокое, и за обычную подделку выдать ее было бы сложно. Он попросил Якобсона помочь сделать ему официальную справку о том, что это чистый новодел, подделка, копия, как угодно, что Семен Маркович с чистой совестью и сделал. Эта картина уехала на

Запад.

Трагедия Гаврилова состояла в том, что писал он то, что не хотел писать, по сути дела имитацию, а то, что он творил для себя, от всей души – никто не понимал.

Борисков этого художника Гаврилова знал лично по Гороховой, и еще тот как-то лежал у них в отделении с пневмонией. Шел откуда-то пьяный и заснул на снегу. Хорошо еще руки не отморозил. Свой принцип художника, который он как-то показал Борискову, записанный на мятой бумажке. Гаврилов его торжественно зачитал "Нам надлежит отказать от всяких толкований, и лишь только изображения должны иметь место

(Витгенштейн)". Он даже подарил при выписке Борискову одну свою картину, которую тот на время положил за шкаф и с тех пор так ни разу и не вынимал.

Еще тогда оказалось, что Гаврилов довольно долго работал в церквях по реставрации, рассказывал:

– Так и не знаю, почему мироточат иконы, но я с этим сталкивался очень близко, специально заглядывал за них: вдруг, думаю, кто-то из пипетки подкапывает или трубочки подведены – но ничего такого не заметил. Более того, у одной тетки вся квартира была увешана бумажными иконами, и все они вдруг замироточили.

Выпивая, Борисков с Губарем часто собачились по поводу искусства.

Борисков говорил так:

– Пишут, что "Черный квадрат", созданный в 1915 году отнесен к национальным шедеврам ХХ века и занимает среди них первое место. А вот первое место, по мнению англичан, занимает шедевр примерно такого же уровня – это "Фонтан" Марселя Дюшана – по сути своей – самый обычный писсуар. Также, кстати, в пятерку шедевров входит и шелкография, то есть раскрашенная фотография Уорхола "Мерилин

Монро", ну и Пикассо, конечно. Это очень странный феномен, который я объяснить не могу. Ведь, по сути, это говорит о том, что двадцатый век для изобразительного искусства прошел зря. Или же, что наиболее вероятно, у людей, делающих такой выбор, что-то с головой. Ведь к

"Черному квадрату уже написана идеальная музыка, под названием

"Тишина", где нет ни звука. Осталось только написать идеальный роман, где будет одно только всем понятное слово – "говно". И поверьте, наверняка найдутся несколько человек, которые прочитают его и сочтут гениальным.

Люди инстинктивно тянутся к творчеству, видимо, в них это заложено. Был какой-то период, когда больные в отделении постоянно мастерили какие-то поделки – пластиковые рыбки из капельниц, потом было массовое увлечение домиками из спичек – в ординаторской все подоконники были завалены этими домиками и рыбками, и еще вязаными из ниток салфетками. Еще больные писали стихи, и даже поэмы. Один пациент, помнится, написал такие замечательные стихи: "Я прожил сорок семь и в день рожденья… умер. Ни дня не мог прожить сверх сорока семи". Но в последние годы такого рукоделия и тем более стихотворчества Борисков как-то в больнице не замечал. Времена изменились. Это все безвозвратно ушло.

– И тогда, может быть, придет гений – новый Малевич – и в своем гениальном озарении напишет новый "Черный квадрат", ну, если не черный, так коричневый – коричневый квадрат еще, кажется, не рисовали. Или уже рисовали?

Несомненно, это был ловкий прикол. Сам Борисков считал "квадрат" профанацией и бредом, отрыжкой искусства. Губарь на это говорил так:

– Ты просто ни фига не понимаешь в искусстве. Это же – гениально!

Ты хоть раз видел, чтобы кто-то сделал копию "Черного квадрата"? Это же символ. Кто-то первый должен был придумать. И для этого надо было иметь определенное мужество. Конечно, Рафаэль бы на это не решился – тут же бы его и сожгли на костре.

– А ты мне все-таки расскажи, в чем тут прикол?

– А прикол состоит в том, что люди в большинстве своем идиоты, стадо, поддающееся внушению. И эта стадность широко используется.

Отлей из бронзы кучу дерьма, объяви ее гениальной (впрочем, и это уже было – у какого-то известного скульптора как раз и были такие говноподобные скульптуры, имя его только забыл – он других скульптур и не делал вовсе) и тут же на это найдутся любители. Один рисует картины своим членом и на это получил даже французский гранд. Кто-то мочится на полотна (кажется такое тоже уже было – у Уорхолла). Важна мода и раскрутка. Искусство часто мистификация – вождение идиотов за нос. Задача, в общем-то, простая – возбудить фантазию, дать работать собственному мозгу. И под это дело себе денег срубить и не ходить на работу на завод к восьми утра всю жизнь. Ведь сколько ни ходи на завод или в забой – много не заработаешь, даже если сутками работаешь. Большие деньги можно заработать только, если заставишь работать на себя других людей, ну и редко в случаях, когда ты умеешь делать что-то такое, чего другие не могут. Но такое бывает редко.

Литровку водки выпили очень быстро, Борискову досталось мало, он больше и не хотел. И слава Богу! Пришел домой не поздно, почти трезвый, в хорошем настроении. На лестнице пахло табачным дымом,

Виктоша убирала со стола

Оказывается, заходил Виктошин двоюродный брат Андрей. Только что ушел. Он служил по контракту на Кавказе, не так давно вернулся оттуда и уже месяц был в чрезвычайном раздражении, крыл армию почем зря. Денег, конечно, сколько-то привез, там еще и подработали: брали мзду со всех машин, проезжающих через блокпост. Но рассчитывал на большее. Уже как-то заходил, показывал фотки, на которых они постоянно чего-то пили и ели, точнее жрали. Отвратительные там были рожи. Мужчины без женщин. Возможно, просто снимали только на пьянках. Ассоциация с Чечней была такая: налипшая к сапогам огромными комами грязь. Поэтому тогда у казармы, вагончиков всюду были поставлены скребки для очистки от этой грязи. И все равно внутри помещений тоже все было в грязи. Уже и обувь снимали у входа

– ничего не помогало. Впрочем, старики рассказывали, что в Великую

Отечественную была грязь и пострашнее – на Украине по весне целиком засасывало лошадей. Тогда казалось, что ветераны, как всегда, преувеличивают, но после Чечни очень даже в эти рассказы верилось.

Как-то в Краснодарском крае Борисков только чуть съехал после дождя с дороги и все – завяз наглухо, вытягивали трактором. Шлёпки тогда на ногах были – так и остались в грязи – уж такая была она липкая и вязкая – грязь российского юга. Наконец он ушел. Легли спать.

Виктоша сунулась, было, к Борискову под его одеяло, но, увидев его закрытые глаза, хмыкнула, залезла под свое одеяло, завернулась в него, как сосиска, и тут же уснула.