Беда пришла к Юличке невзначай – дома на ровном месте она рухнула на пол, как срубленное дерево, и потеряла сознание. Придя в себя, превозмогая острую боль в бедре, как большая раненая птица, крича и царапаясь, стала подползать к входным дверям. В голове билась только одна мысль – сын вышел из дома без ключей, надо открыть двери, чтобы не ломать их. Соседи, услышав крик, вызвали милицию. Одновременно подошёл сын. Выбили двери. Вызвали «скорую». А когда врачи увозили Юличку в больницу, сын сунул им материнский паспорт и тихо сказал, что он неизлечимо болен и к матери ходить не будет. После этого он позвонил Миле и спокойно известил, что мать не жилец, в Александровской больнице, а самое главное, если выживет – ни в коем случае не привозить её домой: «Некому тут ходить за ней». Мила опешила от его слов, ей показалось, что она оглохла, как от резкого звука медной трубы, приставленной к уху, на которой он когда-то громко разминался дома перед халтурами на свадьбах и похоронах.

Номер телефона Милы отпечатался в памяти Юлички намертво. Всех проходящих мимо неё в больнице она хватала за одежды, требуя позвонить по этому номеру.

Она знала – наверняка оттуда придёт помощь. И была права. Сына не ждала, более того, боялась стать ему обузой, упорно веря в то, что она выберется из очередной беды и опять будет ему необходима.

Прошёл год. С великими мытарствами Мила перевезла лежачую Юличку в Павловский дом ветеранов войны сразу после смерти её спившегося сына, который так и не починил выбитую входную дверь. По воле случая и по Юлиному желанию, она неожиданно оказалась её доверенным лидом и девять лет выполняла то, что должны были выполнять для неё близкие – заботиться. Близкие – делали то, что должны были выполнять хорошие знакомые – общаться. При этом они не отказывались от Юлиной нарастающей благодарности в денежном выражении, в которой теплилась надежда на возвращение в собственную долгожданную отдельную двухкомнатную квартиру, выстроенную, вернее, выстраданную ею под конец жизни для себя и сына, для которой она годами гробила себя сверхурочной бухгалтерской работой, устало таская ворохи ненавистных отчётов в коммуналку, где они ранее жили в одном доме с Милой.

И вот – звонок из дома ветеранов. Умерла Юличка, она же Юлия Георгиевна Розова, девяносто семи лет. В свой последний день рождения, месяц тому назад, она ещё могла, извернувшись своим скукоженным тельцем, присесть на высокий металлический край необъятной интернатовской кровати, оперевшись на руку, чтобы свободной рукой обшаривать тумбочку в поисках завалявшегося печенья или конфетки.

В один из дней, войдя в палату, Мила увидела Юличку, деловито простукивающую ладошкой тумбочку. Её единственный к тому времени голубоватый настороженный глаз сразу повернулся в её сторону, не видя её, так как реагировал только на свет и тень. «Кто там?!» – сказала она голосом Галчонка из мультфильма «Трое из Простоквашино». «Это я, почтальон Печкин!» – трижды прокричала Мила ей в ухо, вызвав радостный вопль: «Милочка пришла!» В этот момент принесли обед, но

Юличка знала, что она не с пустыми руками и с вызовом скомандовала: «Собакам!» В последний год она стала быстро глохнуть – приходилось с каждым разом кричать всё громче и громче, что вполне устраивало двух соседок, из-за скудности впечатлений жизненных событий. Чтобы не пугать Юличку, когда она спала, свой приход Мила обозначала ласковым поглаживанием, по которому та узнавала её. Она подарила ей мягкую игрушку-собачку для ощущения, пусть игрушечного, но всё же тепла её бывших любимцев. Юличка ликовала как ребёнок, смеясь от восторга, ласкала и целовала собачку, определяя наошупь, где у неё хвостик, где ушки, а где мордочка. Теперь она оставалась не одинокой на своей необъятной для неё кровати – преданный дружок лежал у подушки, охраняя её суверенный покой.

Юличку Мила уже воспринимала как малое дитя, приносила ей то, что она хотела и могла есть – детское питание в баночках, любимую красную икру, немного сливочного масла, наисвежайшую булочку, пакетики кофе с молоком и обязательно плитку шоколада. Она ела, как птенец в гнезде, доверчиво открывая беззубый рот, как клюв, куда Мила периодически клала вкусненькое и осторожно вливала чайной ложечкой тёплый кофеёк. Потом, поддерживая её за спину, торопилась скормить протёртые фрукты и только потом давала самое желанное – кусочки шоколада, с которыми Юличка в блаженном состоянии заваливалась на бочок, прося поднять её невесомые ноги и укрыть одеялом. Горка наломанного шоколада продлевала ей удовольствие и на следующий день. После ухода Милы она прятала вожделенные кусочки под подушку, чтобы смаковать их в одиночестве, с тайным мстительным удовлетворением пачкая шоколадом всё вокруг себя слабой дрожащей рукой.

Через месяц после последнего дня рождения наступило резкое ухудшение. Девять дней Юличка погружалась в воронку небытия, сопротивлялась дыханию смерти, яростно размахивая цепкими руками, не принимая воды и пищи. Но судьбу не объедешь по кривой, не оттолкнёшь руками. Дома от каждого телефонного звонка Мила внутренне вздрагивала, предчувствуя печальное известие. На девятый день сопротивление было сломлено – Юлички не стало.

Войдя в её затихшую палату, Мила вспомнила, как Юличка рьяно охраняла свои вещи, словно сторожевая собака, пряча на груди рядом с простым крестиком ключик от крохотного замочка в шкафу, который Мила повесила для её спокойствия после длительного согласования с медперсоналом. Все у Юлички были воры. Она не верила никому. Да и во всех окружающих её малочисленных родных и знакомых подозревала корыстный интерес, выстраивая сценарий взаимоотношений в свою пользу, думая, что всё в её руках. Всевышний и заинтересованные лица знали, что это не так. Одни, подыгрывая ей, помогали облегчать её тощий кошелёк, другие, надеясь на больший куш, мечтали о её скорейшем отлёте в вечность.

В течение первых семи лет Юличка держала обслуживающий персонал в постоянном напряжении. С самого утра из её палаты раздавался громкий требовательный голос. Отказавшись от коляски, Юличка, сжав от боли рот, каждое утро вставала за ходунки и гордо ковыляла в холл на лечебную физкультуру. Почти во всём она была исключением из общих правил. Одно то, что после жестокого перелома бедра, без операции, только благодаря неимоверным усилиям воли, она встала с постели к ходункам и пошла, поразило даже медперсонал, повидавший немало на своём веку. Во время лечебной гимнастики Юличка задавала тон, делала едкие замечания, громко хохотала, кокетливо выделывая руками кренделя, пытаясь грациозно повторять упражнения за медсестрой.

Её холерическая натура упорно сопротивлялась устоявшемуся режиму и казёнщине. Мир у Юлички состоял из белых и чёрных красок, люди были или превосходные, или отвратительные. И эти краски могли меняться молниеносно в ту или иную сторону в зависимости от настроения. Бездействие для Юлички было невыносимо. Даже заведующая отделением, терпимая и доброжелательная женщина с налётом профессионального цинизма, выходила из себя из-за её громких театрализованных звонков в милицию, прокуратуру или в квартиру, где она ранее жила с сыном, которую теперь снимали гастарбайтеры с разрешения, по словам Юлички, «незаконной собственницы-авантюристки, получившей завещание у нетрезвого сына за бутылку». Только угроза заведующей, что она переведёт её в ПНИ, где живут психи, могла её утихомирить на короткое время. Юличка решительно отвергала жестокую правду о свершившемся факте, направляя всю свою энергию на восстановление попранной справедливости. Только быстро слабеющая память притупляла острую боль, помогала забывать о страшной потере единственного любимого сына, дозволяя жить только вспышками далёких воспоминаний о пережитой бурной молодости. К счастью, Юличка была великой фантазёркой – она до глубокой старости жила иллюзиями о будущей красивой жизни, упорно ожидая своё придуманное счастье, которое временами маячило ярким светом из огромного интернатовского окна.

Начались печальные хлопоты. Известие о кончине Юлички не вызвало у её старшей бездетной девяностовосьмилетней слепой сестры Марии никаких эмоций. Глубокая старость довольно бодрой Марии охраняла её хрупкий организм от стрессов, которые Мария воспринимала за неизбежность, свершившуюся волю божью и счастливое путешествие в царствие небесное. Надо признать, что к судьбе своей сестры Мария была равнодушна всю жизнь. «Делай, что хочешь. Да и что я могу, кроме молитвы», – сказала Мария Миле после смерти Юлички, переходя с улыбкой на интересующие её темы, касающиеся церкви и быта. Ах, знала бы Юличка, впервые встретившая Милу, двенадцатилетнюю девочку, кормящую бездомных кошек на лестнице, что именно эта девочка и будет провожать её в последний путь в полном одиночестве…

Стоял холодный моросящий март. Картина ледяной земли, погружённой в слякоть многослойного серого снега, с чёрной ямой, наполненной жижей, наводила тоску и отторжение. Мила представила, как со стуком, а иначе не выйдет, опускают в это месиво Юличку, а с ней, может быть, и её ещё не отлетевшую душу, которой предстоит выкарабкаться из этого омута на небо, и решение созрело иное – кремировать и подхоронить к сыну на Охтинском кладбище.

Свидетельство о смерти получала в пушкинском загсе, расположенном в небольшом старинном особнячке. Сначала она вошла в парадные двери, где навстречу ей рванули аккорды «Свадебного марша» Мендельсона. Непривычно тихо стояли две пары и малочисленные гости. «Почему здесь?» – подумала она. Может быть, это ошибка? Но ей подсказали, что это здесь, только с чёрного входа. Обежав здание, она вошла с другого крыльца, там увидела очередь из озабоченных лиц со скорбными или иными не очень радостными делами, которые входили в служебную комнату под отдалённо звучащий «Свадебный марш». «И жизнь, и слёзы, и любовь» жили как дружные сёстры под одной крышей. А Юличкины родители венчались во Владимирской церкви, вспомнила Мила. Теперь туда водят слепую Марию, которая много лет жертвует церкви блокадную пенсию, ни разу не протянув Юличке руку помощи в трудные времена.

Затем больница Семашко. Первая инстанция – «судебка». В судебке сидел немолодой мужчина со стеклянным выражением умных волчьих глаз, с отработанной невыразительной монотонной речью. Чистый стол. Сигарета в зубах. Голос робота. Вид загнанного в угол усталого хищного зверя. Он пронзает взглядом как рентгеном. Чётко видит, кто перед ним – бедняк, середняк, богач, скупой, безголовый, страдающий или равнодушный. Он – основная инстанция, определяющая, что, почём, куда и когда, чующая всю подноготную правду по отношению к покойному, наблюдая за деланными скорбными лицами или глубоко запрятанным тихим горем разных посетителей. И всегда попадает в точку! Неизвестно, как эта лавина мёртвых тел воздействует на него в этих страшных для живых залах морга, в которых он остаётся с ними сутками, как мы с коллегами на работе. Быть может, близость смерти делает его ум пронзительней и зорче.

Получив установку и разрешающие визы, Мила направилась к агенту. Агент, он же санитар, потрясающе красив, силён и молод. От него, ещё не высосанного мертвечиной, веет здоровой неукротимой плотью, кипучей энергией, приправленной жаждой огромных денег, так как большие он уже имеет. Ей представилось, как женщины слетаются на него, словно мухи на мёд, награждая его вздохами и деланными криками оргазма от желания сладкой жизни или благодарности за неё. Санитар уже не робеет – он гордится своей работой.

Это даже престижно и внушает окружающим определённый страх и уважение перед его навыками в устойчивом бизнесе.

«Интересно, как эти мужчины воспринимают своих жён, любовниц или родных?» – подумала Мила. И стала представлять, как они смотрят на женщин, гладят, трогают их, а сами невольно, даже мучаясь от этого, видят их мёртвыми, прикасаясь к их ещё желанному телу. Вероятно, они ищут забвения в тёплых и подвижных телах. Им надо подзарядиться энергией после многочасового пребывания вблизи холодной неподвижности. А забыться, видимо, очень трудно. С годами эти крутые мужики становятся внутренне теми же покойниками с окаменевшими ледяными душами. Но есть и такие, кто чувствует себя на этом поприще как рыба воде, не теряя чувства юмора и аппетита…

Наконец она всё оформила и смогла выбраться из этих удушающих, с характерно-специфичным запахом, коридоров и комнат на свежий воздух. Завтра – прощание и отпевание в часовенке при больнице.

На прощание к Юличке Мила ехала одна. Перед глазами навязчиво стояла картина Перова – деревенская дорога, хилая лошадёнка с телегой и простым гробом, за которым сквозь снег и ветер плетутся двое сирот. Сын умер, сестра слепа, племянница стара, а её дети заняты, – проносилось в голове. Внук давно отрёкся от Юлички и от своего отца из-за незаживающих обид, нанесённых ему в отрочестве. Так получилось. «Нам всем не хватает великодушия и времени для покаяния при жизни. Зато хорошо умеем каяться скопом в церкви после кончины тех, кого проклинали», – подумала Мила, приближаясь к месту.

В часовенке должны были отпевать двоих – рабу божью Юлию и раба божьего Валерия. Когда всех впустили, то Мила поначалу растерялась, увидев ещё два гроба вдоль стен. Ей показалось, что все усопшие на одно лицо, в одном возрасте, бесполые, как из инкубатора. Через некоторое время поняла, что это из-за наложенного грима. Лица были гладкие в одной тональности – будто все группой недавно отдыхали на Канарах. Она стала судорожно искать свою измученную, изуродованную потерей одного глаза Юличку, ту Юличку, к которой уже привыкла и жалела. Что-то внутри неё оборвалось. Ей показалось, что Юлички здесь нет. Тогда она решила найти её по одежде, виднеющейся из-под одинаковых белых атласных покрывал. Всё это промелькнуло молниеносно.

Конечно, она её узнала. И была потрясена! Перед нею, гордо подняв красивую голову, лежала необыкновенная женщина с волевым лицом, выразительным драматическим профилем, с сурово сжатыми губами, с решительным, она бы даже сказала, вызывающим видом, как бы говорящим: «Вы меня не сломили! Никогда и никто. Ни в этом, и ни в том мире». Отсутствие правого глаза было совершенно не заметно. Юлина плоть олицетворяла её сильную и неукротимую натуру. Боже! Какая порода высветилась из этой почти истлевшей материи! Просто княгиня из «Пиковой дамы». Редкая метаморфоза смерти.

«Надо отдать должное мастерству того, кто работал над её лицом, – подумала Мила, возлагая цветы. – А чему я удивляюсь? Сколько ей выпало в жизни – не перечесть! Совсем крохой на её глазах солдаты революции штыками вспарывали любимые мягкие игрушки в поисках зашитых бриллиантов. Четыре сестры, третья Юля, запомнили эту «казнь» на всю жизнь. С тех пор, видимо, у Юлички все чужие были воры. В молодости она была до одурения привлекательна и бесшабашна. После музыкального училища пела в кинотеатрах. Рано выскочила замуж. Рано овдовела – с первых дней войны. Остался только сын, которого она спасла, уехав из блокадного Ленинграда под страшный грохот бомбёжки. После войны надо было выжить с ребёнком, не надеясь ни на кого. Не зная толком финансовых дел, стала верным помощником по расчётно-кассовым делам первого послевоенного коменданта города Ленинграда, который был полностью подчинён Юлиному обаянию. Статус вдовы Юличка не собиралась менять – это предоставляло льготы, а значит, помогало выживать. Блокадное удостоверение ей выдали только с третьей попытки. Попробовали бы не дать по негласному требованию самого коменданта! Мужчины играли в жизни Юлии строго очерченную роль – для дела, для поддержки, для кратких связей без обязательств. Любовь предназначалась только одному – сыну. «Террор любовью», как удачно сказала Токарева, закончился для сына трагически – развод с любимой женой, которой Юля была недовольна, брак с другой по её настойчивому выбору, бегство от второй жены, потеря смысла жизни, протест против матери, сожительство с бомжихой, беспробудное пьянство и загадочная смерть… Юличка выстраивала мир под себя, под своё представление о счастье в нём, сметая с пути всех несогласных, в том числе и сына, ломая его жизнь и не ведая об этом. Она ненавидела войну – там могли убить сына. Она ненавидела любую власть – она могла отнять кровное. Она не верила никому – так было надёжнее».

Мила стояла, крестилась, слушала молитву, но думала о разном – о живом, не о вечном. Батюшка был отменный – молодой, статный и упитанный, с выразительными чертами лица, большими карими глазами, молниеносно оценивающими присутствующих, а по ним и всю прожитую упокоённого жизнь. Гроб Юлии был поставлен чуть поодаль от гроба Валерия. Как Мила случайно узнала, ему было пятьдесят два года – попивал часто, а человек был добрый. Родные и близкие Валерия стояли скученной толпой по одну сторону. Она одна – по другую, возле Юлии. Батюшка спросил, кто из родных от рабы божьей Юлии здесь. Она подняла руку, как в школе, и тихо сказала: «Я здесь. Одна. За всех». Батюшка внимательно посмотрел на неё, потом подошёл к Юличке и сам подвинул её каталку ближе к Валерию. Так было удобнее проводить службу, обходя их по кругу. Голос у батюшки был бархатный. Грудным баритоном он умиротворённо попевал православные молитвы, из которых Мила на слух выделяла только имена рабы божьей Юлии и раба божьего Валерия. Имена других усопших батюшка не произносил. А зря. Она бы не возражала, а другие, может быть, и не заметили.

Мысли Милы уносились в далекое прошлое. «Вот, Юличка, – думала она, – тебя всегда любили молодые мужчины, и ты их. Последний мужчина, к которому тянулась твоя женская недолюбившая душа, был уже в доме ветеранов, на лет двадцать моложе…» Выждав удобный момент, Юличка кокетливо ковыляла к нему на ходунках, надев игриво шляпу с огромными полями, чтобы подключиться к беседе. Сумела-таки заморочить ему голову своей мечтой о совместном путешествии на белом пароходе в круизе по Средиземному морю. Потом ошарашила его своим безумным желанием жить с ним в своей квартире и умереть с ним в один день. Лукаво прибавив при этом, что всё ему отпишет загодя, если он распишется с ней. И сейчас судьба также не оставляет её без мужчины… Батюшка, не рассчитав усилий, к сожалению присутствующих, придвинул Юличкину каталку так близко к Валерию, будто они вместе жили всю жизнь и вместе собираются перебраться в иной мир.

Глаза, независимо от неё, продолжали фиксировать какие-то детали, вызывая неожиданные ассоциации. Обратила внимание на чёрный гроб с тонкой красной каёмкой, в сторонке увидела красный с тонкой чёрной каёмкой. Так это же тоже сочетание, два траурных варианта обложки книги, которые художник предложил поначалу сделать для её друга! Что это? Недомыслие или наваждение? Переведя взгляд на лежащего Юлиного соседа, она со страхом узнала знакомые седые усы, да и лицо его вдруг стало до боли напоминать лицо её плохо видящего мужа. «Фу ты, нечистая! – подумала она. – Это надо же, а ведь усопший, говорили, выпивал крепко, так же как мой сейчас от наплывающей слепоты. Говорят, всё в руках божьих. А что тогда в наших?» Стало муторно на душе. Мила стояла и представляла, сколько бед может свалиться на неё и хватит ли жизненных сил их преодолеть так же, как Юличке, не сдаваясь до последнего.

Отпевание закончилось. Батюшка призвал всех забрать цветы и оставить церкви, поставить горящие свечи в песок перед алтарём и начать прощаться. Под ногами у батюшки на маленьком коврике Мила заметила молоток. «Интересно, никаких звуков забивания гвоздей не слышно было перед нами, – мелькнуло в голове. – Понятно, первых двух отпевали до нас и аккуратно положили в сторонке. Потом наших, за нашими других… А молотком стучать будут без нас». Она не могла оторвать взгляда от молотка. Неожиданно заметила, как кто-то из присутствующих приподнял покрывало над усопшим Валерием, мелькнули новые лаковые ботинки. «А, проверяют, глупцы, надета ли дорогая обувь. Смешно! Так и вижу, как перед отправкой в крематорий, перед тем, как вот этим молоточком постучат по крышкам при закрытых дверях, у наших усопших экспроприируют приглянувшееся, в том числе и новые похоронные подушечки и покрывала, приобретённые в часовне, для дальнейшего безотходного оборотного производства». Мелькнула мысль – а у Юлички нет подштанников, забыла попросить в интернате. Она же в последнее время была в памперсах. Чушь какая-то в голове. Да ещё эта прибитая к гробу качающаяся в ногах клеёнчатая бирка с реквизитами не даёт покоя. Когда в роддоме перед выпиской развернули её сыночка, то она на всю жизнь запомнила вялую левую ручку с последствиями родового пареза, который от неё скрывали, и клеёнчатую бирку на ножке с номером и именем ребёнка, грубо написанным химическим карандашом. С биркой рождаемся – с биркой уходим…

Стали прощаться. Мила погладила последний раз Юличку по голове, попросила прощения за всё, передала поклоны от всех, кто незримо стоял за её спиной. Полчаса показались целой вечностью. Мила прощалась не только с Юличкой, она прощалась с ушедшей эпохой своих родителей, многострадальной страны, в которой человеческое мужество было нормой и неприметно как воздух, в которой мирские грехи и заблуждения были ничто по сравнению с выпавшими муками и горем, в которой материнская любовь была безусловной, единственно правильной жизненной установкой людей. Свербела мысль: «А на нас грехи покруче – травим без зазрения совести всю планету, бросаем, убиваем детей, стариков, гоняемся за валютой по всему миру, не оставляя после себя надежды на счастливое будущее наших детей…»

Мила пошла к вокзалу. Слякотно, промозгло, одиноко. Царское Село жило в ней дорогой памятью о многом. Вспомнила скульптора Лилию Шведкую. Надо же, сначала ушла Лилия, затем Юлия – в одно время, в одном месте. В электричке, прижавшись к окну, она тупо смотрела на мелькающие мерзкие городские строения вперемежку с грязными гаражами. Промелькнуло на пустыре тело большой умершей собаки. Заныло сердце. Собачья смерть – человечья смерть… Вдруг услышала издалека над головой: «Ваш билет!» Сразу ничего не поняла. Пауза в сознании. Полезла в сумку. Контролёр остановил, с участием посмотрел в лицо и сказал: «Не надо, не беспокойтесь. Я вижу, билет у вас есть. Извините…» И отошёл. До неё дошло, что её пожалели. Она-то думала, что у неё всё внутри спрятано, только мысли бегали в голове, как строки по монитору. А оказывается, что её лицо – это маска скорби и печали. Горячие слёзы непрекращающимся потоком хлынули из её глаз и заволокли солёным туманом серые будни холодной жизни.