В 1992 году вышла повесть Грасса «Крик жерлянки». Немецкое название «Unkenrufe» по-русски соответствует выражению «накликать беду», «накаркать». Потому-то жерлянки и их «унканье» являются не просто парадоксальной неожиданной метафорой. И не в том дело, что рассказчик в школе завоевывал внимание однокашников трюком с глотанием жаб. Жерлянки — прежде всего символы грядущей беды.

Профессор Александр Решке, до войны житель Польши, а впоследствии «переселенец» или «беженец» (как себя точно именовать, он так и не решил), и полька Александра Пентковская, в прошлом коммунистка, ныне полная ненависти к коммунистам, вдовец и вдова не первой молодости, случайно встретившись и проникнувшись взаимными чувствами, через несколько лет, в счастливый момент (возвращаясь из Италии, где Александра мечтала побывать всю жизнь), попадают в автокатастрофу и погибают. Не зря им так часто встречались на пути жерлянки и «ункали», предвещая беду. И вообще не случайно эти злосчастные лягушки так часто возникали в их воспоминаниях.

Жерлянки сродни грассовской Крысихе, которая выполняет роль Кассандры, предостерегая и предупреждая о грядущих бедах. Беду — хотя и не такую трагически безвозвратную, как в финале, они накликают и раньше, когда вдовец и вдова, едва познакомившись, решают внести свой миротворческий вклад в новые судьбы Европы, в добрососедство недавно объединившейся Германии и Польши (а происходит всё как раз непосредственно после объединения двух германских государств — ФРГ и ГДР). Они хотят дать немецким «беженцам» или «переселенцам» (а попросту изгнанным из Польши после крушения рейха немцам) возможность завершить свой жизненный путь на родной земле. Иными словами, они решают открыть в Польше специальное «миротворческое кладбище», где отлученные от родных мест нашли бы последнее пристанище.

Оба с жаром берутся за работу, преодолевая массу препятствий. Но, как известно, всякое доброе дело наказуемо. Они и опомниться не успевают, а к созданному ими акционерному обществу уже примазываются со всех сторон люди, которые видят возможность разбогатеть за счет покойников, чьей последней волей было лежать в родной земле. Александр и Александра, с наивно-идеалистическим энтузиазмом взявшиеся за дело и добившиеся немалого успеха, с ужасом обнаруживают, как плодятся вокруг них люди нечистые на руку, которых интересует не гуманная идея, а дивиденды, нажива. К тому же в польской прессе появляются статьи о «новой колонизации», на сей раз «с помощью покойников». В результате героям повести приходится расстаться с делом, которое они начали и которому отдали столько душевных и физических сил.

И всё же, несмотря на их разочарование, а потом и трагическую гибель, кое-что из задуманного ими доброго дела остается и новые ряды захоронений на обустроенных ими «миротворческих кладбищах» это подтверждают. Но Грасс не был бы самим собой, если бы не внес в изображение героев повести и их «дела» почти обязательной доли иронии, очуждения. Так что вопрос о том, относилось ли «унканье» жерлянок лишь к персональной судьбе вдовцов, их неожиданной смерти, или лягушки угадали какую-то червоточину, изъян в задуманном ими «благом деле», решит лишь сама история.

Для Грасса же важна прежде всего проблема добрых отношений Германии с Польшей, Германии со своими соседями, с Европой и остальным миром (в том числе бывшим «третьим» миром, искусно воплощенным, в частности, в сатирическом образе предприимчивого бенгальца, с помощью велорикш пытающегося не просто нажить капитал, а оздоровить экологическую обстановку европейских городов).

Объединенная Германия не должна вызывать чувство душевного дискомфорта у европейских народов, еще помнящих гитлеровское нашествие и трагедию войны. Впрочем, как всегда у Грасса, и в этой повести всё неоднозначно, и здесь есть несколько уровней подтекста, трагический и комический, фарсовый и серьезный. И конечно, никаких нравоучений, никакой дидактичности — читатель обо всём должен задуматься сам.

Насколько беспокоила Грасса судьба объединенной Германии и судьбы мира, говорит не только эта повесть, но и всё его творчество того периода, прежде всего публицистические выступления. Свидетельствует об этом и речь, произнесенная 18 ноября 1992 года (как раз тогда вышла повесть «Крик жерлянки») и нашедшая широкий отклик. Это свое выступление в Мюнхенском театре «Каммершпиле» Грасс назвал «Речь об утрате». В том же году она вышла в виде небольшой книги.

Грасс признавался, что в этой речи хочет говорить «о Германии и о себе». Чего ему не хватает и что он хотел бы вернуть. «Поэтому моя речь называется “Речь об утрате”». «Все началось с утраты родины. Но эта утрата, какой бы болезненной она ни была, должна быть признана обоснованной. (Читатель понимает, что речь идет об утрате Данцига. — И. М.) Немецкая вина, то есть преступно развязанная война, геноцид евреев и цыган, миллионы убитых военнопленных и насильственно угнанных рабочих, преступление эвтаназии, и к тому же то горе, которое мы, как оккупанты, принесли нашим соседям, особенно полякам, — всё это привело к утрате родины».

«Большинство моих книг, — продолжал Грасс, — вызывают в памяти погибший город Данциг, его холмистые и равнинные окрестности, матовую поверхность Балтики; и город Гданьск стал со временем моей темой, которая требует продолжения. Утрата сделала меня разговорчивым. Лишь то, что утрачено окончательно, страстно требует бесконечного называния. Это мания — до тех пор называть по имени утраченный предмет, пока он не появится. Утрата как предпосылка литературы. Я почти склоняюсь к тому, чтобы пустить этот опыт в обиход как тезис».

Свою речь Грасс посвятил памяти трех турчанок, погибших в огне по вине неонацистов в городке Мёльне. Заметим уже сразу, что именно с Мёльном связано трагическое действие его очень известного произведения «Траектория краба», повлекшего, как всегда, оживленные споры и полемические схватки. Но вернемся к речи — ее подзаголовок, напечатанный на обложке, конкретизирует название — «О падении политической культуры в объединенной Германии».

Речь проникнута духом национальной самокритики — как, впрочем, все другие речи и статьи, да и романы, и повести, и произведения иных жанров, созданные Грассом. Он говорит, в частности, об опасности вновь возникшего — на сей раз уже в связи с объединением и с ощущением возросшей «державной мощи» — стремления «сбросить наконец груз прошлого» и смотреть «вперед, только вперед». К чему это может привести? Например, к тому, что 3 октября, в день объединения, «праворадикальные орды» выплеснулись на дрезденские улицы с боевым кличем нацистских времен, с любимым лозунгом штурмовиков «Сдохни, еврей!» — а полиция, как в «старые добрые времена», организовала «защитное сопровождение» этих самых орд.

Рухнувшая осенью 1989 года Берлинская стена похоронила под своими обломками современную Атлантиду — «первое на немецкой земле государство рабочих и крестьян». Теперь и ГДР, и ее культура — лишь предмет исторического рассмотрения, ибо на карте такого государства больше нет. Крах стены, исторгнувший слезы радости у тех, кто первыми, взволнованно теснясь и, кажется, ничего уже не опасаясь, проникали через стихийно образовавшиеся «шлюзы» в западную часть города, был событием невероятным.

Мало кто в обеих частях Германии верил, что когда-нибудь это будет возможно. Как выглядит Западный Берлин, многие в ГДР уже почти успели забыть. Другие — молодые — никогда не видели этой части города, не зря называвшейся «витриной западного мира». А если и видели, то лишь на экране запретного западного телевидения. Для очень многих это была мечта всей жизни: вырваться, увидеть другой мир, перестать чувствовать себя запертыми, хоть и в «лучшей ГДР в мире», как иронизировали граждане этой страны. Оказаться в Западном Берлине, этой многолетней витрине западного мира, такой близкой — вот она, рядом — и такой недоступной — сколько людей жаждали пережить этот миг.

Сколько людей за эти годы пытались миновать смертельную границу, нашпигованную самострельным оружием, колючей проволокой, окруженную заминированными полосами! Сколько изобретательности было в этих попытках: люди делали подкопы, какая-то семья долго втайне шила из кусков шелка воздушный шар и в конце концов благополучно умудрилась перелететь на нем через границу. Друг и коллега Грасса Уве Йонзон сначала сам перебрался в Западный Берлин, а потом сумел — через туннель — вытащить туда и свою невесту.

Чувство необычайного волнения испытывали в момент крушения Стены, означавшего и крушение «железного занавеса», и конец холодной войны, все немцы: и те, кто ринулся через контрольно-пропускные пункты или просто перелезал через еще стоявшую Стену в западную часть города, и те, кто сидел перед телевизором. Позволю себе признаться, что и я не смогла сдержать слез, глядя, как ликуют и обнимаются у Стены совершенно чужие люди. Что говорить, это был редкостный исторический момент, и мы, как и люди в других странах, благодаря телевидению стали его свидетелями. Это было уникальное историческое событие в жизни народа, столько лет разделенного границей.

Весной 1990 года я оказалась в Берлине и остановилась, как это нередко бывало раньше, в отеле «Штадт Берлин» на Александерплац. Площадь в те дни выглядела совсем по-другому, нежели в прежние времена. Приехав впервые в Берлин в 1966 году, я увидела ее мрачной, плохо освещенной и со следами разрушений, оставшихся со времен войны. Потом она с каждым годом отстраивалась, над ней вознеслась телевизионная башня, площадь приобрела симпатичный вид. В тот момент, когда я оказалась на ней уже после крушения Стены, площадь сияла, сверкала, была заставлена столиками открытых кафе, и на зонтиках над ними были крупными буквами написаны названия западных фирм. Повсюду царило оживление, на каждом углу чем-то торговали, было полно цветов и солнца. Но главным, что создавало настроение, был в тот погожий весенний день духовой оркестр из Западного Берлина, которым управлял бравый дирижер с военной выправкой. Оркестр играл «Розамунду», и небольшая толпа слушателей возле отеля слегка пританцовывала под зажигательные ритмы.

Я тоже остановилась рядом с берлинцами, наслаждаясь радостной атмосферой и веселыми звуками музыки. И поняла, что здесь происходит: граждане Берлина, столицы ГДР, праздновали конец ледниковой эры, сбрасывали 45-летнее оцепенение, хотя, скорее всего, не каждый в этой толпе так уж жаждал в тот момент окончательно расстаться с привычным образом жизни под опекой государства и вступить на казавшийся прежде манящим и недостижимым, а ныне вполне реальный, но чем-то уже пугающий новый путь.

Но тогда, под мелодию «Розамунды», наблюдая за энергичными движениями бравого дирижера, они явно торжествовали, и я присоединилась к ним. Мне-то праздновать, собственно, было нечего, кроме весны, но мне всегда нравилась «Розамунда», к тому же оркестр был отличный.

Я улыбнулась, и обернувшийся к публике дирижер засек улыбку. Ослепительно улыбнувшись в ответ, он громко произнес: «Битте шён, майне даме!» («Пожалуйста, мадам, присоединяйтесь!»). Я, конечно, не двинулась с места, но продолжала улыбаться, а возможно, и тихонько подпевать, но так, что, кроме меня, никто не слышал. Дирижер время от времени поворачивался и всякий раз ослепительно улыбался.

До сих пор я помню это весеннее ощущение радости, испытанное тогда, бравого дирижера и звуки «Розамунды». ГДР рухнула в одночасье, но мне не было жаль, потому что граждане ГДР, в сущности, тогда ни о чем не жалели. Однако теперь часть населения «новых германских земель», как стали называть бывшую ГДР, не без сожаления вспоминает о «старых добрых временах» (возникло даже слово «остальгия» — что-то вроде ностальгии по Востоку — Ост).

Не все могут встроиться успешно в новую жизнь, и это напоминает нашу собственную недавнюю историю: многие граждане России вначале всей душой приветствовали перестройку и особенно «гласность» и демократию, но потом увидели, что настоящей демократии не получилось, зато сами они состарились и оказались полунищими в своей стране, поняли, что уже не способны встроиться в рыночные отношения и обречены с завистью разглядывать дворцы «новых русских», «нового чиновничества» и «олигархов».

Когда в Германии схлынула первая эйфория, Берлинскую стену разрисовали художники, разобрали на кусочки, превратив каждый обломочек в сувенир с сертификатом подлинности, и развернулась бойкая торговля этими сувенирами по обе стороны бывшей границы. Родственники встретились, выпили шампанского, со слезами вспомнили прошлое.

Путь с Востока на Запад и обратно, то бишь «из Германии в Германию», как сказал Грасс, оказался открытым, началась подготовка к объединению: сначала валютному, потом — быстрее, чем предполагалось, — политическому, экономическому, государственному. Германия стала единой. Свершилось то, о чем ни один самый смелый политик и не помышлял как о деле ближайшего будущего, предполагая, что вопрос этот станет актуальным не раньше чем в следующем веке.

Но когда улеглись восторги и высохли слезы умиления, начались будни. И оказалось, что не всё так просто и радостно обстоит с объединением двух Германий, жители которых на протяжении четырех с половиной десятилетий существовали в разных мирах. Стало очевидно, что понадобятся годы, если не десятилетия, пока «весси» и «осси» станут единым немецким народом, пока будут полностью преодолены не только различия в уровне материального достатка, в экономической организации жизни, но и более глубокие, психологические.

Процесс объединения двух германских государств, существование которых само по себе было результатом фашизма и проигранной войны, оказался очень сложным. Прошлое научило большинство немцев не доверять демагогам, обещающим «простые решения», а самостоятельно делать выбор. И тем не менее уже очень скоро, когда просохли «первые слезы радости», зазвучало озабоченное: «Где обещанные цветущие долины?»

Жители бывшей ГДР, во всяком случае многие из них, полагали, что как по мановению волшебной палочки должна коренным образом улучшиться их жизнь. Но «цветущие долины» оказались закрыты туманом неизвестности. Объединение вновь всколыхнуло общественную дискуссию, теперь уже общегерманского масштаба, в ходе которой выявились основные болевые точки нового этапа истории страны.

Еще когда вопрос о формах и сроках объединения только возникал, рядом с ликующими голосами, требовавшими: «Скорее, скорее!» — не столь громко, но ощутимо и весомо прозвучали голоса предостерегающие, озабоченные. Это были голоса людей, желавших избежать того, что в памяти европейских народов так или иначе было связано с понятием единой Германии. Многие вспоминали дух националистического чванства и превосходства и, конечно, дух экспансии, агрессивности и милитаризма. Да, в заявлениях лидеров и в основополагающих документах утверждался принципиальный настрой на мир, добрососедство и т. д. Но у части людей, и не худшей, оставались сомнения. В полемике, развернувшейся тогда, проявлялись ключевые моменты несогласия, противоречий, несовместимости, возникали «точки кипения» общественных страстей.

В октябре 1990 года еженедельник «Цайт», одно из самых демократичных изданий, обратился к ряду немецких, австрийских и швейцарских писателей с вопросом: «Чего вы ждете от Германии, чего вы желаете объединенной стране?»

Штефан Хермлин, родившийся в 1915 году в Хемнице (40 послевоенных лет именовавшемся Карл-Маркс-Штадт), ответил коротко: «От Германии я не жду ничего хорошего. Но хочу надеяться, что ошибаюсь. Для объединенной страны я желал бы радикальной демократии в духе Карла фон Осецкого. Но лично мне ее уже не дождаться».

Вольфганг Кёппен, старейший писатель, автор знаменитых романов, родившийся в 1906 году в Грейфсвальде, а потом живший в Мюнхене, ответил более пространно: «Конечно, я немец и у меня трудности с нашим национальным гимном. Я слишком часто слышал его, и звучал он слишком грохочуще, слишком навязчиво, слишком давая повод для непонимания. Я не хочу Германии, которая превыше всего, я хочу отечества для всех. Я немец, но гражданин мира от рождения, человек среди людей в воображаемом всемирном государстве. И вот уже передо мной дилемма. Ведь может снова появиться диктатор. Из Богемии или откуда-нибудь еще. И вот мы снова в беде. Может быть, союз малых государств был бы альтернативой? Хорошо швейцарцам. Они не принимали участия в мировых войнах, умножали свое богатство и престиж… Я хотел бы иметь возможность отдыхать в Мазурах или в Померании. Но чтобы не надо было просить визу. Я, как немец, хочу быть желанным гостем всюду, в Иерусалиме и Багдаде. И путешественников из других стран я хотел бы приветствовать как желанных гостей в Мюнхене или любом другом городе. Я воображаю, как учился бы у Канта в Кёнигсберге — Калининграде — и русские были бы моими однокашниками. В культурном мире было бы возможно всё, если бы только умерли войны».

Совсем лаконично отозвался Гюнтер де Бройн, еще один выдающийся писатель, родившийся в 1926 году в Берлине и проживший там всю жизнь, как и Грасс, счастливо уцелевший на войне: «Я желаю объединенной стране, чтобы она была хорошим соседом и имела хороших соседей, чтобы сознание ее величины рождало чувство ответственности, а не манию величия и чтобы внутри страны и по отношению к внешнему миру правили разум, толерантность и сочувствие».

А вот как ответил австрийский писатель Герхард Рот, родившийся в 1942 году в Граце, а в момент опроса живший в Вене: «Объединенная Германия — это спящий великан. Сейчас ему снятся сытые, приятные сны. Но что, если ему вдруг приснится страшный сон? Что, если он “проснется”? Я желаю объединенной стране, чтобы она не оказывала такого “всасывающего” действия, как 50 лет назад, когда Австрия исчезла в ней, как в гигантской сточной канаве».

Почти в каждом ответе — а здесь приведены лишь несколько из многих — наряду с добрыми пожеланиями так или иначе проскальзывает чувство тревоги: что будет, если «гигант» проснется в плохом настроении?

Сейчас, когда прошло более двадцати лет с момента объединения Германии, эти опасения кажутся преувеличенными, нереальными. В единой Германии стали видеть не только образец материальной стабильности и процветания, но и оплот подлинной демократии. Германия не только сумела преодолеть последствия нацизма и войны, военной катастрофы и разрухи, но и стала во всех отношениях достойным членом европейского демократического сообщества.

И все же тогда, в начале 1990-х, очень уважаемые люди совсем не были уверены, что всё произойдет именно так. У них были сомнения, в их ответах звучали опасения и тревога.

Такие же мысли одолевали и Гюнтера Грасса, одного из самых внимательных и зорких наблюдателей послевоенной немецкой истории.

В феврале 1990 года он рассказал в той же газете «Цайт», как накануне Рождества, делая пересадку в Любеке, оказался на вокзале, где к нему неожиданно подошел совершенно незнакомый молодой человек и недолго думая назвал его «предателем отечества».

После первой, с трудом подавленной вспышки гнева Грасс вспомнил, что в 1950-е годы таких как он — антифашистов-демократов, имевших неосторожность открыто писать о преступлениях нацизма, о «непреодоленном прошлом», призывать соотечественников делать выводы и сознавать свою ответственность, — называли «безродными отщепенцами». А во времена Гитлера таких людей называли «осквернителями собственного гнезда».

В свойственной ему образной и темпераментной манере Грасс предупреждал об опасности слишком быстрого, с его точки зрения, недостаточно подготовленного объединения, хотя понимал, что предостерегать уже поздно. Немцы, столько лет жившие в искусственно разделенных мирах, хотели объединения, и они его добились, воспользовавшись принципиально новой ситуацией в мире, прежде всего в России, и затухавшим противостоянием двух военно-стратегических блоков. «В результате нас будет 80 миллионов». Помните, как в «Головорожденных» Грасс с ужасом и сарказмом представлял себе, что в центре Европы окажется миллиард немцев, как китайцев в Китае? «Мы будем снова едины, сильны, и если даже попытаемся говорить тихо, нас будет слышно повсюду. В результате… нам удастся с помощью проверенной твердой немецкой марки и после признания польской западной границы экономически подчинить себе добрую часть Силезии, кусочек Померании и… снова оказаться пугалом для остальных, да еще в изоляции». «Такую родину, — с горечью говорил Грасс, — я действительно готов предать… Моя родина должна быть многообразнее, пестрее, гостеприимнее к соседям, умнее после понесенного урона и по-европейски терпимее».

Грасс выступал за конфедеративное устройство государства (о чем-то похожем говорили и некоторые другие писатели). Немцы и история распорядились по-другому, и, к нашему всеобщему счастью, Германия укрепляет свою репутацию демократического государства. Но размышления Грасса сохраняют свою значимость, ибо он говорил, по существу, об атмосфере современного мира, о нравственном состоянии общества, о терпимости и гостеприимстве, в том числе по отношению к «чужим».

«Немецкое единое государство меняющихся размеров существовало в общей сложности лишь около семидесяти пяти лет: это был германский рейх под господством Пруссии; находившаяся под угрозой с самого начала Веймарская республика; наконец, вплоть до безоговорочной капитуляции, Великогерманский рейх. Мы должны были бы сознавать, и наши соседи сознают это, какую меру горя это единое государство принесло другим и нам. Обобщенное под понятием “Освенцим” и ничем не смываемое преступление геноцида грузом лежит на этом едином государстве.

Никогда до той поры, за всю свою историю, немцы не имели такой чудовищной репутации. Они были не лучше, но и не хуже других народов. Насыщенная комплексами мания величия привела немцев к тому, что они не использовали возможность реализоваться как культурная нация в федеративном государстве и вместо этого со всей мощью стремились создать свое единое государство как империю. Это стало предпосылкой Освенцима…

Немецкое единое государство помогло национал-социалистической идеологии обрести чудовищно пригодную для нее основу. Мимо этого познания пройти нельзя. Тот, кто сейчас думает о Германии и ищет ответа на немецкий вопрос, должен включить в круг своих размышлений Освенцим. Это место ужаса, как пример сохраняющейся травмы, исключает будущее единое немецкое государство. Если же оно, как следует опасаться, все же будет создано вопреки всему, его ждет крушение…»

Вот такое мрачное предсказание сделал Грасс в начале 1990 года и оказался в данном случае неудачным пророком. Но не прислушаться к его словам нельзя. Говоря о будущем, он не забывал о прошлом. Уроки истории показывают, что государственные и геополитические затеи шарлатанов крупного масштаба, добивающихся власти, умеющих заставить нацию поверить в «великую ложь» и сделать ее послушной, заводят народ в тупик политической катастрофы. Слово «Освенцим», обязанное своим возникновением и всей своей преступной сущностью Гитлеру и нацизму в целом, навсегда оставило мрачное пятно в немецкой истории, избавиться от которого, как видно, невозможно.

Смысл грассовских предостережений очевиден: немцы никогда больше не должны вверять свои судьбы демагогам и политическим шарлатанам, иначе с таким трудом обретенное единство вновь окажется под угрозой. Нельзя не вспомнить, что в свое время граждане Веймарской республики, разочарованные в демократии, бросились на шею авантюристу, поверив его многозначительным и в то же время выхолощенным обещаниям, «простым» лозунгам: дать всем всё и сделать немцев «главной» нацией мира. Это они своими голосами буквально внесли Гитлера в рейхстаг, а уж дальнейшее было делом интриг тех, кому очень хотелось расправиться с демократией. Грасс обращался со своими предостережениями не только к немцам, но и ко всем народам, напоминая об опасности отказа от демократии и веры в пустые посулы.

Тем временем, сделаем снова на этом акцент, единое немецкое государство обрело зрелые демократические основы, соблюдая, как это было заявлено в документах по поводу германского единства, общеевропейские политические, экономические и нравственные ценности. И всё же Грасс не случайно предвидел усиление правого радикализма. Можно понять опасения деятелей культуры, включая Грасса, отразившиеся в прессе тех лет, что новая глобальная реальность создает предпосылки для усиления национализма, прежде всего по отношению к «не своим», «чужакам» и т. д. Ксенофобия стала едва ли не главной проблемой, если говорить не о «парадных» сторонах объединения. Но в последние годы она перестает быть специфически немецкой чертой, особенно если учесть приток мигрантов-мусульман в Европу.

В 2010 году, то есть спустя два десятилетия после воссоединения, всю Германию взбудоражила книга Тило Заррацина под броским названием «Германия самоликвидируется. Как мы ставим на карту нашу страну». Автор, один из видных представителей СДПГ и бывший член совета директоров Бундесбанка, утверждает, что огромное количество мигрантов из мусульманских стран, разрастаясь, не желая встраиваться в нормы и правила немецкого общества, приведет Германию к гибели. Как известно, сходные высказывания делаются и в других европейских странах. Это очень тонкая и хрупкая материя, полемика разгорается нешуточная. Проблема цивилизационных различий грозит захлестнуть все остальные.

В Германии книга Заррацина вызвала восторг одних и возмущение других. Канцлер Ангела Меркель назвала позицию автора «контрпродуктивной». Дискуссия о «мультикультурализме» пошла с удвоенной силой. В итоге сам термин как бы оказался неактуальным. Европа судорожно ищет ответа на этот важнейший вызов эпохи глобализации.

Но когда Гюнтер Грасс выступил со своей «Речью об утрате», шел, напомню, 1992 год. Тогда еще почти не говорили о глобализации и ее вызовах. Грасс имел в виду совершенно конкретные проблемы, связанные с правым радикализмом, которые, он в этом всегда был убежден, Германия себе позволить не может — она уже однажды потерпела крушение из-за разновидности такого правого радикализма — нацизма. Об этом столь подробно говорится здесь, и речь Грасса так важна потому, что иначе невозможно правильно понять и оценить не только его позицию тех лет, но и его потрясающую новеллу «Траектория краба», которой, собственно, посвящена эта глава.

В своей речи Грасс говорил о «ненависти к чужим, которая перерастает в насилие». О том, что «всё больше домов, в которых обитают мигранты, поджигаются»: заграница снова открывает для себя «уродливого немца». Это означает, считал он, что прошлое вновь похлопывает немцев по плечу, выставляя их как преступников или попутчиков и молчаливое большинство. Он считал это «возвратом в немецкое варварство».

Читая «Речь об утрате», мы понимаем, что имел в виду Грасс: «через более чем 40 лет разделения единственным, что еще связывает нас, немцев, является бремя прошлого, полного вины». Высказывания Грасса той поры, как это было почти всегда, вызвали гневные отклики. Его «Короткая речь отщепенца без роду без племени» затронула какой-то важный нерв.

Писателя стали именовать «самозваным пессимистом, мрачным прорицателем нации», «записным врагом немецкого единства», который «превращает Освенцим в инструмент» полемики и политики. Грасс отвечал на подобные обвинения: «Уже незачем предостерегать от скрытого и открытого антисемитизма, а также погромов, жертвами которых становятся цыгане. Освенцим и Освенцим-Биркенау, где были убиты примерно полмиллиона рома и синти, уже отбрасывают свою тень».

Он обвинял в происходящем не только «скинхедов», нарушающих демократический консенсус общества, но и некоторых политиков, которые, отказываясь от «цивилизованного поведения, подталкивают правых радикалов к насилию и убийствам». И Грасс задавался вопросом: почему так происходит, «можем ли мы еще цивилизованно, то есть гуманно обращаться с иностранцами, приезжающими в Германию? Чего не хватает нам, немцам, при всём нашем богатстве?» Но ответом на его вопросы оказывались лишь непонимание, нежелание прислушаться, «ненависть» и «жажда убийства», как они проявились тогда в городах Хойерсверда, Росток и сотнях других.

Грасс вспоминал, как просто было немецким беженцам 1945 года из Восточной Пруссии и других областей почувствовать себя легко и свободно, к примеру, в Дании, но с какой ненавистью их встречали в самой Германии, призывая «убираться туда, откуда пришли». Он вновь возвращался к судьбе Вилли Брандта, который так и «оставался в Германии чужим», только потому, что во времена нацизма эмигрировал из Германии и нашел убежище в Норвегии, а позднее в Швеции. Этого ему простить не могли, даже когда он стал федеральным канцлером.

Грасс вовсе не был склонен всё «мазать черной краской». Он упоминал тот факт, что «на Западе Германии за 40 лет непрерывного демократического обучения был найден беспримерный социальный консенсус». Правда, «экономический гигант по-прежнему оставался политическим карликом», но всё же немцы «терпеливо несли бремя прошлого, немецкий комплекс вины и позорную печать, которая не хотела блекнуть». Оставалась надежда, что «однажды всё это будет окончательно искуплено».

Несомненной правдой является и то, продолжал Грасс, что граждане Федеративной Республики Германия благодаря собственной инициативе «цивилизовались» — «люди обращались друг с другом цивилизованно. Вошло в оборот слово “культура спора”». «Прошлое оставалось темой, обязательной для изучения в школе». Правда, существовали еще старые нацисты, «вечно вчерашние». Но когда в конце 1960-х годов НДП, праворадикальная партия, объединявшая в основном стариков, сумела войти в некоторые земельные парламенты, ей противостояла демократическая левая, которая в открытой и ненасильственной борьбе свела этот правый потенциал к полной утрате какой-либо значимости: исчез призрак, «правый лагерь стал ничем». Во всяком случае, так это выглядело, добавлял Грасс.

Но еще до падения Стены и стремительно осуществившегося объединения видимость того, что наконец Германия, во всяком случае ее западная часть, «очистилась», оказалась обманчивой. И «сразу же с трудом завоеванный социальный консенсус» оказался таким хрупким. И вот уже близкие к государству газеты стали призывать к тому, чтобы «сбросить бремя немецкого прошлого — остававшегося болезненной частью нашего самосознания — и смотреть вперед, только вперед». И даже деятельная вера в конституцию, «самая надежная защита против праворадикальных рецидивов», тоже оказалась не нужна.

С тех пор, сожалел Грасс, демократическая левая партия превратилась в «заклинаемый призрак», теперь она предстает «в образе нескольких деградировавших до уровня древних ископаемых отдельных одиночек». Один из этих оставшихся выступает сегодня перед вами, с горькой иронией признавался Грасс. Левая устала и раздроблена, последних «патриотов конституции скоро можно будет наблюдать только в зоопарке». Спрашивается: «Какая же сила будет противостоять правому террору?»

Грасс возвращался к потрясшему его событию, ставшему непосредственным поводом для произнесения его знаменитой речи: 3 октября 1992 года, в День единства, праворадикальные толпы прошли по улицам Дрездена с антисемитскими лозунгами, и полиция их не трогала. Грасс несколько раз употребил выражение: «Мы, немцы, не знаем чувства меры». Словно кто-то должен платить за то, что западные немцы в свое время терпели Глобке и Кизингера, а также тысячи «нацистских юристов». (Глобке — один из разработчиков расовых законов, оказавшийся приближенным канцлера Аденауэра; Кизингер стал федеральным канцлером, несмотря на то что некогда состоял в нацистской партии. — И. М.)

Грасс снова и снова вспоминал Вилли Брандта, за которого столько раз сражался в ходе избирательных кампаний. Он писал; «Когда Зигфрид Ленц и я в декабре 1970 года сопровождали канцлера в Варшаву, мы воспринимали себя не как декорацию, нет, именно потому, что Ленц и я приняли утрату нашей родины, мы принесли с собой признание польской западной границы. Гордость за Германию? Да, оглядываясь назад, я испытываю чувство гордости, что был тогда в Варшаве».

Напомним читателю — во время той исторической поездки в Польшу Вилли Брандт встал на колени в том месте, где было Варшавское гетто; почти все его обитатели были убиты, уцелели единицы. Брандт, встав на колени — и это было выражением искреннего чувства, — просил прошения за то, в чем сам лично вовсе не был виноват. Он не воевал, он не поддерживал фашизм — он выразил свое отношение к Гитлеру, уехав из страны. Всю прессу мира обошла эта знаменитая фотография: коленопреклоненный Брандт у бывших ворот бывшего гетто.

«Возвращаясь к этому короткому времени, оставившему столь заметный отпечаток, я говорю о чем-то утраченном, — продолжал писатель. — Осталось неповторимым то, что было рассчитано на продолжение. Своей смертью Вилли Брандт сделал эту утрату еще более ощутимой».

Когда хоронили Бёлля, перед гробом и теми, кто его нес — а это были сыновья Бёлля, изгнанный из Советского Союза Лев Копелев, писатель Гюнтер Вальраф и Грасс, — шел цыганский оркестр. Он возглавлял шествие на кладбище. «Так хотел Бёлль». Он не хотел никакой другой музыки, кроме этой — «безмерно печальной, потом вдруг невероятно веселой».

Грасс обращался к своим соотечественникам: дайте цыганам жить среди нас, «они нам отчаянно необходимы». И еще один призыв: «Размягчите ваши сердца, жесткие немцы, и дайте скинхедам ответ, отмеченный не страхом, а мужеством, и это будет человечно». Он призывал немцев быть «истинными европейцами».

Грасс, как и демократическая общественность ФРГ в целом, выступал с тревожными предостережениями, говоря о проявлениях национализма, столь опасного и для самой Германии, и для будущего Европы. Особенно это беспокоит деятелей культуры, ведь культура в ее истинном понимании несовместима с национализмом.

В одной из статей 1991 года Грасс обращался к примеру из прошлого, вспоминая художника Даниэля Ходовецкого, жившего в XVIII веке, родившегося в Данциге и умершего в Берлине, поляка по отцу и швейцарца по матери, пишущего по-французски. Он выступает в эссе Грасса как носитель подлинного духа добрососедского взаимопонимания и непримиримый враг любых проявлений национализма. Ходовецкий, поклонник идей Просвещения, ставший на склоне лет президентом и реформатором Прусской королевской академии искусств, являлся для него образцом плодотворного смешения и взаимного оплодотворения культур, уважения к другим народам.

Приехав после долгого отсутствия в свой родной Данциг (являющийся, напомним, и родиной Грасса), Ходовецкий в своих рисунках, эскизах, гравюрах создал пестрый, живой образ интернационального города. Неудивительно, писал Грасс, что этот мастер, для которого не существовало границ, национального ограничения и отграничения, тем более чванливого превосходства, так и не нашел в Польше подлинного признания. Ни одна площадь, ни одна улица Гданьска не носит его имени, и на его доме нет даже таблички. Грасс высказал предположение, что причина этого в том, что националистически настроенные польские граждане — а и в Польше они есть, как и в любой другой стране, — «так и не смогли ему простить, что он в последние годы жизни стал прусским государственным чиновником».

В нарочитом невнимании к прославленному соотечественнику Грасс видел симптом нарастающего националистического духа, распространившегося, словно эпидемия, не только среди немцев, но и в ряде стран Европы. «Хотя нет уже “железного занавеса”, — писал Грасс, — он всё еще отбрасывает тень».

Гюнтер Грасс призывал к тому, чтобы позорное прошлое стало окончательно преодоленным прошлым и чтобы строящийся, изменившийся до пределов современный европейский мир не превратился в «прекрасный новый мир» по Хаксли, а стал подлинным миром между народами. Чтобы не сбывалось пугающее «унканье жерлянок», о котором Грасс писал в своей повести, как раз обращавшейся к теме новых, мирных отношений между Германией и Польшей.

Тревога Грасса была не случайна и не являлась плодом художественной фантазии. За активизацией неонацистов, переставших быть немецкой спецификой, просматривается более общее и опасное явление: широкие круги населения в разных странах, включая порой и политический истеблишмент, оказываются восприимчивыми к идеям, которые уже давно считались навсегда скомпрометированными и безвозвратно ушедшими в прошлое.

Фашистские идеологемы в разных вариантах и разнообразной национальной окраске вновь оказываются привлекательными для экстремистов разного рода, неудовлетворенных и собственным положением, и состоянием дел в своих странах. Выходит, что крах фашизма не дал полного и долгодействующего антифашистского иммунитета народам Европы.

Мы столь детально остановились на публицистике 1990-х годов, чтобы подвести читателя к рассмотрению одного из самых захватывающих произведений позднего Грасса — новелле «Траектория краба» (перевод Б. Хлебникова).

Казалось бы, творческая манера Грасса здесь предстает совершенно иной, нежели в «Данцигской трилогии» и других произведениях. Новелла не насыщена фантастическими хитросплетениями, гротескно-фарсовыми эпизодами, сатирическими пассажами. Здесь как будто всё проще, суше, хотя изображаемые факты сами по себе вызывают грустную, меланхолическую рефлексию, затрагивают какой-то особо чувствительный нерв — назовем его нервом человечности.

Отметим сразу же, что хотя проза Грасса как бы ужалась в новелле до непосредственного отражения драматического, даже трагического факта, Грасс вновь создал удивительную, виртуозно выстроенную художественную конструкцию, соединяя прошлое и настоящее, реальность и вымысел, совмещая разные временные уровни, углы зрения, меняющуюся повествовательную перспективу… И хотя трудно себе представить более разные произведения, чем, к примеру, «Крысиха» и «Палтус», с одной стороны, и «Траектория краба» — с другой, художественное мастерство Грасса, его, повторимся, виртуозность остаются непревзойденными.

Писатель обратился к теме, которая долгое время считалась «табуизированной», не подлежащей общественному обсуждению ни в Германии, ни в России. Впрочем, в некоторой степени Грасс нарушал это табу в разных произведениях, в том числе в автобиографическом романе «Луковица памяти», с которого мы, нарушая хронологию, начали обозрение его творчества. Сейчас мы снова нарушаем хронологию — «Траектория краба» была издана в Германии и переведена на русский в 2002 году, а перед ней появилось подводящее итоги XX века произведение «Мое столетие», к которому нам еще предстоит обратиться.

Но что же за тема, умалчивавшаяся столь долгое время, вдохновила на сей раз Грасса?

Речь идет прежде всего о судьбе немецких беженцев из Восточной Пруссии в конце Второй мировой войны. Наступление советских войск было стремительным и неудержимым. Рейх близился к закату, последние части вермахта и СС еще пытались огрызаться, но крах нацистской империи был очевиден. Толпы беженцев с детьми и домашним скарбом или без оного заполонили дороги, ведущие на Запад. Отступавшие немецкие войска попросту сбрасывали на обочины, на лед, снег и в ледяную жижу соотечественников, пеших, или на крестьянских повозках, или толкавших перед собой детские коляски с детьми и вещами. Проносившиеся в панике уцелевшие боевые машины вермахта давили, убивали, шли, что называется, по головам растянувшейся на десятки километров отчаявшейся и до смерти напуганной толпы.

Грассовский летописец, которому поручено повествование, напоминал как раз об этом: как по зимним дорогам на Запад сплошным потоком двигались беженцы. Многие закоченели в сугробах, умерли в придорожных канавах или в проломленном, подтаявшем льду.

К середине января 1945 года началось крупномасштабное советское наступление. Немцев охватила паника. Лишь часть беженцев достигла портовых городов Пиллау, Данциг и Готенхафен. Сотни тысяч людей попытались спастись морским путем. Они осаждали военные, пассажирские и торговые суда.

Часть этих беженцев штурмовала переполненный сверх всякой меры стоявший у причала большой корабль «Вильгельм Густлофф». Это была огромная плавучая казарма. Кого там только не было! Военные моряки, от рядового состава и унтер-офицеров до офицеров, и молодые подводники, проходившие обучение (четыре роты учебного дивизиона, где готовили смертников), и вспомогательный состав ВМФ из Союза немецких девушек — нацистской организации, дававшей присягу фюреру, и раненые… И вот на это судно, уже забитое до отказа, ринулись тысячи беженцев, в том числе с маленькими детьми.

Помимо тысячи с лишним моряков-подводников и 370 девушек-военнослужащих, там находились также расчеты зенитных установок. Там же были плохо обученные хорватские добровольцы, которых взяли для пополнения экипажа.

На корабле была плохо налажена система связи, не хватало спасательных баркасов, которые были откомандированы «для постановки дымовых завес при воздушных налетах на гавань и заменены гораздо меньшими по вместительности весельными шлюпками».

У причала стояло, таким образом, не госпитальное судно Красного Креста, не транспортный корабль, переполненный исключительно беженцами, а подчиненный командованию военно-морского флота вооруженный лайнер. Общее число пассажиров так и осталось неизвестным… Всего на борту оказались зарегистрированными 6600 человек, из них около полутора тысяч беженцев. Однако на лайнер пробилось еще множество людей, которых уже никто не считал…

Существуют лишь оценки, согласно которым в конце концов на борт попало около четырех с половиной тысяч детей. Потом поступили еще партия раненых и последний отряд девушек из вспомогательной службы ВМФ. Их разместили в осушенном бассейне, который находился на палубе ниже ватерлинии, и этот бассейн оказался для них смертельной западней. Но эти девушки, якобы беззащитные, носили «военную форму с имперским орлом и свастикой», «они принимали присягу на верность фюреру».

Тридцатого января 1945 года было очень холодно: 18 градусов мороза. Фарватер в Данцигской бухте пришлось расчищать ледоколами. Прогноз погоды был неутешительным: сильный шторм, ураганные порывы ветра. Встречным курсом, прямо на лайнер, двигался пароход «Реваль», заполненный беженцами из Тильзита и Кёнигсберга; он шел от Пиллау, последнего порта Восточной Пруссии. Поскольку мест внизу не хватало, беженцы сгрудились на верхней палубе «Реваля», при этом многие замерзли насмерть, продолжая стоять, как «ледяные столбы». «Вильгельм Густлофф» принял часть уцелевших беженцев с этого корабля — они были уверены, что уж на океанском лайнере уцелеют.

Кстати, на «Вильгельме Густлоффе» было «слишком много капитанов» — не один, как на «Титанике», а целых четыре. Это тоже сыграет роковую роль, потому что все они перессорились, да к тому же были больше озабочены собственным спасением, чем спасением пассажиров. Радиограммой на пароход пришел приказ о конечной цели маршрута: будущие подводники должны были сойти на берег в Киле, как и девушки из вспомогательной службы ВМФ; там же полагалось оставить и раненых. Беженцам же надлежало двигаться во Фленсбург.

Метель не стихала, и вообще было слишком много негативных факторов, которые позднее усугубили положение: на капитанском мостике шли непрекращаюшиеся ссоры, не хватало судов сопровождения и спасательных ботов, верхняя палуба обледенела, и потому невозможно было воспользоваться зенитками.

Но главное было в другом: не только лайнер шел на расстоянии 12 миль от берега Померании. Тем же курсом следовала советская подводная лодка «С-13», входившая в состав Краснознаменного Балтийского флота. Подлодка дожидалась немецких военных кораблей, покидавших портовый город Мемель. С экипажем в 47 человек и десятью торпедами на борту она направлялась к померанским берегам. Командовал подлодкой знаменитый моряк Александр Маринеско.

«Вильгельм Густлофф» шел на Запад к району отмели Штольпмюнде. В это время сто бомбардировщиков совершили ночные налеты на немецкие города Хамм, Билефельд и Кассель. Президент США Франклин Рузвельт уже отправился в Ялту, чтобы принять участие в конференции, которая должна была решить вопрос о новых европейских границах. Из всего сопровождения «Густлоффа» только эсминец «Лёве», сражаясь с высокой волной, продолжал идти заданным курсом.

Тем временем капитан Маринеско уже засек военный транспорт и судно сопровождения. «По его собственным словам, сказанным позднее, он был готов атаковать фашистских гадов, напавших на его родину и разоривших ее, где бы он их ни встретил». Маринеско решил атаковать из надводного положения. Три торпеды устремились «к безымянному для Маринеско кораблю». Перед этим капитан «увел лодку немного вниз, так что корпус ее не был виден, из воды при всё еще высокой волне торчала только рубка… “С-13” беспрепятственно приблизилась к цели с левого борта… Нос корабля вошел в перекрестье прицела».

Первая торпеда попала ниже ватерлинии в носовую часть корабля, где размещались кубрики экипажа. Тем, кто там находился и уцелел при взрыве, «не суждено было выжить, поскольку капитан Веллер при первом же докладе о повреждениях приказал автоматически задраить все переборки носовой части корабля, иначе лайнер мог бы клюнуть носом и начал быстро тонуть». Матросы и хорватские добровольцы погибли, оказавшись в отрезанных отсеках корабля.

Следующая торпеда взорвалась под бассейном на самой нижней палубе. «Уцелели лишь две или три девушки, многих разорвало на куски осколками кафеля и мозаичного панно, которое украшало фронтон бассейна». Последняя торпеда попала в среднюю часть корпуса, в машинное отделение. «Сразу же не только остановились двигатели, но и погасло внутреннее освещение на палубе, отказала прочая техника». Паника быстро распространялась по лайнеру, имевшему десятиэтажную высоту и длину более двухсот метров.

Подать сигнал SOS не удалось, поскольку судовая радиостанция вышла из строя. И лишь эсминец «Лёве» сигналил в эфир: «“Густлофф” тонет после трех торпедных попаданий!» «Лайнер стал погружаться носом, одновременно заваливаясь на левый борт».

Для родственников погибших или немногих уцелевших, писал автор, три торпеды, выпущенные с подлодки Маринеско, — орудие убийства. А для советских моряков потопленный корабль был набит фашистами, напавшими на их родину и оставлявшими за собой при отступлении выжженную землю…

Рассказчик размышляет: «Упущения мстили за себя. Почему не были заранее подготовлены к спуску спасательные шлюпки, которых и без того не хватало? Почему не проводились регулярные противообледенительные работы? Сказалось отсутствие части экипажа, оставшейся за задраенными переборками в носовой части корабля… Доступ к спасательным шлюпкам имелся только с солнечной палубы, а она обледенела, была скользкой, как каток, к тому же накренилась, и масса людей, хлынувшая с верхних палуб, не могла удержаться на ногах. Кое-кто, потеряв опору, уже падал за борт. Далеко не на каждом был спасательный жилет. Внутри корабля стояла жара и духота, поэтому те, кто выскакивал на солнечную палубу, были слишком легко одеты», а при восемнадцати градусах мороза и соответственно низкой температуре воды «мало у кого были шансы преодолеть температурный шок. И всё же люди прыгали за борт».

С капитанского мостика отдали приказ оттеснить толпу на застекленную нижнюю палубу, закрыть там двери и выставить охрану. В результате в эту замкнутую «стеклянную витрину» набилось более тысячи человек… Стариков и детей, по словам рассказчика, затаптывали насмерть на широких лестницах и узких трапах. Каждый думал только о себе. Люди не подчинялись команде: «В шлюпки — только женщины и дети!» — в результате чего спаслись преимущественно мужчины.

Командование лайнера тоже думало только о себе. Люди летели в ледяную воду по скользким поверхностям и гибли от переохлаждения. Ужаснее всего был вид качавшихся на воде мертвых детей в громоздких жилетах. Зато офицер высокого ранга вывел свою жену на кормовую верхнюю палубу и сумел спустить мотобот. «При спуске вниз запертые за бронированным стеклом прогулочной палубы женщины и дети увидели практически пустой бот, а спускавшаяся пара на миг разглядела за стеклом эту человеческую массу».

Это центральный стержень действия, вокруг которого существует еще несколько «кругов» или «рамок». Известно высказывание Гёте, сделанное в беседе с Эккерманом (кое-кто приписывает это высказывание Генриху Клейсту), что главное в новелле — это некое «неслыханное происшествие». История знает немало таких «неслыханных происшествий», в том числе морских катастроф, например историю «Титаника».

Тема кораблекрушений — вообще давний топос литературы. Не обращаясь к более ранним временам, вспомним хотя бы «Робинзона Крузо» или «Детей капитана Гранта» и «Таинственный остров». Но в XX веке, если не считать трагические времена двух мировых войн, как самая трагическая воспринимается история «Титаника». Есть кстати, некоторые совпадения с «Вильгельмом Густлоффом» — низкая температура за бортом и нехватка спасательных шлюпок.

Но новелла Грасса прячет за главным «неслыханным происшествием» — гибелью огромного количества людей, не сумевших спастись с тонущего корабля, — еще не одну «неслыханную историю». Итак, второй пласт, или круг действия — это история семьи рассказчика, некоего Пауля Покрифке, которого угораздило родиться как раз в тот момент, когда затонул «Вильгельм Густлофф». Его беременную восемнадцатилетнюю мать, уже лежавшую в схватках, спасли матросы, перетащив на эсминец «Лёве», где сразу же появился на свет новорожденный Пауль.

Тулла (она же Урсула) Покрифке встречается нам и в повести «Кошки-мышки», и в романе «Собачьи годы». У Пауля и его матери отношения не самые теплые. Позволяя разгуляться своей фантазии, рассказчик воображает себе, как было бы замечательно, если бы он оказался не сыном Туллы, а младенцем-найденышем — а был и такой на «Густлоффе». В спущенной на воду шлюпке, рядом с трупами женщины и девочки-подростка, нашли шерстяной плед, превратившийся в ледяной ком, а когда его размотали, обнаружился ребенок, последний из спасенных с лайнера. Случайно в ту ночь на дозорном судне был дежурный врач, который нащупал у младенца слабый пульс, начал делать ему искусственное дыхание, впрыснул камфару, и младенец открыл глаза. Возраст найденыша оценили в 11 месяцев.

«Вот чего бы мне хотелось, — признается рассказчик, — чтобы родился я не в тот фатальный день 30 января, а в конце февраля или начале марта сорок четвертого года, в каком-нибудь захолустном уголке Восточной Пруссии, мать — Безымянная, папаша — Неизвестный… Вместе с приемными родителями, которые сами были бездетны, я переселился бы по окончании войны в британскую оккупационную зону, в разбомбленный Гамбург».

Потом семья перебралась бы на родину отца, в Росток, который относился к советской оккупационной зоне и тоже был разбомблен. «Дальше всё пошло бы параллельным курсом к биографии матери, всё было бы так же: пионерский отряд с флажком, марши Союза свободной немецкой молодежи». Только пестовало бы его другое семейство. «Мне бы это вполне понравилось».

Но, как говорится в новелле, «треклятое провидение» оказалось против. «Не представилось шанса уцелеть в качестве безымянной находки. Запись вахтенного журнала гласила, что в благоприятный момент незамужнюю Урсулу Покрифке, беременную на последних сроках, удалось эвакуировать со шлюпки на борт миноносца “Лёве”… Пока смерть продолжала собирать на бушующем море и в недрах “Вильгельма Густлоффа” свою богатую добычу, уже ничто не препятствовало матери разрешиться от бремени».

Однако Пауль считает, что «всё это неправда. Мать лжет». Он уверен, что родился «на чертовом лайнере и уж только потом мать и младенца перетащили на “Лёве”». Но Тулла, уверен Пауль, «не хочет, чтобы роды состоялись на “Вильгельме Густлоффе”». «Сама мать, которая обычно помнит всё до мельчайших подробностей, колеблется в своих свидетельских показаниях». Она сочиняет «фантазии на тему его рождения». Правдивость Туллы Покрифке действительно вызывает большие сомнения. Совершенно очевидно, она готова на всё, лишь бы вынудить сына описать катастрофу во всех ужасающих деталях.

Паулю совсем не нравится быть сыном Туллы. И не только потому, что мамаша не слишком-то склонна была заниматься ребенком.

Тулла — как ее рисует Грасс — еще в детские годы отличалась абсолютной непредсказуемостью, буйным темпераментом, коварством и в то же время особым видом покладистости, которая позволяла ей всегда держать нос по ветру. Ее можно было склонить к чему угодно. Внешне она всегда была малопривлекательна, но что-то удивительным образом притягивало к ней особ противоположного пола. Тулла с ее близко поставленными круглыми глазами, худая, жилистая, обладала «сверхогромными», как правило, забитыми ноздрями. Она гнусавит из-за вечно заложенного носа, но остается обольстительницей. «Это она умела». Тулла натравливает пса Харраса, спустив его с поводка, на учителя музыки и балетного аккомпаниатора Бруниса и на его бедную приемную дочь Йенни. По доносу Туллы Бруниса арестовывают. Но даже в пожилом возрасте она обладает каким-то сексуальным магнетизмом — как она сама говорит, «есть во мне нечто эдакое». Она соблазняет сначала дворовых мальчишек, потом взрослых мужчин.

В «Собачьих годах» вся вторая часть романа (то есть примерно треть) посвящена Тулле, которой повествователь Гарри Либенау, ее кузен, пишет любовные письма. Тулла — это стихия, инстинктивный антиинтеллектуализм, хотя назвать ее просто глупой тоже трудно.

Она завидует всем, кто обладает хоть каким-то талантом, — например живущей по соседству Йенни, которую усыновил учитель Брунис. Йенни очень музыкальна и прекрасно танцует (позднее она становится балериной). Тулла ненавидит ее за успехи в музыке и балете. Она делает подруге множество гадостей, более того, приносит ей несчастье. Но позднее Йенни, ставшая по ее вине хромой, ей всё прощает.

Когда утонул маленький глухонемой брат Туллы Конрад, та от горя залезла в будку пса Харраса (отца того самого Принца, которого подарили фюреру) и целую неделю не вылезала оттуда, поедая собачью требуху и вообще став похожей на собаку. Она, получается, способна на сочувствие, на сопереживание. И в то же время она может быть злобной и непримиримой.

Считая, что Эдди Амзель «испортил» Харраса, она «в слепом гневе» забрасывает его камнями, стараясь причинить боль. С Амзелем у нее особые отношения — она гонит его со двора, пронзительно крича: «Жиденыш!» И до хрипоты, кипя от бешенства, снова и снова бросает ему обидное слово, уже вошедшее в моду, ведь нацисты пришли к власти. Она не может видеть, как «толстый Эдди» провожает на уроки музыки «толстую Йенни».

Костлявая, худющая Тулла с ее огромными ноздрями неизменно привлекает мальчишек и мужчин. Она умоляет Иоахима в «Кошках-мышках» вытащить из-под затонувшего корабля «утопленника», предлагая взамен себя. Всё это — игры подростков, проявления неустоявшегося характера, но что-то страшноватое уже тогда проглядывает в облике этого тощего подростка по имени Тулла.

Оказавшись с родителями на «Вильгельме Густлоффе», она, неизвестно от кого ожидающая ребенка, оказывается живучей и удачливой, а благодаря ее живучести и удачливости ее ребенок не погибает, как тысячи других младенцев, а остается жив. Позднее она будет предлагать сыну разных кандидатов в отцы — среди них будет упоминаться и несчастный Иоахим Мальке из «Кошек-мышек», и кузен Гарри Либенау, который в «Собачьих годах» пишет ей бесчисленные письма, и некий фельдфебель, который «скрипел зубами при зачатии» (имеется в виду еще один герой этого романа — Вальтер Матерн). Но Пауль так никогда и не узнает, кто на самом деле был его отцом. Вместо отца ему достаются «взаимозаменяемые фантомы».

Потеряв на утонувшем корабле не только все вещи, но и своих родителей, Тулла не слишком предается скорби. Она снова демонстрирует высокую степень адаптации к любым условиям и всё ту же неиссякаемую жажду жизни.

Правда, пережив катастрофу, она становится совсем беловолосой — не седой, а именно беловолосой, что многие мужчины находят весьма привлекательным. Один из них дарит ей, когда она работает водителем трамвая в ГДР, лисью шкурку, и эту лису, столь ненавидимую ее сыном, она надевает на плечи в самые ответственные моменты.

Оказавшись на территории, вошедшей в советскую оккупационную зону, а именно в портовом городе Ростоке, она легко приспосабливается к новым жизненным обстоятельствам и начинает считать «первое в истории немецкое государство рабочих и крестьян» своим, как до того считала своим национал-социалистический рейх. Впрочем, в этом она мало отличается от подавляющего большинства соотечественников. Тулла учится на столяра, ведь она выросла в столярной мастерской и с детства пропахла столярным клеем. Этот запах словно навсегда пропитал ее тощее тело.

Специалисты знают, что старый натуральный столярный клей имел малоприятный, если не сказать ужасающий, запах, но Тулле и он оказался на пользу, только усилив ее сексуальную привлекательность. Она становится передовиком социалистического труда, выполняет и перевыполняет нормы, делается активисткой и вообще чувствует себя отлично даже тогда, когда страну разделяет Берлинская стена.

Ее сын Пауль перебирается на Запад, становится журналистом, печатает заметки в шпрингеровской прессе, потом находит себе более почтенные издания, где и пытается приложить силы. Мать всю жизнь давит на него. И главным пунктом ее усилий и нажима становится настойчивое стремление внушить ему, что он должен, обязан поведать миру о трагической истории взорванного лайнера.

Однако Пауль поначалу не очень-то склонен уступать настырной матери. Его мало интересует судьба затонувшего корабля и вся эта «старая история», о которой Тулла ему постоянно твердит. Он женится на учительнице Габи. У молодых супругов рождается сын, которого — в память о погибшем братике Туллы — нарекают Конрадом, Конни.

И вот мы подходим к третьему кругу действия, уже современного, однако, как всегда у Грасса, тесно переплетенного с прошлым. Пауль, которого и мать и жена считают неудачником, мало чего добившимся в карьере и жизни, разводится с женой, и та уезжает с ребенком к своей родне в захолустный городок Мёльн. Тут снова возникают переклички с прежними произведениями Грасса. Напомним, что «Речь об утрате», о которой уже говорилось довольно подробно, посвящена трем погибшим турчанкам, сгоревшим заживо в подожженном неонацистами доме в городе Мёльне. Вот и в новелле городок Мёльн еще сыграет свою роль.

А пока необходимо сказать, что Конни, не очень-то привязанный к родителям, особенно к отцу, который действительно уделяет ему мало внимания, хотя бы потому что они живут в разных местах, очень рано начинает демонстрировать особую привязанность к своей бабке Тулле Покрифке и навещает ее при каждой возможности. Теперь все свои призывы стать летописцем «Вильгельма Густлоффа» Тулла адресует внуку. Результатом внушенного бабкой пристального интереса подростка к этой истории, которая всякий раз пополняется новыми душераздирающими подробностями, становится еще одна человеческая трагедия, опять-таки связанная с трагедиями прошлого.

Но и от сына мать не отстает, требуя выполнения ее главного желания. Пауль признается: «У меня до сих пор звучат в ушах ее слова: “Я и живу-то только для того, чтобы сынок мой когда-нибудь все засвидетельствовал”». — «Ты ведь, раз по счастью выжил, у нас в долгу», — снова и снова твердит мать. Она обещает рассказать сыну сенсационные детали, лишь бы он поведал об этом миру. «Только я не хотел, — признается он. — Да и никто не хотел об этом слышать, ни здесь, на Западе, ни тем более на Востоке». История затонувшего корабля стала на десятилетия «общегерманским табу». Но мать не перестает допекать сына.

Уйдя от Шпрингера, Пауль становится «довольно-таки левым» и пишет «для более или менее прогрессивных изданий». Зная Грасса, можно предположить, что слово «прогрессивный» не надо воспринимать всерьез — в таких словах для него всегда была заключена хотя бы малая толика иронии.

Еще в годы учебы в университете в Западном Берлине рассказчику посчастливилось слушать лекции разных известных в ту пору людей. Один из них обратил внимание на юношу и его необычную биографию и счел всё это достойным литературного повествования. Вот он и стал его Работодателем, Заказчиком (в дальнейшем именуемым просто Стариком).

Как догадался читатель, Заказчик, он же Старик, — это лицо, думающее и говорящее, как Гюнтер Грасс. Таким образом, писатель, как он делал это уже не раз, передоверяет повествование кому-то другому, в данном случае бывшему студенту, а потом не слишком успешному журналисту, пережившему катастрофу «Вильгельма Густлоффа». Очевидно, Грассу имя Старик по сердцу, потому что в повести «Фотокамера», где рассказ ведется от имени его немалочисленных детей, его тоже именуют Стариком (к тому же «похожим на моржа» — из-за усов). А Старику, когда его впервые стали так звать, было всего 50 лет.

Итак, Старик, став заказчиком, посоветовал повествователю двигаться подобно крабу — отползать назад и вбок, чтобы продвинуться вперед. Это и есть походка, или «траектория» краба. Пауль берется за дело неохотно. К тому же его продолжает донимать Тулла — через свою подругу Йенни, у которой молодой Пауль живет в Западном Берлине. Это она передает ему напоминания матери о «сыновнем долге».

Пауль, однако, долго хранит молчание и не поддается давлению. На протяжении всех лет, когда он, будучи внештатным журналистом, публикует статьи для экологических журналов о «биодинамическом овощеводстве», о гибели немецкого леса или на тему «Аушвиц (Освенцим) не должен повториться», он всячески избегает упоминать обстоятельства своего рождения.

Но в один прекрасный день он натыкается в Интернете на некий сайт, принадлежащий неизвестному «Соратничеству Шверин», где обнаруживает сведения о реальном (пока еще не пароходе) Вильгельме Густлоффе. Так мы оказываемся в следующем концентрическом круге или рамке, окружающей основной сюжет и касающейся исторического персонажа по имени Вильгельм Густлофф, который фигурирует на упомянутом сайте как Мученик. Умело скомпонованный сайт предлагает узнать о Мученике больше и обещает при наличии заинтересованности выслать электронной почтой подробности его биографии.

О Мученике Пауль узнает следующее. Он родился в 1895 году в Шверине. У него были больные легкие (надо полагать, туберкулез), что помешало ему героически сражаться на фронтах Первой мировой войны. Шверинский банк отправил его в Швейцарию, на знаменитый курорт Давос (как раз туда, где происходит действие знаменитого романа Томаса Манна «Волшебная гора», где тоже лечатся больные туберкулезом и откуда герой романа Ганс Касторп уходит добровольцем на ту самую войну, которой избежал Густлофф).

Поправляя здоровье, этот замечательный немецкий патриот вместе с женой, тоже приверженной националистической идее, сначала исподволь, а потом открыто начинает вербовать в созданную в Германии НСДАП живущих в Швейцарии граждан Германии и Австрии и быстренько завербовывает пять тысяч новых членов, заставив их присягнуть тому, кому «провидение уготовило роль Вождя», то есть Гитлеру.

Сам Густлофф получил звание ландесгруппенляйтера от Грегора Штрассера, который сначала был ближайшим соратником фюрера, а через год после прихода того к власти был убит своими же соратниками при ликвидации так называемого рёмовского путча («ночь длинных ножей»). Мученик продолжает верно служить партии и ее вождю.

Тем временем некий Давид Франкфуртер, сын раввина, родившийся в 1909 году в маленьком словенском городке, испытавший на себе усиливающуюся ненависть к евреям, бежал в Швейцарию, где пытался учиться и лечиться (он тоже был весьма болен). В швейцарских газетах он прочитал сообщения о концлагерях в Дахау, Ораниенбурге и других местах. Пока Вильгельм Густлофф занимался своей плодотворной деятельностью, инспектируя местные швейцарские организации национал-социалистической партии, студент Франкфуртер прибыл в Давос и снял номер в отеле.

Из базельской нацистской газеты он вырезал фотографию Густлоффа в партийной форме, узнал адрес человека, изображенного на фото, без проблем купил револьвер, потренировался на стрельбище под Берном. Через какое-то время он явился прямо в квартиру Густлоффа, который «считал решение еврейского вопроса делом безотлагательным». Жена пропустила юношу без вопросов, ибо привыкла, что у мужа часто бывают самые разные визитеры — однопартийцы, ведь он был очень активный деятель партии.

Студент сел в кресло в кабинете, и когда туда вошел Густлофф, выхватил из кармана револьвер и выстрелил четыре раза, оставив «в груди, шее и голове ландесгруппенляйтера четыре отверстия». Тот рухнул на пол. Давид Франкфуртер, «пассажир с билетом в один конец», направился в полицейский участок и сдался. На допросе у дежурного полицейского, а потом в суде он заявил следующее: «Я стрелял, потому что являюсь евреем. Я в полной мере сознаю тяжесть содеянного, но ничуть не раскаиваюсь».

Поскольку дело происходило в нейтральной Швейцарии, а не в нацистской Германии, молодого стрелка не истребили сразу же физически, а дали ему большой тюремный срок. А в Шверине, на родине Густлоффа, по указанию самых высоких инстанций, готовили церемонию прощания с покойным, чтобы она «навечно осталась в памяти народа». Тут собрались и марширующие колонны штурмовиков, и люди в партийной форме с венками, и просто зеваки. Состоялось факельное шествие. А потом под грохот барабанов церемониальным маршем прошли отряды вермахта.

Малоприметный партийный деятель Вильгельм Густлофф после смерти превратился в фигуру таких масштабов, что «некоторые из ораторов испытывали явные трудности с подбором сравнений» и не нашли ничего лучшего, как вспомнить «главного великомученика», штурмовика Хорста Весселя, которого прикончили, судя по многочисленной литературе, как сутенера, но затем возвели в ранг главного страдальца за дело партии, народа и фюрера. Песня о Хорсте Весселе стала чем-то вроде партийного гимна.

В Давосе тоже была проведена траурная церемония, хотя и более скромного масштаба, чем в Шверине, но пропагандистская машина рейха работала на полную мощь, твердя о «подлом еврейском заговоре» и утверждая, что убийство было результатом происков «мирового сионизма». В Шверине Густлоффу отдали воинские почести, хотя, как уже отмечалось, он в боях Первой мировой не участвовал и «пороха не нюхал». На южном берегу Шверинского озера была замурована урна и на гранитном камне высечена надпись, там образовался целый мемориальный комплекс НСДАП.

Примерно в то же время руководитель Германского трудового фронта Роберт Лей, распустивший немецкие профсоюзы и присвоивший их деньги, создал некую организацию под названием «Сила через радость», многократно описанную в художественной литературе. Она должна была заниматься дешевыми туристическими поездками для рабочих и служащих, в том числе на морских судах, по доступным ценам. Родители Туллы Покрифке имели счастье побывать в одном из таких круизов и до конца дней не могли забыть своего восторга. Эта политика служила идее германского «социализма», точнее, национал-социализма, который воцарился в Германии в 1933 году, а потом привел страну к полнейшей катастрофе.

СЧР («Сила через радость») обладала целой флотилией, но этого было мало, и для новых триумфов «социального мира в обществе» был заложен огромный пассажирский лайнер, который, по замыслу Лея, должен был стать «воплощением идеала единой национальной общности всех немцев». В честь Мученика сошедший со стапелей в 1937 году огромный корабль был назван «Вильгельм Густлофф». На это торжество собрался весь Гамбург, где строился корабль.

Сам Гитлер почтил своим присутствием замечательную церемонию. Выступавший Роберт Лей заявил собравшимся, что фюрер приказал ему обеспечить немецкому рабочему «возможность достойно провести свой отпуск». «Необходимо, чтобы немецкие массы, немецкие рабочие имели достаточно сил, чтобы постичь мои замыслы», — процитировал Лей слова фюрера.

И пароход честно трудился, возя в «бесклассовых каютах» радостные толпы трудящихся. В каждом из роскошных залов корабля висел портрет фюрера, устремившего взор поверх граждан в будущее. Будущее, как мы знаем, оказалось трагическим. Но тогда довольные дешевыми путевками немецкие граждане об этом не думали. Пока не началась война и не понадобились все силы на службу фронту.

Тогда и пароход стал то ли плавучей казармой, то ли госпиталем, то ли местом для обучения подводников, то ли тем, и другим, и третьим вместе, а дешевые туристические туры кончились. Следом кончился и рейх.

Работодатель, он же Заказчик, или просто Старик, по заданию которого, а главное, чтобы отвязаться от назойливых требований матери, Пауль ведет свое расследование, требует от него точных деталей и фактов. Грасс всегда был, как мы помним, сторонником точных, выверенных деталей, даже когда общий замысел был сугубо фантастическим. Старик напоминает Паулю, что в детстве личико у Туллы было невыразительное. Но ему хочется знать, как она выглядела году в пятидесятом, когда была ученицей столяра в ГДР, носила ли она шляпку горшком, делала ли химическую завивку. А сам Пауль уже не может больше слышать ее бесконечные истории о «Густлоффе», которыми она потчует его по воскресеньям «под биточки с вареной картошкой».

Если отношения между Паулем и матерью натянутые, то между сыном Пауля Конрадом и его бабушкой существует полное взаимопонимание. После падения Берлинской стены Конрад, или Конни, живущий в Мёльне, всё чаще посещает Шверин, где живет бабка, благо езды туда на машине всего час. Мальчик жадно впитывает всё, что рассказывает бабка, — от приключений последнего года войны, когда она работала трамвайным кондуктором, до «вечной истории с тонущим кораблем». «С тех пор, — сообщает рассказчик, — она начала связывать свои большие надежды с Конрадом, которого называла не иначе как ласково — Конрадхен». У нее было полно планов относительно внука, она твердила сыну: «Конрадхен непременно станет знаменитым. Не чета тебе, неудачнику».

Между тем в Сети пристально исследуют историю, связанную как с убитым Густлоффом и его убийцей Франкфуртером, так и с трагедией затонувшего лайнера. К этому времени Конрад — уже взрослый юноша, рассудительный и холодный. Пауль, обнаруживший в Интернете злополучный сайт, начинает внимательно его изучать. Сначала он считает, что это результат интеллектуальных усилий какого-то действительно существующего «соратничества». Но постепенно у него созревает убеждение, что сайт создается одиночкой. Но у этого одиночки, горячего сторонника Густлоффа, появляется оппонент, и между ними разгораются горячие споры. Этот диспут «разыгрывался как бы между двумя сценическими ролями, при этом один из спорщиков выступал от имени Вильгельма, убиенного ландесгруппенляйтера, а другой называл себя Давидом» в честь юноши, убившего Густлоффа. Казалось, говорит рассказчик, что весь этот ожесточенный спор доносится с того света, однако готовилось все «по-земному основательно».

Если один выступал в качестве яростного пропагандиста рейха и политики фюрера, напоминая о важности «сохранения арийской расы и чистоты немецкой крови» и обильно цитируя сочинение Гитлера «Майн кампф», то его оппонент, именующий себя Давидом, приводил контраргументы, свидетельствовавшие о том, какими методами действовали нацисты и как беспощадно они уничтожали всех, кто не соответствовал «подлинно арийскому духу».

«Спорили не на шутку, ожесточенно…» Но иногда перебранка на какое-то время сменялась шутками и почти дружескими подначками. «Они вполне могли сойти за приятелей, которые лишь старательно отрабатывают дежурную норму взаимной ненависти». Однако потом спор разгорался с новой силой. У Пауля возникли подозрения. Если сначала он считал, что «ловкий редактор сайта, раздвоившись, вел диалог с самим собой», то скоро он понял, что ошибся, нарвавшись «на двух шутников, которые, впрочем, относились к своей игре до смерти серьезно».

Он никак не мог понять, зачем нынешним молодым ребятам «этот Густлофф и всё прочее». Он говорил матери: «Ведь ясно же было, что тут не старичье в Интернете время убивает, не вечно вчерашние вроде тебя…» Мать не уставала возмущаться, что десятки лет нельзя было «даже заикнуться о Густлоффе». «У нас на Востоке тем более. А на Западе если уж начинали говорить о прежних временах, так выбирали самую жуть, вроде Аушвица». Она продолжает восхищаться замечательной нацистской организацией «Сила через радость» и всё вспоминает, как радовались ее родители, когда плавали на лайнере к норвежским берегам.

Показ голливудского фильма «Титаник» немедленно отразился в Интернете на «исполненных ненависти» пропагандистских сайтах правых экстремистов, где тут же началась «очередная травля евреев» и раздались требования «отомстить за Вильгельма Густлоффа» — «словно убийство в Давосе произошло не далее как вчера».

Следом между Вильгельмом и Давидом на уже упомянутом сайте вновь разгорелась полемика. Рассказчика насторожила одна из реплик Вильгельма: «Твои хваленые демократические выборы служат исключительно интересам плутократии и всемирного еврейства». Пауль внезапно осознает, что уже слышал это, притом из уст собственного сына Конрада.

«Мне не удалось избавиться от навязчивой мысли, что здесь действовал не один из вечно вчерашних вроде моей матери, которые стараются вновь подогреть коричневое варево, живут ностальгией по прошлому и подобно треснутой, заезженной пластинке поют осанну тысячелетнему рейху, а скорее молодой человек, эдакий интеллигентный скинхед или какой-нибудь закомплексованный гимназист, нашедший отдушину во Всемирной паутине. Однако я не пытался развеять собственные подозрения, не докапывался до истины, не хотел сознаться в том, что некоторые из выражений, встреченных мной в Интернете… казались мне чрезвычайно знакомыми… Меня томила догадка, которую я постоянно гнал от себя: возможно, нет-нет, это был мой собственный сын… Неужели это Конни».

Отец не хочет верить своим подозрениям. «Разве может молодой человек, воспитанный в довольно леволиберальном духе, быть сбитым с толку и уйти так далеко вправо?»

Он вспоминает, что именно его мать, бабушка Конни, подарила внуку «“макинтош” со всеми прибамбасами». И произошло это вскоре после встречи на балтийском побережье тех, кто пережил катастрофу «Густлоффа». Парню исполнилось тогда всего 15 лет, и он благодаря подарку Туллы «подсел на наркотик», которым стал для него компьютер. Сознание юноши, как отмечали школьные психологи, оказалось зафиксированным на прошлом. Он «многое унаследовал от бабки» — к такому выводу приходит отец Конни. Должно быть, в нем говорят гены. Пауль начинает понимать, что бабка сбила мальчишку с толку, внушив ему ложные ценности. Мысленно Пауль вновь обращается к матери: «За это… я ненавижу тебя».

Итак, рассказчик делает для себя горькое открытие, что неонацистский сайт, на который он обратил внимание, создается не кем иным, как его сыном. Ему страшно признаться самому себе, что он недостаточно времени и сил уделял воспитанию подростка, не пытался влиять на его формирование как личности, зато бабушка потрудилась на славу. Всю свою ненависть и злобу она передала внуку.

Подозрения, которые он гонит от себя, подтверждаются. На уже хорошо известном ему сайте описывается история, которую он не раз слышал от своей матери. Это история про ее маленького глухонемого брата, который утонул, про ее тогдашние страдания (когда она сидела неделю в собачьей будке) и про то, как она позднее пыталась спастись от бедствий войны на большом корабле, полном беженцев и взорванном вражескими торпедами.

«Меня словно обожгло, — пишет рассказчик. — Ведь это он! Мой сын рассказывает всему миру свою историю на сайте». Это он, сын, сообщает в Интернете: сестра утонувшего глухонемого — «это моя дорогая бабушка, которой я от имени Соратничества Шверин клянусь ее белыми волосами говорить правду и только правду: всемирное еврейство желает навеки пригвоздить нас, немцев, к позорному столбу…».

Мать Конни категорически отказывается верить тому, что рассказывает ее бывший муж, и запрещает ему «подозревать сына в общении с правыми экстремистами…». Пауль в ответ напомнил, что в идиллическом городке Мёльне, где живут бывшая супруга и их общий сын, пару лет назад подожгли дома, где жили турки, в результате пожилая турчанка и двое ее внуков сгорели.

Но мать Конни только рассмеялась в ответ: «Разве пойдет в стаю такой индивидуалист, как он? Смешно!» И тут же припоминает бывшему мужу, что он сам когда-то работал на Шпрингера и нападал на левых, стало быть, он и сам «правый экстремист». Но это было 30 лет назад, с тех пор Пауль работает в «приличных» изданиях и на левых не нападает — старается оставаться «посередке». Он говорит себе: я «лишь излагаю факты» и делаю это «добросовестно и обстоятельно».

Во время очередной встречи с Заказчиком тот признал, что, конечно, должен был заняться всей историей сам, но к середине 1960-х «прошлое набило ему оскомину», вот он и отвел роль рассказчика человеку, рождение которого совпало с гибелью корабля. Он добавил, что сожалеет насчет сына, однако «даже не мог предположить, что за одиозным сервером… кроется внук Туллы», хотя, с другой стороны, не приходится удивляться, каким уродился ее внук, ибо «она всегда отличалась склонностью к экстремизму».

«Говорят, мы крепки задним умом», — продолжает рассказчик. Теперь он уже знает, что у его сына были связи с бритоголовыми, и если в Мёльне он еще сохранял по отношению к ним некоторую дистанцию, то в Шверине, где он регулярно бывал у своей бабушки, он даже выступил перед съехавшимся из мекленбургских окрестностей «сборищем бритоголовых» и сделал доклад, посвященный «Мученику и великому сыну Шверина».

Ему удалось заинтересовать этой темой местных молодых нацистов и даже «организовать эту банду в “Соратничество имени Вильгельма Густлоффа”». Он выступал с «бесстрастностью криминалиста», указывая, как и на сайте, на виновников: «всемирное еврейство» и «связанных родственными узами еврейских плутократов». После этого Конни стал готовиться к докладу перед преподавателями и учениками своей мёльнской гимназии (как тут не вспомнить Иоахима Мальке из «Кошек-мышек», еще одну несчастную жертву нацистской пропаганды, который и погиб-то из-за того, что ему отказали в праве выступить с рассказом о своих подвигах на фронте перед учениками его бывшей гимназии).

Следуя «траектории краба» (то есть «отползая назад, продвигаться вперед»), рассказчик размышляет о невзгодах, связанных с собственным сыном. Он всё же не сразу понял, «во что впутался Конни». А тот снова принялся за свои диспуты в Сети с оппонентом, которого рассказчик сначала считал фиктивным. На самом деле это был вполне реальный юноша, только занявший противоположную позицию и мыслящий совершенно по-другому, нежели Конни. Если сын рассказчика отождествляет себя с «Мучеником» Вильгельмом, то его сверстник — с юным Давидом, который убил Густлоффа.

«Изучая в чате этот не слишком увлекательный диалог», рассказчик приходит к такому выводу: чем больше его сын восхищался организацией СЧР, «тем отчетливее слышался голос его бабки». Он вспоминает, как мать агитировала его самого, оставаясь «последней из тех, кто сохранил верность товарищу Сталину» (ведь она, напомним, жила в ГДР и, главное, обладала той «амбивалентностью», той неустойчивостью характера, которая позволяла любым пропагандистам, действовавшим наиболее ловко, повернуть ее в любую сторону). Во времена ГДР она хранит верность Сталину, а после объединения Германии присоединяется к тем, кто скорбит о Гитлере и его временах.

Говоря о встрече уцелевших при катастрофе лайнера, Пауль считает необходимым упомянуть об одном «проблематичном эпизоде». Речь идет о 30 января 1990 года, когда «треклятая дата» казалась забытой, «ибо все в округе танцевали под мелодию гимна со словами о “Германии, единой отчизне”», а восточные немцы «сходили с ума от счастья обладания твердой валютой». Снова возникают любимые Грассом совпадения — 30 января 1945 года затонул «Густлофф». В этот же день родился Пауль. 30 января 1933 года пришел к власти Гитлер.

Позднее выяснится, что Конрад и его оппонент в Интернете одногодки — каждому по 17 лет, столько же было Давиду Франкфуртеру в момент убийства Густлоффа. Дата встречи 30 января 1995 года совпадала не только с днем захвата власти нацистами, но и с днем рождения самого Густлоффа.

На эту встречу «уцелевших» мать заставила приехать не только сына («Тебе ведь тоже полвека стукнет!»), но и внука. Если раньше Тулла охотно представляла сына как «репортера шпрингеровских газет», то теперь она предпочитает представлять его как «младенца, родившегося посреди той жуткой катастрофы». А внука она окончательно решает превратить в «сказителя легенды о погибшем корабле».

Так исподволь, постепенно, оказывая на него моральное и психологическое давление, Тулла Покрифке добивается своего. Она еще не догадывается, в какую трагедию ввергнет двух совсем юных людей. Но возлагает на внука все надежды, которых не реализовал ее сын, «рохля и неудачник».

Старик, или Заказчик, он же Грасс, признавал, что нельзя было столько лет молчать о катастрофе, отдавая ее интерпретацию на откуп «правым и реваншистам. Это упущение безмерно».

Пожалуй, это ключевая фраза. Автор объяснял причину молчания: «Важнее казалось признание собственной огромной вины и горячее покаяние».

Как же относится Старик к сведениям, поставляемым Туллой Покрифке, и к ней самой? Ведь она его давняя «знакомая». Вот что говорит уполномоченный Стариком рассказчик: «Она казалась ему существом непостижимым, недоступным для какого-либо оценочного суждения… Старик разочарован. Никак, говорит он, не мог я себе представить, чтобы Тулла Покрифке, уцелев, скатилась бы до такой банальности, как партийная активистка (в ГДР. — И. М.) или ударница производства. Скорее уж от нее можно было ожидать какого-либо анархического выверта, иррационального поступка, вроде ничем не мотивированного террористического акта с бомбой, или же с ней могло произойти что-то совсем другое, вроде холодного и страшного прозрения».

В конце концов, сказал он, ведь именно Тулла, будучи в конце войны еще совсем девочкой, обнаружила неподалеку от зенитной батареи под Кайзерхафеном белесую груду и прямо сказала, что это человеческие кости: «Это же гора костей» (читатель помнит, что речь идет о концлагере Штутхоф под Данцигом, упоминаемом в романе «Собачьи годы». — И. М.).

Рассказчик заключает: «Старик не знает матери… Справедливо одно: мать непостижима». Конни, по признанию Пауля, «попал в лапы к своей бабке… Она стала пичкать его историями о беженцах, о зверствах, об изнасилованиях».

Страдания беженцев — одна из важнейших тем новеллы. Не стоит делать вид, будто ничего этого не было. Будто не было изнасилований (о них в «Луковице памяти» молодой Грасс узнает от матери и сестры, точнее они пытаются скрыть это от сына, чтобы не огорчать его, но ему всё равно это становится известно), убийств и пр.

Об этом в свое время первым рассказал публично в своей книге «Хранить вечно» советский диссидент Лев Копелев (угодивший за это в лагерь). Позднее документы и факты, свидетельствовавшие о событиях подобного рода и хранившиеся в секретных архивах, были опубликованы.

Население оккупированной территории Советского Союза, помнившее немцев по Первой мировой, и предположить не могло, с какими зверствами столкнется во Второй. Не только СС, но и вермахт лютовали на советской земле — это общеизвестный факт. В свое время официальная пропаганда нацистов это всячески отрицала, да и потом долгое время считалось, что лютовали только специальные карательные отряды, «Ваффен СС», а вермахт, мол, этим не занимался, вел себя чинно и благородно.

В ФРГ сознательно поддерживался и распространялся миф, что вермахт не участвовал в злодеяниях — зверствовали только эсэсовцы.

В 1980–1990-е годы многие в ФРГ, включая почтенных деятелей культуры, стали утверждать, что нация «устала» нести бремя ответственности за Освенцим, за холокост, вообще за преступления нацизма. Не пора ли покончить с этим бременем, громко задавались они вопросом. Как раз тогда были показаны по телевидению нашумевшие документальные фильмы «Солдаты для Гитлера» (АРД) и «Подручные Гитлера» (ЦДФ), началась полемика о книге американского историка Д. Голдхагена «Добровольные палачи Гитлера».

Сильнейшую реакцию вызвала фотовыставка о преступлениях вермахта, проходившая в середине 1990-х годов, — «Война на уничтожение. Преступления вермахта 1941–1944». Выставку посетило рекордное количество зрителей, в том числе молодежи. Ею восхищались, ее проклинали. Эта выставка была частью обширного проекта, предусматривавшего издание различных научных работ, документальных материалов и т. д. Этот проект должен был дать ретроспективу беспримерной кампании, несшей уничтожение и смерть мирному населению России. В рамках этого проекта выставка демонстрировала то измерение войны, которое не имело прецедентов в истории Новейшего времени: уничтожение огромного количества мирных жителей, представавшее как часть военного планирования.

Еженедельник «Шпигель» в статье «Мощь фотографий» (1999, № 29) отмечал, что вермахт был активной частью политики массовых убийств, осуществлявшейся нацистским режимом. Казалось бы, не новый тезис. Новым, по мнению «Шпигеля», являлось то, что документы, как они представали на выставке, были свидетельством вины не только тех, кто отдавал приказы, то есть верхушки, но и простых солдат, большинства вермахта.

В документальном труде, сопровождавшем выставку, говорилось, что «рядовые и низшие чины вермахта уже не отличаются по менталитету от гиммлеровских частей. Это относится даже не к 1941 году, а ко второй половине 1942-го, после крушения надежд на быструю победу, после годового привыкания к преступлениям». И в карательных частях, и в вермахте не было недостатка в добровольцах, готовых расстреливать. Хотя и здесь и там были люди, которые не хотели этого делать…

На выставке, в частности, речь шла о «повседневном расизме регулярных частей», писал «Шпигель». И этот тезис недалек от главного тезиса американца Голдхагена, что повсюду были добровольные палачи Гитлера. Известной стала фотография, сделанная хоть и не в России, а на берегу Дуная, напротив югославской столицы, это сути не меняет: солдат в стальной каске добивает из пистолета раненого, лежащего на земле. Стоящий рядом офицер с интересом наблюдает за происходящим. Оба принадлежат к полку, составившему основу будущей дивизии «Великая Германия».

Фотограф не может унять дрожь. Уже в 1990-е годы он рассказал газете «Зюддойче цайтунг», что ту пленку он не сдал, как полагалось, начальству, а спрятал в мешочке с хлебом, а потому сумел переправить домой. На выставке о преступлениях вермахта эта фотография стала одним из экспонатов, а также основой рисунка, изображенного на обложке журнала «Шпигель».

Итак, главная тема фотодокументов — крестовый поход немецкой армии, приведший к уничтожению огромного количества мирного населения. Под прикрытием борьбы с партизанами вермахт уничтожил тысячи невинных мирных людей и дал погибнуть от голода и болезней трем миллионам тремстам тысячам русских военнопленных. Обер-ефрейтор 354-го пехотного полка Рихард Хайденрайх уже в июле 1941 года записал в своем дневнике, что его батальон проводит в Минске расстрелы мирных жителей. 5 октября 15 человек из его полка расстреляли тысячу евреев и сбросили в болото. «Дети цеплялись за матерей, женщины за своих мужей. Это было в деревне Крупка, а через несколько дней столько же людей было уничтожено солдатами в Хлопоничах, и в этих расстрелах я тоже участвовал». Подобные акции были частью повседневной деятельности людей в военной форме, подчеркнем, даже не СС. О тех и говорить не стоит — всё известно.

Роты ежедневно сдавали в батальон отчет о числе расстрелянных. Расстрелы обосновывались необходимостью бороться с партизанами. Жажда убийств, зверства и жестокость были отнюдь не чужды представителям вермахта, пишет главный редактор и издатель «Шпигеля» Рудольф Аугштайн. Когда не получилось «легкого блицкрига» под Москвой, армия, по мнению некоторых военных историков, стала «варварской».

Аугштайн не согласен: ведь не только с зимы 1941/42 года вермахт стал подручным нацистской политики уничтожения. Это началось, по сути, с самого нападения на Советский Союз. Из трех миллионов шестисот тысяч советских военнопленных только несколько сот тысяч еще были способны работать. Большинство умерли от голода и холода. Тех, кто не мог идти, расстреливали на глазах у местного населения.

Организатор выставки Ян Филипп Реемтсма подчеркивал: ее цель вовсе не в том, чтобы доказать, что все в вермахте были кровожадными убийцами, а в том, чтобы документально подтвердить, что военные в этих убийствах участвовали, и многие охотно. Убийства не являлись результатом каких-то эксцессов, а осуществлялись вермахтом планомерно. Даже фотографии, сделанные самими немецкими солдатами, запечатлевшими казни и расстрелы, многое говорят о мере соучастия вермахта. На лицах выражение удовольствия или веселья. Солдаты фотографируются на фоне убитого, повешенного или горы трупов, как туристы возле местной достопримечательности. Очевидна будничность самого фотографирования в местах массовых убийств. Солдаты щелкают друг друга там, где совершаются массовые преступления — самое настоящее варварство, ставшее повседневной рутиной. Границы между «можно» и «нельзя» размываются и вообще исчезают.

Хочется спросить: чего же вы ждали после всего этого, господа? Что советские войска, войдя на территорию врага, уничтожившего такое количество мирного населения, будут вести себя как-то очень благочинно?

Ведь и Пауль в новелле Грасса хоть и возмущается нацистским сайтом своего сына и бесконечными ужасными рассказами матери, всё-таки соглашается: да, это было ужасно, несчастные беженцы, несчастные люди на лайнере «Вильгельм Густлофф»! А ведь он самый трезвомыслящий в этой истории, рассказанной Грассом. И он признает свою вину в том, что его сын, отданный на «воспитание» озлобленной Тулле, стал неонацистом, повторяющим худшие бредни нацистской пропаганды времен третьего рейха.

Да ведь и сам Старик говорит, что «упустил», не удосужился вовремя рассказать правду об ужасах, пережитых немецкими беженцами, — потому что слишком велика была вина самих немцев, которую еще предстояло осмыслить. Нет ли здесь и на самом деле какой-то двойственности, в которой критика упрекала Грасса после выхода «Траектории краба», говоря, что он пытается превратить нацию преступников в нацию жертв?

И всё же трудно с этим согласиться — слишком много написано Грассом произведений разных жанров, однозначно говорящих о том, как важны для него понятия вины и ответственности.

Но вернемся к новелле, а точнее приблизимся к ее финалу, к трагической развязке.

Отец Конни упрекает того в подлоге: он отрицает то, что давным-давно опубликовано и чего «практически не оспаривают даже вечно вчерашние». Пауль с ужасом пишет: «Неужели ему хотелось создать видимость военного преступления, подретушировать реальные события, чтобы подыграть бритоголовым в Германии и где-то еще?» Он признается, что может только догадываться, что толкнуло сына на подлог: «желание иметь четкий, незамутненный образ врага». Ради этого он вслед за бабкой, вооружившей его подробностями, игнорирует одни факты и раздувает другие. Он сознательно лжет, и для отца это очевидно. Но Босс, Заказчик, не успокаивается, сам жаждет новых деталей, он одновременно не доверяет Тулле и признает за ней некую правдивость (ведь заявила же она еще в детстве, что гора в Штутгофе — это гора человеческих костей! Стало быть, она может быть честной и искренней).

Но мы, читатели, не станем утверждать, что беженцам и пассажирам торпедированного лайнера повезло. Им очень не повезло. Но не они ли еще недавно клялись в любви и верности фюреру, считали, что настали замечательные времена и фюрер, начав свои военные походы, приведет их к вечному благоденствию?

Грасс замечательно отобразил в своих книгах, как простые обыватели — а среди них оказались и будущие беженцы и пассажиры «Густлоффа» — мгновенно осваивали нацистские пароли и лозунги, присоединялись к власти, исполняли ее приказы без малейших сомнений и колебаний. Кстати, спасшуюся Туллу с грудным младенцем русские патрули и сторожевые посты пропустили, проявив сочувствие. Это дало ей возможность добраться до Шверина — как раз на исходе апреля, когда Гитлер покончил с собой.

А тем временем спор в Интернете между двумя оппонентами продолжался. Они даже договорились о встрече — как раз там, где раньше в Мемориале героев нацизма стоял гранитный камень в память о Густлоффе, но к моменту встречи двух молодых людей уже ничто не напоминало о Мученике, поскольку был убран и камень, и весь Мемориал. Конни потратил немало усилий, чтобы разместить на своем сайте фотографию уже не существующего камня и специально увеличить надпись, высеченную на нем: «Жил во имя Движения. Убит евреем. Погиб за Германию». Тем самым Конни (не назвав имя реального убийцы), по словам отца, объявлял убийцами всех евреев, демонстрируя «свою ненависть к еврею как таковому».

Если Конни отождествлял себя с Вильгельмом Густлоффом, то его оппонент идентифицировал себя с Давидом Франкфуртером. Этот виртуальный Давид в ответ на приглашение Конни покинул далекий город Карлсруэ, где жил с родителями, и прибыл в Шверин. Парни встретились, прогулялись по городу. Давид Штремплин рассказал о своих родителях: физике-атомщике и учительнице музыки. Потом они оказались возле бывшего Мемориала.

Давид плюнул на замшелый фундамент. Конни вытащил из кармана куртки пистолет и выстрелил четыре раза. Давид упал. Конни было очень важно убедиться, что он попал столько же раз, сколько в свое время убийца Густлоффа. Потом он направился в соседний полицейский участок и добровольно сдался со словами: «Я стрелял, потому что я немец».

Потрясенный отец признается, что лишь начавшийся судебный процесс сделал сына ближе, хотя и непонятнее. Возможно, говорит отец, ему не хватило проницательности, чтобы разгадать собственного сына. Работодатель настойчиво напоминает ему о «запоздалом отцовстве». Всё, до чего он доходит «по траектории краба», совершается, по мнению Заказчика, «задним числом и из-за угрызений нечистой совести».

Его сын тем временем на суде, признавшись в убийстве, ни в чем не намерен раскаиваться: «Я сделал лишь то, что должен был сделать!» На процессе Тулла выглядела сломленной, но продолжала уверять всех, в том числе и судей, что мальчика «сбили с толку злые силы и эта дьявольская штука, компьютер», ведь ее внук всегда был опрятен и вежлив. Покончив с проклятиями в адрес «новомодных соблазнов», она возвращается всё к той же заезженной пластинке. Она полностью оправдывает Конни, который не только заинтересовался «гибелью замечательного лайнера СЧР, заполненного женщинами и детками», но и затеял — не в последнюю очередь по ее желанию — «большое дело, а именно принялся распространять по всему миру, вплоть до Австралии и Аляски, с помощью подаренного компьютера то огромное количество свидетельств, “все мельчайшие подробности”, которые насобирал». Суд узнает от нее, что ее внук отличался «несокрушимой гордостью за Германию».

Однако на процессе выясняется, что погибший вовсе не является евреем: его отец, господин Штремплин, родился в семье вюртембергского пастора, а мать принадлежит к старому роду баденских крестьян. Это сообщение вызвало еще большее раздражение Туллы, которая назвала убитого «лжецом и мошенником», потому что он выдавал себя за еврея, а оказался немцем. После этого судья лишил ее слова.

Конни же, узнав, что его виртуальный оппонент немец, заявил, что лишь он сам, Конни, мог принять решение, является тот евреем или нет, и что «стрелял из принципа».

Отец Конни снова и снова кается, что он и мать мальчика, его бывшая жена, «оставались слепыми» и что ему следовало «побольше интересоваться собственным сыном». «Нам нет оправдания», — говорит он. Родителям приходится признать, что они допустили роковую ошибку. Такими же упреками терзаются и родители несчастного убитого юноши, которого звали, вовсе не Давидом, а Вольфгангом. Отец убитого признается Паулю, что, будучи чрезвычайно занят на работе, тоже утратил контакт с собственным сыном.

Родители Вольфганга тоже не могут понять, почему их сыну пришло в голову заняться этим «ужасным партийным функционером» и убившим его студентом-медиком. «Может, мы слишком рано отказались от педагогического воздействия на сына», — сокрушаются они. Учителя гимназии, в которой учился Конни, подтвердили его хорошую успеваемость и объяснили, почему возражали, когда их ученик хотел сделать доклад о социальной значимости нацистской организации «Сила через радость» и вообще о событиях 30 января 1933 года, когда к власти пришел Гитлер. Учителя заявили, что доклады эти были проникнуты национал-социалистической идеологией, которая преподносилась весьма хитроумно — с помощью пропаганды так называемой «бесклассовой народной общности». Они подтвердили, что в школах растет число учеников со склонностью к правому экстремизму.

На суде Конни заявил вновь, что «бесклассовый лайнер “Вильгельм Густлофф”» является «живым свидетельством национального социализма» и «образцом для подражания в наши дни и на все времена!». Он признал также, что считал месть за Вильгельма Густлоффа своим «священным долгом».

В тюрьме Конни, будучи несовершеннолетним, пользуется некоторыми привилегиями и даже занимается тем, что обучает других заключенных компьютерным изыскам. Он попросил купить ему конструктор и сделал модель лайнера, во всех деталях повторяющую оригинал. Сидя в тюрьме, он даже получает от некоторых предпринимателей предложения о работе, связанной с новыми электронными технологиями.

Не зная, что делать с собой и своим чувством вины, Пауль обращается к нынешней приятельнице матери Йенни Брунис за советом. Та сказала: «Эта скверна (имея в виду правый радикализм) ищет выхода наружу». Она заявила, что у его матери такая же проблема. Ведь когда-то из-за Туллы пострадал ее приемный отец, удочеривший девочку, которая была «чистокровной цыганкой»: по доносу Туллы Бруниса забрали, он попал в концлагерь Штутгоф.

Через какое-то время Заказчик, «по заданию которого я двигался траекторией краба, настойчиво попросил меня порыскать по Сети. Дескать, нужно найти там что-нибудь подходящее для финала». Искать пришлось недолго — он обнаружил «особый сервер на немецком и английском языках с адресом “Соратничество имени Конрада Покрифке”». Там рекомендовали «поддержать того, кто служит образцом идейной стойкости, за что брошен в тюрьму ненавистной системой». Далее говорилось: «Мы верим в Тебя, мы ждем Тебя, мы идем за Тобой…» «Никогда этому не будет конца, — к такому выводу приходит рассказчик. — Никогда».

Что к этому добавишь?!

Нет повести печальнее на свете… На сей раз это не о шекспировских, а о грассовских героях.