Оригинальная художественная идея: представить целое столетие в коротких, двух-трех страничных новеллах. По одной на каждый год. А может быть, это даже не новеллы, а зарисовки, эссе, наброски. Казалось бы, должно получиться что-то фрагментарное, клочковатое, разрозненное. Но получается целостная картина XX века, каким его пережили Германия, немцы и Гюнтер Грасс. Идея эта посетила автора, похоже, задолго до того, как он принялся за ее воплощение, потому что кое-где в других произведениях позднего периода мелькают упоминания о том, что он как раз ищет материал для той или иной главки своей будущей книги. Она так и называется — «Мое столетие» (1999. Перевод С. Фридлянд).

Следуя эстетике Альфреда Дёблина, которого Грасс называл своим учителем, он не изображал напрямую «великие события» века, его не интересовали «поля сражений» (а две мировые войны могли бы дать для этого обширный материал), ключевые исторические моменты, к примеру заключение Версальского мира, провозглашение Веймарской республики, Нюрнбергский процесс, подписание акта о капитуляции Германии во Второй мировой войне. Скорее наоборот, он избегал узловых точек истории, предпочитая события, кажущиеся второстепенными, арены действия, воспринимающиеся как периферийные. Он выбирал сюжеты, на первый взгляд незначительные, даже мелкие — на фоне больших исторических фактов, которыми был насыщен XX век. И ключевые персонажи столетия отнюдь не всегда просматривались в этих эскизах (зато вдруг на заднем фоне мелькнет Шаляпин или Чарли Чаплин). За счет чего же в таком случае рождается впечатление целостной, насыщенной, полнокровной картины века?

Грасс очень точно рассчитывал свою литературную конструкцию. Эпизоды, кажущиеся случайными, позволяют увидеть очень важное, пусть не напрямую, пусть на обходных путях, как результат сложного художественного маневра. Но он всегда нащупывал главную субстанцию времени, создавая у читателя чувство, что он, несмотря ни на что, присутствует при главных, решающих событиях и поворотах немецкой истории недавно завершившегося века.

Собранные воедино литературные фрагменты — это в совокупности и есть грассовское подведение итогов XX столетия, хроника утекшего времени, оставившего такой разнообразный, многоликий, но прежде всего трагический след в мировой истории. Именно за эту хронику, которая в художественном плане является не чем иным, как романом, Грасс получил Нобелевскую премию. По своей значимости в творчестве писателя хотелось бы поставить этот роман рядом с «Жестяным барабаном», принесшим ему всемирную известность и остающимся непревзойденным шедевром. И хотя трудно себе представить два более несхожих в эстетическом плане произведения, по своей художественной силе они, на мой взгляд, отчетливо опережают всё остальное.

Кто-то уже отметил, что эти сто рассказов напоминают сто кадров художественного фильма. Добавим, смонтированного очень прихотливо, но не отпускающего читателя-зрителя с первой до последней минуты. Мы видим наше столетие глазами Грасса, и при всём внешне «волюнтаристском» подходе к отбору эпизодов, картин, мгновений век предстает именно таким, каким он был для Германии и Грасса: трудным, жестоким, насыщенным человеческими драмами и трагедиями, даже если те, кому предоставлял слово автор, не всегда это осознавали. Через кажущийся незначительным штрих, второстепенную деталь передается меняющаяся, колеблющаяся, но неизменно напряженная, насыщенная грозовыми раскатами атмосфера времени. Иногда грассовские новеллы не связаны между собой, иногда он соединял несколько новелл воедино общим действием или фигурами, связывал тематически, группировал в соответствии с временем и смыслом происходящего.

Конечно, не все главки равноценны, некоторые кажутся менее значимыми, даже проходными, не очень убедительными, но больше таких, от которых в прямом смысле захватывает дух, от которых исходит аромат лучших образцов грассовской прозы.

В самом начале меня поразила новелла, как бы совершенно отделенная от общественных и политических событий начала века, приписанная к 1901 году. Рассказчик, представляющийся как любитель антиквариата, охотно роющийся в «старье» (возможно, сам Грасс), на исходе 1950-х годов находит у торговца предметами старины три перевязанные ниткой почтовые открытки, на которых изображены разные виды: мечеть, церковь Гроба Господня и Стена Плача. Почтовый штемпель отсылает к январю 1945-го и проставлен в Иерусалиме. Адресованы открытки некоему доктору Бенну в Берлин, с указанием адреса. Но поскольку шли последние дни войны, почта, как свидетельствовал уже берлинский штемпель, не смогла обнаружить адресата — многие здания были разбомблены. Рассказчику с трудом удается прочитать текст, «исчерканный человечками и хвостами комет». Из текста становится ясно, что он написан выдающейся поэтессой XX века Эльзой Ласкер-Шюлер, у которой была любовная связь с еще более знаменитым поэтом-экспрессионистом Готфридом Бенном.

Правда, тут возникает некое противоречие (или, во всяком случае, мне так показалось). По данным вышедшего в Москве уже в начале XXI века «Энциклопедического словаря экспрессионизма», их встреча состоялась в 1912 году в берлинском «Кафе дес Вестенс» («Западное кафе»), одном из литературных центров немецкой столицы. Эльза Ласкер-Шюлер, которая по праву считалась центральной фигурой этого писательского клуба в годы экспрессионизма, именно там познакомилась с Готфридом Бенном, тоже находившимся на литературном Олимпе экспрессионистской поры. Результатом этой встречи стал «один из величайших любовных диалогов в поэзии XX века» (Н. Пестова).

В 1930-е годы Бенн запятнал себя восторженным, хотя и краткосрочным приятием нацизма, от которого, впрочем, скоро дистанцировался. В 1950-е он пережил новый творческий взлет, превратившись в кумира читающей публики, понимающей толк в поэзии. В 1951 году он стал первым лауреатом почетной литературной премии имени Георга Бюхнера, учрежденной в ФРГ. Говорили о соперничестве Бенна и Брехта, двух литературных корифеев, живших в двух германских государствах и умерших в один год (1956).

Письмо, написанное Эльзой Ласкер-Шюлер, таинственным образом относится к 1901 году. «До чего ж безумные настали времена!» (Она пишет это, еще не подозревая, до чего действительно безумными они окажутся уже довольно скоро.) «Сегодня, первого, наипервейшего марта, когда едва лишь распустившееся столетие стоит на негнущихся ножках и похваляется своей единицей, ты же, о мой варвар и мой тигр, давно рыщешь по далеким джунглям в поисках свежей дичи… Ах, мой дорогой Гизельхер (в ее зашифрованной метафорической лирике Готфрид Бенн носит придуманное ею для него германское имя Гизельхер. — И. М.), чьи сладостные губы наполняли меня таким блаженством, когда б ты мог вместе со мной, твоей Суламифью — или лучше мне быть принцем Юсуфом? (и то и другое — псевдонимы поэтессы. — И. М.) — вот так же проплыть над Стиксом, рекой мертвых, которая есть всего лишь другой Вуппер, покуда мы оба, соединяясь — помолодев, не сгорим в падении».

Упоминаемый в письме Стикс — название ее первого сборника стихов, вышедшего в 1902 году, а «Река Вуппер» — это ее драма 1908 года, изображавшая социальные противоречия в маленьком рейнском городке.

После прихода нацистов к власти Эльза Ласкер-Шюлер была жестоко избита штурмовиками прямо на улице и бежала в Швейцарию, в Цюрих. В 1938 году она, как «нежелательный элемент неарийского происхождения», была лишена германского гражданства, а на следующий год перебралась в Палестину. Вот она и пишет на той самой открытке: «Я чувствую себя спасенной на Святой земле и живу, обрекши себя Мессии, в то время как ты остаешься потерян, отрекаешься от меня, суроволицый предатель, варвар, каков ты и есть на самом деле. Крик боли!..»

Поэтесса скончалась 16 января 1945 года, стало быть, три привета из Иерусалима, адресованные доктору Бенну, были проштемпелеваны и отправлены незадолго до ее смерти.

Казалось бы, всего-то три случайно найденные на развале старые открытки — а сколько за ними всего стоит! Трагическая жизнь и смерть великой поэтессы, черты характера, творчества и биографии Готфрида Бенна — всё это отражение великих драм немецкой истории.

Совсем не много имен писателей и художников оказывается в центре грассовских новелл, но все они волнуют своим глубоким трагизмом.

1933 год, ставший годом немецкой катастрофы, ибо именно в тот год к власти пришел Гитлер, предстает в грассовской интерпретации глазами собирателя живописи, связанного личными и деловыми интересами со знаменитым художником-импрессионистом Максом Либерманом, возглавлявшим в ту пору Прусскую академию искусств и в тот же год сложившим с себя полномочия.

«Известие о провозглашении», как называет этот день рассказчик, настигло его и некоего Берндта, его юного коллегу, в картинной галерее. Он признавался, что ничуть не был удивлен: «После отставки Шлейхера все указывало на него и только на него (Гитлера. — И. М.)… Перед его неукротимой жаждой власти склонился даже престарелый президент (Гинденбург. — И. М.)». «Юный коллега» по имени Берндт тут же высказался в том духе, что надо бежать. «Надо сматываться, — сказал он, — нам надо сматываться отсюда».

Сам же рассказчик, человек прежде всего прагматичный, сначала посмеялся над «чрезмерной реакцией» своего помощника, но тут же подумал, как правильно поступил, заранее отправив в Амстердам часть картин тех художников, которые в глазах захвативших власть нацистов могли бы оказаться «неблагонадежными». Он называет несколько имен, составлявших славу немецкого искусства: Кирхнер, Пехштайн, Нольде. В берлинской же галерее осталось лишь несколько полотен, принадлежавших кисти Мастера — имеется в виду Макс Либерман, его поздние пейзажи. Рассказчик почему-то считает, что они не попадут под категорию «выродившегося искусства», как были охарактеризованы произведения художников-авангардистов, особенно «неарийской расы». Из захваченного, добавим, нацисты быстренько соорудили выставку под названием «Искусство вырождения», обозначив тем самым, кто в рейхе может считаться настоящим художником, а кто является «вырожденцем».

Нечто похожее происходило, как известно, с книгами нежелательных авторов. Костры из книг на городских улицах — факт широко известный. Быть может, менее известно другое: при всём отвращении к «выродившемуся искусству» нацисты очень даже неплохо на нем заработали, продавая в зарубежные галереи за полноценную западную валюту, которой им так не хватало для вооружения своей армии и подготовки к войне, полотна презираемых ими выдающихся мастеров.

При всём внешнем оптимизме рассказчика не покидает тревога, а юный коллега откровенно плачет. Они запирают галерею и идут по улицам Берлина. Что они видят? «Отовсюду стекались колонны… Они вышагивали шеренгами, по шестеро, вверх по аллее Победы, за одной группой штурмовиков следовала другая… О эта пугающая серьезность на молодых… лицах. И всё больше, всё больше зевак, толчея среди которых делала непроходимыми уже и тротуары». Рассказчик с другом с трудом пробираются на Паризерплац: «Ах, сколько раз, полные ожиданий, мы проезжали здесь одним и тем же путем! Какой редкостный, хоть и хорошо знакомый адрес! Как много визитов в студию Мастера, какая высокая духовная атмосфера! А этот суховатый берлинский юмор хозяина!»

Они приближаются к дому Мастера. Управляющий сообщает, что «господа находятся на крыше». Пришедшие видят наверху Макса Либермана и его жену. Пока они поднимаются по лестнице, в городе начинается факельное шествие. Поднявшись на плоскую крышу, гости слышат «вопли народного ликования», «нарастающий рев множества глоток». Тут рассказчик замечает: «Сегодня я должен честно признаться, что был захвачен, пусть даже на мгновение».

Мастер и его жена стояли на краю крыши. Почему он выставляет себя перед толпой, испуганно думает рассказчик. Либерман объясняет: стоя на этом самом месте, он уже наблюдал в 1871 году (год объединения Германии «железом и кровью». — И. М.) возвращающиеся из Франции полки, потом в 1914-м — уходящих на Первую мировую войну пехотинцев, потом в 1918-м — вступление революционных матросских батальонов. Всё это он видел за свою долгую жизнь: словно бесконечный безумный фильм развертывался все эти годы перед его глазами. Вот почему, признавался художник, он и решил бросить «последний взгляд сверху».

Факельное шествие приближалось к дому, в нем чудилось что-то «неудержимое, неотвратимое», что-то «судьбоносное». «Даже мы, стоявшие на крыше либермановского дома, были озарены тем роковым блеском».

Рассказчик, как наверняка и многие миллионы его сограждан в тот момент, испытывал «амбивалентные» чувства. «Какой позор! С превеликим ужасом» он признавал, что это зрелище хотя и ужаснуло, но в то же время глубоко взволновало его. От картины факельного шествия «исходила некая воля, которой хотелось повиноваться… Это был поток, который увлекал за собой». Своеобразный грассовский психологизм позволяет точно ощутить сложное настроение толпы, охваченной одновременно ужасом и восторгом. Уже очень скоро ужас останется уделом немногих, а большинство охватит глубокий восторг, который начнет таять лишь по мере военных неудач рейха и совсем испарится к весне 1945 года…

Но пока мы лишь в 1933-м, и сейчас прозвучит фраза, ради которой, на мой взгляд, и написан этот рассказ. Услышав пресловутое «зиг хайль», Макс Либерман сопроводил его словцом, которое, «словно пароль, пробежало по всему городу». Отвратив свой взор от исторической картины, он с берлинским акцентом изрек: «Я просто не в состоянии столько сожрать, сколько мне хотелось бы выблевать».

Когда Мастер покидал плоскую крышу, рассказчик стал подыскивать выражения, чтобы убедить пожилую чету бежать из Германии. Но он понимал, что «их нельзя было пересадить в другую почву», даже в Амстердам, «куда я в самом непродолжительном времени бежал вместе с Берндтом». Макс Либерман умер в 1935 году.

Среди тех немногих деятелей культуры, которым посвятил свои новеллы Грасс, есть и трагическая фигура поэта Эриха Мюзама, чьи стихи отражают его анархические бунтарские идеи. Его исполненные гуманистического пафоса произведения всегда были неудобны для любых властей. Что же говорить о фашистах! Он рано осознал нацистскую угрозу и неспособность Веймарской республики ей противостоять. Антинацистская тема звучит в его творчестве уже с начала 1920-х годов. С 1919 по 1924 год поэт сидел в тюрьме — за участие в попытках создания Баварской Советской республики. Там, в тюрьме, он утратил здоровье, вышел почти глухим. Нацисты еще до прихода к власти угрожали поэту, а после поджога рейхстага в феврале 1933 года арестовали его и подвергли бесконечным пыткам. В июле 1943 года он погиб в концлагере Ораниенбург. Его последние дни и стали основой сюжета посвященной ему новеллы Грасса.

Пожалуй, это одна из самых страшных, хватающих за сердце историй, рассказанных в этой книге. Написана она от имени одного из тех палачей и бандитов, которые были штурмовиками, служили в СС, были начальниками и охранниками концлагерей, истребляли «врагов рейха» и «неполноценных». Начинается рассказ с признания, что «это дело можно было провернуть и поаккуратнее». Читатель пока не знает, какое дело и о чем речь.

«А началась вся эта муть из-за слишком быстрой перемены дислокации, вызванной рэмовским путчем: мы были откомандированы из Дахау и 5 июля получили под начало концлагерь Ораниенбург, сразу после того как целую шарагу людей СА (штурмовиков. — И. М.) сменили группой от лейбштандарта, к слову сказать, той самой, что несколькими днями раньше разделалась с рэмовской кликой в Висзее и в других местах.

Всё еще явно утомленные совершенной работой, они поведали о “ночи длинных ножей” и передали нам всю лавочку вкупе с несколькими унтерфюрерами, которые должны были помочь нам в осуществлении бюрократической части смены гарнизона, но оказались совершенно к этому неспособны. Один из этих амбалов с говорящим именем Шталькопф («стальная голова». — И. М.) выстроил передоверенных нам арестантов на перекличку, а находившимся среди них евреям приказал строиться отдельно».

Далее рассказчик сообщает, что сразу заметил и узнал Мюзама. Хотя ему сбрили бороду и лицо его было разукрашено синяками, его трудно было не узнать: «анархист самой изысканной породы, а вдобавок типичный литературный завсегдатай кофеен», который вечно выступал как «агитатор» и «поэт абсолютной свободы». Он ничего не слышал — ухо его затекло гноем и покрылось запекшейся кровью.

Наш человеколюбивый рассказчик тут же подал рапорт начальству, где назвал Эриха Мюзама, «с одной стороны, вполне безобидным», а с другой — «особенно опасным». Начальство тут же порекомендовало «особое обращение», иначе говоря, распорядилось прикончить поэта. Но рассказчик признается, что сам он «побаивался связываться» с Мюзамом, тем более что во время допроса тот проявил удивительную выдержку. На вопросы отвечал строчками из стихов, как собственных, так и других поэтов, например Шиллера. «Вдобавок, — сообщает повествователь, — меня раздражало пенсне на его еврейском носу». Это, конечно, главный аргумент для ненависти.

Не желая сам браться за грязное дело, он поручил осуществить приказ начальства амбалу по имени Шталькопф. И тот долго не размышлял — «утопил его в унитазе». Рассказчик сообщает, что подробностями не интересовался, но зато напуган тем, что было очень трудно изобразить всё это как самоубийство. Начальство не так чтобы очень сильно его распекало, но всё же упрекнуло: мол, надо было все сделать поаккуратнее. В результате дело получило огласку, «за границей Мюзама славили как великомученика». Пришлось бедолагам из СС «ликвидировать концлагерь Ораниенбург», а заключенных «распихать по другим лагерям».

Трагическая судьба антифашистского поэта оказывается переплетенной с картиной нравов нацистского рейха в самом начале его существования, ведь это был всего лишь 1934 год. А дальше бандитские повадки нацистов становились более явными и более жестокими. Позднее им много удобных мыслей пришло в голову, например поставить дело уничтожения миллионов людей на поток, действовать методично, построить крематории, использовать смертельный газ «циклон Б» — и всё для того, чтобы добиться «окончательного решения еврейского вопроса»…

Печальную историю еще одного немецкого поэта, хотя и относящуюся к более раннему периоду, Грасс лаконичными и выразительными штрихами рисовал в новелле, относящейся к 1912 году, — речь о поэте-экспрессионисте Георге Гейме, не дожившем даже до двадцати пяти лет. Он, будучи столь молодым, считался одним из самых талантливых поэтов экспрессионистского круга, его большой надеждой. Гейм писал, помимо замечательных стихов, новеллы, в которых звучат катастрофические мотивы, возникает атмосфера человеческой неприкаянности на грани безумия, слышится траурная музыка смерти. Красота и отталкивающее уродство, прекрасное и безобразное, не просто соседствуют в его творчестве, но и спаяны воедино, одно неотделимо от другого, как живое и мертвое.

О Гейме рассказывает в книге Грасса береговой смотритель при гидротехнической службе Потсдама, который, несмотря на столь далекую от поэзии профессию, сам пишет стихи. По его словам, в этих стихах проступают «очертания конца света», а смерть собирает «обильную жатву». Иными словами, мы понимаем, что рассказчику близко творчество Георга Гейма.

За два года до трагической гибели поэта смотритель впервые слушал его выступление в берлинском «Новом клубе», основанном другим экспрессионистским писателем — Куртом Хиллером (в сотрудничестве с рядом коллег, среди которых был и Георг Гейм). Рассказчик признавался, что стихи Гейма уже тогда произвели на него впечатление — «не расслышать его голос едва ли было возможно». В упомянутом «Новом клубе» проходили выступления «Неопатетического кабаре», и рассказчик был потрясен «силой слов», произносимых Геймом. Среди многих там неизменно присутствовали и другие корифеи экспрессионизма — Эрнст Бласс и Альфред Вольфенштейн.

Рассказчик фиксирует свое и наше внимание на антивоенном пафосе лирики Гейма. После очередного кризиса в Марокко, когда из-за милитаристского угара, насаждаемого уже тогда в кайзеровской Германии, возникло ощущение, что «вот сейчас рванет», Гейм написал стихотворение «Война». «Я до сих пор слышу его строки, — признается рассказчик. — «Бесчисленные трупы лежат средь травы речной. И смерти грозные птицы покрыли их белизной». Он считает не случайным, а провидческим пристрастие Гейма к сочетанию белого и черного цветов. «И не диво, что он сумел отыскать на уже несколько недель как замерзшем Хавеле среди бесконечной белизны крепкого льда ту черную, словно поджидавшую его дыру». Здесь его и в самом деле подкарауливала смерть — то ли он провалился в полынью случайно, не заметив ее, то ли хотел помочь упавшему туда же другу и при этом сам ушел под лед, то ли это было двойное самоубийство.

«Какая потеря!» — восклицает рассказчик и недоумевает, почему не почтила его некрологом «Фоссише цайтунг», удовлетворившаяся кратким сообщением в отделе хроники и упоминанием, что, катаясь на коньках, референдарий доктор Георг Гейм и кандидат правоведения Эрнст Бальке угодили в дыру, прорубленную в ледяной корке для водоплавающей птицы. Но более всего возмутило рассказчика, что газета не напечатала ни слова ни «о душевных терзаниях нашего уже тогда потерянного поколения», ни о стихах Гейма. Зато их опубликовал молодой издатель по имени Эрнст Ровольт. Тем, кто когда-либо интересовался немецкой литературой XX столетия, хорошо знакомо издательство «Ровольт», выпустившее в свет огромное количество произведений немецких авторов, в том числе самых выдающихся.

Рассказчик сообщает, что только газета «Берлинер тагеблатт» упомянула о литературной деятельности погибшего и тот факт, что у него недавно вышел томик стихов «Вечный день» (единственный прижизненный сборник).

Большинство экспрессионистов, особенно молодых, с восторгом встретили Первую мировую войну. Им наскучило затянувшееся однообразие буржуазной жизни, утомило «долгое мирное лето», хотелось освежающих бурь. И чем всё кончилось! Одни из них, пошедшие добровольцами на фронт, погибли, другие быстро поняли, что война — это не освежающая буря среди надоевшего мирного лета, а грязь, вонь, ядовитые газы, раны и смерть.

Вот и о Гейме рассказчик говорит: «Он, у кого всё военное вызывало глубокое отвращение, несколько недель назад добровольно записался в Метце в Эльзасский пехотный полк. Хотя и был исполнен совершенно других планов. Собирался, как мне доподлинно известно, писать драмы».

Собственно, едва ли не все отобранные Грассом истории, касающиеся видных фигур литературной жизни, так или иначе окрашены трагизмом. Это относится и к упоминаемому в двух новеллах Паулю Целану, бесконечно талантливому и не до конца оцененному немецкоязычному поэту, автору знаменитой «Фуги смерти». С ним Грасс был знаком и дружен. Строго говоря, новеллы, относящиеся к 1967 и 1968 годам, посвящены не столько Целану, сколько бурным временам студенческих волнений, подъема молодежного движения в Германии, возникшего на волне политизации общественной и культурной жизни и эту политизацию усилившего.

Об этом времени разговор особый, но именно в связи с ним возникло у Грасса имя Пауля Целана, который вообще-то никакого сколько-нибудь значимого участия в реальной жизни ФРГ не принимал, а жил (после тяжелой юности на грани гибели в годы нацизма) в Париже и в возрасте 50 лет (в 1970 году) утопился в Сене.

Одно из самых знаменитых стихотворений Целана «Фуга смерти» — это эмоциональное, глубокое поэтическое переживание постигшей мир катастрофы, ужасов фашизма и войны, переданных в зашифрованно-метафорической форме. Его сборники «Песок из урн» и «Мак и память» (для романтиков «мак» был символом забвения, поэтому в русском переводе используется название «Память и забвение») — это прежде всего скорбное воспоминание о жертвах, о страданиях, выпавших на долю человека в годы фашизма и войны. Стихи Целана, очищенные, как правило, от бытовой конкретики, — метафорический выплеск потрясенного ума и сердца, страданий, для которых не подходят обычные слова и образы, привычная грамматика и метрика. Здесь нужна емкая, часто плохо поддающаяся расшифровке символика, способная передать всю непостижимость происшедшего в XX веке.

Повествование ведется от имени университетского профессора, руководителя некоего филологического семинара. Имя Пауля Целана возникает здесь в странной связи с именем философа Мартина Хайдеггера. Как сообщает рассказчик, в июне 1967 года поэт после долгой болезни прибыл во Фрайбург, дабы «усладить» участников семинара «торжественным чтением своих стихов». Упоминает профессор и «анекдотец» о том, что поэт согласился встретиться с философом, «чье сомнительное прошлое внушало ему недоверие». Образ Хайдеггера, изрядно подыгравшего в свое время нацистам, не раз возникает в творчестве Грасса, как правило, в иронически-гротескном виде.

Рассказчик признается, что некий «разговор в хижине» между Целаном и Хайдеггером существовал лишь в его воображении. Это был «предполагаемый разговор», ибо «между бесприютным поэтом и «Мастером из Германии» (так «обозвал его» Целан, заведя тем самым речь «о смерти»), между евреем с невидимой глазу желтой звездой и бывшим ректором Фрайбургского университета «с круглым и точно так же стертым партийным значком» не могло возникнуть диалога. Да и вообще, нашлась ли бы для них тема для разговора при всем демонстрируемом послевоенным Хайдеггером интересе к поэзии?

А ведь время-то было бурное — убит студент Бенно Онезорг, общество политизируется, молодежь всё больше демонстрирует радикализм. «Нет, нет, никаких злободневных разговоров: скажем, беспорядки в Берлине и недавно преданная гласности смерть одного студента» — всё это не стало темой беседы. Ну, хотя бы потому, что беседа была лишь в мыслях рассказчика.

Характерное для Грасса соединение несоединимого — это часть его творческой манеры. Может быть, именно потому самые «экстремальные» годы послевоенной истории связаны у него с именами людей, внешне столь далеких от политики, хотя, наверное, сыгравших в ней не последнюю роль — каждый по-своему, словами, мыслями, образами.

В воспоминаниях профессора переплетаются воедино самые разные события и фигуры тех «бурных лет» — помимо Пауля Целана и Мартина Хайдеггера с их воображаемой беседой в лесной хижине, это иранский шах, с демонстраций против которого в Западном Берлине началось, по существу, студенческое движение; убитый студент Онезорг и убивший его полицейский Куррас; Адорно и Хабермас, кумиры студенческой молодежи той поры; здесь же конец «Освенцимских процессов» и вступление в Чехословакию «ограниченного контингента» из социалистических стран во главе с СССР.

Будущий профессор с его юношеским радикализмом так и не стал реальным участником студенческих волнений, о чем он и размышляет на фоне упомянутых событий и имен — то ли с удовлетворением, то ли с огорчением. Во всяком случае, его задевает, что одна пытливая студентка явно разочарована в своем руководителе семинара.

И уж если продолжить писательско-поэтическую линию, прочерченную в книге, стоит обратиться к новелле, соотнесенной с 1956 годом, когда, как уже упоминалось, почти одновременно в разных частях разделенного города Берлина скончались два корифея немецкой литературы XX века — Готфрид Бенн и Бертольт Брехт. Брехту было всего 58 лет, Бенну — 70. Не будем, хотя бы даже бегло, рассуждать о их творчестве: каждый заслуживает как минимум монографии, об обоих таких монографий в избытке, и не только в Германии. Интересно то, что в новелле Грасса, где повествователем является некий студент, изучающий германистику, происходит — возможно, тоже воображаемая, как и в случае с Целаном и Хайдеггером, — встреча двух почтенных мэтров у могилы Клейста «в уединенном местечке с видом на Ванзее».

Вполне допустимо, что они, как утверждает студент, втайне договорились о встрече, и не исключено, что с помощью посредниц — своих жен. Случайным был «студентик на заднем плане», который с любопытством и не без восхищения наблюдал эту встречу и даже слышал, о чем говорят его великие современники.

Бенн был «лысый и похожий на Будду», Брехт казался «хрупким и уже отмеченным печатью болезни». Важнее другое: в условиях жесткого противостояния того времени им отводилась важная идеологическая роль. Бенн имел все возможности этому противостоять и не вовлекаться в политические игры, что он, в общем-то, и делал. Брехт такого права был лишен.

Он был важной частью идеологического истеблишмента ГДР, из которой не мог — а скорее всего уже и не хотел — вырваться. «Если один из них числился в западной части города литературным, то есть некоронованным королем, то другой был усиленно цитируемой инстанцией в восточной его части». Брехт был «инстанцией», и это, не совсем удачно, хотел показать Грасс в своей пьесе 1966 года «Плебеи репетируют восстание». Поскольку в те годы шла война, хоть и называвшаяся «холодной», «их обоих натравливали друг на друга, и подобная встреча вне предписанных боевых порядков могла состояться лишь благодаря удвоенной хитрости. Моим идолам явно нравилось хоть на часок выйти за пределы навязанной роли», — говорится в новелле.

Добавим, что тогда знаменитой Берлинской стены еще не существовало — она была воздвигнута в 1961 году — и теоретически им не так-то сложно было встретиться. Их рандеву, по наблюдению студента, не характеризовалось враждебностью, скорее двусмысленностью. Они цитировали друг друга, в частности Брехт вспоминал строки из едва ли не самого знаменитого, пугающего и потрясающего стихотворения «Мужчина и женщина идут через раковый корпус» (вошедшего в не менее знаменитый сборник «Морг» 1912 года).

От студента, прячущегося неподалеку, мы узнаем, что оба великих не пощадили третьего, быть может, более великого. Кто возьмется тут расставлять всех по ранжиру, но так или иначе Томас Манн уже давно был нобелевским лауреатом. Это не помешало участникам тайной встречи начать «насмехаться над умершим в прошлом году Томасом Манном, пародируя его “недолговечные лейтмотивы”». Из всего написанного Грассом раньше мы знаем о его отношении к Брехту (как минимум двойственном, если судить по упомянутой пьесе «Плебеи репетируют восстание»), а Томас Манн, судя по многим грассовским интервью, вовсе не был близок ему как художник. Да это и понятно. Томас Манн с его плавной эпической прозой вряд ли мог импонировать любителю острого гротеска и пародийно-очуждающей манеры Грассу.

Так или иначе, наш юный наблюдатель отмечает, что те двое, стоявшие у могилы Клейста, «собственных политических грехов не поминали» и друг друга в этом смысле щадили. Хотя и подкалывали один другого. Бенн припомнил Брехту «две строчки из партийного славословия» «великому бригадиру советского народа Иосифу Сталину», который «трактовал про удобренья, засуху и просо…», другой же в ответ помянул «былые восторги первого по адресу государственной диктатуры» (то есть нацизма), выраженные в одном из его «пропагандистских писаний». Так что, судя по всему, щадили они друг друга очень относительно. Во всяком случае, студент, незаметно прислушивавшийся к их беседе, «ожидал от своих идолов более глубокого толкования их поучительных заблуждений».

Потом они поговорили о здоровье (Бенн был профессиональным врачом), про завещания, про то, как спастись от официоза после смерти и еще больше от собственных эпигонов. Разочарованный студент замечает: «И ни звука про политическую ситуацию. Ни слова о гонке вооружений в западном, ни слова о гонке вооружений в восточном государстве». Лишь остроты про живых и мертвых коллег. Покинув могилу Клейста, они разошлись.

На вокзале Ванзее Бенн сел в электричку, чтобы отправиться к себе в западную часть города, а Брехта поджидала машина с шофером, которая должна была доставить его либо в театр «Берлинер ансамбль», либо домой, в местечко Буков. Позднее, когда наступило лето и оба они умерли почти сразу, «один за другим», наш студент решил покончить с германистикой и поступить в Технический университет, дабы осваивать машиностроение. Надо понимать так, что его разочаровали два литературных гиганта, как разочаровал в предыдущей новелле университетский профессор одну думающую студентку.

Не следуя в отличие от Грасса за хронологией, мы обратимся к еще двум известным фигурам писателей, чтобы вместе с ними оказаться в кровавой буче Первой мировой войны. В мемуарной книге «Луковица памяти» Грасс рассказывал о том, как, уже став известным, посетил в Швейцарии на Лаго-Маджоре дом Эриха Марии Ремарка и как рассказал ему о ранней встрече с его романом «На Западном фронте без перемен», хранившимся в сундуке его дядюшки, по-видимому, не подозревавшего, что роман запретный: нацисты среди множества других книг сжигали этот роман на уличных кострах. И там же Грасс поведал, как в поисках сюжетов для новелл «Моего столетия» по собственной воле усадил за воображаемый стол двух антиподов: пацифиста Ремарка и певца «стальных гроз» Эрнста Юнгера. Пять новелл — с 1914 по 1918 год — посвящены Первой мировой и во всех пяти война предстает в воспоминаниях и диалогах этих двух выдающихся, хотя и очень далеких друг от друга литераторов.

На сей раз за воображаемый общий стол их усаживает не сам Грасс, а некая молодая гражданка Швейцарии, действующая по заказу — и в этом одновременно весь шок и вся гротескность ситуации — крупнейшего оружейного концерна. Этот концерн поручил молодой особе выспросить обоих господ в деталях о «материальных (или «машинных») битвах» той, Первой войны. Действие происходит в середине 1960-х годов, и военный концерн желает из первых уст узнать мнение сведущих людей о различных видах оружия, о ядовитых газах, их воздействии на солдат и вообще о том, «как это было».

Итак, энергичная молодая особа, действуя в соответствии с поручением, конкретно излагает в письмах обоим знаменитым писателям, единственным участникам Первой мировой, кто еще жив и способен что-то поведать миру, исследовательские цели концерна. Ей повезло: оба откликнулись, и она встретилась в Цюрихе с «занятной», по ее словам, «малость ископаемой парой». Ремарку шел тогда шестьдесят седьмой год и он прибыл из Локарно. Молодой женщине он показался бонвиваном, хотя и выглядел более хрупким, чем 70-летний Юнгер, державшийся «подчеркнуто спортивно». Оба старались импонировать собеседнице «своим хорошо сохранившимся шармом». Сидя за ресторанным столиком, оба охотно отзываются на просьбу рассказать, какой им запомнилась Первая мировая война, о которой они писали столь по-разному.

Ремарк признался, что осенью 1914 года — он тогда еще сидел за школьной партой, а добровольческие полки уже истекали кровью на подступах к Ипру — на него произвела «неизгладимое впечатление легенда о Лангемарке, согласно которой пулеметный огонь англичан люди (то есть немцы. — И. М.) встречали пением немецкого гимна». Ремарк высказал предположение, и справедливое, что именно этот факт — хотя и не без поощрения со стороны учителей — привел к тому, что «не один гимназический класс вызвался в полном составе добровольно идти на войну. А вернулось с войны не более половины ушедших». Те же, кто выжил, как он, «и по сей день не пришли в себя». Он, во всяком случае, считает себя «живым покойником».

В ответ на признание Ремарка Юнгер хоть и назвал культ Лангемарка «квазипатриотическим жупелом», не мог, однако, не согласиться, что «им еще до начала войны овладела жажда опасности («Живи опасно», — рекомендовал Ницше. — И. М.)».

Мы уже говорили о культе героического, воплощенном в легенде о Лангемарке, и об интеграции этого мифа в мобилизационно-пропагандистскую политику третьего рейха. Ремарк и Юнгер, каждый по-своему, не случайно вспоминают при первой же встрече в Цюрихе о Лангемарке — понятии, прочно вошедшем в сознание поколения Первой мировой войны. Всё более утрачивая соотнесенность с исторической реальностью, легенда о «прорыве у Лангемарка», о патриотическом «подвиге» немецкой молодежи, пренебрегшей во имя ощущения победы реальным соотношением сил, превращалась в универсальный героический топос, входя важнейшим пропагандистским элементом как в непосредственный процесс воспитания молодых немцев в годы рейха, так и в разные жанры литературы и искусства. Символика Лангемарка внедрялась как существенная часть пламенных торжественных речей и завлекавших молодежь сочинений, освобожденных от всякой связи с реальной историей.

Для образованной, «академической» молодежи и части бюргерства это был символ высшей доблести нации, способный дать опору будущим поколениям в борьбе с врагом — внешним и внутренним. Тяга к созданию героических культов вообще характерная черта тоталитарных режимов, а тем более такого, каким был нацистский рейх. К мифу о Лангемарке позднее добавились символика «Неизвестного солдата» и «Лео Шлагетера» (вариант Хорста Весселя), также ставшие доступным и удобным пропагандистским материалом. Фигура Шлагетера, решившего террористическими акциями мстить французам за оккупацию Рурской области и погибающего под французскими пулями, прекрасно вписывалась в столь необходимый миф о немецкой жертвенности во имя процветания нации.

Культ войны, героизма, фронтовой «опасной» жизни, возникший еще в кайзеровском рейхе и расцветший во времена Веймарской республики как патетическое противопоставление новой, неприемлемой для многих будничной жизни, разделяли не только фанатики и откровенные милитаристы (не говоря уже о национал-социалистах), но и часть консервативной публики. Задолго до прихода Гитлера к власти война была внедрена в общественное сознание как некое идеальное состояние общества, способное избавить Германию от сотрясающих ее бед. «Война казалась выходом из кризиса и ступенью к неслыханному процветанию», — писал немецкий исследователь. Эта патологическая структура сознания общества, видящего в разрушительной войне, способной привести лишь к новым массовым потерям и углублению кризиса, единственный выход из сложившейся ситуации, вела в итоге к губительному фашистско-тоталитаристскому решению проблем. Вот почему Германии и Гитлеру нужны были мученики вроде Вильгельма Густлоффа, изображенного в грассовской «Траектории краба».

Лишь немногие граждане, среди них некоторые писатели, понимали роковую опасность такого поворота. «Я всегда думал, — сказал как-то Ремарк, — что каждый человек против войны, пока не обнаружил, что есть такие, которые “за”, особенно если им не нужно идти туда самим».

С 1929 года на немецкой сцене безраздельно господствовали патриотически-героические военные драмы, полностью оттеснившие драму пацифистскую. Сознательно организованный нацистами срыв показа фильма «На Западном фронте без перемен» (1930) по роману Ремарка был симптомом почти полного отсутствия у антивоенного кинематографа шансов влиять на публику. Характерно, что власти запретили его, мотивировав это «низким эстетическим качеством» фильма, что абсолютно не соответствовало действительности. Зато экраном овладел грубо милитаристский фильм, который, как и соответствующая литература, усиливал ненависть к демократии и тоску по сильной руке, по фюреру, который разрубит все гордиевы узлы и выведет немецкий народ на светлый путь процветания.

Итак, героизация войны началась очень давно. Целая «когорта» литераторов, чьи произведения выходили большими тиражами, представляла излюбленные мотивы национал-социалистов: мотивы «борьбы», понимаемой совершенно определенным шовинистическим образом, мотив «жертвенности» во имя «Движения» (как на ранних стадиях именовали себя сторонники и члены НСДАП) — от его начала до последних призывов «держаться», когда рейх уже трещал по всем швам.

Первая мировая война буквально вошла в плоть и кровь нацистского «Движения». Почти все сторонники Гитлера имели фронтовой опыт. Не случайно фюрер характеризовал время войны как «самое незабываемое и великое время» его «земной жизни». При этом «фронтовые испытания» были не просто предметом ностальгических, почти сакральных воспоминаний, но и прежде всего ориентиром для политических установок. Массовые ритуалы и военная символика демонстративно подчеркивали милитаризацию как общий принцип государственной политики. Произведения Грасса — от «Кошек-мышек» и «Собачьих годов» до «Траектории краба» — более чем убедительно передают эту атмосферу. Массовая пропаганда адаптировала кодекс «солдатских ценностей», а принцип фюрерства получал свой абсолютный характер прежде всего как следствие этого военного опыта. Воспоминания о Великой войне были необходимы как вершина героической традиции, как узаконение собственной политической практики, рассчитанной на насилие и еще более страшную войну.

Вот почему такую ненависть у нацистских пропагандистов вызывали авторы пацифистских произведений, где война не героизировалась, а представала во всём ее кровавом обличье и чудовищной бессмысленности, как у Ремарка. И вот почему такой феноменальный успех выпал на долю Эрнста Юнгера с его книгой «В стальных грозах». Необходимо заметить, что в отличие от массовой продукции такого рода Юнгер отличался иным художественным уровнем, холодной, не лишенной блеска стилистикой. К тому же он не спешил с подобострастными изъявлениями верности и преданности фюреру. Более того, существует притча, что он даже осмелился не ответить на присланное ему с курьером послание от Гитлера, заявив, что не желает иметь «с этим господином никаких дел». Позднее он выпустил сочинение «На мраморных скалах», которое многими в рейхе было истолковано как зашифрованное выражение протеста. К тому же он отказался быть членом Академии литературы. Но произведение «В стальных грозах», написанное им в 24-летнем возрасте, сыграло свою мобилизующую роль, увлекши не одно поколение немцев «стальной романтикой боя».

Этой стилистики и этих идеологем придерживался Юнгер и в беседе с Ремарком, описываемой Грассом. Его лексика и фразеология словно застыли на тех временах, они пропитаны всё тем же духом. Чего стоят одни лишь названия его сочинений 1920-х годов! «Бой как внутреннее переживание», «Авантюрное сердце», «Тотальная мобилизация» — названия, превратившиеся почти в лозунги, многократно и охотно использовавшиеся той же пропагандой. Вот и в новелле Грасса, относящейся к 1914 году, Юнгер вещал: «Когда дошло до дела, мы почувствовали себя как единый организм. Но даже после того как война показала нам свои когти, сама она, как внутреннее переживание, до самых последних моих фронтовых дней на посту командира штурмовой группы меня восхищала…» Он рассуждал о «великих впечатлениях фронтовой дружбы, которую может оборвать лишь смерть» и пытался приписать нечто сходное Ремарку. Но Ремарк продолжал считать себя «неисправимым пацифистом», хотя и признавал не без скепсиса, что в дневнике «коллеги Юнгера» «есть превосходные страницы, описывающие окопную и позиционную войну и вообще характер войны техники». В ответ на это почти дружелюбное замечание Юнгер снова возвращался к Фландрии: «Когда мы два с половиной года спустя рыли траншею в Лангемарке, нам попадались винтовки, портупеи и патронные гильзы из четырнадцатого года. Даже каски, в которых тогда выступали полки добровольцев».

Первая мировая — это еще и война техники, «машинная» война. Чей пулемет убьет больше людей, чьи ядовитые газы окажутся смертоноснее, чья танковая броня надежнее? Правда, Вторая мировая в этом плане оказалась настолько более «продвинутой», что иногда эти параллели кажутся наивными. Но всё же вопрос, чья сталь окажется крепче, чьи самолеты мощнее и быстрее, стал важнейшим критерием. Надо полагать, именно этот интерес двигал тем швейцарским концерном, который отправил на встречу с двумя участниками Первой мировой свою сотрудницу.

Они обсуждают «газовую войну», рассуждают о том, чьи ядовитые газы были эффективнее. Ремарк вспоминал, как мучительно умирали после газовой атаки молодые солдаты. Ему казалось странным, что дама за их столом высказывает интерес к «подобным зверствам», в которых неизбежно проявляет себя война. На что молодая собеседница ответствовала, что исследовательский проект, порученный ей и ее сотрудникам «фирмой Бюрле», «требует точности в деталях». И тут же деловито поинтересовалась, известно ли господам, «какой калибр производили в Эрликоне на экспорт».

Одна из встреч, описанных Грассом, происходит, между прочим, в кафе «Одеон», где, как напоминал автор, сиживал еще, почитывая «Нойе цюрхер цайтунг» перед своей исторической поездкой в Россию, сам Ленин. Но в отличие от Ленина, строившего планы на будущее, два почтенных немца целиком погружены в прошлое. Они обсуждают преимущество стальных касок перед «пресловутым остроконечным шлемом». В отличие от Юнгера Ремарк явно не в восторге от этого изобретения. «Для пополнения, которое в основном состояло из практически необученных новобранцев, — говорил он, — стальные шлемы были слишком велики. Они всё время съезжали на нос. И из всего детского личика виден был только испуганный рот да дрожащий подбородок. Смешно и в то же время трагично. А о том, что снаряды и даже мелкая шрапнель всё-таки пробивали сталь, я вам, пожалуй, могу и не рассказывать…»

Как видим, у Ремарка ни слова доброго о войне и щипцами не вытащишь в отличие от Юнгера, еще в середине 1960-х сохранявшего былое восхищение «боем как внутренним переживанием».

Наши герои говорят о «длящемся целыми днями и с обеих сторон ураганном огне, который иногда поражал и свои окопы», об английских шаровых минах, о тяжелых снарядах с ударным взрывателем, о преимуществах саперной лопатки перед штыком (лопаткой, как выясняется, легче убить), о «концертах», называемых «заградительный огонь». Но это всё те самые свидетельства нового «машинного» качества, какое обрела «большая война», «война техники». Главное же в другом, и это главное, касающееся «духа войны», неизменно и с восхищением произносил Эрнст Юнгер. Несмотря на ужас заградительного огня, напоминающего ад, говорил он, «нам всем были присущи и некий элемент, который подчеркивал и наполнял духовным содержанием дикость войны, и осязаемая радость от сознания опасности, и рыцарская готовность принять бой. Да, могу смело сказать: с ходом времени в огне этой непрекращающейся битвы выплавлялся всё более чистый, всё более отважный воинский дух…».

В этих словах вся несложная юнгеровская философия, которой так умело воспользовались нацистские пропагандисты, чтобы привлечь «отважным воинским духом» немецкую молодежь и заставить ее бодро отправиться на завоевания мирового господства. Целые школьные классы добровольно шли под пули — что в Первую, что тем более во Вторую мировую войну. И в этом не одни только, пусть даже талантливые, пропагандисты ранга Юнгера сыграли свою роль. Не менее важной оказалась роль школьного учителя, который, по известному выражению, чуть было не выиграл обе мировые войны. Не хватало самой малости — реальной победы. Но вклад немецкого учителя в эту хоть и не достигнутую победу был очень велик.

Трудно удержаться, чтобы не вспомнить в этой связи строчки из поздней повести другого писателя ФРГ — Вольфганга Кёппена, который говорил как раз об этом. У него всегда возникают сцены, связанные с разоблачением шовинистического угара. Вот хотя бы короткий эпизод из повести «Юность»: день мобилизации (на Первую мировую), молодой лейтенант и новобранцы появляются на рыночной площади маленького городка, лейтенант «держит судьбу в белых перчатках». Новобранцев приветствуют бургомистр и другая местная знать — «бравые отцы бравых пехотинцев». Звучат кичливые националистические лозунги («Сломаем французам шею!») — пугающе идеалистическая, настораживающая картина «патриотического восторга». Но «дома на площади уже чуют кровь»: «через две недели лейтенант и его люди уже мертвы».

Но что до этого Юнгеру, который спустя почти полвека после Первой мировой и два десятилетия после Второй, завершившейся полнейшей катастрофой, гордо заявляет: «Да, сокрушить нас можно, но победить нельзя».

Рассуждая о боевых отравляющих веществах, Юнгер вспоминает ослепших от иприта и задается вопросом: «А не тогда ли поразило и величайшего ефрейтора всех времен и народов? («ефрейтора», то есть Гитлера. — И. М.). После этого он еще, помнится, угодил в лазарет под Пазевальком… Там встретил и конец войны… И решил сделаться политиком».

Поговорив еще о танках и самолетах, Юнгер с энтузиазмом размышляет о том, что «воздушные бои всегда протекали по-рыцарски… Какой девиз был тогда у эскадрильи Рихтгофена? (Одного из самых знаменитых немецких летчиков Первой мировой войны, чей племянник под тем же именем прославился в годы Второй мировой. — И. М.) Ах да, девиз был такой: “Железно, но безумно!” И, видит бог, они не посрамили свой девиз. Хладнокровие и благородство» — так оценивает Эрнст Юнгер своих коллег по бойне. И заявляет: да, вражеская техника превосходила немецкую, но в бою немцы не были побеждены. С этой философией несложно было поднять всего через два десятилетия миллионы немцев на новую бойню.

Но главный философский итог подводит этим беседам Ремарк. Когда его собеседник упоминает, что свыше двадцати миллионов погибли от гриппа, примерно столько же, сколько погибли в результате военных действий, и тут же заявляет, что «павшие по меньшей мере знали, ради чего они пали», Ремарк почти шепотом спрашивает: «Боже милосердный, так ради чего же?»

И ответить на этот вопрос не может даже Юнгер. В этом всё дело: ради чего? Ремарк в заключение дарит молодой швейцарке свой знаменитый роман с надписью: «Как из солдат получаются убийцы».

Атмосфера милитаристского угара, о которой вспоминали Ремарк и Юнгер, началась, как уже отмечалось, не непосредственно перед Первой мировой войной, а задолго до нее. В новелле, относящейся к 1902 году, идет, в частности, речь о моде на соломенные шляпы канотье — казалось бы, что может быть миролюбивее этого факта? Но к концу выясняется, что на исходе лета жандармы прямо на улицах принялись зачитывать гражданам указ императора о переходе на военное положение. Тут, иронически замечает автор, многие подбросили в воздух свои модные канотье и, ощутив «избавление от унылых будней гражданской жизни», вполне добровольно — «причем многие навсегда — сменили свои желтые, как лютик, соломенные шляпы на защитно-серые шлемы, именуемые шишаками». Казалось бы, проходной эпизод, всего лишь штрих, но вырисовывается дремучая атмосфера всеобщей — или почти всеобщей — готовности к переходу на военное положение. Канотье против шишака! Где уж тут устоять бедной соломенной шляпе!

Не случайно немецкие экспрессионисты, наиболее тонко чувствовавшие надвигающийся всеобщий кризис и распад, воспринимали приближавшуюся войну как «освежающую бурю» после утомительного затянувшегося мирного «лета». Вот и в новелле о 1905 годе упоминаются «вечные разговоры о войне». Под знаком милитаризма осуществляется вся кайзеровская политика, включая марокканские кризисы, неоднократно принимаемые законы о строительстве мощного военного флота. Еще в 1900 году рейхстаг принял законопроект адмирала Тирпица об увеличении флота и строительстве новых видов более мощных судов.

Вот и отец рассказчика в новелле, посвященной 1905 году, работающий в Касабланке и Марракеше по заданию бременского пароходства, притом еще задолго до первого марокканского кризиса, внушает своему сыну: «Нас окружают, в союзе с Россией французы и бритты окружают нас». Это уже похоже на философию «осажденной крепости».

Даже сэр Артур Конан Дойл своим творчеством оказался вовлечен в милитаристские сюжеты, связанные с Германией. Вымышленный автором «Шерлока Холмса» персонаж капитан Сириус — герой рассказа «Danger» («Опасность»), вышедшего в свет в военном 1915 году в немецком переводе под названием «Подводная война, или Как капитан Сириус поставил на колени Англию» и до конца войны переизданного в Германии 15 раз. В этой (отнесенной к 1906 году) новелле рассказывается, как капитану Сириусу удалось убедить короля Норландии, под которой подразумевается Германия, в возможности с помощью всего лишь восьми подводных лодок отрезать Англию от всякого продовольственного снабжения и «буквально уморить голодом». Итак, субмарины торпедируют английские суда, идущие в метрополию с продовольственными грузами, и вот уже «гордой Англии пришлось заключить унизительный мир с Норландией». Опасения, высказанные Конан Дойлом по поводу подводных лодок, полностью подтвердились в ходе реальной войны. Одного английский писатель себе представить не мог, «какое великое число молодых немцев… мечтало о быстром всплытии, о быстром взгляде в перископ… о команде “торпеду к бою”». «К сожалению, — говорится в финале новеллы, — из-за предостережения, сделанного сэром Артуром Конан Дойлом, не удалась и наша вторичная попытка поставить Англию на колени… Такое количество погибших».

Этот короткий сюжет, где действует придуманный английским писателем персонаж, оказывается более чем реальным. Германия расширяла строительство не только надводного, но и подводного флота. А уж как много молодых немцев жаждали стать подводниками, чтобы топить вражеские корабли!.. Об этом можно прочитать хотя бы в новелле Грасса «Кошки-мышки».

Весьма любопытны новеллы, помеченные 1910 и 1911 годами. В первой рассказчицей выступает простая женщина по имени Берта, муж ее работает у Круппа и живут они в заводском поселке. Муж трудится в литейном цеху, и отливают они там пушки. «До войны оставалось года два от силы, — рассказывает Берта. — Так что работы у них хватало». И вот «отлили они такую хреновину, которой все гордились, потому как такой громадины еще свет не видел». А «когда дошло до дела», то есть до войны, эта пушка выстрелила «прямо по Парижу». Местные литейщики прозвали эту штуковину «Большая Берта» — в честь жены своего товарища. «А я эти пушки на дух не переносила, — признается женщина, — хоть мы с них и жили у Круппа-то». И жили неплохо: куры по поселку бегали и гуси тоже. А у многих в закутах стояли свиньи. Но вот беда: под конец войны генерал Людендорф загреб мужа Берты в ландштурм, и тот хоть и выжил, но стал калекой. В поселке им уже оставаться было нельзя и пришлось снимать беседку на сбережения «большой Берты» (не пушки, разумеется). Она очень переживала, жизнь пошла под откос, а муж ее успокаивал, считая, что всё еще хорошо обошлось — могло ведь быть и хуже.

Эти полторы страницы поражают не только точностью рисунка времени, но и тонким психологизмом, позволяющим в том числе понять, почему так легко было вовлечь немцев в обе войны, ведь они убеждали себя, что живут замечательно и дальше будет только лучше, лишь бы поставить наконец на колени бесчисленных врагов, то ли с помощью сверхпушки, то ли быстроходного и мощного флота.

В отличие от этой новеллы, где слово предоставлено простой женщине, в следующей мы встречаемся с самим кайзером, точнее с его письмом, отправленным одному из соратников, некоему князю Эйленбургу. Кайзер призывает «любезного князя» торжествовать вместе с ним: «Час пробил!» Оказывается, его величество произвел в гросс-адмиралы Тирпица, своего министра морского флота, «который так лихо громил в рейхстаге левых либералов». Кайзер ликует: «Что мы могли противопоставить английским дредноутам, до тех пор пока законы о флоте постепенно не развязали нам руки?» И теперь плоды сей деятельности уже бороздят волны Северного или Балтийского моря либо готовы сойти со стапелей в Киле, Вильгельмсхафене или Данциге. (А вот и любимый грассовский Данциг, а в нем мальчишки, умирающие от желания стать подводниками или хотя бы просто моряками. Помните Иоахима Мальке с его огромным адамовым яблоком?)

Об одном сожалеет Вильгельм: упустили годы. Ведь надо было сначала развить в народе «общественное движение, даже более того, энтузиазм в пользу флота». И вот развили. А энтузиазм уже вылился в первые осуществленные мечты, и эти мечты уже спущены на воду. О дальнейшем позаботится Тирпиц, который, как и его верховный шеф, делает ставку на большие корабли. «Мы должны стать быстрее, подвижнее, неуязвимее для вражеского огня», — излагает кайзер. «Да, милейший Эйленбург, я хочу быть правителем-миротворцем, но миротворцем вооруженным…»

Какой из правителей, и не только немецких, не делал подобных заявлений?! А результатом оказывались новые войны.

Неудивительно, что сюжетом 1913 года стало столетие со дня Лейпцигского сражения 1813-го, так называемой Битвы народов, завершившейся разгромом Наполеоновской армии и освобождением Германии. Спустя сто лет после Битвы народов немецкие патриоты воздвигают «знак памяти», а попросту монумент, «каменный колосс», который должен быть торжественно освящен — на открытие ожидают самого императора. Но рассказчику, который руководил возведением этой махины, судя по всему, не очень по душе всякие патриотические союзы, субсидирующие стройку, и их разглагольствования.

Вот он и начинает «выкидывать разные профессиональные штучки», а именно еще раз ковыряться в фундаменте, доказывая, что под монументом «всё сплошь мусор из Лейпцига и окрестностей». Год за годом, слой за слоем — сплошной мусор. Но его предостережения о том, что после каждого очередного дождя «эта халтура будет требовать расходов на очередной ремонт», не вызывают у патриотов никакой реакции. Денежки на ремонт они уже собрали у таких же патриотов. А между тем рассказчик уверен: не вздумай они строить «на куче мусора», заглуби они фундамент, наткнулись бы на горы черепов и костей… «Покойников здесь было несчитано. Объединенные народы принесли в жертву не менее ста тысяч». И как-то не очень он уверен в уместности гранитной надписи «С нами Бог». Ну какие же патриоты будут такое слушать?

О 1919 годе — первом годе без войны — вновь повествует обыкновенная женщина. Рассказывает о жизни впроголодь, о горохе и брюкве, заменивших мясо и колбасу, о хлебе из брюквы и даже котлетах из того же самого овоща. Упоминает она и торт из брюквы, в которую — ради гостей — было добавлено немного буковых желудей.

Грассовская повествовательница возмущается не только отсутствием настоящих продуктов («молочные таблетки» вместо молока и какая-то «смесь для жаркого» вместо куска свинины). Более всего ее наполняют гневом и те, кто нажился на войне и дефиците всего, и другие, которые кричат на каждом углу о «внутреннем враге», вонзившем «кинжал в спину» Германии. В общем те, кого она называет «фальсификаторами» и кто утверждает, будто все, кто «недостаточно лихо выпускал гранаты», а еще женщины, коварно нанесшие собственным солдатам удар сзади, виновны в военном поражении.

А между прочим, муж этой рассказчицы, которого под самый конец «загребли в ландштурм», вернулся калекой, и обе дочки, ослабевшие от недоедания, умерли от гриппа. «И это называется мир?» — с горечью восклицает она. Нет, долой тех, кто твердит про «предательство», про «кинжал в спину». Пора кончать с теми, «кто выиграл на этой войне, и со всем обманом» — вот крик души.

«Теперь, когда Вильгельм задал стрекача со всеми своими сокровищами в Голландию, в свой замок, получается, что это мы, в тылу, да еще кинжалом, да еще трусливо, в спину». Нет, делает вывод эта женщина, «мы не хотим больше кайзера и не хотим брюквы. Революции мы тоже не хотим. И еще никаких кинжалов, ни в спину, ни в грудь».

Среди ста грассовских новелл есть такие, которые как-то особенно ярко и точно выхватывают, словно луч фонарика из тьмы, живую картинку времени, и она застревает в читательском сознании. Эта — одна из таких.

Веймарской республике посвящено 14 новелл — ровно столько, сколько лет просуществовала эта непривычная для тогдашней Германии форма государственного устройства. Это был совершенно особый период в истории страны — одновременно с целым клубком неразрешимых политических и общественных противоречий и выпавшим немцам редкостным шансом изменить свою судьбу к лучшему, повернуться в сторону человечества и не искать более «особых путей».

Конечно, неустойчивость Веймарской республики коренилась во многом в сфере экономической, и не последнюю — если не главную — роль играло в этом поражение в войне. Послевоенное снижение производства и предпринимательской активности, выплата гигантских репараций (которые, по некоторым расчетам, пришлось бы платить трем поколениям), зависимость от иностранных кредиторов, опустошительная инфляция 1923 года и последующие инфляционные ожидания — даже позднее, уже при относительной стабильности — определяли поведение людей.

Угнетающее чувство поражения в войне, порождающее комплекс неполноценности, также было фактором психологической нестабильности. Немцы жили с ощущением, что выигравшие войну страны диктатом «позорного мира» хотят унизить их национальное чувство, жестко требуя выплаты репараций в деньгах, товарах и военной технике. В Германии это вызывало отчаяние и озлобление.

Во Франции и Великобритании формула «немец всё оплатит» должна была смягчить напряжение, порождаемое собственными экономическими трудностями. Германия потеряла важные для экономики промышленные территории и была вытеснена с мировых рынков. Крупнейший экономист того времени англичанин Джон Мейнард Кейнс предупреждал, что такие высокие репарации значительно превосходят возможности Германии. Только позднее, к 1930 году, был снижен и рассрочен немецкий внешний долг, страна получила кредиты. Но было слишком поздно — союзники упустили шанс активного вмешательства и реальной помощи ослабленной и нестабильной демократии, что, конечно, было на руку наглеющим национал-социалистам.

О тяжелом положении простых граждан рассказывается в новелле «1923». Внуки некоей простой и вполне обыкновенной женщины — уже в наше время играют с «бумажками», которые, чудом сохранившись, во времена Веймарской республики были настоящими деньгами, хотя и терявшими свою ценность день ото дня. Она сравнивает их с теми цветными бумажками «с колосом и циркулем», которые сохранила со времен ГДР.

Женщина вспоминает свое детство и «к небу вопиющие цены». Ее мать держала постояльцев, которых «из-за скачкообразного роста цен заставляла платить ежедневно». Она готовила им голубцы из травы и сочники из дрожжей. Будучи вдовой, мать, конечно, не могла прокормить детей на вдовью пенсию. «И повсюду нищие и калеки, которые просят милостыню».

Но значительно сильнее представляется следующая новелла — «1924». Речь как раз о выплате репараций. Мысли о саботаже не покидают бортмеханика, который должен доставить в США воздушный корабль, созданный по последнему слову тогдашней техники. В ответ на требование американцев о выплате трех миллионов золотых марок общество с ограниченной ответственностью «Цеппелин» решило покрыть этот долг поставкой новейшей модели дирижабля — модель LZ-126, объем которого составлял 70 тысяч кубометров гелия. «Вот именно это многие из нас и восприняли как великий позор, — говорит бортмеханик. — И я в том числе. Разве мы и без того не были достаточно унижены? Разве позорный мир и без того не взвалил на нашу страну неподъемный груз?»

Во время полета бортмеханик то и дело ловит себя на мысли о том, чтобы напасть на нескольких американских военных, находившихся на борту, до срока сбросить емкости с горючим, чтобы произвести незапланированную посадку. Им движет желание любым способом предотвратить сдачу дирижабля американцам. Но бортмеханика парализует воля некоего доктора Эккенера, его руководителя, который настаивает на том, чтобы, «несмотря на весь произвол стран-победительниц, противопоставить этому произволу доказательство немецких достижений, пусть даже и в форме нашей серебристо-мерцающей небесной сигары».

Когда через 13 лет, уже во времена нацизма «прекраснейшее воплощение снова окрепшего рейха», наполненное уже не гелием, а легковоспламеняющимся водородом и носившее имя «Гинденбург» при посадке в том же Лейкхерсте мгновенно занялось огнем, тот же бортмеханик сразу подумал: это саботаж! И устроили его «красные»! «Уж они-то не колебались! У них чувство достоинства существовало по другим законам». Так из противника Версальского мира и «пламенного патриота» рождается «обыкновенный фашист».

О кайзере Вильгельме, бежавшем из Германии, повествует некто из его обслуги, призванный заботиться о состоянии экипажей в каретном сарае. Для душевного расслабления его величество занимается рубкой леса и параллельно подвергает хуле всех, кто, с его точки зрения, повинен в военном поражении. Всех, кроме себя. Он, который еще так недавно души не чаял в генерале Людендорфе или в адмирале Тирпице, поносит обоих. А заодно дипломатов и даже кронпринца. Блюститель экипажей, а заодно императорский хронист, ведущий учет вырубленных стволов, делает записи «для будущих времен, когда снова возродится империя и Германия наконец проснется».

Вильгельм в своих высказываниях крутится вокруг одного и того же: он-де был «категорически против войны… всегда мечтал быть миротворцем… Но раз уж по-другому не вышло… Да и флот у нас не был сконцентрирован… а британский уже весь стоял… под парами… Вот мне и пришлось действовать…». Он проклинает генералов, австрийцев с их «неверным императором Карлом», потом на очереди «тыловые крысы», затем переставшие подчиняться офицеры и «красные флаги в поездах с отпускниками». И возвращаясь то и дело к моменту отречения, кричит, что его предали свои же люди, и «только потом — эти красные!.. Не я покинул армию, это армия покинула меня» («1926»).

Быть может, одна из самых блистательных новелл этого тома та, что датирована 1928 годом. Это характерная и глубоко трагичная история.

Женщина, от чьего имени ведется рассказ, сообщает, что записывала свою историю для правнуков, «на потом», ибо «сегодня ведь никто не поверит, что тогда творилось здесь, в Бармбеке, и вообще повсюду». Осталась она одна с тремя детьми при крохотной пенсии. Муж, грузчик, угодил под цементную плиту и умер, а хозяин сказал, что «по собственной неосторожности», так что женщина не может рассчитывать ни на единовременное пособие, ни на возмещение ущерба. Семья «по традиции» относила себя к социалистам. Но средний сын неожиданно стал убежденным коммунистом и вошел даже в боевой союз Рот Фронт. А младший вот так же вдруг «заделался настоящим маленьким наци». Не сказав ни слова, пришел домой в форме СА и начал «держать речи». А старший стал полицейским.

Тем временем двух друзей семьи, которые состояли в социал-демократическом шуцбунде, убили. Одного подстрелили коммунисты, а другого — штурмовики. В результате младший сын, который «начал разыгрывать из себя штурмовика», обозвал старшего «польской свиньей». А средний отдубасил старшего, потому что тот обозвал младшего «социал-фашистом». Старший, сохраняя спокойствие, сказал то, что его мать как раз и записала: «С тех пор как эти, в Москве, задурили вам голову своим коминтерновским решением, вы уже перестали отличать красное от коричневого». И тогда тот, который стал коммунистом, еще до прихода Гитлера к власти показал им спину и перешел в СА, где нашел работу. А младший, который так и остался «внешне нацистом», становился с каждым днем «всё тише», пока его не призвали на флот, где он попал на подводную лодку да так с нее и не вернулся. А средний дошел до самой Африки, «вот только назад не пришел».

А старший так и остался в полиции. И уцелел. «Но когда его со всем полицейским батальоном послали на Украину, он, верно, участвовал в чем-то очень нехорошем». Но об этом он никогда не рассказывал. А осенью 1953-го он ушел из полиции, потому что у него обнаружили рак и жить ему оставалось всего несколько месяцев. И оставил он после себя троих детей, и все девочки. Они уже замужем и имеют своих детей. «Вот для них-то я всё и записала, хотя от этого болит сердце… Впрочем, читайте сами».

Ну что тут добавить?

Конечно, пестрая картина веймарских времен не исчерпывается инфляцией, бедностью, переходящей в нищету, гнетом Версальского договора и репараций. Уставшая от войны Германия, с трудом приходя в себя от пережитых испытаний, жаждала «хлеба и зрелищ». Это еще и годы расцвета литературы и искусства, музыки и живописи, театра и кинематографа. Высокая креативность проявлялась не только в обилии художественных экспериментов, но и в индустрии развлечений, например в «танцевальной лихорадке», охватившей Германию (и не только ее) еще в трудные послевоенные годы. Это было время поп-культуры особого рода, включавшей и повальное увлечение новыми танцами (чарльстон, шимми и пр.), и спортом, в том числе боксом, и шлягерами. Обнаружился особый интерес к моде, новому облику женщин.

Излюбленные массовые развлечения — кино, спорт, автогонки, оперетта, варьете, посещение танцплощадки. Они пользуются популярностью не только в Германии. Многое идет из США. На смену ханжеским нравам кайзеровского рейха приходят более свободные, раскованные взгляды на отношения полов, на институт брака.

Особенно поразительным, по свидетельству многих очевидцев того времени, было резко контрастирующее с неналаженностью и убожеством быта фантастическое пристрастие к танцам. Вот как писал об этом авторитетный свидетель — Клаус Манн: «Миллионы недокормленных, коррумпированных, отчаянно похотливых, бешено жаждущих наслаждений мужчин и женщин толкутся и падают в джазовом забытьи. Танец становится манией, идефиксом, культом. Биржа скачет, министры спотыкаются, рейхстаг совершает каприоли, инвалиды войны и разбогатевшие на ней спекулянты, кинозвезды и проститутки — все вывертывают руки и ноги в чудовищной эйфории. Танцуют голод и истерию, страх и жадность, панику и ужас».

Грасс, который охватывал едва ли не все аспекты этой странной, пестрой, необычной поры, конечно, не миновал и танцевальной лихорадки. Новеллу 1921 года он строит в форме письма молодой девушки некоему Петеру Пантере, которого она знает как журналиста, пишущего всякие «забавные штучки» в прессе, и за которым стоит известный писатель и журналист Курт Тухольский, позднее эмигрировавший из Германии и в 1935 году покончивший жизнь самоубийством в Швеции.

Построенные «как письмо читательницы», эти несколько страниц передают танцевальный ажиотаж того времени. Недельной зарплаты девушки хватает лишь на пару чулок, но вместе с женихом она отправляется в Адмиральский дворец на танцевальный конкурс и там — он во «фраке напрокат», она в «золотисто-желтом выше колен» — отплясывают чарльстон, «новинку из Америки». Однако это не был «танец вокруг золотого тельца» — тут Пантера (иногда выступающий под псевдонимом Тигр) с точки зрения этой живой и веселой молодой немки просто «обмишурился», потому что она и ее жених танцуют «только для удовольствия», даже на кухне, под граммофон. «Потому что это у нас в крови. И вообще всюду».

И она объясняет Петеру Пантере разницу между уанстепом и фокстротом (в которых он ничего, с ее точки зрения, не смыслит) или шимми и чарльстоном. Танцы и счастье — это синонимы. И девушка приглашает лично ей незнакомого Пантеру на танцплощадку, готовая давать ему уроки танца. И даже тот факт, что Пантера, как разузнал ее жених, на самом деле «толстый и маленький еврей из Польши», ее не смущает. «Это ерунда, — сообщает она. — Я ведь тоже, если честно, кончаюсь на “ки”. Зато толстяки обычно хорошие танцоры».

И эта милая Ильзе Лепински, как она подписывает свое письмо, обещает рассказать знаменитому автору всё-всё про обувную торговлю (ведь она работает в магазине мужской обуви). А вот про политику она решительно говорить не намерена: «Заметано?»

Но пока уставшая от неурядиц публика танцует и развлекается, слушает вошедшее в моду радио, посещает автогонки и боксерские состязания (какое количество знаменитостей от культуры жаждут общения с Максом Шмелингом, чемпионом мира по боксу, которому поклоняются, как идолу!), в обществе идет глухая, порой опасно вырывающаяся наружу борьба. В сложный нервный узел сплелись культура и политика, несовместимые интересы разных частей общества. Отношения между столицей и периферией, урбанизмом и провинциализмом раскрывают суть многих ключевых конфликтов веймарской поры. Дух провинции с ее неприятием городской, «асфальтовой» цивилизации всё больше утверждает свое главенствующее положение. Волна шовинизма и откровенного милитаризма всё заметнее накатывает на «чуждую асфальтовую» культуру, грозя затопить ее. На этом фоне становятся всё более очевидными успехи крайне правых в их разных модификациях.

Об этом убедительно свидетельствует новелла Грасса об убийстве министра иностранных дел Вальтера Ратенау («1922»), ставшем одним из самых громких преступлений крайне правых еще дофашистского периода. Шпик, от имени которого ведется рассказ, по каким-то ему одному понятным причинам пытается предостеречь Ратенау, разъезжающего в открытой машине в одно и то же время и по одному и тому же маршруту. Правда, шпик объясняет, почему пытался предупредить министра.

Он считает, что начинать надо не с убийств, а «до какой-то степени легально» «выковырять всю систему, опрокинуть ее и уж потом, как Муссолини в Италии, создать национальное государство порядка, на худой конец под руководством этого ефрейтора Гитлера». Но Ратенау не внял предостережениям человека, шпионившего в пользу тайной реакционнейшей организации «Консул», состоявшей из крайне правых, по существу, организации террористической. И уже ничто не могло помочь Ратенау, заявляет рассказчик. «Тем более что он был еврей».

Антисемитизм, ставший одной из главных мировоззренческих и политических основ третьего рейха, был широко распространен еще в Веймарской республике. С первых дней ее существования антисемитская пропаганда именовала республику «еврейской». Это было не просто преувеличением, а наглой ложью. Действительно, после крушения кайзеровского рейха евреи получили гражданские права и свободы, а революция 1918 года открыла перед ними возможность политической карьеры, но если внимательно приглядеться к цифрам и фактам, то окажется, что крайне правые приписывали евреям то, чего они не совершали. Их непрерывно обвиняли в том, что они «оккупировали» немецкую культуру и политику и заняли все ключевые места.

На самом деле, как замечают исследователи, большинство немецких евреев не были ни интеллектуалами, ни тем более радикалами. Они вообще не стремились ни к политической, ни к творческой карьере. В девятнадцати правительственных кабинетах Веймарской республики с 1919 по 1932 год из 387 министров только пять были еврейского происхождения. Как замечает американский автор Уолтер Лакер, среди евреев было больше портных и продавцов готового платья, чем писателей и журналистов.

После убийства Розы Люксембург и Курта Эйснера только один человек еврейского происхождения сделал действительно крупную политическую карьеру — министр иностранных дел Вальтер Ратенау, отнюдь не принадлежавший, заметим, к крайне левым, а скорее разделявший умеренные центристские взгляды. Однако это не помешало правым террористам в 1922 году с одобрения своих многочисленных сторонников застрелить его прямо на улице. А до того чуть ли не весь Берлин на каждом углу распевал страшно веселую песенку: «Убейте Вальтера Ратенау, эту проклятую еврейскую свинью!» У Маркеса это называлось хроникой объявленного убийства.

«Антисемитизм в обществе, — писал известный польский философ и социолог Лешек Колаковский, живший на Западе, — это постоянный резервуар реакции, накопитель социального динамита, который в подходящий момент может быть доведен до взрыва. Реакционные политические лидеры веками стремились направить взрыв в нужную сторону».

В книге «Человек без альтернативы», изданной в Мюнхене в 1961 году, Колаковский подчеркивает глубокий иррационализм этого явления, его неподвластность никаким аргументам, ибо это не теория и не доктрина, а форма поведения, сопряженная с таким типом реакций, которому «доказательство как форма мышления чуждо и ненавистно. Антисемитизм — это отсутствие культуры и человечности… В этом мог убедиться каждый, кому доводилось вести с антисемитом одну из тех безнадежных дискуссий, которые всегда напоминают попытку научить зверя говорить».

О коротком периоде стабильности между двумя тяжелыми экономическими кризисами Грасс рассказывал в новелле, приуроченной к году его рождения, — «1927». По его словам, «золотым можно назвать только год его рождения». Это он как бы адресуется к тем, кто позднее стал называть веймарский период «золотыми двадцатыми» — благодаря прежде всего яркому расцвету всех видов искусств и литературы. Метафора, конечно, очень условная — да, в чем-то «золотые», а в чем-то роковые. Вот и Грасс говорит, что все остальные годы до и после его рождения «лишь поблескивали или пытались заглушить своей пестротой серые будни». Но кое-какие проблески действительно были — например, именно в этом году стабилизировалась рейхсмарка.

Ну, еще это был год появления знаменитого сочинения Мартина Хайдеггера «Бытие и время», после чего, по словам Грасса, «каждый сопливый фельетонист из развлекательного отдела начал хайдеггерничать на свой лад». Если мы обратимся к роману «Собачьи годы», то не сможем не вспомнить, как автор — главным образом устами своих персонажей — ехидно пародирует философа, «хайдеггерничает», соотнося его высокопарную фразеологию с реальным положением дел в нацистской Германии времен войны.

Но, переосмысливая несколько ключевых выражений Хайдеггера на фоне веймарского «просвета» после «войны, голода, инфляции, о которых то и дело напоминали инвалиды на каждом углу, да и все вконец обедневшее среднее сословие», Грасс заодно обыгрывал слоган о «золотых двадцатых», иронически заявляя, что подлинно золотыми были лишь знаменитый тенор Рихард Тауберг, которого всю жизнь обожала матушка Грасса, «девочки» («girls, girls»), выступавшие «даже у нас в Данциге» в своих сверкающих нарядах и перенесшие американскую моду на немецкую почву, или некий ясновидец и иллюзионист, наклейки на чемоданах которого демонстрировали всю череду европейских столиц, в которых он гастролировал. Это он, будучи другом семьи, уговаривал грассовскую матушку «непременно заглянуть в Берлин», поскольку «там всегда что-то да происходит!». И мать, судя по всему, заразила сына любовью к танцам (о которой он рассказывал не только в мемуарном романе «Луковица памяти», но и в других своих воспоминаниях). «В Берлине вообще много танцуют, там только и делают, что танцуют». Но «мама до Берлина так и не добралась».

Зато один раз, в конце 1930-х, «когда от двадцатых не осталось в помине ни одной золотиночки, она возложила все обязанности по лавке колониальных товаров на моего отца и по путевке от “Силы через радость” съездила до Зальцкаммергута». И эти строчки возвращают нас, с одной стороны, к «Жестяному барабану» с его лавкой колониальных товаров, а с другой — к «Траектории краба» и всему тому, что в этой повести связано с организацией «Сила через радость».

А 1929 год, когда разразился ужасающий всеобщий экономический кризис, у Грасса представал в воспоминаниях рабочего компании «Опель», которому в те тяжкие времена приходилось отмечаться на бирже, поскольку он оказался безработным. «Только после переворота, когда пришел Гитлер, у “Опеля” сразу нашлись свободные места». Правда, брат его не вернулся с фронта, погиб в России, но ему-то самому повезло — как рабочему, занятому в отрасли, «имеющей военное значение». И в войну «Опель» не бомбили, и никакого демонтажа после войны не было. «Повезло нам, смекаешь?»

Чем ближе грассовский роман в новеллах приближается к 1933 году, тем отчетливее становится весь ужас грядущего нацистского триумфа. Опыт Веймара показывает, что главной опасностью для демократии является не столько сама экономическая разруха, сколько формы политического и психологического реагирования на нее. Если правые атаковали республику как «ненемецкую», «импортированную систему», навязанную Западом и приведшую к хаосу, крича во весь голос о «распродаже отечества» и выставляя либералов и демократов как «плохих немцев» («хорошими немцами» они считали, естественно, себя), то многие левые, среди которых были и писатели, и публицисты, относились к Веймарской республике высокомерно, а то и цинично-глумливо. Если для первых она была предательством национальных интересов, то для вторых — недовоплощением мечты, выражением рухнувшей надежды на принципиально новое жизненное устройство, гарантирующее всеобщее равенство.

По мере завершения отпущенного веймарской демократии срока расшатывание, размывание нестабильных демократических основ особенно заметно. Яростная взаимная неприязнь либералов и почвенников, сторонников Запада и противостоящих им адептов «особого пути», несовместимость «асфальтовой» и «корневой» культур, ненависть к интеллектуализму, чуждому идее «крови и почвы», — всё это способствовало усилению влияния агрессивно-националистических групп.

В сочетании с экономическими трудностями и ощущением «краха ценностей», утраты Германией своего «имперско-державного статуса», это всё больше вело к мысли о необходимости избавления от демократии и обращения к «сильной руке», к фюреру. Опыт Веймарской республики подтверждает также, что раскол в среде самих демократов, их почти мистическая неспособность к консолидации, как и неумение разглядеть и вовремя оценить реального врага, оказываются роковыми для судеб демократии.

Сильное впечатление производит на фоне сказанного грассовская новелла, описывающая события 1931 года — за два года до триумфального вхождения во власть Гитлера. Писатель описывает что-то вроде коричневого слета, когда из разных частей и уголков Германии уже собираются нацисты — перед решающим рывком.

Пароль звучал так: «Вперед на Гарцбург, вперед на Брауншвейг…» Они двигались со всех областей Германии. Кто поездом, кто в автоколонне, кто на грузовиках или мотоциклах. «И все как один в почетной коричневой форме». Они шли с ощущением, что «конец рабству» близок. «Не в этой говорильне под названием рейхстаг, которую давно пора бы сжечь, нет, на дорогах Германии нация наконец обретет себя». Там, в Брауншвейге, заявляет один из энтузиастов, «я поглядел в глаза нашему фюреру». А другой продолжает: «Там больше не осталось какого-то “Я”, там было лишь огромное “Мы”, которое час за часом проходило мимо трибуны, вскинув руку в немецком приветствии. Мы все как один вобрали в себя его взгляд». Мелькает и реминисценция из Юнгера: «Словно из стальных гроз вставала Германия порядка и дисциплины».

Кто-то возмущенно замечает, что находятся такие, которые утверждают, «будто фашистские объединения Муссолини сделали всё это задолго до нас. Со своими черными рубашками… своими штурмовыми отрядами». Остальные реагируют громким протестом: «В нас нет ничего романского! Мы молимся по-немецки, мы любим по-немецки, мы ненавидим по-немецки. И кто станет нам поперек пути?» Только их устами, уверены эти «партайгеноссен», говорит будущее. Ведь они «прихватили с собой огонь», разожженный в них «взглядом фюрера, чтобы он горел, горел и не угасал…».

Не устаешь поражаться, с какой точностью и лаконизмом передавал писатель лексику и фразеологию, характерные для разных слоев общества, разных периодов, разных поворотов истории. Вот и почти созревшая смертельная нацистская опухоль нащупана тонкими, почти хирургическими пальцами, и речи новых хозяев Германии звучат так живо и так пугающе… Что уж говорить об умелых приемах, когда ключевое историческое событие передается как бы боковым зрением, чтобы через потрясающую деталь читатель еще глубже ощутил подлинный смысл происходящего. Мы уже упоминали помеченную 1933 годом новеллу, где речь не только о нацистских шествиях и факелах в честь провозглашения Гитлера рейхсканцлером, но и о крепком словце по этому поводу виднейшего художника Германии Макса Либермана.

А вот «1935» — это уже напрямую о том, как большая часть рабочих испытывает восторг и благодарность фюреру за его провозглашенное 1 мая 1933 года намерение создать сеть автомобильных дорог, знаменитых автобанов, связывающих воедино всю Германию и после многолетней безработицы обеспечивающих работой и жалованьем тысячи молодых немцев. И вот уже происходит торжественное открытие первого участка автотрассы «в присутствии фюрера» и высоких партийных чинов. «И все, от генерального инспектора доктора Тодта до любой колонны землекопов, сознавали величие момента».

От имени рабочих высокого гостя приветствует машинист, который находит «безыскусные слова»: «Созданием этой автотрассы вы, мой фюрер, дали жизнь начинанию, которое и спустя столетия будет свидетельствовать о жизненной воле и о величии этого времени». Вот она, пафосно-фальшивая, «безыскусная» лексика людей, утративших свое «Я» и превратившихся в одно гигантское «Мы». Как тут не вспомнить знаменитый роман «Мы» русского писателя Евгения Замятина.

Насчет «величия момента» всё определилось в 1945-м. А вот то, что в глазах многих — и не только в Германии — Гитлер остался прежде всего строителем замечательных автобанов, это факт. Зато некто доктор Брезинг из грассовской новеллы уже тогда диагностировал у многих рабочих «болезнь землекопа». Это была трещина в позвоночнике, превращавшая человека в инвалида. Больничный барак на его участке строительства всегда переполнен. К сожалению, как отмечает рассказчик, врачу не удалось напечатать ни в одном медицинском журнале свой отчет о «болезни землекопа». Кто же будет рассуждать о таком пустяке, как здоровье, когда речь идет о «величии на века»?

Об Олимпийских играх в Германии 1936 года повествует заключенный концлагеря. Уже с весны распространились слухи, что перед началом игр всеобщая амнистия положит конец страданиям заключенных «на правах вредителей и торфорезов». Слух этот покоился на «благочестивом убеждении», будто Гитлер «не может не считаться с заграницей» и будет вынужден освободить заключенных. Но Гитлер и не думал считаться ни с какой «заграницей».

Часть заключенных откомандировали в Заксенхаузен, неподалеку от Берлина, и там они под охраной СС из военизированных объединений «Мертвая голова» должны были возвести гигантский лагерь. Поскольку на состязаниях на почетной трибуне присутствовала «целая свора дипломатов», да еще британский статс-секретарь, и итальянский кронпринц, и наследный принц из Швеции и прочие и прочие, заключенные надеялись, что от этих почетных гостей не укроется сооружение гигантского лагеря подле Берлина. «Но миру не было до нас никакого дела… Наша судьба никого не волновала. Нас как бы вообще не было». К тому же заключенным запретили выражать радость по поводу побед немецких спортсменов — они «недостойны даже этого». А уж когда Игры подошли к концу, у них и вовсе не осталось никакой надежды.

Годы нацизма, нашедшие столь яркое выражение в романах Грасса — достаточно упомянуть хотя бы «Данцигскую трилогию», — конечно, занимают важное место и в романе о XX веке. Вот, к примеру, новелла, посвященная 1938 году. Она тоже построена весьма интересно. Печально знаменитая Хрустальная ночь предстает здесь из 1989 года, когда рухнула Берлинская стена.

В западногерманском городе Эсслингене в Швабии ученики вместе со своим учителем истории смотрят телевизор как раз в тот момент, когда неожиданно рушится Стена, открывается граница и возникает возможность перейти из Восточного Берлина в Западный. Штудиенрат Хесле, о котором повествует один из школьников, комментируя падение Стены, задает своим ученикам вопрос: знают ли они, что происходило в Германии 9 ноября ровно 51 год назад, то есть в 1938-м. Поскольку никто толком ничего не знает, он рассказывает детям про Хрустальную ночь германского рейха. Слово «рейх» он употребляет, чтобы подчеркнуть, что событие это происходило одновременно по всей нацистской империи.

Как замечает юный рассказчик, ошибка штудиенрата заключалась, возможно, в том, что он «никак не мог остановиться» и занял под свой рассказ не один, а много уроков истории, зачитывая отрывки из исторических документов о том, сколько синагог было сожжено, сколько людей погибло, сколько витрин еврейских магазинов было разбито, а добро разграблено и уничтожено. «Все сплошь очень печальные рассказы, а тем временем в Берлине, да нет, по всей Германии шло бурное ликование от того, что немцы снова объединяются».

В результате учитель подвергся осуждению на родительском собрании — за чрезмерный интерес к прошлому и за правдивый рассказ об одном из печальных событий немецкой истории XX века. А между тем, как сообщает рассказчик, его одноклассники отнеслись с большим интересом к тому, что когда-то происходило в их городе, например в приюте для еврейских сирот. Плачущие дети боялись, что вместе с их книгами сожгут и их самих.

«Но тогда лишь избили до полусмерти их учителя», притом гимнастическими булавами из спортзала. К счастью, сообщает рассказчик, в Эсслингене нашлись люди, которые пытались помочь, например один таксист, который решил отвезти нескольких сирот в Штутгарт. Вообще всё, что рассказывал учитель, детей очень взволновало, даже турецких мальчиков и подружку рассказчика Ширин, чья семья приехала из Персии. А на родительском собрании штудиенрат, по словам отца мальчика, очень хорошо защищался, сказав родителям: «Ни один ребенок не сможет правильно воспринять падение Стены, если не будет знать, где и когда началась несправедливость, в конце концов приведшая к разделу Германии».

Эти слова, конечно устами учителя, говорил сам Грасс. Впрочем, нечто похожее он говорил не раз (например, описывая разгром данцигской лавки старого Маркуса в «Жестяном барабане», как и во множестве других сцен из его романов, повестей и новелл). Рассказчик-школьник рад, что знает теперь обо всём этом «намного больше». Знает он и о том, что почти все эсслингенцы молча наблюдали или отводили глаза, когда случилось «все это с домом для сирот».

Вот эти люди, которые «молча наблюдали или отводили глаза», или ликовали при виде Гитлера и «света из его глаз», или так радовались, что строят автобаны и ездят на кораблях «Силы через радость», — всё это были «средние немцы».

В 1946 году Ханна Арендт, философ и публицист, ученица Карла Ясперса, опубликовала в журнале «Ди Вандлунг» написанную еще в годы войны в эмиграции, в США, статью «Организованная вина», где пыталась проанализировать вину так называемого «среднего немца». Как относиться к народу, у которого «линия, отделяющая преступников от нормальных людей», так размыта, — вот вопрос, который задает себе и читателю автор.

Ханну Арендт интересуют не главные виновники преступлений, не власть. Ее волнует другое: та «невероятная машина управляемого массового убийства», для обслуживания которой использовались не тысячи и десятки тысяч «отборных убийц», а огромные массы населения. Ужас заключается в том, как легко согласились немцы участвовать во всём, что предписывала кучка правящих негодяев, что в машине убиения каждый так или иначе занимал определенное место, даже если его деятельность не была связана непосредственно с лагерями уничтожения: «Ибо систематическое массовое убийство, являющееся реальным следствием всех расовых теорий и всех идеологий, утверждающих “право сильного”, взрывает не только все человеческие представления, но и рамки и категории, в которых осуществляются политическое мышление и политические действия».

Главная проблема, убеждена Ханна Арендт, заключается в утраченной способности к ответственности. Это один из главных ее тезисов. В подтверждение автор приводит беседу американского журналиста с одним из таких «средних немцев». Построенное в форме лаконичных вопросов и ответов интервью действительно дает точное представление о сути проблемы.

«Вы убивали людей в лагере?

— Да.

— Вы их травили газом?

— Да.

— Вы их закапывали живьем?

— Бывало…

— Вы лично в этом участвовали?

— Ни в коем случае. Я был лишь казначеем в лагере.

— Как вы относились к происходящему?

— Сначала было неприятно, потом привык.

— Вы знаете, что русские вас повесят?

— Но за что? (Плачет.) Что я такого сделал?»

В самом деле, комментирует Ханна Арендт, он ничего не сделал — он только выполнял приказы. А с каких пор выполнение приказов является преступлением?

Автор вспоминает пьесу известного писателя Карла Крауса «Последние дни человечества», изображающую события Первой мировой войны. Занавес падает в тот момент, когда Вильгельм II восклицает: «Этого я не хотел!» Когда занавес упадет на этот раз, продолжает Ханна Арендт, «нам придется услышать целый хор обывателей, восклицающих: “Этого мы не хотели!”».

Спустя 45 лет после окончания Второй мировой войны Гюнтер Грасс вспомнил, как он, воспитанный на нацистской пропаганде, семнадцатилетним юнцом возмущался, когда после опубликования чудовищной статистики лагерей уничтожения зазвучали слова о вине и ответственности. Обвинения воспринимались как инсинуация со стороны победителей: «Никогда немцы такого бы не сделали», «Никогда они этого не делали».

Должны были пройти годы, писал Грасс в еженедельнике «Цайт" в феврале 1990 года, пока он не понял: «Наш позор не удастся ни вытеснить, ни преодолеть». «Освенцим, как ни окружай его объясняющими словами, постичь не удастся никогда». Эти слова: «Никогда немцы такого бы не сделали» — повторятся потом в его мемуарном романе «Луковица памяти», где он как раз анализировал, как подростковое нежелание «задавать вопросы» вело сначала к неудачным попыткам самооправдания, а потом к глубокому прозрению и осознанию ответственности.

Примерно в то же время, что и Ханна Арендт, в 1943 году сходный вопрос: «Бестии или немцы?» — задавал себе писатель Готфрид Бенн, уже знакомый нам по новеллам Грасса о XX веке.

В статье «К теме истории», опубликованной впервые уже посмертно в 1959 году, он с отвращением писал о позорной роли, которую играли как «средние немцы», так и представители «высших слоев и интеллигенции», последовавшие за Гитлером, обожествлявшие его «подлейшую, глупейшую, шакалью власть». «Вот они сидят на торжественном заседании Германской академии, на которое пригласил их Геббельс. Виднейшие дирижеры, штатные профессора философии или физики, почетные сенаторы еще из старых порядочных времен, президенты имперского суда, императорские титулованные особы, издатели, “желательные” сочинители романов, исследователи Гёте, охранители памятников, актеры и директора государственных театров, почтенный коммерсант — и все они без исключения спокойно выслушивают антисемитскую болтовню министра. Они с интересом внимают, они садятся поудобнее, они аплодируют: только что философский факультет изгнал Томаса Манна из числа почетных докторов, факультет естественных наук отправил в лагерь исследователя расовых проблем, не желавшего заниматься идиотскими тевтонизмами; каждый из присутствующих знает, что один из благороднейших духовных деятелей подвергается пыткам в лагере, ибо он учил, что Бог более велик, чем этот Гитлер…

Все они без исключения видят грузовики, на которые швыряют еврейских детей, вывозимых на глазах у всех из домов, чтобы исчезнуть навсегда, — к чему и стремится этот министр; все они хлопают в ладоши, награждают аплодисментами этого Геббельса… Все они участвуют в избиении евреев и обогащаются за счет их имущества. Нападают на малые народы и грабят их с величайшей естественностью до последнего — а теперь осуществляют “глубочайшую”, “окончательную” и “абсолютную” чистку культуры…

Германская академия! Ни один не встанет, не плюнет на растения в горшках, не пнет ногой кадку с пальмой и не заявит, что непорядочно утверждать, будто эта отвратная псевдонародная демагогия таит в себе некую рвущуюся к свету национальную субстанцию. Ни один не шелохнется, все они хлопают в ладоши».

Приходится признать, продолжал Бенн, что речь идет не о «бестиях», а о «немцах»: «Германия нашла в этом движении свою идентичность». Горький приговор, беспощадное обвинение! Много копий будет сломано вокруг проблемы вины немцев, позднее все чаще будут говорить о том, не пора ли вообще предать всё забвению «за давностью лет». Но проходят годы, а нравственная рана не затягивается и мучительные вопросы тревожат, быть может, еще сильнее, связывая в болезненный узел прошлое и настоящее.

У Грасса в его романе в новеллах эта мысль звучит неоднократно, собственно, она пронизывает книгу — предоставляется ли слово простой женщине из рабочей семьи, интеллигенту, бывшему солдату фюрера или торговцу… Взгляд из времен войны, из первых послевоенных лет или из последних дней столетия — сопоставление их со всей ясностью свидетельствует, насколько жгучей остается проблема осмысления прошлого. Ее злободневность и болезненность для национального самосознания резко возрастает к концу века в связи с объединением Германии, выявившим необходимость глубокой и искренней национальной самокритики…

Новеллы с 1939 по 1945 год посвящены, естественно, Второй мировой войне, события которой вспоминаются, пересказываются и интерпретируются группой бывших военных корреспондентов, собравшихся в 1962 году на острове Зильт. Все они отрабатывали свой хлеб и воинскую повинность при ротах пропаганды, зато ныне некоторые стали главными редакторами или руководят радио, есть среди приглашенных даже несколько «звезд», журналистских, понятно.

Только рассказчик подчеркивает, что «писал про пехоту, про рядовых пехотинцев и их неприметный героизм. Немецкий пехотинец! Его ежедневные марши по пыльным дорогам Польши, проза солдатских сапог!». Но есть в группе и такие, которые писали свои репортажи с борта подводной лодки, и уж конечно, в их воспоминаниях «куда больше героики, чем в моих запыленных пехотинцах».

Иные к моменту действия задают тон в шпрингеровской прессе, другие прорвались как авторы «военных бестселлеров» в издательство «Бастай Люббе», печатавшее дешевую милитаристскую продукцию и издававшее «желтые» журнальчики для «вечно вчерашних», ничему не научившихся поклонников фюрера и войны. Кое-кто сиживал в «юнкерсах», в застекленных кабинах, с удовольствием поглядывая сверху на Лондон или вконец разбомбленный Ковентри.

Всё это во время встречи вызывает у них не сожаление и раскаяние, а очередные приступы гордости и хвастовства. Вспоминая ковровое бомбометание и стремление «стереть с лица земли» Англию, они, однако, всё еще возмущаются тем, что ответными ударами были превращены в руины Любек, Дрезден, Кёльн, Гамбург, Берлин.

«Для нашего брата война никогда не кончается», — то ли констатирует, то ли сожалеет повествователь. Перед ним всё стоят картины польского и французского походов, украинские степи, где пехота следовала за танками из одного котла в другой. В общем, проза солдатской жизни. А вот его разговорчивые коллеги «увенчали себя куда большей славой». Один мог с борта крейсера «Принц Евгений» наблюдать, как «Бисмарк» за три дня до того, как пойти ко дну с более чем тысячей человек на борту, сам потопил английский «Худ». Тут вспоминающие часто используют частичку «бы», то есть пользуются сослагательным наклонением. Вот если бы торпеда не лишила «Бисмарк» маневренности, он бы наверняка… А другой сделал и вовсе сенсационное открытие: возможности одержать победу над Россией немцев лишила Балканская кампания. Потому что какой-то сербский генерал устроил в Белграде путч и немцам пришлось сперва наводить порядок на Балканах, потеряв драгоценное время. А вот если бы войну против России начать не 22 июня, а 15 мая, то танки Гудериана отправились бы наносить удары по Москве не в середине ноября, а на пять недель раньше, и «Дедушка Мороз» не помешал бы доблестным танкистам завершить битву в свою пользу.

Вообще едва ли не все участники славной встречи задним числом пытаются выиграть проигранные сражения — как генерал Крингс в романе Грасса «Под местным наркозом». Рассказчик хотя и сильно сомневается в душе, но возражать не решается — как-никак у камина рядом с ним сидят правоверные нацисты, а ныне сплошь главные редакторы. Один из них вообще выдвинул самую завиральную версию: если бы Черчилль в начале Первой мировой высадился с тремя дивизиями на Зильте, то вся мировая история пошла бы по-другому: «не было бы ни Адольфа, ни всех ужасов потом, ни колючей проволоки, ни Стены поперек города. У нас и по сей день был бы кайзер, а может, были бы и колонии».

Но рассказчик-то все вспоминает про бомбежки и развалины, про Сталинград. Главное: «Всегда кто-то начинает первым». Это он хотя бы понимает. А в результате — Треблинка и Варшавское гетто и торжественное заявление: «В Варшаве больше не осталось еврейских жилых кварталов». Да и евреев, добавим, тоже. А один «великий шеф ведущей иллюстрированной газеты» (может быть, это была шпрингеровская «Бильд»? — И. М.) «с провокационной усмешечкой» заявил, что предсказывает «великое будущее мифу о Гитлере», «принципу фюрерства».

Он вспоминает свою статью о «чудесном оружии», которая так укрепила боевой дух летом 1944-го. Он смело идет дальше, заявляя: «Не выясняется ли сегодня, пусть даже запоздало, что именно мы, немцы, выиграли войну?» Не случайно его вот уже много лет популярный бестселлер называется просто и скромно: «Дойчланд юбер аллес».

Как тут не процитировать польского писателя Казимежа Брандыса, сказавшего, что фашизм — более широкое понятие, чем немцы. «Но они стали его классиками». С этим трудно не согласиться, читая послевоенную немецкую литературу, в том числе Гюнтера Грасса.

Ну а потом писатель рассказывает о разборщицах развалин — женщинах, которые расчищают от битого кирпича разбомбленные города, о сверххолодной зиме 1947 года, когда не хватало электричества даже для больниц, когда замерзали люди, лишившиеся жилья и обитавшие в подвалах и «кишевших вшами бараках»… Кстати, об этой чудовищно холодной зиме Грасс вспоминает и в «Луковице памяти».

Ну а 1948 год стал годом денежной реформы, и каждому выдали по 40 марок, а через месяц — еще 20, и сразу, словно по мановению волшебной палочки, «витрины засияли товаром». А до того существовал лишь черный рынок, где ходовым товаром были американские сигареты и женское тело. Спекулянты снова нажились, как после Первой мировой, а «мелкие пенсионеры» хоть и могли постоять перед полными витринами, но им приходилось пересчитывать каждую марку. Коричневые рубашки были сброшены и перекрашены или сожжены. Вообще шел процесс массового перекрашивания — бывших нацистов словно ветром сдуло (хотя в душе многие ими так и остались).

После денежной реформы начался постепенный подъем экономики, «экономическое чудо» Людвига Эрхарда, но пока «у простых людей» в карманах свистел ветер. В 1949-м конституировались два германских государства, и снова о происходящем рассказывают люди самых разных профессий и возрастов, каждый выхватывает из потока времени что-то очень свое и очень важное. Об уже упоминавшемся 1953 годе рассказывал сам Грасс — потом из того, что он увидел 17 июня, родилась пьеса «Плебеи репетируют восстание».

В 1954 году некий руководитель консалтинговой фирмы слушает по радиоприемнику в своей студенческой халупе вместе с однокашниками передачу о футбольном матче между западными немцами и венграми. Немцы выигрывают, и молодежь у радиоприемника ликует: «Мы чемпионы мира, мы доказали всему миру, мы снова здесь, мы больше не побежденные! — И сгрудившись вокруг радиоприемника, мы проревели: “Дойчланд, Дойчланд юбер аллес!”».

В 1950-е годы всё более ощутимым становится противоборство двух военных блоков: холодная война в разгаре. Новелла о 1955 годе посвящена борьбе против атомной угрозы. Повествовательница — молодая женщина, отец которой в свое время решил бороться своими средствами — построить антиатомный «семейный бункер». К несчастью, конструкция не выдержала и бетонная масса обрушилась на голову незадачливого строителя. Спасти его не удалось. А девушка стала принимать участие в пасхальных антиатомных маршах и делала это много лет. И даже вместе с сыновьями уже в зрелом возрасте участвовала в знаменитых маршах в Мутлангене и Хайльбронне, когда речь шла об «этих “першингах”», американских ракетах. «Но особой пользы, как всем известно, наши протесты так и не принесли», — завершает она свой грустный рассказ.

Год 1961-й связан, конечно, с возведением Берлинской стены, которая «вдруг, буквально за ночь» выросла «поперек города». И некий студент в тот год — о чем он повествует позднее — занимался тем, что помогал гражданам ГДР, желавшим перебраться на Запад, организовать побег. Они рыли подземные ходы, пользовались канализационными трубами, устраивали подкопы.

Люди были готовы на всё, лишь бы оказаться в Западном Берлине. Как много людей они перевели по сточным каналам, по хитро прорытым тоннелям… А потом, когда Стена в одночасье рухнула, как и возникла, многие на Западе даже были недовольны, потому что им пришлось давать деньги «на солидарность».

А вот год 1962-й посвящен Адольфу Эйхману, этому «главному транспортному диспетчеру», или «транспортнику смерти», как его называли в газетах, «убийце за письменным столом», который по поручению нацистской верхушки организовывал перевозку евреев в лагеря уничтожения. А рассказчиком выступает чудом уцелевший из всей огромной погибшей семьи человек, изготовивший для Эйхмана стеклянную клетку, точнее кабину из бронированного стекла, открытую с одной стороны — той, где сидели судьи.

Рассказчик гордится своей работой — он потомственный специалист по стеклу, и его отец в родном Нюрнберге тоже занимался этой профессией, пока его с семьей не увезли и не сожгли в одном из крематориев. Эйхман, сидя в своей стеклянной кабине, не устает убеждать судей, что всего лишь выполнял приказы и вовсе не испытывал ненависти к евреям. Он просто делал свое дело. Не случайно возникло и получило широкое распространение выражение о «банальности, или банализации зла». Уничтожение миллионов было превращено в рутину, и никто не хотел нести за это преступление ответственности. Ведь все лишь выполняли приказы.

Масштаб фашистских злодеяний становился в ФРГ постепенно более ясным, печатались документальные материалы, публиковалась неслыханная статистика убийств, факты во всё большем объеме делались достоянием гласности, вызывая шоковую реакцию, но, как написал Грасс в статье «Писать после Освенцима», опубликованной еженедельником «Цайт» в феврале 1990 года, многие из его поколения, брошенного в огонь войны, не были готовы к принципиальному и серьезному расчету с прошлым, лишь постепенно и мучительно пробиваясь к пониманию сути происшедшего: «Мы все, молодые тогда поэты пятидесятых годов — назову Петера Рюмкорфа, Ганса Магнуса Энценсбергера, Ингеборг Бахман — кто отчетливо, кто весьма расплывчато сознавали, что мы хоть и не как преступники, но как находившиеся в лагере преступников, принадлежим к поколению Освенцима».

Освенцим как цезура, как «непреодолимый разрыв в истории цивилизации». Известная формула Теодора Адорно о том, что писать стихи после Освенцима — это варварство, стала для его поколения, продолжал Грасс, категорическим императивом, хотя и понималась часто как запрет. Для Грасса и упомянутых им поэтов, как и для многих других выдающихся писателей, слова Адорно были не запретом, а заповедью, следовать которой, как это ни парадоксально, можно было, лишь опровергая ее в процессе письма.

Ремилитаризация Германии, включение обоих государств в военные блоки, закрепление раздела страны — всё это входило в круг художественного и публицистического осмысления, вступая в сложное соединение с опытом фашизма и войны и стимулируя раздумья о вине, ответственности, свободе выбора и пользе сомнения.

«Мимо Освенцима нам не пройти, — писал Грасс. — Мы не должны, как нас ни тянет, даже пытаться совершить подобный насильственный акт, ибо Освенцим неотделим от нас, является вечным родимым пятном на нашей истории и — это благо! — сделал возможным один вывод, который можно сформулировать так: теперь наконец-то мы знаем самих себя». Кстати, о работе над этой статьей Грасс рассказывал в своем «Дневнике 1990 года» под названием «По пути из Германии в Германию», о котором еще пойдет речь.

Пожалуй, даже большее впечатление, чем рассказ об Эйхмане и человеке, чудом не ставшем его жертвой, производит новелла, датируемая 1964 годом. Сюжет ее внешне очень прост. Молодая женщина приходит с женихом во франкфуртский Рёмер, старинную ратушу, состоящую из отдельных зданий. Они ищут то конкретное место, где оформляются браки, но сбиваются с пути, что немудрено. Наконец им объясняют, что они не туда попали, а надо спуститься на два этажа. А здесь, куда они случайно зашли, идет процесс. «Какой такой процесс? — спросила я. — Ну, против виноватых в Освенциме. Вы что, газет не читаете? Газеты только об этом и пишут».

И вот после благополучно оформленного брака и свадьбы рассказчица, совершенно случайно узнавшая об этом процессе, «всё никак не могла отвязаться от этих мыслей, ходила туда снова и снова, даже когда была уже на четвертом или пятом месяце». Ее молодой муж интереса не проявил, и она ходила одна, все больше вовлекаясь в суть того, что узнавала и слышала, и испытывая потрясение. «Все эти ужасы и еще цифры, которые составляли миллионы, понять трудно, потому что всякий раз назывались как точные совсем другие цифры. В общем, иногда было три, иногда всего два миллиона отравленных газом или погибших на какой-то другой лад».

Но остальное, о чем тоже говорили на суде, «выглядело ничуть не лучше, может, даже гораздо хуже, потому что это было наглядно». Когда она пытается рассказать об услышанном мужу, выясняется, что его отец и дядя были солдатами «где-то в глубине России» и в ответ на слова о процессе оба всякий раз заявляют: «Об этом мы ровным счетом ничего не знали… Тогда мы только и знали, что отступать». «И довольно об этом, слышишь, Хайди!» Но она не может замолчать и не может успокоиться. «Ведь не случайно же мы, когда должны были расписаться, заблудились в здании ратуши и попали на этот самый Освенцим и, что еще хуже, Биркенау, где стояли эти самые печи». Муж никак не хотел верить, например, в то, что в маленьком дворике между блоком 10 и блоком 11 «у черной стены… расстреливали. Тысячи людей. Когда об этом зашла речь, оказалось, что точной цифры никто не знает». Еще больше потрясена женщина теми видами пыток, которые придумывали изобретательные надзиратели, в частности некий Богер (многократно упоминаемый в литературе о так называемом «Освенцимском процессе»).

Рассказчица в себя прийти не может от увиденного и услышанного и от того, что когда один из свидетелей рассказывал о пытках, придуманных этим Богером, тот, сидевший на скамье подсудимых, стал улыбаться… Молодая женщина уже не сможет забыть все, что узнала, и она решает поехать в Польшу, благо с визами стало «проще простого», а там от Кракова «недалеко и до Освенцима». Она чувствует, что обязательно должна там побывать…

На мой взгляд, это одна из самых сильных новелл Грасса, где так лаконично, но глубоко и точно переданы трагедия истории и те чувства, которые испытывает впервые о ней узнавшая жительница Франкфурта.

Грасс рассказал в этом томе и о своем участии в предвыборной борьбе 1960-х годов, когда он так активно выступал за социал-демократов и Вилли Брандта, и о студенческих волнениях и убийстве Бенно Онезорга, и о реваншистах, всё еще гордящихся старыми нацистскими флагами и успехами германского оружия.

От имени некоего циничного журналиста он описывал поездку Вилли Брандта в Польшу в 1970 году, когда канцлер упал на колени у Мемориала Варшавского гетто, не в силах сдержать свои эмоции. Эта фотография Брандта, стоявшего на коленях там, где было гетто, обошла всю мировую прессу. Но грассовский рассказчик уверен, что всё это был не спонтанный, искренний жест, а продуманный и отрепетированный. Наверняка, считал журналист, этот «пройдоха», его доверенное лицо (то есть Гюнтер Грасс), который здесь, дома, пытается представить позорный отказ от исконных немецких земель как великое достижение, «нашептал» ему «эту позорную идею». Вот канцлер и «устроил шоу», «тихонько так, вне протокола» рухнул на мокрый гранит. Фотогенично кается!

Руководство его редакции, признался этот писака, в душе предпочло бы, чтобы этот канцлер сгинул навеки. Но если написать в другом регистре, например, так: «Где некогда находилось Варшавское гетто, с бессмысленной жестокостью уничтоженное и стертое с лица земли в мае 1943 года, перед Мемориалом, выражая раскаяние за все злодеяния, совершенные именем немецкого народа, упал на колени немецкий канцлер и тем взвалил на свои плечи великую вину; он, который лично не был ни в чем виноват, упал на колени».

Вот это, пожалуй, кто угодно напечатает, размышлял рассказчик. Но при этом надо хитро повернуть дело так, что не одни, мол, немцы были антисемитами, но и поляки тоже. А этот «предатель родины, который в мундире норвежской армии сражался против нас, немцев, заявляется сюда и подносит полякам на тарелочке нашу Померанию, нашу Силезию, Восточную Пруссию», да еще и плюхается на колени.

«И чего я нервничаю», — успокаивал себя этот журналист, готовый с легкостью необыкновенной «переключать регистры» и писать, что прикажут. Нервничать ему незачем, потому что Бреслау, Штеттин, Данциг его на самом деле мало волнуют — «плевать я на них хотел». «Напишу просто что-нибудь для воссоздания атмосферы». Главное, что Польша надеется получить миллиардный кредит, который этот «коленопреклоненный тип» наверняка ей пообещал. «Господи, до чего я его ненавижу… Не-на-ви-жу!» Но на колени он упал здорово, признавал в итоге этот глубоко принципиальный современник.

Много захватывающих сюжетов в книге Грасса. И когда ее перелистываешь вновь в желании определить, не упущено ли что-то сверхважное, что-то главное, каждый раз выясняется, что так оно и есть. Невозможно закончить эту главу, не сказав хотя бы о некоторых новеллах, которые навсегда застревают в памяти. Вот одной из таких является, на мой взгляд, история выдачи Ульрики Майнхоф и, по-видимому, Баадера, потому что в новелле сознательно содержатся недомолвки. И главное здесь не столько сам факт, сколько его психологическая подоплека.

Напомним, что Ульрика Майнхоф, Андреас Баадер, Гудрун Энслин и еще один молодой человек составляли так называемое «твердое ядро», то есть организационный и идеологический костяк РАФ — «Фракции Красной армии», крайне левой, экстремистской группы, ставшей в итоге на путь терроризма и убившей — при самых добрых намерениях по улучшению общества — много ни к чему не причастных и ни в чем не повинных сограждан. Они подкладывали бомбы, похищали людей.

Ульрика Майнхоф, прежде чем стать на путь террора, была весьма известной журналисткой, у нее была колонка в левом журнале «Конкрет», издателем которого был ее муж Клаус Райнер Рёль.

Я очень хорошо помню этот журнал и колонку с фотографией молодой, очень симпатичной женщины. У нее были маленькие дети, и она была воспитанницей очень почитаемой в ФРГ Ренаты Римек, профессора, человека в высшей степени достойного. Гудрун Энслин и вовсе была дочерью священника. Меньше сочувствия вызывали молодые люди, особенно Баадер, фотографии которого не возбуждали ни малейшей симпатии.

Погибли они в тюрьме Штаммхайм, при до сих пор не проясненных обстоятельствах, о которых тогдашняя пресса очень много писала. Они то ли были убиты, то ли покончили жизнь самоубийством. Трагическая судьба Ульрики Майнхоф волнует лично меня до сих пор. Наверное, потому что в молодости я была ее постоянной читательницей и то, что она писала, не только не вызывало отторжения, а скорее наоборот.

А сюжет новеллы снова очень прост (хотя психологически очень сложен). Некий учитель, который пытается то скрыться за третьим лицом, то выступает от первого, рассказывает, как однажды в его квартиру позвонила молодая женщина и спросила, нельзя ли двум людям у него переночевать. В соответствии с нравами левой публики того времени это было дело почти обычное и рассказчик не удивился и дал согласие.

Но очень быстро у него возникли сомнения и подозрения, он посоветовался со своей подружкой, потом с приятелем. И приятель, согласившись с его подозрениями, сказал: «Да набери 110 и дело с концом». Он так и поступил. Девушку и ее спутника арестовывают, потому что 110 — номер полиции. Рассказчик как бы руководствуется благими намерениями, следуя за высказыванием одного популярного ганноверского профессора, который считал, что члены РАФ «дали правым такие аргументы, которые компрометируют весь левый спектр». Это, говорит рассказчик, соответствует и его убеждениям, вот почему он набрал 110. У «гостей» полиция находит оружие, бомбу и т. д.

Повествователь оправдывает себя еще и тем, что распространились слухи, будто Ульрики уже вообще нет в живых и это могла быть другая женщина; к тому же гостья была так худа, что трудно было понять, действительно ли она Ульрика Майнхоф. Он считает, что поступил как должно. Но «настроение у него всё равно не улучшается… Потому что до конца своих дней он останется тем человеком, который набрал номер 110».

Заметим, что отношение к РАФ и особенно к Ульрике Майнхоф было в то время неоднозначное. Это не нынешние террористы, которые вызывают лишь ужас и отвращение. С Ульрикой всё было сложнее. Например, Генриха Бёлля некоторые считали ее «симпатизантом»…

Конфликт между благими намерениями и дурным поступком — а доносительство, как ни суди, едва ли может считаться хорошим поступком (хотя возможен миллион оправданий, особенно если речь идет об ужасном преступнике, которого необходимо передать в руки правоохранительных органов) — этот конфликт воспроизведен в новелле очень тонко, с потрясающими нюансами, и тут уж нечего добавить.

Множество интереснейших и значительных эпизодов минувшего столетия входят составной частью в роман Грасса. К примеру, история о том, как семья из ГДР ухитрилась смастерить воздушный шар и перелететь на нем через границу в западную часть страны. Когда-то я читала этот материал, кажется, в «Штерне», и он произвел на меня огромное впечатление.

Члены семьи долго и упорно скупали в разных городках «государства рабочих и крестьян» куски парашютного шелка (чтобы не обратить на себя внимание большими закупками) и сшивали эти куски в один огромный, из которого в итоге и был сделан шар, потом смастерили гондолу и всё, что полагается, чтобы шар взлетел и чтобы четверо взрослых и четверо детей какое-то время продержались в воздухе. Они несколько дней ждали нужного направления ветра и в конце концов у них все получилось.

А у Грасса вдобавок тринадцатилетняя девочка, наблюдавшая за приземлением, влюбилась в пятнадцатилетнего мальчика, прилетевшего на воздушном шаре. Это придает новелле еще дополнительную лирическую ноту. Любовь, правда, не имела продолжения, но запомнилась юной рассказчице на всю жизнь. Было это в 1979 году — до крушения Стены оставалось десять долгих лет.

В 1981-м некая напористая бабушка телеграммой требует от внука срочно приехать в Гамбург на похороны «гроссадмирала». Молодой человек не смеет ослушаться бабушку, с которой дружит больше, чем с отцом, — здесь, почти как в «Траектории краба», такая же настырная бабушка, помыкающая внуком. Правда, внук, к счастью, другой.

На кладбище появляются во множестве «дедушки» в «мерседесах», у каждого второго — на шее рыцарский крест, хотя они и в цивильной одежде. И все в капитанских фуражках — они, как выясняется, бывшие подводники, как и оба брата отца юноши, только те погибли в морской пучине. «Всего их, говорят, пошло ко дну примерно 30 тысяч на пятистах подлодках». И все они отправились на тот свет по приказу того самого гроссадмирала, который — к такому выводу приходит внук — «был военный преступник». Бабушка на Рождество всякий раз устраивает день поминовения, «культ погибших сыновей». Собравшиеся поют «Дойчланд юбер аллес» и «Был у меня товарищ» (старую военно-нацистскую песню).

Вдобавок ко всему для полноты картины на кладбище появляются и проходят торжественным строем юные «бравые барабанщики» в гольфах, а на улице стоит мороз. Внук спрашивает бабушку, был ли смысл в гибели подводников, и бабушка твердо отвечает, что был. Вопрос о смысле гибели огромного числа людей, как мы помним, задавал Юнгеру Ремарк во время их бесед о Первой мировой войне.

А через год от имени одного неисправимого, жаждущего реванша за проигранную войну, говорится о гордости за «национальный флаг и национальные ценности». Старый реваншист радуется, что есть молодежь, которая ценит военные флаги рейха и пытается навязать остальным немцам «свою повестку дня». Речь идет о скинхедах. Эти молодые люди понимают «глубокий смысл военного флага», и в этом рассказчик, один из «вечно вчерашних», видит залог «будущих побед».

А вот и вполне реальный эпизод — 22 сентября 1984 года перед «хранилищем для костей» под Верденом французский президент и немецкий канцлер обменялись символическим рукопожатием, которое запечатлела на фотографиях мировая пресса. В этом хранилище — часть костей и черепов ста тридцати тысяч французов, погибших в Первой мировой войне под Верденом. Сколько погибло всего, не знает никто. Говорят, около полумиллиона, и только в этом знаменитом месте. В «расширенную делегацию» от ФРГ входил, как сообщается, и Эрнст Юнгер, «живой свидетель бессмысленного жертвоприношения».

А потом автор вместе с читателем приближается к историческому моменту — за год до того, как зашаталась Стена, и прежде чем «люди почувствовали себя чужими», воцарилась «огромная радость». Было это в 1988 году, о котором рассказывал сам писатель, от своего имени. Не разделяя всеобщего ликования, он принялся рисовать углем умирающий лес (об этом он рассказывал и в других своих воспоминаниях).

Гибель леса перешагнула границу, заминированную полосу, железный занавес, разделивший не только Германию, но и Европу. Грасс поселился у друзей в избушке в Рудных горах. Там тоже погибал лес. Поблизости была дорога на Прагу.

Двадцать лет назад части Национальной народной армии ГДР по приказу проследовали по ней в Чехословакию вместе с другими армиями социалистических стран, а 50 лет назад, в 1938-м, в том же направлении двинулись части вермахта. «Повтор: двойная доза насилия». История, замечал автор, любит такие повторы. Хотя были и отличия — например, «леса еще стояли нетронутые». Насилие над людьми и насилие над природой сливаются у Грасса воедино, одно неотделимо от другого.

О романе в новеллах «Мое столетие» можно было бы написать по крайней мере еще столько же. Многое в этой замечательной книге достойно хотя бы краткого анализа или упоминания, например эпизоды, связанные с личной судьбой Грасса или с объединением Германии, которое вообще-то составляет едва ли не главную страницу в послевоенной истории этой страны после ее раскола, вызванного войной и фашизмом. Но где-то надо остановиться, что я и делаю в надежде на то, что те, кто еще не прочитал этот выдающийся роман, возьмут его в руки и внимательно, а также — надеюсь — с интересом и удовольствием прочитают.