Прокаженная

Мнишек Гелена

КНИГА ВТОРАЯ

 

 

I

Лето, выставка, золотая осень, охота в Глембовичах — все ушло в прошлое. На смену прекрасным солнечным дням пришло морозное дыхание севера, осыпая обнажившуюся землю большими белыми хлопьями. Снег сыпал, кутая пушистой белизной нагие ветви деревьев и высокие темно-зеленые ели, набросив на землю белое покрывало, скрыв поля и угодья, сухую траву, преобразив мир. Солнце, очистившись от облаков, прогнало туманы. Снег сверкал мириадами искр, многокрасочных самоцветов. Прекрасная погода нарядила мир в чудесные зимние одежды, мороз добавил энергии и сил людям. Алые снегири рубинами сверкали на снегу.

Снег укутал Слодковцы, под белым покрывалом скрывались парк и сад, развесистые кусты. Озеро, покрывшееся льдом, ярко белело под солнцем. Снег лежал на крышах, на крыльце. Вместо цветущих роз виднелись лишь снежные бугорки на месте кустов. Пышные липы перед особняком походили на огромные одуванчики — столь нежными и прозрачными казались их покрытые инеем ветви.

В конце большой грабовой аллеи, словно в коридоре из алебастра, стоит под тяжелыми сводами крон гибкая фигурка, крошечная среди мрачных великанов.

Стефа оперлась спиной на ствол граба. Она стоит на пригорке, глядя из-под меховой шапочки на заснеженные поля и вьющуюся среди них темную ленточку дороги. Окружающая парк стена не заслоняет от нее окрестности.

Ее взор улетает в заснеженную даль. Место, где взгляд этот задерживается, место, куда он стремится, становится для девушки центром земли. Она стоит не шевелясь. Можно подумать даже, что падающий с веток снег заморозил и ее, превратив в прекрасную статую.

В глазах ее печальная мысль, она устремляется к дороге, еще дальше… в те края, куда с необоримой силой рвется и душа. В такие минуты зрение и слух становятся небывало чуткими, достигают предела, и напряжение это причиняет боль. Жаль оторвать взгляд, чтобы не упустить ни единого мига, жаль пошевелиться, чтобы не спугнуть наитишайшего шелеста.

Стефа не отрывала взгляда от дороги, боясь пошевелиться. Задерживала дыхание, вслушиваясь в малейший шорох. Она пришла сюда, влекомая предчувствием, что должен приехать он, и терпеливо ждет. Никто ей не говорил о его приезде, никто его не ждал, но она знает, что Вальдемар вернулся в Глембовичи, и некий голос шепчет ей: «Сегодня он будет здесь».

Он уезжал охотиться, далеко-далеко. И долго не возвращался. Как сонно, бесцветно плелись эти долгие дни! Серые, дождливые… казалось, сами они плачут. Но природа — веселого нрава, она не выносит долгих рыданий, не может плакать беспрестанно даже по прекрасному лету. Природа преисполняется стойкости, замораживает слезы, скрывая свое увядание. Однако ей недостает красок, нет уж зелени и цветов, природа осыпает деревья пушистой снежной пылью, охапками белого пуха покрывая широкие ветви. Откидывает тяжелые серые занавеси облаков, выпуская из темницы солнце. Радостный, веселый, стряхнувший сонную дремоту золотистый круг является миру Божьему и замирает от изумления. Где цветущие луга? Куда подевались фрукты, зеленые деревья, становившиеся под его теплым дыханием прекрасными? Повсюду, толстым слоем укутав землю и кроны, распростерлась ослепительная, мертвая белизна. Золотой круг поднимается все выше, посылая слабые косые лучики.

Стефа стоит в лучах солнечного пожара, освещенная его огнями и сиянием. Глаза ее жмурятся, розовые зайчики бегают по лицу, прорвавшись сквозь завесу обледеневших веток. Для девушки ни хмурое небо, простершееся над снегами, ни озаренное солнцем не приносят перемен. Дни тянутся по-прежнему унылые, беспросветные. Серебряная дорога пуста. Словно душа Стефы. Вновь, в который уж раз, подступает морозная долгая ночь. Предчувствия подвели ее, чувства, побуждавшие взбежать на этот пригорок, растаяли. Вербы вдоль дороги отсвечивают фиолетовым; чем дальше, чем более черными они становятся. Дорога сверкает золотом, уходя вдаль, к самым дальним рубежам заката. Белые поля становятся нежно-розовыми.

Внезапно что-то засветилось в устремленных вдаль глазах Стефы. В полях, среди фиолетовых верб, показалась подвижная, едва различимая точка. Появившись, она уже не исчезла. Растет на глазах, приближается, становясь ясно видимой, обретает четкие очертания. Стефа, не открывая взгляда от движущейся точки, замирает. В тиши кровавого заката что-то зазвенело вдали, едва слышно, и вот гремит все громче…

Девушка вздрогнула. Шевельнулась было, хотела убежать, но ноги будто налились свинцом. Хотела скрыться в парке — и не могла. Испуг и радость, целая буря чувств отразилась на ее лице. Она узнала звон глембовических бубенцов.

Предчувствие ее не обмануло.

Усилием воли она заставила себя чуть отступить. Опираясь на заснеженный ствол, слушала звон бубенцов и фырканье коней, и кровь стучала ей в виски. Вслушивалась в легкий скрип полозьев и нежный звон упряжи. Всматриваясь, увидела элегантные санки и пару коней, покрытых сапфирового цвета сетками, видела их выгнутые шеи. Видела лисьи хвосты, развевавшиеся возле конских ушей, подбитые мехом ливреи кучера и лакея. Сердце ее колотилось в груди так, что, казалось, вот-вот разорвется и произойдет что-то ужасное. Возбуждение росло, становясь поистине страшным. Стефа окаменела, сердце замерло. Сидящий в санках мужчина внезапно пошевелился, словно хотел выпрыгнуть, но удержал себя, остался на месте, лишь дрогнувшей рукой приподнял шапку, низко поклонившись. Санки промелькнули, звеня бубенцами, исчезли из глаз.

Стефа крикнула, словно бы в безумии:

— Приехал! Видел меня!

Счастье переполняло ее душу. Она сорвалась с места и побежала заснеженной аллей в сторону особняка. На повороте, у замерзшего бассейна-фонтана, остановилась. Кровь застыла в ее жилах.

Навстречу шел Вальдемар.

Он шагал в распахнутой шубе, приближался, не сводя с нее глаз. Рядом бежал Пандур. В два скачка он оказался возле Стефы и, весело гавкая, пытался положить ей лапы на плечи. Девушка онемела. В голове у нее шумело. Он! Он!

Михоровский остановился перед ней, молча взял в ладони ее застывшие пальцы. Они смотрели друг другу в глаза, не в силах вымолвить хотя бы слово. Глаза его стали темно-синими, почти черными, обуревавшие его чувства отражались на лице, сменяя друг друга. Стефа переживала одну из тех минут, когда душа покидает человека, чтобы засверкать вокруг него радужным ореолом небывалого счастья.

Вальдемар сжимал ее пальцы, его взор проникал в глубины ее души. Он склонил голову и поцеловал руку дрожащей Стефы. Глаза его говорили: «Ты ждала меня… ты тосковала… и вот я здесь…». Стефа поняла его, и щеки ее запылали. Медленно, трепеща от счастья, она высвободила руки и быстро пошла к дому.

Он шагал рядом.

Они молчали. Пандур обогнал их, взбежал по мраморной лестнице веранды и, гордо воздев голову, смотрел на приближавшуюся пару; его умные глаза стали серьезными. Пес удивлялся, что они совершенно не обращают на него внимания.

Они подошли уже к самой веранде. Никто их не встречал.

Открывая перед Стефой дверь, Вальдемар произнес первые слова:

— Вы отгадали, что я сегодня приеду. Это было предчувствие?

— Да.

— Ясновиденье! Я знал, что встречу вас в парке… и увидел на фоне вечерней зари. Я отослал коней, никому не показался, чтобы поздороваться с вами первой.

Слова эти доставили Стефе несказанное удовольствие.

На звук открываемой двери появился Яцентий во главе едва и не всех лакеев. В особняке, минуту назад тихом и сонном, началась суета.

— Майорат приехал! — звучало повсюду, вызывая общую радость.

На ужин все сошлись в самом хорошем расположении духа. Пан Мачей, обрадованный приездом внука, смотрел на него, как на икону. Пани Эльзоновская выпытывала у Вальдемара как можно больше новостей об охоте и общих знакомых. Несмотря на частые с ним споры, она встретила его приветливо: его изысканность и чуточку саркастические шутки действовали на нее, словно живая вода. Вальдемар учтиво отвечал на ее вопросы, но они начали его утомлять. Не давали ему покоя в основном пани Идалия и пан Ксаверий — Люция и Стефа лишь молча слушали, девочка не сводила глаз с Вальдемара, а Стефа явно избегала встречаться с ним взглядом. Боялась, чтобы в глазах он не прочитал того, что сказали ему ее глаза в заснеженном парке.

Ее охватило беспокойство. И мучилась, не понимая, откуда происходит эта непонятная тревога, возраставшая с каждой минутой. Легкую бледность на ее лице первым заметил майорат, понял смущение девушки, но не хотел при всех досаждать ей вопросами. Беспокойство Стефы передавалось ему.

Пан Мачей внимательно посмотрел на нее:

— Что с тобой, дитя мое?

— Боюсь… — откровенно ответила она.

Взгляды их встретились. Лица затуманились.

— Чего ты боишься? Стефа бледно улыбнулась:

— Не обращайте на меня внимания. Это пройдет… Разговор поутих. Все почему-то почувствовали себя уставшими. Беседа вновь оживилась, когда все перешли в малый салон, где у камина был сервирован чай.

Внезапно вошел лакей с серебряным подносом и направился прямо к Стефе. Она не отрывала от него глаз.

— Что это? — спросил Майорат.

— Телеграмма, с вашего позволения…

— Мне? — спросила Стефа. Лакей утвердительно поклонился.

Все взгляды обратились на нее, потом на майората.

— Да, это для вас, — сказал майорат, подавая ей конверт.

Стефа с пылающими щеками разорвала ленточку.

Все затаили дыхание. Неспокойное поведение Стефы за ужином и внезапно пришедшая телеграмма показались вдруг чем-то странным.

Стефа прочитала и, уронив руки, безжизненным голосом произнесла:

— Бабушка умерла. Меня вызывают на похороны. Все облегченно вздохнули — почему-то ожидали чего-то худшего.

Только пан Мачей затрепетал, словно перед ним вырос призрак и вперил в него взгляд.

— Это ваша бабушка Рембовская умерла? — спросила Люция.

Стефа расплакалась:

— Да, она… Бедная бабушка! Я так ее любила! Боже мой, Боже…

— Она болела?

— Нет. Она внезапно скончалась в Ручаеве… Ничего не понимаю. Обычно она проводила зиму за границей… Нужно немедленно ехать, иначе не успею — телеграмма изрядно запоздала, судя по датам…

Она порывисто вскочила.

Молодой Михоровский глянул на часы:

— Вы решительно хотите ехать прямо сейчас?

— Я должна… только бы успеть на поезд!

— На поезд вы успеете, но наступает ночь… Стефа умоляюще сложила руки:

— Я должна ехать немедленно!

— Тогда я прикажу запрягать.

Они перешли в столовую, и Вальдемар отдал должные распоряжения.

Пани Идалия взяла Стефу за руку и поцеловала в лоб:

— Быстренько собирайте вещи. Только не плачьте, бедная моя Стеня!

Люция плакала навзрыд.

Все дамы разошлись по своим комнатам.

В зале остались пан Мачей, сидевший в огромном кресле, Вальдемар, расхаживавший взад-вперед, и пан Ксаверий, сонно пошевеливавшийся у камина. Царило молчание. Величественно тикали большие старинные часы, звучно раздавались размеренные шаги Вальдемара.

Пан Мачей бросал быстрые взгляды на внука и спросил наконец:

— Ты не знаешь, какой была девичья фамилия ее бабушки?

Вальдемар отрицательно мотнул головой. Старик потер лоб:

— Меня странно встревожили отъезд Стефы… и эта смерть.

Вошел лакей и доложил, что кони готовы. Следом появились дамы. Стефа уже была в теплом зимнем платье и шапочке. Глаза ее были красными, лицо горело. Взволнованная, она подошла попрощаться с паном Мачеем. Старичок дружески обнял ее и отцовским жестом прижал к груди.

Люция плакала.

— Стефа, ты ведь скоро вернешься к нам, правда?

— Я постараюсь…

Когда она подошла к Вальдемару, слезы перехватили ей горло. У него дрожали губы. Впервые он поцеловал ей руку при посторонних.

Пан Мачей вздрогнул, пани Идалия поджала губы, глаза ее сузились. Люция глядела с неким триумфом, словно говоря: «Я-то обо всем давно знала…»

Когда все выходили в прихожую, пан Мачей придержал Стефу за руку:

— Детка, твоя бабушка была Рембовская, так ведь?

— Стефания Рембовская, — ответила Стефа и, увлекаемая Люцией, вышла из зала. Девочка что-то шептала ей на ухо.

Пан Мачей остался один. Дверь в прихожую была распахнута. Старик, тяжко опершись на стену, задумчиво смотрел на жирандоль, словно считая лампочки.

— Что это? Стефания… Что это? У меня было чувство…

Он сделал шаг вперед и громко позвал:

— Вальдемар!

Стефа, уже одетая, выходила на крыльцо. Люция и майорат сопровождали ее. Пани Идалия, облокотившаяся на лестничные перила, услышала голос старика и позвала:

— Вальди, дедушка тебя зовет!

Вальдемар, нетерпеливо оглянувшись на тетку, быстро взбежал вверх. Разгоряченный, он не заметил в первый миг беспокойства пана Мачея.

— Спроси Стефу про девичью фамилию ее бабушки! Скорее!

— Что случилось?

— Быстрее!

Вальдемар заторопился назад. Стефу он застал на крыльце. Лакей отворял дверцу поставленной на полозья кареты. Ночь была ясная, лунная, похрустывавшая от мороза и снега. Кони фыркали, столбы пара били из их ноздрей. На козлах сидели Бенедикт и выездной лакей из Глембовичей. Майорат усадил Стефу в карету и сам закутал ей ноги волчьей полостью:

— Простите, как была фамилия вашей бабушки? Стефа удивленно взглянула на него:

— Рембовская.

— Я знаю… а девичья?

— Стефания Корвичувна.

Михоровский вздрогнул, кровь ударила ему в лицо.

— Что с вами? — спросила пораженная Стефа.

— Ничего, ничего! До свидания! Берегите себя… и побыстрее возвращайтесь к нам. Хорошо?

— Не знаю… — еле выговорила Стефа. Рыдания вновь вырвались наружу.

Вальдемар порывисто поцеловал ей руку и захлопнул дверцу:

— Бенедикт, езжай осторожнее. А Вавжинец пусть устроит все на станции!

Нетерпеливые кони пустились рысью.

Вальдемар долго смотрел вслед удалявшейся карете, потом глянул в сторону, где ожидали его запряженные санки.

— Вы едете, пан майорат? — спросил Яцентий.

— Не знаю… нет. Как думаете, они благополучно доберутся?

— Светло, хоть иголки собирай, ночь лунная, да и на козлах — Бенедикт, — успокоил его Яцентий.

Вальдемар вошел в прихожую и тяжелыми шагами направился наверх. В голове у него шумело, он был бледен. Поднимаясь на последний пролет, он увидел ожидавшего его пана Мачея.

Старик выглядел, словно статуя. Недвижимый, помертвевший, он тяжко опирался на обтянутый бархатом поручень. Глаза его впились в лицо внука. Они молча смотрели друг на друга… боясь того, что должно прозвучать, и понимая друг друга.

— Она? — еле выговорил старец.

— Да. Внучка той, — закончил за него Вальдемар. Пан Мачей схватился за грудь. Лицо его посинело.

Майорат подскочил к нему:

— Дедушка! Боже!

Старик безжизненно осел в его руках.

Четверть часа спустя молодой Михоровский, бледный, но спокойный, вышел из спальни дедушки к перепуганным слугам:

— Санки, которые заложили для меня, немедленно отправить за доктором! Пан заболел.

Слуги молча расходились.

 

II

В Ручаеве был тихий зимний вечер. Шел густой снег, кружа белыми туманами. От ворот обширного двора отъехали привезшие Стефу санки. Она вошла, приветствуемая родителями, родственниками и слугами. Лица всех тотчас просветлели. Оказавшись в объятьях матери, Стефа забыла на миг о цели приезда, прижалась, тихо всхлипывая. Пани Рудецкая тотчас отгадала, что, кроме печали по бабушке, за этим кроется что-то еще.

— Ты чуточку опоздала, дочка, — сказал отец. — Тело уже в костеле, завтра похороны.

— Я выехала сразу же, папочка, телеграмма опоздала…

Все приглядывались к Стефе с любопытством, только мать посматривала на нее растроганно. Со времени выезда из родительского дома девушка стала красивее и серьезнее, выглядела более элегантно. Однако отцу показалось, что, по сравнению с осенью, Стефа чуточку увяла. Ее прекрасная кожа стала бледнее, напоминая по цвету раковину-жемчужницу. Розовые губы улыбались уже не столь весело. Фиалковые глаза стали словно бы чуть темнее. Все, что творилось в душе девушки, выражалось в ее глазах. Во всем доме царила печаль, и охватившая Стефу грусть не выглядела чем-то из ряда вон выходящим.

Глядя на мать и отца, Стефа, в свою очередь, видела в них перемены. На лице отца явственно читалась озабоченность. Когда девушка мимоходом упомянула о пане Мачее, родители чуть побледнели и обменялись быстрыми взглядами. Стефу это обеспокоило. О Вальдемаре она старалась не вспоминать — правда, о нем никто и не спрашивал.

Только однажды кузен Нарницкий спросил:

— Слодковцы — частное владение или одно из имений майората?

— Частное владение.

— А сколько лет майорату?

Стефа зарумянилась, злясь на себя за это:

— Тридцать два.

— Совсем еще молодой! — сказал Нарницкий, глядя на нее испытующе.

Пан Рудецкий подхватил:

— Ты же видел его портреты в газетах, когда он вернулся из путешествия по Африке, чтобы принять майорат после смерти Януша.

— Тех газет я не помню. Но помню снимки с выставки. Симпатичный человек, прежде всего…

— Светский, правда? — спросил пан Рудецкий.

— И настоящий большой пан.

Стефе хотелось рассказать им о Вальдемаре побольше, но она знала, что равнодушной остаться не сможет. И ограничилась кратким замечанием:

— Кузен прав. Подлинная аристократия во всем отличается от тех, кто пытается ей подражать. Разница особенно видна при близком знакомстве с человеком.

Пан Рудецкий искоса глянул на дочку и подумал: «Лишь бы не при особенно близком…»

Поздно ночью, когда все разошлись, кузен Нарницкий поделился с зеркалом своими впечатлениями о Стефе: «Она попала под влияние аристократии, особенно майората, а может, даже…»

Однако эту мысль он не стал развивать, не хотелось даже допускать ее — потому что рассчитывал, что Стефа займет в его жизни определенное место, а отступаться от этого он не собирается…

Покойная не была жительницей Ручаева, но на похороны пришли многие соседи. Гроб поместили в фамильный склеп Рудецких, откуда его должны были потом перевезти в имение Рембовских.

Когда траурный кортеж направился к кладбищу. Нарницкий предложил Стефе опереться на его руку, но она отказалась. Шла чуточку сбоку, увязая в снегу, по самому краю расчищенной дорожки. Черные платье и вуаль прибавили изящества ее фигуре. Она шагала печальная, задумчивая. Последний раз она видела бабушку год назад, еще в те времена, когда Пронтницкий наезжал в Ручаев, добиваясь ее руки.

Седая старушка, крайне добродушно со всеми обращавшаяся, пользовалась всеобщим уважением. Лицо ее, хоть и увядшее, сохранило выразительность черт, хранивших отпечаток некой трагедии, пережитой на заре жизни. Стефа была словно бы ожившим портретом бабушки в юности, что неопровержимо доказывали старые фотографии.

С раннего детства, впервые услышав смутные недомолвки о некой печальной истории, пережитой бабушкой в юности, Стефа чрезвычайно заинтересовалась этим. Но никто не хотел ей ничего рассказать. Когда она, не находя места от любопытства, спросила наконец бабушку прямо, старушка побледнела и запретила настрого на будущее задавать ей такие вопросы…

Бабушка Стефа давно жаловалась на сердце, и окружающие старались не причинять ей ни малейших волнений. Именно потому ей долго не говорили про отъезд Стефы в Слодковцы, старушка и так перенервничала, узнав о разрыве внучки с Пронтницким.

Внезапная смерть бабушки оставалась для Стефы загадкой. На все ее вопросы отец отвечал:

— Потом все узнаешь.

«Может, здесь и я сыграла какую-то роль?» — думала Стефа.

Любопытство не давало ей покоя, а поведение отца беспокоило. Сердил ее и Нарницкий. Стефа легко угадала, что он намерен добиваться ее руки, и решила сразу же после похорон, не мешкая, возвращаться в Слодковцы. Перед глазами у нее стоял Вальдемар — такой, каким он ей запомнился во время короткого, но столь многозначащего свидания в парке. Именно тогда она открыла, что любима. То, что любит, она поняла уже давно. Во время его долгого отсутствия Стефу убедила в том тоска, столь же сильная, как и любовь. Когда при прощании он поцеловал ей руку, жар этого поцелуя потряс ее. Она вновь видела его санки, стоявшие рядом с каретой. Яцентий сказал, для чего они здесь — Вальдемар должен был сопровождать ее на станцию. Но что-то ему помешало. Быть может, пани Идалия? Но ее он не послушался бы. Значит, пан Мачей?

Острая боль пронзила сердце Стефы, но она понимала: трудно требовать от старого магната, чтобы он одобрял поступки внука… Мысли эти усиливали ее печаль… и словно бы отрезвляли.

— Я не должна, не должна думать о нем! — повторяла она упорно. — Не должна думать о…

Шагая по рыхлому снегу, она устала, раздумья о Вальдемаре утомляли ее. Стефу охватило тупое равнодушие. Когда подошел Нарницкий и вновь предложил руку, она не отказалась, тяжело опершись на его плечо. Они не обменялись ни словечком. Стефа склонила голову и прикрыла глаза. Пыталась вообразить, что идет под руку с Вальдемаром, но это ей не удавалось — с Вальдемаром ее нынешнего спутника никак нельзя было сравнить… Она вздрогнула. Нарницкий наклонился к ней:

— Кузина, тебе не холодно? Может, ты устала? Садись в санки, я провожу.

— О нет, я пойду пешком.

Нарницкий, поглядывая сбоку на ее нежный профиль, видел ее состояние, но относил его целиком за счет похорон. Серый мглистый день и длинная процессия, шагавшая под гору за черным катафалком и крестом, навевали печальные мысли. У подножия пригорка чернели высокие ели, окружавшие кладбище, перемежаемые густыми зарослями кустов. Щебетали оставшиеся на зиму птицы, мешая свои голоса с монотонными, прерывавшимися порою нотами погребального песнопения. Неизмеримая печаль витала над процессией. Пронзительный звон колокола провожал ее; мрачные ели встречали. Процессия выступала медленно, величественно, сопровождая меж деревьев и крестов еще одну людскую душу, претерпевшую столько огорчений от жизни…

В погребальной процессии всегда скрыты печаль и угроза. Человек ощущает беспокойство и трепет страха, но в нем пробуждается и любопытство — что же ожидает там? Что откроется пред душой человеческой? Стефа, крайне впечатлительная, переживала все это особенно остро. Впервые в жизни смерть показалась ей страшной, впервые она столь четко осознала, что любит жизнь и мир. И не скрывала уже своих чувств от себя самой, любила Вальдемара всей силой юной души. По сравнению с этими новыми чувствами давняя симпатия к Пронтницкому была каплей в океане, а сам Пронтницкий — карикатурой, червячком. Ибо все возвышенное подавляет низменное. Плевелы могут быть яркими, но даже скромный колосок затмевает их…

Молитвенные напевы, колокольный звон, запах ладана — все погружало Стефу в тоску, ее живое воображение рисовало картины одна угрюмее другой. Она не противилась даже навязчивому присутствию Нарницкого — лишь бы забыться, снять тяжесть с души.

Часа через два после возвращения с кладбища из Слодковиц пришла соболезнующая телеграмма за подписями обоих Михоровских, пани Идалии и Люции. Была еще одна, направленная Вальдемаром лично Стефе, выдержанная в не столь церемониальном, сердечном тоне. Вальдемар сообщал еще, что пан Мачей внезапно занемог. Известие это крайне взволновало Стефу, на щеках ее выступил румянец, и все сразу поняли — что-то произошло.

— Что же могло случиться? Так внезапно… — сказала она, показав телеграмму отцу. Однако, когда к листку потянулся Нарницкий, Стефа почти вырвала у него телеграмму, не дав прочитать ни слова. Он удивленно пожал плечами. Оставшаяся для него тайной телеграмма небывало его заинтриговала.

Под вечер в Ручаеве осталось совсем немного людей, но Нарницкий не уехал. Стефе пришлось остаться на какое-то время — этого очень просили родители.

Когда они остались с отцом наедине в его кабинете, пан Рудецкий спросил с любопытством:

— Пан Мачей знал фамилию бабушки?

— Знал, — ответила Стефа, побледнев в непонятной тревоге. — Он спрашивал перед самым моим отъездом, и я сказала…

— Но он не знал ее девичью фамилию? Это было бы невозможно! Он же не знал!

— Конечно, не знал, он никогда и не спрашивал… но тогда же, перед дорогой, майорат спросил меня…

— Ах, все-таки спросил!

— Когда я уже садилась в карету. Я сказала.

— Вот как… А когда ты уезжала, пан Мачей был здоров?

— Совершенно. Он ни на что не жаловался. «Узнал от майората и захворал», — шепнул себе пан Рудецкий.

— Папа, что вы сказали? Что он узнал?

— Подожди, детка. Сейчас поймешь.

Он достал из ящика стола большой пакет, старательно завернутый в пожелтевшую от времени бумагу и перевязанный черной ленточкой. Отдавая его Стефе, сказал дрожащим голосом:

— Это тебе, бабушка велела передать. Умирая, она очень о тебе беспокоилась и просила отдать в твои руки самое для нее дорогое. Это было для нее свято… отнесись к нему с уважением, дитя мое… и да хранит тебя Бог! Доброй ночи!

Взволнованный, со слезами в глазах, пан Рудецкий поцеловал онемевшую Стефу и быстро вышел.

Она растерянно стояла посреди комнаты, вертя в руках поблекший, довольно тяжелый пакет. От него пахло старой бумагой. Стефу охватили беспокойство, страх и любопытство — что же находится там, под завязанной крест-накрест черной ленточкой? Пытаясь на ощупь угадать содержимое, она определила, что там лежит нечто похожее на книгу. И побежала к себе, шепча словно в беспамятстве:

— Самое дорогое для бабушки… ее святыня… предназначенная для меня… почему?

Смутные опасения заставили ее сердце биться чаще. Стефа влетела в свою комнату и захлопнула дверь.

— Ты отдал ей? — спросила пани Рудецкая входившего мужа.

— Да. Она пошла к себе. Бедный ребенок!

Глаза пани Рудецкой были полны слез:

— Она так изменилась… Что ты обо всем этом думаешь?

— Не сомневаюсь, что она любит майората.

— Снова Михоровский! Боже, Боже!

— Твоя мать сама в том виновата — мы не знали этой истории, не знали даже имени…

 

III

Усевшись за столик в своей комнате, Стефа развязывала пакет. Прежде ее томило любопытство, теперь она умышленно медлила.

Развернула бумагу. Под ней была еще одна обертка. Щеки девушки горели, глаза зажглись. Нервным движением она сорвала последнюю обертку. Перед ней лежала довольно толстая тетрадь, искусно переплетенная в темно-пунцовую кожу. На обложке была тисненая золотом, чуть потемневшая надпись: «Наш дневник». Под надписью буквы: С. К. и M. M. Стефа долго смотрела на золотые буквы, прежде чем решилась открыть тетрадь. Из нее выпал и со звоном покатился по полу какой-то маленький предмет, обернутый тонкой бумагой. Стефа подняла его, развернула, и из груди ее вырвался крик. Она держала в руке миниатюру пана Мачея, в точности такую он подарил ей на именины…

Девушка стояла, как оглушенная, зажав ладонями виски:

— Что это? Он… здесь? Что все это значит?

Поспешно, лихорадочно она раскрыла тетрадь, обуреваемая страшным предчувствием. Первая страница была исписана четким красивым женским почерком.

Стефа проглатывала строчку за строчкой:

«Дневник сей посвящен нашей глубокой любви, как вечный документ чувств, кои угаснуть не смогут никогда, посвящаем неугасимой вере, безграничному доверию, нерушимой привязанности…»

Здесь строчки обрывались, под ними стояли другие, написанные уже несомненно мужской рукой:

«…дабы с течением времени будущие поколения имели Живое свидетельство, что любовь — всесокрушающая сила, что жаркие чувства способны преодолеть все преграды и позволить влюбленным пасть друг другу в объятия с возгласом неизмеримого счастья. Ореол, озаряющий любовь, сверкает столь же ясно и чисто, как над головами святых. Такой именно ореол засиял над нами и вечно осенять будет нашу любовь до гробовой доски».

Внизу стояли подписи:

Стефания Корвичувна

Мачей, майорат Михоровский

— Езус-Мария! — вскрикнула Стефа, тяжело падая в кресло.

Она была словно бы мертва. Кровь застыла в ее жилах. От страха сердце ее билось едва слышно. Девушка всхлипывала, укрыв лицо в ладонях. Глухие рыдания раздирали ей грудь, не в силах вырваться из стиснутого спазмой горла.

Наконец всю ее сотряс плач, мучительный, звучавший невыразимой болью. Она поняла все, что когда-то было для нее тайной. Перед глазами встали портретная галерея в Глембовичах и рассказ Вальдемара. Значит, несчастная нареченная пана Мачея, которую он любил, но вынужден был от нее отказаться — ее бабушка? Значит, величественная дама с портрета, герцогиня де Бурбон, заняла место ее бабушки? Отобравшая у бабушки все, что по праву должно было принадлежать ей… кроме любви! Лишь любовь осталась собственностью брошенной. Но… быть может, герцогиня ни о чем не ведала? Жизнь ее была нелегкой, она сама перенесла много страданий… Обеих женщин погубили, сломали им жизнь, «высший круг», фанатизм, предрассудки встали на их пути к счастью…

А ведь поначалу он думал иначе. Он написал на первой странице дневника, что жаркие чувства сметают все преграды. Но случилось по-другому. Он уступил фанатизму своего круга, оставил любимую и любящую женщину только потому, что она не принадлежала к аристократическому роду. Не нашел достаточно сил, чтобы следовать принципам, которые сам же провозглашал. Нарушил обещание, пошел не по зову сердца — туда, куда вели его «сферы» и надменный магнатский род. Княжеская шапка соединилась с герцогской короной, не печалясь, что разбила чье-то сердце, чересчур скромное, чтобы на него оглядываться. Старый шляхетский герб, старая фамилия — но ее не было в золотой книге магнатов, и она не могла соединиться с блистающим гербом и фамилией Михоровских. Простая шляхетская корона с пятью зубцами — всего лишь мимолетная забава для княжеской шапки… Существуют неписанные правила, и преступить их — все равно что государственная измена, преступление против аристократического круга, караемое лишением наследства и изгнанием из высших сфер. Мачей, испугавшись суровой кары, посвятил сердце Маммоне и всю жизнь не знал счастья…

— Ужасно! Ужасно!

Стефу, внучку той Стефании, судьба провела по той же дороге, поставила почти в те же самые условия. Но все не ограничилось тем, что она полюбила того старика, как отца, злой рок вел дальше — в тех же покоях вновь появился молодой майорат, носящий то же самое имя, столь же прекрасный…

Прошлое возвращается.

Страшная шутка судьбы!

Стефа, закрыв руками разгоряченное лицо, в горячке шептала:

— Нужно это оборвать, нужно покончить, пусть даже сердце у меня разорвется. А сейчас — читать, читать!

Оперевшись на стол локтями, сжав пальцами виски, она читала, не пропуская ни словечка.

Сначала Стефа Корвичувна кратко описывала свою жизнь, семью, дом, в котором выросла, и наконец… Настала очередь главы, озаглавленной «Королевич из сказки».

Стефа Рудецкая читала:

«Я мечтала о нем, еще не зная его… уверена была, что он придет наконец, именно такой, и сразу покорит меня. Предчувствия будущего счастья были слишком сильны. Отец, набивая трубку с длиннющим чубуком, смеялся надо мной, дразнил: „Фантазерка, фантазерка!“ Быть может, под влиянием старой няни, рассказавшей мне множество сказок, я любила мечтать и тешиться золотыми снами. Любила прекрасные майские вечера и закаты, ибо в эти минуты, погружаясь в просторы фантазий, видела его — королевича из сказки. Любила пение соловья и даже кваканье жаб — все навевало прекрасные мечты. И однажды пришел самый прекрасный день, оставшийся для меня памятным навсегда. Я увидела его — королевича из сказки…

Это было на большом балу во дворце камергера Лосятиньского. Мой отец был его школьным другом, и они остались приятелями на всю жизнь. Мы приехали на бал всей семьей. Когда я, в розовом тарлатановом платье, с цветами в волосах, поднималась из сада на террасу, увидела его в уланском мундире. И сразу узнала свой идеал. Красивый, стройный, весь проникнутый достоинством и величием магната, он заставил меня онеметь, подчинил вес мысли и чувства. Он быстро приблизился к нам и, представленный камергером, первый раз поцеловал мне руку».

Стефа подняла голову, заломила руки:

— Совершенно такой, совершенно! Красивый, достоинство большого магната!

«Мы с первого взгляда полюбили друг друга, души наши без единого слова летели навстречу. Со мной он танцевал чаще других, так умел говорить, так пленять! С бала я уехала зачарованной. Высота его положения в свете пугала меня. Подруги говорили, что он магнат, майорат в Глембовичах, Михоровский, миллионер, с княжеской шапкой в гербе. Но сейчас, видя перед глазами его образ, я и думать не хотела обо всем этом. Подружки остерегали, что такой магнат не для меня, что я и думать о нем не должна..».

— Боже! Боже! — охнула Стефа.

«Но я ничему не верила, чувствуя, что и он меня полюбил. И чувства не подвели меня. Уже пару дней спустя он приехал к нам в Снежев с визитом, и теперь я вижу его почти каждый день. Сначала он приезжал от Лосятиньских, потом — прямо из Глембовичей, на перекладных, хоть это неблизкий путь. Ах! Что за счастье услышать рог глембовического ловчего, сопровождающего своего пана! Этот звук уже знаком мне лучше, чем колокол нашего костела. А позже Мачей кутал в наших местах небольшое именьице (удивив тем соседей) и поселился там. Все поняли причину странного поступка молодого магната, которого вдруг заинтересовало именьице в глуши. Отец мой сначала косо поглядывал на эти визиты, но в конце концов смирился — ему льстило, что столь родовитый магнат навещает его так часто. Он полюбил Мачея за его деловитость и благородство. Мы же скоро признались друг другу в наших чувствах. И Мачей открылся моим родителям. Отец сначала гневался, говоря, что прежде всего Мачей должен получить позволение на такой брак от семьи, но Мачей поклялся своей честью, что получит его. Однако ж его матери и дядюшки, ближайших родственников не было дома (они уезжали за границу), и мы обручились, не поставив их в известность. Как я его люблю, и как он меня любит! Жизнь наша, несомненно, продлится века — столь великое счастье не может иметь конца».

Чуть ниже была приписка:

«…счастье наше окрепнет, когда мы соединимся неразрывными узами… когда ты, любимая, опершись на мою руку, пройдешь по жизни, вечно прекрасная. Не пугайся, не тревожься, верь моему слову: либо ты будешь моей, либо никто! И думать не смей, что счастье наше встретит какие-нибудь преграды, поставленные моим кругом. Мой круг станет и твоим: где любовь, там нет сословных различий. Родные мои обязаны будут полюбить тебя, жизнь моя, ибо ты достойна всеобщей любви».

Грудь Стефы часто вздымалась, слезы вновь подступили к горлу. Собрав всю силу воли, она заставила себя успокоиться и читала дальше. Следующие главы дышали счастьем, безмерной радостью молодых пылких душ. Во многих местах сделанные мужским почерком приписки сопровождали признания Стефы. В одном месте она писала:

«Боюсь, не омрачит ли его магнатское величие нашей лучезарной дороги. Не закует ли его в цепи круг, к которому он принадлежит? Раздумья эти, словно черные тучи, неотвязно пятнают мою зарю».

Ниже стояло четким мужским почерком:

«Моя несравненная Стеня, даже если наступит битва, которой ты боишься, не забывай — я поклялся честью. Твой Мачей слишком тебя любит, чтобы повредить твоему счастью. Я смету любые предрассудки, если они встанут на пути, пойдут напролом и уж не дам заковать себя в великосветские кандалы. Прошу тебя, единственная, верь мне безгранично! И ты увидишь, какое счастье ждет нас!»

Должно быть он, читая дневник нареченной, дополнял его своими мыслями. В дневнике были описания проведенных вместе дней, записи разговоров… Но настал момент, когда тучи стали сгущаться. Он отправился к родным за дозволением и благословением, она готовилась к свадьбе. Бабушка Стефа писала:

«Это были ужасные минуты — когда я увидела его готовую к отъезду коляску. Мы стояли друг перед другом в саду. Цвела сирень, пели соловьи, мир был чудесен! Мачей, растроганный до глубины души, целовал меня, сжав в объятиях, просил ни о чем не беспокоиться, обещал, что вскоре вернется с матушкиным дозволением и отвезет меня к ней, дабы она благословила нас. Но я боялась эту гордую пани! Говорили, она очень красива и происходит из славного венгерского рода графов Эстергази. Я верила Мачею, доверялась ему всецело, но, когда он уезжал, сердце мое занемело от боли, я заливалась слезами. Наконец минул час прощанья. После долгих обещаний и клятв, когда коляска тронулась, я крикнула, казалось, на весь мир: „Мачей, не уезжай!“ Он выскочил из коляски, подбежал, обнял. Столько веры и надежды сумел он мне внушить, что я, в конце концов, проводила его с улыбкой. Отец же благословил его фамильным крестом. Когда коляска удалялась, смутная печаль вновь ожила в моем сердце, а когда экипаж исчез за поворотом, я упала без чувств!» Стефа Рудецкая потерла лоб:

— Это, несомненно, было их последним свиданием, — прошептала она побледневшими губами.

Дальнейшие страницы дышали печалью. Подклеенные в дневник нежные письма от него свидетельствовали, что он любил ее по-прежнему. Тоска и печаль молодой нареченной витали над становившимися все короче, все грустнее главами. Местами на страницах виднелись явственные следы пролитых слез, не исчезнувшие десятилетиями. А там и писем от него не стало. Еще несколько тоскливых страниц — и Стефа увидела вклеенное короткое письмо, написанное незнакомым почерком. Оно было окружено траурной рамкой — несомненно, ее начертила бабушка. Это было письмо от опекуна Мачея, его дяди Цезаря Михоровского, весьма холодно сообщавшего Стефе Корвичувне, что ее помолвка с Мачеем считается отныне разорванной с ведома и согласия самого Мачея. Главным поводом Цезарь Михоровский называл разницу в общественном положении. Впрочем, он пускался в долгие объяснения. Сделанная Мачеем короткая приписка выражала лишь стыд и печаль — но ничего более. Молодой Михоровский отсылал Стефе кольцо, сообщая, что судьба неотвратимо разлучила их. Никаких пожеланий на будущее он не делал, не называл главным виновником Предначертание. Понимал, что ранит ее сердце и не хотел добивать ее такими увертками, сваливать все на игру судьбы.

— Значит, вот так? — шепнула потрясенная Стефа. — Куда же подевались все его заверения? Где любовь, сметающая все преграды? Значит, высшие круги столь сильны, что торжествуют над самым святым? Что лишают чести столь же легко, словно всего лишь сняли кольцо с пальца? Чего же стоили его слова? Выходит, блеск этих сфер столь велик, что способен заслонить грязные пятна неприглядных поступков? Значит, будучи магнатом, можно топтать людские сердца? Убивать их своими немилосердными предрассудками? Пренебрегать любовью ради миллионов и внешнего лоска? Где же совесть? Где сердце? Где порядочность? Где, наконец, стремление к счастью, таящееся в душе каждого? Неужели «сферы» все это превращают в прах?

Слова срывались с ее уст, словно в горячке:

— А Вальдемар? Тогда, у портрета, он говорил то же самое. Во всем обвинял дедушку, упрекая его в недостатке энергии и решимости. Но смог бы он сам поступить иначе? Смог бы побороть предубеждения, преодолеть фанатизм своего окружения? Не в крови ли у него титул, общество, миллионы? Станет ли для него святой любовь женщины, осмелится ли он сложить все к ее ногам? Быть может, слова его столь же пусты, какими были слова того?

Вопросы эти кривили губы Стефы болезненной иронией. Сердце вставало на защиту Вальдемара, добавляя ему благородства, вознося в заоблачные выси. Но разум холодно и грубо стирал благородные порывы. Стефа произнесла убежденно:

— И этот поступил бы точно так же! Боже, Боже! Дай мне силы вырваться из этого заколдованного круга. Счастье еще, что он, быть может, и не любит меня так, как тот любил бабушку. Как она это вынесла, как смогла пережить?

И она вновь бросилась к дневнику.

Там оставалось совсем немного страниц, исписанные торопливым неровным почерком.

Стефа читала:

«Все ложь — и его любовь, и заверения, и вера, которой он меня опаивал — все! Он сам породил наше недолгое счастье, и сам засыпал его в могилу, чтобы посадить поверху пышные цветы своей будущей великосветскости! Никчемный! Подлый! О нет, вечно любимый, на всю жизнь! Это те подлые, те, кто отнял у него силы, заковал в цепи. Но ведь он давал слово чести — и отступился. Кто же он после этого? Слабый, бессильный… А может, он не любил меня? Пусть бы осталась надежда хоть на это — единственный цветочек, оставшийся от чудного луга, один радужный лучик от прекрасной зари! Любит ли он меня еще? Скорбит ли о разрыве? Эти вопросы я унесу с собой в могилу. Он уничтожил меня, всего несколькими безжалостными словами убил мою душу, убил сердце, которое сам же пробудил к жизни. Проклятый мир! Проклятые аристократы, отобравшие его у меня! А он — один из них, он живет среди них! Стоит ли проклинать аристократию за то, что он — плоть от ее плоти? Нет! Во всем виновата судьба, будь она проклята! Я люблю его, люблю, брезгуя нарушителем слова чести! Как темно, как беспросветно, Боже! Ни лучика света отовсюду, ни лучика!»

На этом записи кончались. Оставалось еще несколько страничек, пустых, как душа, раненная навсегда. Но нет, вот самые последние строки… Стефа читала, превозмогая боль в сердце:

«Он женился в Париже… на герцогине де Бурбон, старинного рода, бывавшего в родстве с королями… Газеты наперебой хвалят их: прекрасная пара, оба очаровательны, но не выглядят счастливыми… быть может, лишь мне одной так кажется? Они поженились и будут счастливы… А я? Я? Что я значу рядом с герцогиней де Бурбон? Для него, для всего мира я — ничто. Сердце у меня разбито, душа мертва — но что это значит в сравнении с княжеской шапкой? Две красивых, сверкающих короны и я с кровавой раной в сердце — Боже, какое коварство, как мелко!»

Еще горькие слова, следы новых слез:

«Такое величие… и такая подлость! Как он мог поступить так с нею? Как посмел обручиться? Боже, он верил! Невозможно, чтобы он был подлым. Он благороден, только слаб, а те круги — титаническая сила, победившая его, одолевшая… О, если бы он еще и не написал, не прислал кольца! Каким холодом пронизаны его слова! Боже!

Из Глембовичей приехал какой-то его служащий, кажется, секретарь. Продает Волокшу, его именьице по соседству с нами. Ну, конечно! Зачем оно ему теперь? Волокша, Волокша! Сколь дорогим было для меня это имя! Все утрачено! Пустота… пустота… убийственная, ужасная! И черные черви печали! О Боже, эти черви…

Как смешно! Я любила мир, теперь я его ненавижу. Он наполнил меня горечью, став моей Голгофой.

А жить нужно. Умереть мне не дано… спасли… изгнали яд из моего организма… Тоска! Печаль! Наш священник много говорит со мною о Боге и о моих обязанностях по отношению к Господу. Быть может, в этом спасение?»

Снова записи обрываются. И вновь — несколько слов:

«У отца случился сердечный приступ. Мачей и его убивает. Я — единственный ребенок, отец любит меня и очень, очень страдает».

Несколько чистых страничек. И вот — завершение:

«Год минул после смерти отца… Выхожу замуж. Я обещала это умиравшему отцу, не могу не исполнить клятвы. Выхожу за человека, которого отец сам мне выбрал и на смертном одре соединил наши руки, заставил нас поклясться. И вот — завтра моя свадьба. Моя свадьба! Мыслимо ли? Боже, какая мука! Вот так все кончается на свете, на этом лживом, ужасном свете! Рана моя останется незажившей. Я рассказала Рембовскому все, но он по-прежнему желает взять меня в жены.

Удивляюсь его решимости! Он меня любит… Если бы не любил, мог бы освободить меня от данного слова. Быть может, я нашла бы тогда покой за монастырскими стенами. Но я не боюсь предстоящей мне новой жизни. Ничего более горшего меня уже не сможет встретить. Что может быть горше этой минуты, когда в канун свадьбы я завершаю навсегда этот несчастный дневник, никогда больше к нему не вернусь… когда проклинаю минувшее счастье! Больше мне в жизни не видеть счастья. А он… если он все забыл и счастлив теперь, так тому и быть! Я не проклинаю его, но отмщение придет, не может не наступить!»

Конец.

Стефа захлопнула дневник, пораженная неимоверной болью и печалью последних слов. «Придет отмщение, не может не наступить!» Слова эти заставили ее вскочить на ноги:

— Ужасно! Ужасно!

Девушка уже не властна была над собой. Перед ней встал бледный призрак мстительницы, Немезиды их рода, вытянул руки к перепуганной Стефе.

Стефа закричала.

Дверь отворилась, вошла ее мать.

Стефа, чувствуя, как подгибаются колени, бросилась к ней, испуганно вскрикнула, упала на колени:

— Мама! Мамочка! Я все знаю, прочитала… Ужасно! Отмщение обязательно придет…

Пани Рудецкая склонилась к дочери.

Белоснежный зимний рассвет, вползая в окна, высветил их фигуры и нависшую над ними тень угрозы.

 

IV

Стефа долго не могла успокоиться. Открывшаяся истина была тем больнее, что она и сама любила молодого майората из рода Михоровских. Казалось, драма былых лет повторяется…

— Как же все случилось дальше, мама? — спросила Стефа.

Пани Рудецкая, столь же печальная, привлекла к себе заплаканную дочку:

— Бабушка так и не узнала, у кого ты живешь… Я ни разу не упоминала при ней имени пани Эльзоновской — иначе она сразу бы поняла, что ты живешь среди аристократов. А она на всю оставшуюся жизнь предостерегала нас от общения с аристократами. Я написала, что ты живешь у наших знакомых, в обычной семье нашего круга. Она часто в письмах спрашивала о тебе, пеняла нам, что мы отдали тебя в чужой дом. И это усиливало нашу тоску по тебе. Но мы терпеливо ждали, пока не пройдет год. Я так была рада, когда отец вернулся с выставки и рассказал, что ты похорошела, что пользуешься в обществе большим успехом. О том говорили и посланные тобой цветы. Я была бы счастлива, но…

Стефа поняла, что хотела сказать мать.

— …но мы говорили о бабушке, — продолжала пани Рудецкая. — Ты знаешь, она была патриоткой, всегда интересовалась происходящим в стране. По ее просьбе отец подробно описал выставку и много вспоминал о тебе. Письмо это ушло к ней совсем недавно. Отец неосторожно упомянул в нем пани Эльзоновскую, мать твоей ученицы, добавив, что происходит она из дома Михоровских. Сама не пойму, как он мог так оплошать… Из фамилий недвусмысленно явствовало, что ты попала в среду магнатов. Но бедный твой отец, не зная, что больше всего может опечалить бабушку, хотел сделать ей приятное и отослал несколько иллюстрированных журналов, где подробно было рассказано о выставке, о происходивших там развлечениях. Меж портретами было изображение и молодого майората Вальдемара. В списке значилась пани Эльзоновская из дома майоратов Михоровских, дочь Мачея и Габриэлы, герцогини де Бурбон в девичестве. Для бедной бабушки это было внезапным и страшным ударом. С ней случился сильный сердечный приступ, несмотря на предостережения доктора и панны Эльвиры, бабушка немедленно отправилась к нам. Нам пришлось открыть ей правду… Слушая рассказ твоего отца, достаточно уклончивый, она неотрывно, пытливо смотрела ему в глаза, все спрашивала… но не о пане Мачее, а о Вальдемаре. Отцу пришлось рассказать о нем подробнее. Она вдруг резко изменилась, мы не могли понять, что ее так поразило… Когда отец рассказывал, как любит тебя пан Мачей, как ты называешь его дедушкой и очень привязана к нему, бабушка неожиданно разрыдалась. Мы испугались, ничего не понимали… А бабушка ничего не хотела объяснить, твердила только, чтобы ты поскорее возвращалась домой. Отец даже написал тебе письмо и показал бабушке. Под вечер я застала ее в зале. Она увлеченно разглядывала фотографии из Глембовичей. Когда я вошла, она показала мне тот снимок, где вы стоите группой, в маскарадных костюмах, майорат там стоит рядом с тобой, смотрит на тебя с выражением, заставляющим задуматься. И ты выглядишь, словно на тебя снизошло некое озарение… Нас это тоже поразило. Но бабушка, оказалось, прекрасно знала эти черты лица и это их выражение. Он очень похож на своего дедушку, а ты — на бабушку… Она была поражена, стиснула мне руку и почти кричала: «И вы так спокойно на это смотрите? Ведь ясно как день, что они влюблены друг в друга!» Она стала настаивать, чтобы мы тебя немедленно забрали оттуда. Всю ночь она не могла заснуть, мы не отходили от нее ни на шаг. Она бредила. На рассвете случился приступ. Казалось, вот-вот она умрет. Счастье, что мы заранее пригласили доктора. Приступ прошел, и она попросила к себе ксендза. После соборования, причастившись святых даров, она призвала нас к себе и все рассказала. Мы пережили ужасные минуты! Человеком, сломавшим ей жизнь и навсегда лишившим ее счастья, был Мачей Михоровский — «дедушка», о котором ты писала с такой симпатией! Нас охватила ужасная тревога за тебя, ведь, не будь там молодого майората… бабушку тоже больше всего поражало именно это. Она все твердила о тебе — с любовью и страхом… Отдала отцу сверточек с дневником и вновь принялась разглядывать фотографии. Видя тебя, повторяла: «Бедняжка, такая красивая…» А глядя на Вальдемара, шептала: «В точности такой… Видение из юности, мой рок…» Она чувствовала подступающую смерть, потому что отдала дневник отцу, чтобы он вручил тебе его после похорон. Дневник этот она называла сокровищем, с которым никогда не расставалась. Новый приступ оборвал ее жизнь…

Пани Рудецкая поднесла к глазам платок.

Стефа, прильнувшая к ее коленям, вся содрогалась.

— Мама, отчего вы не вызвали меня раньше?

— Не успели, детка, все произошло так быстро… Пани Рудецкая гладила Стефу по голове, сквозь слезы глядя на ее сломленную печалью фигурку. Прижав ее к себе, спросила тихо:

— Стенечка, дитя мое, будь со мной откровенной и скажи правду: ты… любишь майората?

Девушка заплакала громче:

— Да… да!

— Как она угадала, как поняла все! — шепнула пани Рудецкая. — О, мама… Стеня, ты должна уехать оттуда.

— Я уеду, мамочка, вернусь к вам, но мне так тяжко…

Рудецкие задержали у себя дочку на две недели — она была очень расстроена, и родители опасались за ее здоровье. Мать старалась держаться с ней как можно ласковее. Отец не уступал ей в заботах о дочке, и Стефа понемногу приходила в себя, успокаивалась, начинала тосковать по Слодковицам. Она упорно прогоняла любые мысли о Вальдемаре, но напрасно: он стоял у нее перед глазами, красивый, изящный победитель. Такой, каким был некогда Мачей. Но Вальдемар был более ироничен и обладал несравнимо большей силой воли, несгибаемым характером и гораздо меньше верил в людей…

— А как бы поступил он?

Она пыталась заглушить тоску, но не могла. Она уже успела привыкнуть к иной жизни, в роскоши. Легко жить без роскоши и комфорта, если не довелось никогда его испытать — а вот отвыкать тяжелее… Хотя Стефа и не показывала этого, чего-то ей не хватало. Игры с восьмилетней Зосей не могли теперь ее развеселить, как встарь. Брат Юрек, веселый четырнадцатилетний сорванец, учившийся у жившего в Ручаеве домашнего учителя, теперь попросту раздражал Стефу своим буйным весельем. Девушка сама себя не узнавала: год назад и. она носилась с братом и сестренкой по всему дому, играя в лошадки и производя еще больше шума. Теперь же Зоська поглядывала на нее словно бы с большим уважением и даже не без опасений. Не таскала ее запросто за платье, как раньше. Но Стефа все же ласкала ее по-прежнему, и малышка недоумевала:

— А почему Юрек говорит, что Стефа изменилась? Юрек врет! Стефа такая же самая. — И тут же добавляла, сделав серьезную мордашку: — Стеня, расскажи мне о Люци, я ее так люблю!

И начинались рассказы, которые очень любила и сама Стефа — потому что они возвращали ее в Слодковцы.

С Юреком обстояло труднее. Он обиженно косился на старшую сестру, повторяя всем и каждому:

— Стенька теперь — совсем взрослая панна. Даже в лошадки не хочет поиграть, все думает и думает. Ей бы уж пора носить платье со шлейфом, как у взрослых дам!

Стефа, однако, покорила его рассказом о глембовических конюшнях, псарне и зверинце, но с тех пор не знала покоя — Юрек то и дело домогался подробностей. Однажды на уроке он спросил учителя, молодого студента-юриста, большого демократа:

— Вам нравится Стефа?

— Очень красивая панна и очень милая.

— Эге! Вы так говорите, потому что она моя сестра. А вы вот скажите честно, как коллеге по учебе…

— Я и говорю честно: она красивая и милая, вот только… большая дама.

У Юрека широко открылись и глаза, и рот:

— Как это? Стенька — и вдруг большая дама?

— Тебе этого пока что не понять. Панна Стефания проникнута аристократизмом. Пока что ее не успели изменить, она симпатичная и совсем не чванная… но, это пройдет. Они ее переделают на свой манер.

Юрек обиделся за сестру:

— Да ничего подобного! Стефа всегда будет нашей, а не какой-то там аристократкой! Жалко, что она теперь такая серьезная… но это все из-за бабушкиной смерти. Она потом исправится. — Он подумал и спросил: — А разве аристократия — это что-то плохое?

Студент пренебрежительно скривился:

— От этих напыщенных глупцов — никакой пользы обществу. Сущие нули! Но ты этого, повторяю, пока что не поймешь.

— Но таких коней, как в Слодковицах и Глембовичах, даже у нас нет. Уж я-то знаю, Стенька рассказывала. А какие там звери, какие псы! И самый красивый — большой дог Пандур, он от майората ни на шаг не отходит. Вы его сами видели на фотографии.

Студент пожал плечами. Он не любил, когда кто-нибудь поминал при нем Глембовичи, ибо знакомый ему понаслышке майорат неким странным образом опровергал или искажал его излюбленные теории об аристократии, был словно бы исключением из правил, а будущий адвокат терпеть не мог исключений из правил…

За Стефой внимательно наблюдал и Нарницкий. Из нескольких разговоров с ней он заключил, что она отнюдь не равнодушна к майорату Михоровскому, и это его раздражало. Он никак не мог догадаться, отвечают ли Стефе в Глембовичах взаимностью.

Однако он недолго пребывал в неведении. Неким ключиком к загадке стали для него глембовические фотографии. Он понимал, что такая Стефа может нравиться и ей грозит опасность со стороны майората, особенно если он заметит ее расположение к себе. Однако Нарницкий не знал о подробностях печальной истории покойной своей тетки Рембовской — только смутные предания, бытовавшие в семье. Он не ведал о самом важном, об удивительном стечении обстоятельств — о злом роке, нависшем сейчас над Стефой. Не понимал, что с ней происходит. И не хотел верить, что Стефа любит без взаимности, имея к тому не одно доказательство.

Нарницкий окружил Стефу ненавязчивым вниманием, намереваясь как можно дольше задержать ее в Ручаеве. Он не навязывал ей, но постоянно находился рядом. Как-то он попросил у нее фотографии из Глембовичей. Стефа разложила на столе большие картоны паспарту и смотрела на них с таким любопытством, словно видела впервые. Нарницкий внимательно посмотрел на нее и спросил:

— Кузина, вас кто-нибудь расставлял по местам? — он показывал на группу в маскарадных костюмах.

— Конечно, фотограф.

— Майорат не похож на человека, которого кто-то уместил на указанном месте.

— Да, он сам потом подошел.

— Так и чувствуется.

— Он тебе нравится? — спросила Стефа с совершенно равнодушным выражением лица.

— Кто, майорат?

— Ну да…

Нарницкий хотел было сказать: «Надутый щеголь!», но вовремя сообразил, что это будет чересчур бросающейся в глаза ложью и Стефа угадает его побуждение. Выражать таким образом ревность показалось ему чересчур низким, и Нарницкий ответил искренне:

— Симпатичный и очень элегантный, к тому же в нем чувствуется поистине светский человек.

Стефа глянула на кузена с благодарностью:

— Да, ты хорошо сказал. Он именно таков. Нарницкий, заметивший ее внезапное оживление, продолжал, не спуская с нее глаз:

— У него умное лицо, в нем чувствуется энергия. Такие люди смело идут к цели, сметая любые препятствия — и оттого опасны… А прошлое майората, не столь уж далекое, было весьма бурным…

— Зачем ты мне это говоришь? — тихо спросила Стефа.

Нарницкий пожал плечами:

— Я говорю не о конкретном человеке, а о типичном характере, свойственном людям определенного склада. Могу добавить разве, что люди с такой энергией и прошлым, особенно обладающие вдобавок миллионами, не выбирают средства, чтобы удовлетворить свои капризы, пусть даже минутные. А если он светский человек до мозга костей — тем хуже. Этакий бархатный плащик, скрывающий феодала — ибо у него есть эти черты — и помогающий ему претворять в жизнь свои фантазии.

— Ты не должен, не зная его, говорить о нем столь уверенно.

— Я неправ? Характер у него иной?

— Нет, характер его ты угадал верно… но плохо о нем думаешь.

— Извини, кузина! Но уж если у меня нет оснований судить о нем уверенно, ты тоже не можешь за него ручаться.

— Я его знаю лучше.

— По светским салонам! Как большого пана, светского человека, спортсмена, интересного собеседника, танцора. Но это ничего не доказывает. Это-то и есть тот бархатный плащик…

Глаза Стефы сверкнули:

— Я еще знаю его как подлинного гражданина, хозяина больших поместий, настоящего патриота и… весьма культурного человека. Он исключительно умен и придерживается крайне либеральных взглядов.

Нарницкий искоса поглядывал на воодушевившуюся Стефу. Губы его дрожали от подавляемого гнева. Когда он ответил, в голосе его появились шипящие нотки:

— Словом, идеальный герой! Однако он сам явно не признает за собой таких достоинств — иначе почему у него столько сарказма в глазах, а губы он кривит, словно форменный байроновский Чайльд Гарольд!

— Безусловно, он не идеальный герой, у него найдутся свои недостатки, но среди них нет заносчивости.

— В это я не поверю! Человек его положения, богатый, как набоб, пользующийся небывалым успехом в высшем свете, — и не стал бы заносчивым? Неужели он представления не имеет, каким успехом пользуется и как высоко стоит? Неужели не отдает себе в том отчета?

— Отдает. Но он весьма умен. И обладает уверенностью в себе… но это совсем другое.

— Да нет, то же самое, только под другим названием. Главное, он знает, что собой представляет, знает, сколько может получить, слегка кивнув…

Стефа молчала, догадавшись, куда клонит Нарницкий. Но не показала, что его слова ей неприятны. Стала рассказывать ему о глембовических охотах, о людях на фотографии, кратко описывая каждую особу. Наконец взяла свои наклеенные на паспарту фотографии — на одной она была в наряде времен Директории, на другой — в современной одежде:

— Какая тебе больше нравится?

Фотография «дамы эпохи Директории» была искусно раскрашена в полном соответствии с натуральными цветами и выглядела крайне эффектно. Стефа выглядела на ней неслыханно похожей на себя в жизни.

Нарницкий поглядывал то на одну, то на другую. Наконец сказал:

— Мне больше нравится та, где ты в обычном своем платье; платье и кораллы на шее напоминают мне тебя такой, какой ты была год назад… а потому эта фотография мне дороже. В наряде времен Директории ты гораздо красивее… но уже не наша. Выглядишь, как княгиня, от тебя веет богатыми поместьями… В такой роли ты мне не нравишься. Предпочитаю уж нашу, неподдельную…

Стефа пошевелилась:

— Ты не любишь аристократов?

— Я к ним равнодушен. Но не люблю тебя среди них…

— Ты говоришь так, потому что не знаешь их. Разве я изменилась?

Нарницкий глянул на нее прямо-таки грозно и, чеканя каждое слово, произнес:

— Если хочешь знать мое мнение — изменилась!

— Я?!

— Ты попала под их влияние. Дай-то Боже, чтобы это прошло.

Стефа задумалась. Он понял ее. Отгадал ее чувства и предостерегал!

Девушке вспомнились Глембовичи, их история, магнатская пышность, изысканное общество. Действительно, она словно бы вросла в их круг, полюбила их роскошь. Конечно, и у них есть недостатки, среди них частенько встречаются совершенно никчемные люди. Но хватает и других — взять хотя бы Вальдемара, княгиню Подгорецкую, пана Мачея. Тот, кто не знаком с ними близко, судит о них поспешно и несправедливо.

Так рассуждала Стефа.

 

V

В глембовическом замке царила угнетающая тишина. Майорат не покидал своего кабинета, а порою уединялся надолго в библиотеке или, наоборот, задумчивый и серьезный, долго бродил по коридорам и залам.

Его администраторы и слуги еще ни разу в жизни не видели его таким. Он стал еще более резким, раздражительным. После выздоровления пана Мачея, долго страдавшего нервными приступами, Вальдемар был избран председателем сельскохозяйственного товарищества — граф Мортенский, принуждаемый дряхлостью и плохим здоровьем, добровольно ушел из своего поста. За майората проголосовали единогласно, но он, ничуть этим не обрадованный, провел несколько заседаний, вернулся в Глембовичи и зажил там затворником. Что происходило в его душе, не мог догадаться никто. Камердинер Анджей частенько видывал его в портретной галерее, сидящим на канапе напротив портрета бабушки. Иногда Вальдемар, забыв о еде и сне, надолго погружался в бумаги и старые книги с пожелтевшими страницами. Конюхи недоуменно чесали в затылках — майорат в конюшнях и не появлялся. Иногда он, правда, в сопровождении большого отряда егерей выезжал на охоту, но после первых же добытых зверей преисполнялся скуки и приказывал возвращаться. Бывало, что он отсылал егерей в замок, а сам, забросив ружье на плечо, долго блуждал по лесам, так ни разу и не выстрелив.

Словно странные сумерки спустились на имение. Слуги, работники зверинца, садовники, конюхи, фабричные работницы — все лишь перешептывались о странном поведении майората. Экономы из фольварков расспрашивали Остроженцкого, что же такое с хозяином творится. Но он и сам не знал. Только молодой граф-практикант, ужасно заинтригованный, сумел втянуть в разговор Клеча из Слодковиц и дознался кое-каких подробностей, касавшихся болезни пана Мачея и отъезда Стефы, — однако так и не смог сделать из этого какие-либо выводы. А майорат мрачнел с каждым днем, становясь все грознее. В Слодковцы он ездил редко и ненадолго, исключительно затем, чтобы навестить пана Мачея.

Все распоряжения по хозяйству он отдавал по телефону из своего кабинета. Директора фабрик и электростанции, управители и главные лесничие точно так же получали от него указания и докладывали. По телефону он разговаривал с арендаторами, своим врачом, с больницей, школой и детским приютом. Замок он покидал редко. Временами бывал на мессе и навещал приходского ксендза, который тоже не узнавал, как он выражался, «своего хозяина». Лишь однажды, ночью, когда горела соседняя деревня, в майорате проснулась былая энергия. Он помчался во главе пожарных, заменив их заболевшего начальника, управлял отрядом в блестящих шлемах и кожаных куртках, с риском для собственной жизни спасая деревню от разбушевавшегося пламени, вытаскивая со своими удальцами людей из горящих изб. Ни один человек не погиб. Но когда на другой день к майорату пришли благодарить за помощь погорельцы, он приказал выдать им большую сумму денег и поделить по справедливости, но сам к крестьянам не вышел. Сидел в библиотеке, погруженный в старые фолианты. Так проходила неделя за неделей…

Однажды вечером Вальдемар по своему обыкновению сидел за столом в библиотеке, заваленным лежавшими в беспорядке томами. Он курил сигару и размышлял.

Все эти книги были им прочитаны и не занимали его более. Он предпочитал углубиться теперь в историю своей жизни и собственную психологию. С ним происходило нечто особенное, чего он никогда прежде не ощущал. Вспоминал студенческие времена и проведенные за границей бурные годы. В это время с ним произошло и немало любопытного, оставившего след в душе. Однако тем временем он был обязан и пессимизмом, сарказмом и горечью, с которыми теперь не мог справиться. Самые разные чувства и помыслы смешались в его душе, он ни в чем не мог разобраться и ни в чем не мог быть уверен, кроме одного.

Он любил Стефу.

Это чувство было чересчур крепким и неподдельным, чтобы сомневаться в нем.

А сомневался он долго.

Ему везло с женщинами, он пережил множество романов. Верил, что всегда будет смотреть на женщину, словно на более-менее ценный самоцвет, служащий исключительно забавы ради. Самоцветы такие он менял часто, без колебаний отбрасывая утратившие прелесть новизны. Вечная жажда нового толкала его на новые связи, но никогда он не чувствовал себя довольным. А если и возникали такие чувства, то проходили очень быстро. Часто, преследуя очередной сверкающий драгоценный камень, он уверен был, что с достижением этой цели обретет покой. Бывали случаи, когда с неслыханной отвагой он шел навстречу опасности, которая могла бы остановить многих… Победы эти воодушевляли его. Однако, достигнув своего, он всегда разочаровывался.

Он даже не гордился своими победами. Только двух женщин на свете он ценил и воздавал им должное: княгиню Подгорецкую и покойную мать. Матери он почти не помнил, что чтил ее память. И вот теперь Стефа, полная противоположность всем его прежним победам, перевернула его взгляды на женщин. Зная ее чувства к нему, Вальдемар ощущал, что она становится средоточием его жизни. Разница в общественном положении ничуть его не занимала, он беспокоился об одном: не окажется ли чересчур тяжелым для плеч Стефы груз того величия, на вершину которого он ее вознесет. Однако сомневался он недолго. Ее развитой ум позволял верить, что она сможет отвечать обязанностям, этикету и требованиям тех кругов, куда он ее введет. И с долей любопытства ждал, как она примет его признание. Его охватил трепет при мысли о том, что вскоре она окажется в его объятиях — Стефа, столь желанная… Временами он представлял ее пылкой любовницей. Могла бы она стать любовницей или нет? Она, Вальдемар знал, любила его, так что при желании он мог бы добиться от нее любых доказательств любви к нему. К тому же у него был талант… но на сей раз ему впервые недостало отваги. Стефа была словно белый цветок, незапятнанный, удивительно чистый — и святотатством было бы коснуться его нечистыми руками. Она, несмотря на возбуждаемые ею шалые желания, должна была остаться чистой. Она уже принадлежала ему — но обладание такое не запачкает и ангела. Именно потому, что она и так уже принадлежит ему, он не коснется ее нечистыми руками, не унизит до уровня своих желаний, оставит в вышине, именно там ища наслаждения. И он, в общении с женщинами избегавший каких бы то ни было обещаний, теперь наслаждался одной мыслью о Стефе — своей жене. Он сам себя не узнавал. Его в жизни так не воодушевляли даже прекраснейшие дамы и девушки из высшей французской аристократии — а ведь в Париже он, внук герцогини де Бурбон, одержал столько легких и заставлявших возгордиться побед, ни разу не потерпев поражения. Он сходил с ума по демонической красе мадьярок, его привлекал венский шик, в Риме он шествовал среди синьорин и синьор из высшей итальянской аристократии, словно садовник, собиравший в букет прекраснейшие цветы, — но всегда это кончалось одинаково. Немножко больше, немножко меньше усилий — победа… Он никогда не собирался связывать себя на всю жизнь и посмеивался над родными, либо взиравшими со страхом на его приключения, либо пытавшимися уговорить его остепениться и предпринять в том или ином случае решительные шаги. Он был циником, скептиком и был уверен сам, что на иные чувства попросту не способен. Видел в себе одно лишь воплощение страсти и к более одухотворенным чувствам ничуть не стремился, попросту не веря в них. Теперь он открыл что-то новое. В любом случае он был без ума от Стефы — но, не будь она Стефой, так и осталась бы одной из его побед… Однако теперь в нем родились совершенно иные чувства.

— Что же это, как все случилось? — спрашивал он себя.

Солнце зашло, в библиотеке воцарился мрак, серые тени заскользили по остекленным шкафам, проникая в каждый уголок, помогая тьме сгуститься. Вальдемар встал, прошелся взад-вперед, позвонил. Камердинер вошел бесшумно, как дух.

— Свет! — коротко бросил майорат.

Анджей нажал кнопки выключателей. Хрустальный абажур под потолком вспыхнул мириадом радужных огней.

«Я это и сам мог сделать, — подумал майорат, когда камердинер вышел. — Что он подумает, видя меня таким?»

Он перешел в читальню и поднял крышку фортепиано. Блеснули слоновой костью и палисандром клавиши. Вальдемар взял несколько аккордов. Зазвучала его любимая соната Бетховена, которую когда-то играла Стефа. Вальдемар убрал руки с клавиш и повернулся на вертящемся табурете, глядя в сторону салона. Окинул все вокруг ироничным взглядом и подумал: «Придется ли вся эта оправа Стефе по вкусу?»

Он зажмурил глаза, вызывая в памяти прекрасный образ: Стефа сидит за фортепиано, играет его любимую сонату, она в элегантном платье для визитов… нет, лучше — в повседневном. Ее волосы зачесаны вверх, ее нежный профиль… А он, откинувшись на канапе, смотрит на нее — на свою жену. И они счастливы. Она любит его. Он окружает ее любовью и пышностью, на какую только способны его миллионы.

— Стефа — моя жена? У меня будет жена!

Вальдемар не в силах оторваться от вставшей перед его взором картины, вновь и вновь вспоминает Стефу:

— Как она молода! На двенадцать лет моложе меня, ей едва пошел двадцать первый… Но что скажет моя семья, мой круг?

Вальдемар резко поднялся и захлопнул фортепиано. Громко произнес вслух:

— Главное — что я сам думаю!

— Но имеешь ли ты право? — что-то шепнуло ему, словно дух-опекун замка.

Вальдемар остановился посреди комнаты:

— Что? Я сам создаю для себя права!

Но дух зашептал вновь:

— Последние хозяйки этого замка были княгинями из известнейших фамилий… Была даже герцогиня…

— А она будет моим счастьем, — твердо ответил Вальдемар.

Он быстро зашагал в глубь замка, зажигая электричество везде, где проходил, в каждом зале, каждой комнате, в каждом коридоре.

Замок погрузился в ослепительное сияние. Майорат, миновав картинную галерею, вошел в зал фамильных портретов. Доселе темный и угрюмый, он озарился вдруг светом жирандолей. Портреты ожили, мертвые лица воскресли. Пурпур и золото, вырезы женских платьев исполнились живых красок.

Вальдемар устраивал смотр своим пращурам.

Он заглядывал в грозные, дышавшие могуществом лица известнейших его предков. Читал титулы и громкие имена женщин, ставших их супругами. Переходил от портрета к портрету — но нигде не находил счастья в лицах, скорее уж угрюмых. Дольше остальных задержался перед портретом прадедушки Анджея, генерала, женившегося на графине Эстергази. Выразительное, породистое лицо — но сколь драматичные воспоминания искажают его черты… В глазах сквозит апатия. Вальдемар усмехнулся и насмешливо прошептал:

— Быть может, его рисовали в то время, когда он вынужден был развестись с женой, славившейся красотой, богатством и родственными связями…

Портрет отца. Та же печаль на лице, тот же равнодушный взгляд.

Мать, очень похожая на княгиню Подгорецкую, красивая и молодая. Ни следа счастья на лице.

Вальдемар обошел весь зал. Возбуждение охватило его, ироническая усмешка крепла на губах. Наконец он остановился перед портретом бабушки. Смотрел на него долго, внимательно.

— И здесь то же самое, — шепнул он, присаживаясь ощупью на канапе.

Он видел глаза, проникнутые трагизмом и печалью, фигуру, словно согнувшуюся под тяжестью переживаний. Печаль сквозила в любой детали, даже, казалось, в фалдах тяжелого платья. Вальдемар сидел, погруженный в задумчивость. Внезапно встал, огляделся вокруг и произнес громко, с горечью:

— Титулы, положение, связи, миллионы… но где же счастье? Нигде я не вижу счастья…

Горько рассмеявшись и пожав плечами, он продолжал:

— Нет счастья в истории нашего рода…

Портрет Габриэлы Михоровской в натуральную величину висел у самой двери, по обеим сторонам от него ниспадали с потолка тяжелые бархатные портьеры. Вальдемар поднял ту, что слева. Увидел пустое место на выложенной дубовыми панелями стене. Не опуская портьеру, посмотрел направо от портрета и подумал: «Там — место для дедушки Мачея, ну, а здесь для кого?»

Гладкая, поблескивающая дубовая панель показалась ему загадкой — но он не понимал, отчего его охватило легкое, как тень, чувство тревоги. Странным непокоем веяло от пустой стены, и это чувство полегоньку вкрадывалось в душу…

Майорат затрепетал и, хмуря брови, спросил сам себя:

— Что это еще такое?

Решительным жестом опустил портьеру. Уселся на канапе и сжал ладонями виски: «Я чертовски нервничаю, чертовски!»

Во время своего долгого отсутствия в Слодковицах он тосковал по Стефе, потом ненадолго увидел ее, они вновь расстались, и тоска снова крепла, не давая ему покоя.

Вернувшись в кабинет, он нашел на столе адресованное ему письмо от Люции Эльзоновской.

Быстро разорвал конверт.

Девочка писала:

«Приезжай, Вальди, если хочешь увидеть Стефу, она возвращается завтра утром. Я бы очень хотела поехать ее встречать, только боюсь маму. Никто не знает, что я тебе пишу. Хотела позвонить, но ты сам знаешь, телефон стоит близко от маминой комнаты. Не идти же мне было во флигель к Клечу. Наш милый Яцентий помог мне найти человека, который доставит письмо. Приезжай обязательно, Люция».

Кровь бросилась Вальдемару в лицо: «Возвращается! Она возвращается!»

Дикая, безумная радость охватила его. Майорат схватил колокольчик и затряс им.

— Кто принес это письмо? — неестественным голосом спросил он вошедшего лакея.

— Павел, конюх из Слодковиц, четверть часа назад. Я не посмел беспокоить пана, оставил письмо на бюро…

— Плохо. Иногда письма бывают срочными… Посланец ждет?

— Он уже уехал. Очень спешил. Паненка не приказывала дожидаться ответа…

— Хорошо, иди.

Анджей направился к двери.

— Подожди! Который час?

— Половина восьмого.

— Отлично! Пусть Бруно немедленно запрягает серых в большую карету на полозьях. На козлы — Юра. Приготовьте для меня все необходимое, я выезжаю.

Анджей вылетел из кабинета. В голосе хозяина он расслышал некие нотки, которые его встревожили и обеспокоили.

«Случилось что-нибудь или пан майорат болен?» — думал он, сбегая по лестнице.

Вальдемар быстро ходил по комнате, размышляя:

— Знает ли она все о покойной бабушке, знает ли ее историю? Не исключено! В таком случае она возвращается лишь затем, чтобы попрощаться. Она меня любит и потому не останется здесь, зная о прошлом, убоится будущего… Наша семья отныне будет пугать ее. Что таится во мне — любовь к ней или жалость? Я люблю ее, любил и до того, как все открылось. И она любит… но, может, возненавидела теперь? А высшие круги? А моя семья, родственники? Они не допустят… но пусть только попробуют! Станут мешать — смету! Мои чувства они не растопчут, не позволю!

Он остановился, поднял руку ко лбу: «Я нашел ее и отнять у меня не дам! Одолею их… они уступят… должны будут сдаться… я хочу этого… жажду… и будет по-моему!»

Кто-то постучал в дверь.

— Можно! Вошел дворецкий.

— Что вам угодно?

Старик согнулся в учтивом поклоне.

— Простите, что осмелюсь беспокоить, но я узнал, что пан майорат уезжает… а через два дня в замке должен состояться званый обед в честь победы пана на выборах. Будут ли какие-нибудь указания на этот счет?

— Нет, завтра я вернусь, — сказал Вальдемар нетерпеливо. — Делайте все, как было намечено. Гостей будет много… но, кроме обеда, никаких развлечений!

Дворецкий поклонился и вышел.

Вальдемар вновь принялся расхаживать по комнате. Тысячи мыслей шумели у него в голове, чувства раздирали грудь. Он столь был потрясен последней беседой с собственными душой и совестью, столь взволнован, что, казалось, ощущал и слышал каждую капельку своей крови, спешившую по венам в мозг и всплывавшую туда жаркой, пылающей, словно бы каплей огня. Все колебания, метания, думы, пережитые им в последние часы, теперь стали четкими, ясными. Теперь он совершенно точно знал, к чему стремится и жаждет, знал, что идет верным путем. Больше он не станет колебаться. Прибавит энергии.

Он сметет все преграды, превратит их в прах!

Словно вулкан клокотал в нем.

— Карета подана, — сказал вошедший камердинер. Четвертью часа спустя серые лошади быстрой рысью уносили карету прочь от замка. Майорат был уже спокоен, холоден, уверен в себе. Замок окутан был белыми вихрями снега. Освещенные окна гасли одно за другим.

 

VI

Сквозь необозримые пространства белоснежных полей, сквозь темные леса с шумом и грохотом несся короткий пассажирский поезд, оставляя длинный шлейф серого дыма. Два фонаря на паровозе светили, словно глаза циклопов. Локомотив с гордо выпяченной вперед грудью мчался неутомимо, размеренно вращались могучие колеса, словно плавники морского гиганта. Влажные от снега бесконечные рельсы отблескивали в свете очей несущегося чудовища.

За одним из окон второго класса виднелось чуточку бледное личико Стефы. Облокотившись на столик локтями, она смотрела сквозь двойное стекло на проносящиеся мимо пригорки и деревья, укутанные серым в вечернем мраке снегом. Огненные искорки из паровозной трубы пролетали золотистыми нитями, растворяясь в мутной полутьме, появлялись все новые и новые и, по мере того, как за окном темнело, золотистого сияния прибывало и прибывало, так что в конце концов огненный град озарил окна словно бы рассветной зарей. Уже не ниточки — полосы, золотые потоки струились, колыхались, сказочным прозрачным покрывалом окутывая, заливая поезд. Среди этих блистающих волн мигали огненно-алые зигзаги, сверкали молнии, пролетали пламенные копья, стайки кровавых мух, и все это сменяло друг друга в сумасшедшем вихре, пылающее, изменчивое, проворное…

Стефа прижалась лицом к стеклу. Пылающие искры отражались в темных глазах девушки золотом, зажгли отблески в волосах, окрасили в розовый длинные нежные ресницы, изящно обрисованные черты лица, в которых, однако, не было уже прежней безмятежности: цветущее жизнью и весельем личико Стефы словно бы увяло, утратило иные из прежних красок.

Словно некий искусный резчик взял ее за образец и изготовил камею на белом камне. Да, именно камеей казалось теперь лицо Стефы, камеей, которую художник создал, вложив в нее большое сходство и достаточно чувств, чтобы лицо это могло очаровывать чем-то большим, нежели прелестью молодой красивой панны. И все же лицо это дышало теперь тоской и неодолимой печалью. После трехнедельного пребывания дома девушка ненадолго возвращалась в Слод-ковцы, чтобы сказать им последнее «прости». Она твердо решила расторгнуть договор с пани Эльзоновской, распрощаться навсегда со всеми и вернуться домой к прежней жизни. Распрощаться навсегда!

Стефа повторяла это с неким приносившим боль наслаждением, каждое из этих слов ранило ее, словно кинжал, девушка понимала, что сама по капельке вливает себе в собственную душу отраву. Чем же иным может стать для нее расставанье?

Страшная, нескончаемая мука…

Но она обязана превозмочь себя, должна вырваться из этого зачарованного царства, причиняющего ей чересчур сильную боль.

Ее несчастная, сломанная, раненая жизнь!

Наступила черная, бездонная ночь. Стефа так долго не отрывала взгляда от искр за окном, что заболели глаза. Она пересела на скамейку. В купе она была одна. Подкрадывалась дремота. Мысли начинали путаться. Только один образ упрямо оставался перед глазами.

Прекрасный летний сад, цветет сирень, щебечут птицы, поют соловьи, и посреди великолепного мая — красивый улан, рядом с ним молодая девушка с золотистыми локонами и фиалковыми глазами. Они стоят, не отрывая глаз друг от друга. Юноша взял в свои руки ее ладонь и ласкает нежные пальчики, обещая безграничное счастье, упоение любовью, чарует надеждами. Она на седьмом небе.

Потом картина меняется.

…Заснеженный парк. Закат окрасил деревья розовым. В воздухе висит дыхание подступающих сумерек. Галки черными точечками пятнают небо. На заснеженной тропинке стоит молодой элегантный пан в тюленьей шубе, его темно-серые разгоряченные глаза пожирают стоящую перед ним девушку с золотыми локонами и фиалковыми глазами. Он стиснул ее ладонь в своих руках и не произнес ни слова, говоря все глазами, сколько же они обещают, о Боже! Счастье распростерло над ними свои крыла…

А поезд неудержимо мчится вперед, стучат колеса, звякают цепи, вагон легонько раскачивается, а за окнами плывет, плывет золотая река…

Стефа сонно откинула голову на мягкую спинку, образы перед ее глазами тают, расплываются, исчезают в некоей туманной бездне. Сон все дальше и дальше уносит ее в свои глубины… и вот уже Стефа крепко засыпает здоровым молодым сном. Зов природы превозмог все переживания и печали.

На какой-то большой станции она проснулась. В ее купе вошли несколько человек. Немолодая, богато одетая дама с дочкой и сыном. У дочки — шелестящая огромная шляпа, посверкивающие гребни в волосах и щедро раскрашенное лицо. Юноша носит пенсне, должно быть, исключительно из шика, потому что то и дело снимает его и потирает утомленные оптическими, стеклами здоровые на вид пустые глаза. Они удобно рассаживаются, энергично отставив саквояж Стефы.

Юноша, усевшись рядом с ней, развязно заглянул ей в лицо. Стефа вновь откинула голову и попыталась уснуть, но ей мешала их болтовня вполголоса на ужасном французском. Дамы внимательнейшим образом обозрели черное английское платье, изящно и пышно окутывавшее стройную фигурку Стефы, не пропустили вниманием висящую над ее головой креповую шляпку с вуалью и признали, что вещи эти свидетельствуют о хорошем вкусе и определенном достатке, хотя и страдают некоторым отсутствием фантазии. Оглядели меховой жакет с длинным воротником из скунсов — и лишь после этого перенесли взгляд на лицо хозяйки одежды. В свете фонаря волосы Стефы, мягкой волной обрамлявшие лицо, казались изменчивыми, словно блеск старинного золота. Тяжелый полурассыпавшийся узел опадал на шею, среди медно-золотистых шелковых прядей деликатно поблескивали черепаховые гребни и шпильки. Нежный, округлый овал лица, прекрасный рисунок носа и маленьких розовых ушек почти не привлекли их внимания — они смотрели главным образом на ее прическу и одежду. Впрочем, только дамы — юноша не отрывал глаз от длинных ресниц Стефы и теней, отбрасываемых ими на белоснежную, тронутую нежно-розовым румянцем кожу. Разглядывая ее беленькие ручки, маленькие и узкие, с тонкими длинными пальцами — один был украшен перстеньком с большой жемчужиной. Изучив все это, юноша начал вполголоса излагать матери и сестре свои впечатления о Стефе, заметив, что «она ничего», только страшно «худенькая», а лично он предпочитает таких девушек, на которых приятно посмотреть «в смысле пышности». При этом он изобразил руками соответствующую иллюстрацию к своей «лекции», из которой дамы могли неопровержимо заключить, что его привлекают формы крайней степени изобилия. Все трое наперебой стали гадать, кем эта девушка может быть.

— Какая-нибудь аристократка, — в конце концов сделали они вывод, единогласно принятый всеми.

Стефа, раздосадованная всем этим, не хотела выдавать, что все слышала — сидела тихонько, не шевелясь, и вскоре снова заснула.

Кондуктор вошел в купе, когда стоял ясный день. Он вежливо поклонился Стефе:

— Прошу прощения, Рудова уже близко, осталась одна станция…

Стефа встрепенулась, открыла глаза:

— Рудова? Уже? Спасибо.

Она стала поспешно извлекать из сумочки туалетные приборы; видя, что остается предметом неустанного внимания двух дам и молодого человека, вышла в коридор. Когда вернулась несколькими минутами спустя, уже причесанная и умытая, выглядела совсем свежей.

Юноша сорвал с носа пенсне, чтобы получше разглядеть ее. Обе дамы взирали на нее удивленно. Длинный свисток локомотива возвестил, что близится Рудова. Стефа, превозмогая легкий трепет, надела жакет, шапочку и принялась застегивать перчатки. Поезд замедлял бег, а перед глазами у девушки встал ее первый приезд сюда с пани Эльзоновской. Тогда, едучи со станции, на границе Слодковцов она впервые увидела Вальдемара. Он ехал в «американке» один, сам правил четверкой каурых. Понравился ей с первого взгляда, был такой симпатичный, элегантный, светский, но, едва заговорив, посмотрел на нее насмешливо, и это ее словно бы заморозило надолго…

До сих пор она помнила его крепкое рукопожатие. Однако, не успев еще доехать до Слодковцев, она уже чувствовала к нему глухую неприязнь.

А теперь? Теперь…

«Боже, существовали ли те, первые часы нашей встречи?» — спрашивала она себя.

— Мама, мама! Смотри, какие прекрасные кони стоят на станции! А карета какая! — воскликнула молодая панна, стоявшая у окна.

— Точно, великолепные арабы! Какая четверка! — подхватил юноша. — И все серые! Как подобраны!

Стефа вздрогнула: неужели глембовические кони? Протяжный свисток, звонок, шум тормозов — и поезд остановился.

Сердце Стефы учащенно забилось. В купе ввалился носильщик.

— Это кони из Слодковцов? — спросила Стефа.

— Нет, пани. Карета из Глембовичей приехала, и сам пан майорат с нею. А из Слодковцов — только паненка баронесса. А вот и ваш пан ловчий идет, ясная панна.

Носильщик не скупился на величания. Он поспешно отступил, давая пройти ловчему Юру, выглядевшему, словно принимающий парад генерал.

Гигант улыбнулся Стефе, снял высокую шапку, низко, почтительно поклонился:

— Какие вещи прикажете забрать, панна Стефания? Стефа подала ему свою сумочку. Саквояж подхватил носильщик.

В этот миг вошел Вальдемар.

Они поклонились друг другу молча, но невозможно было скрыть обуревающие их чувства.

Стефа покраснела.

Он, приподняв шапку, горячо поцеловал ей руку. Они держались словно бы холодно, но столько нежности и любви окутывало их ясным ореолом, что это почувствовали даже скверно знавшие французский дамы и развязный юнец в пенсне. И быстро переглянулись, говоря друг другу взглядами: «Ну ясно, нареченные!»

Их форменным образом ошеломили кони, карета, Юр, титулы и, наконец, — княжеское величие Вальдемара.

Вальдемар повернулся к ловчему:

— Подайте карету к вагону, — и вновь обернулся к Стефе: — Поедем немедленно, вы кажетесь, мне уставшей.

— Как хотите, — тихо ответила она.

Выходя из купе, Стефа с улыбкой поклонилась попутчикам. Заметив это, майорат тоже обернулся и приподнял шапку.

Дамы поклонились чрезвычайно учтиво, юнец торопливо и шумно шаркнул ножкой — все были крайне удивлены, что столь аристократическая молодая пара вежлива в обращении со случайными встречными.

Вбежала Люция.

— Ну, что вы тут застряли? — воскликнула она, бросаясь на шею Стефе. — Вальди сказал мне дожидаться в зале, я чуть со скуки не умерла! Стефа! Милая! Дорогая! Как я рада, что ты вернулась!

Они сердечно расцеловались.

Потом все вышли из вагона. На перроне ожидали их Юр и Ян, лакей из Слодковиц.

— С нами ехала аристократка, точно вам говорю, — сказала детям дама, когда они остались в купе одни.

— Это точно жених с невестой. Сразу видно большого пана. Красивая пара! — поддакнул юноша, не отходя от окна.

Карета отъехала первой, за ней двинулись сани с Яном и багажом Стефы.

Люция рассказала Стефе о болезни пана Мачея и о том, как скучала без нее.

— А как себя сейчас чувствует пан Михоровский? — спросила Стефа.

Люция опешила:

— Почему ты говоришь «пан», а не «дедушка», как раньше?

— Хорошо, дедушка… Как он сейчас?

— О, ему гораздо лучше, он вас все время вспоминает, — ответил Вальдемар, не сводя со Стефы горящих глаз.

Взгляд его ласкал девушку, не упуская ни малейшей детали в ее одежде. Лишь траурная вуаль неприятно подействовала на него.

Люция, словно отгадав его мысли, спросила:

— Стефа, зачем тебе этот траурный креп? Он тебе к лицу, но он страшный! По бабушке ведь не носят траура, только по родителям.

— Я ее очень любила. Да и носить этот креп буду недолго.

Она хотела сказать: «Вернее, ты недолго будешь видеть этот траур, потому что я вскорости же уеду», — но сдержалась. При одной мысли о том, что она навсегда покинет Слодковцы, слезы сами навернулись на глаза.

Она представить не могла, как будет с ними расставаться.

Вальдемар был молчалив, как и Стефа. Оба чувствовали, что что-то отделило их друг от друга, и догадывались, что именно. Только Люция щебетала как ни в чем не бывало.

Едва карета остановилась перед крыльцом особняка, едва они вышли и обрадованный Яцентий поцеловал руку Стефе, появился старый камердинер пана Мачея, направился прямо к ней и, склонившись к ее уху, шепнул:

— Старый пан просит панну к себе. Он в своем кабинете.

Девушка побледнела, но смело пошла вперед, не снимая верхней одежды.

Вальдемар догнал ее, они оказались одни в малом салоне.

Вальдемар взял ее руки и поднес к губам:

— Панна Стефания, вы знаете все?

— Да, — сказала она, трепеща.

Он заглянул ей в глаза, смотрел неотрывно:

— Я догадался сразу, еще в вагоне. Только не нужно нервировать себя, дедушка и сам в необычайном расстройстве чувств. Оставайтесь спокойной… ради него.

Он проводил ее до самой двери кабинета.

Пан Мачей сидел в кресле. За три недели он сильно изменился, побледнел, волосы поседели еще сильнее; весь он как-то сгорбился, согнулся, выглядел очень старым. Увидев его таким, Стефа не выдержала: слезы навернулись ей на глаза, она подбежала к старику, присела на корточки у его колен и спрятала лицо в ладони, сдерживая рыдания.

Пан Мачей обнял ее трясущимися руками.

Едва увидев девушку, он понял, что она знает все.

Что-то захрипело в его груди.

— Детка, ты плачешь? Ты все знаешь… От кого?

— Из ее… дневника.

Воцарилось молчание, тяжкое, глухое. Он знал этот дневник!

— Ты писала Люции, что она умерла от сердечного приступа. Была… какая-нибудь тому причина? — спросил он изменившимся голосом.

Стефа колебалась.

— Говори, дитя мое… расскажи все, я хочу знать… не бойся, ты же видишь — я спокоен…

Стефа рассказала, что бабушка, пребывая за границей, не знала в точности, где и у кого живет внучка, но письмо отца Стефы, в котором упоминалось имя Михоровских…

Она умолкла, не желая уточнять, что именно это и стало причиной… Избегала подробностей, потому что они касались и Вальдемара.

Но пан Мачей, легко угадавший недосказанное, склонил голову и тяжко вздохнул. Потом произнес с несказанной горечью:

— Значит, она не простила… до сих пор помнила… самого нашего имени оказалось достаточно… боялась за внучку, оказавшуюся среди нас…

Стефа прильнула губами к его руке, чувствуя, что любит этого старика, что бы ни произошло.

— Нет, дедушка, она все простила… и очень страдала, даже ее дети не знали имени…

— Однако ж она боялась… боялась за тебя. Почему?

Стефа затрепетала.

— Неужели?.. — прошептал пан Мачей.

Внезапно он понял все, перед глазами у него встал Вальдемар…

Тот же трепет охватил и пана Мачея:

— Да, вот главная причина ее опасений. Правда! Вот она! Само существование молодого майората Михоровского, находившегося рядом с ее внучкой, наполнило страхом ее душу…

Старик выпрямился. В его запавших глазах горел огонь всесокрушающей печали.

Он положил руки на плечи Стефы:

— Вставай, дитя мое. Иди к Идальке. Но не забывай о своем старом дедушке, в этой комнате тебе всегда рады…

Стефа поцеловала его руку и тихонько вышла. Пан Мачей стиснул руками голову:

— О Боже, все вернулось… минувшие годы, часы печали… Это ее и убило! Дневник… о, я несчастный… он сохранился, Стеня его прочитала… Господи Иисусе!

После долгого молчания он нажал кнопку электрического звонка на поручне кресла.

Беззвучно вошел старый камердинер.

— Что в доме? — спросил пан Мачей.

— Паненки наверху у пани баронессы, а пан майорат в своем кабинете; он велел доложить ему, когда паненка выйдет от вас. Прикажете просить?

— Нет, нет! Обед скоро?

— Сейчас будут подавать.

— Францишек, извинитесь перед пани баронессой от моего имени — я сегодня не выйду к обеду.

— Пан сегодня еще не пил брома…

— Хорошо, подай.

Когда камердинер выходил, пан Мачей задержал его:

— Сейчас я хочу остаться один, но скажи пану майорату, чтобы он пришел… после обеда и кофе.

Францишек вышел обеспокоенный и удивленный — его хозяин не хотел видеть даже любимого внука! В голосе не умещается!

Пожав плечами, старый камердинер пробурчал под нос:

— Ой, что-то недоброе у нас творится…

 

VII

Старик был совершенно прав. В тот же вечер Стефа и Люция сидели, прижавшись друг к другу на кушетке в комнате Стефы. Обе плакали. Люция всхлипывала:

— Стефа, я и думать не могла, что ты можешь меня бросить. Ты меня больше не любишь? Почему ты уезжаешь так внезапно?

Стефа рыдала. Сердце у нее разрывалось при мысли, что вскоре она покинет Слодковцы. Но оставаться она боялась. Появление Вальдемара в вагоне прямо-таки потрясло ее, а разговор с пани Идалией форменным образом измучил. Баронесса и слышать не хотела об ее отъезде, и, видя настойчивость девушки, твердо решила доискаться причин. Правды Стефа рассказать не могла и решила стоять на том, что родные категорически требуют, чтобы она возвращалась в отчий дом. Однако баронесса под влиянием дочки не сдавалась:

— Стефа, ну скажи, что ты шутила, что ты останешься с нами! — умоляла Люция.

— Нет, не стану обещать… Я не шучу. Я должна уехать, должна!

— Тебе у нас так плохо?

Стефа принялась целовать девочку:

— Люци, не говори так, ты мне делаешь больно… Мне у вас было хорошо, очень хорошо, я никогда вас не забуду, но обязана уехать… Я должна вернуться к родителям.

Люция не выдержала:

— Но мы тебя любим, как свою! Стефа, разве ты не чувствуешь себя как дома? И я тебя люблю, и дедушка, и мама. Я по тебе тосковала, как по родной сестре! Стефа, опомнись! Сразу после Рождества мы поедем путешествовать — на Ривьеру, Ниццу, в Рим, в Венецию, будем и в Париже, и в Вене, и в Швейцарии… Стефа, побойся Бога! Неужели тебя с нами там не будет? Я так на это рассчитывала! Я еще не видела тех мест, и, представь, как нам было бы хорошо вдвоем! Стефа, одумайся! Едут и дедушка, и Вальди, а уж если он с нами будет, все пройдет просто великолепно! Стефа! Если ты не поедешь, Вальди тоже останется дома!

Стефа вздрогнула:

— Люци, что ты говоришь!

— Правду. Если ты поедешь, поедет и Вальди. Если ты останешься, он останется. Уж я-то знаю!

Украдкой глянув в заплаканное личико девочки, Стефа увидела на нем тоску и озабоченность.

Значит, даже этот ребенок о чем-то догадывается? Стефа испугалась:

— Я должна уехать, должна!

Но перед ее мысленным взором встали неизвестные страны, моря, горы, огромные города, центры цивилизации, о которых она так мечтала. Она окажется среди всех этих чудес… и рядом будет он! Столько счастья, исполнение самых смелых мечтаний, и все зависит от нее, от ее согласия, ее воли. Губы Стефы улыбались, она готова была уже сказать: «Хорошо, я согласна». Но вдруг, как наяву, увидела перед собой Вальдемара. Его взгляд обжигал. В ушах звучали слова Люции: «Если ты поедешь — поедет и Вальди». Колебания исчезли. Стефа гордо подняла голову и решительно сказала:

— Не могу. Я должна уехать! Я буду писать тебе, дорогая. Будь со мной откровенной, поверяй мне все свои печали и радости. Мне грустно покидать твою молодую душу, столь прекрасно пробудившуюся к жизни, но я обязана, Люци, обязана!

Несколькими днями спустя состоялся званый обед по случаю избрания Вальдемара председателем сельскохозяйственного товарищества. Из Слодковиц на него поехали только пан Мачей, пани Идалия и пан Ксаверий. Стефа с Люцией остались дома.

Под вечер они распорядились запрячь маленькие санки и отправились на прогулку. Стефа сама правила парой серых. Санки неслись по накатанной дороге, снег скрипел под полозьями, летел из-под копыт, рассыпаясь на покрывавшей коней сапфирового цвета сетке. День был ясный, морозный. Стефа забыла на миг о своих печалях и поддалась очарованию прекрасного зимнего дня, весело болтала со своей юной спутницей. Но Люция, надувшись, бросала хмурые взгляды на Стефу и внезапно разразилась громким плачем.

— Люция, что с тобой? Отчего ты плачешь?

— Потому что забыть не могу о твоем скором отъезде! Мне так грустно, а ты веселишься, как ни в чем не бывало…

— Детка, и мне тяжело… ах, как тяжко! Я развеселилась, потому что мир прекрасен… Думаешь, мне весело бросать вас всех? Ох, Люция…

Столько неподдельной печали прозвучало в ее голосе, что девочка глянула на нее с любопытством:

— Почему же ты тогда уезжаешь? Стефа ничего не ответила. Люция покрутила головой:

— Ты от меня что-то скрываешь, Стефа. Не хочешь сказать правду, а я… может, я лучше, чем ты думаешь, угадала причины… И мне так жаль! Я уже знаю, как бывает грустно без тебя — знала бы ты, каково мне было эти три недели… Боже! Удивляюсь, как я не сошла с ума! Когда ты сбежала…

— Люция! — воскликнула Стефа, пытаясь оставаться спокойной. Слово «бегство» неприятно задело ее. — Люци, ты преувеличиваешь…

— Ни капельки! Ты и понятия не имеешь, что за тоска… Сначала, сразу после твоего отъезда — может, ты еще не успела и выехать за ворота — захворал дедушка. У него был жуткий нервный приступ. Вальди на руках отнес его в спальню. Мама перепугалась и тоже захворала. Вальди ходил такой понурый, злой, что я к нему и подойти боялась. Пока дедушка болел, Вальди от него ни на шаг не отходил. Маму он тоже навещал, только редко. А раз говорил с мамой довольно резко. Я сама слышала, как мама сказала: «Сущее детство, стоило помнить и мучиться столько лет…», а Вальди, должно быть, страшно рассердился, потому что сказал: «Тетя, у того, кто так может сказать, нет ни совести, ни сердца!» Я-то уж знаю, о чем они… я много подслушала и подсмотрела. Знаю, из-за чего слег дедушка… но молчу, потому что ты тоже мне ничего не говоришь. Потом, когда дедушка выздоровел, он все время был печальный. А Вальди спрашивал о нем только по телефону, всегда злой… Однажды он приехал после обеда, когда все спали, я увидела его санки, обрыскала весь замок, но его нигде не нашла. И совсем случайно застала… в твоей комнате. Он сидел у окна и держал в руке… угадай, что?

Стефу пронизал трепет. Рассказ девочки пробудил все печали и тяготы ее души.

— Не знаю, — ответила она.

— Твои кораллы.

— Кораллы?

— Да, ты спешила и не убрала их; они остались на столике под зеркалом. Вальди сидел, подперши голову одной рукой, а в другой держал кораллы, играл ими, гладил их, грустно так перебирал… Он так задумался, что не сразу меня заметил. Я видела, он жутко рассердился, что я вошла, но он этого не показал, встал, положил кораллы на столик, поцеловал меня, а потом осмотрел комнату и сказал: «Нужно к приезду панны Стефании украсить цветами ее комнату». Те камелии и белые рододендроны, что у тебя стоят, он приказал принести. А пальму сам поставил у зеркала. Он так разглядывал твои пастели и этюды… а тот большой картон, что ты нарисовала в Глембовичах, — кусочек парка с видом на реку — вообще унес. Такая красивая была картина, мне она самой очень нравилась. Видишь, Стефа, и Вальди скучал по тебе…

Люция замолчала. Стефа сидела тихая, угнетенная и обрадованная одновременно.

Значит, он даже не скрывал своих чувств? Тосковал по ней, бывал в ее комнате, держал ее кораллы, украсил комнату цветами…

Стефа собрала всю силу воли, чтобы не расплакаться от радости, от горечи — тысячи чувств смешались, обуявши ее…

Люция неожиданно спросила:

— Стефа, скажи откровенно, кто симпатичнее: Вальди или Пронтницкий?

Стефу буквально потрясло:

— Люци, не сравнивай Пронтницкого с паном Вальдемаром!

— Но Пронтницкий красивее, если откровенно. Эдмунд симпатичный, как картинка! Но сейчас, когда я о нем и думать забыла, предпочитаю Вальди. У него красота более мужская, великопанская, тебе не кажется? А Эдмунд рядом с ним — просто кукленыш, и все. Будь Вальди мне не родственником, а чужим, я бы по нему с ума сходила! В нем есть что-то такое… как не знаю что! Так может вскружить голову…

Стефа боялась взглянуть на Люцию, чувствуя, как щеки у нее наливаются жаром. Девочка продолжала:

— Вальди способен невероятно нравиться! Стоит посмотреть, как его любят панна Рита и эта ослиха Барская — ей-то казалось: стоит пальчиком поманить — и он рухнет к ее ножкам! Не вышло! А еще в него влюблены и графиня Виземберг, и княжна Криста Турыньская и много еще… Есть такие, что охотятся только за его миллионами, но уж таких-то Вальди сразу раскусывает!

Может, Барская его и любит, но еще больше ей хочется быть пани майоратшей и хозяйкой Глембовичей… а Вальди это понял и вынес ей корзину!

— Люци, но откуда ты можешь знать?! Он ведь тебе не мог похваляться!

— Да это каждый видел! Она к нему так и липла, кокетничала до полной невозможности… а потом ходила, как вареная.

— Ох, Люци, что за выражения…

— А что? Все так и было. Я сама слышала, как Трестка говорил Рите: «Молнии майората поразили мечтания Барской». К чему это еще могло относиться?

— Ну, по таким шуточкам можно безошибочно опознать графа Трестку… Даже не зная, кто это сказал, — засмеялась Стефа.

— Трестка тебе нравится?

— Конечно, он ужасно милый, хоть иногда своими шуточками способен разозлить.

— И он к тебе хорошо относится. Когда приезжал навестить дедушку, спрашивал о тебе, даже чересчур сердечно для него. Но сейчас его нет дома, он поехал в Берлин. Говорит, покупать обручальное кольцо.

— Серьезно?

— Да ну, что ты его не знаешь? Рита его не хочет. Может, и выйдет за него, но не раньше, чем Вальди женится. А это наступит не скоро…

— Почему?

— Ему не так просто будет подыскать себе жену, хоть любая согласна была бы за него пойти. А уж теперь…

Люция, умильно прильнув к Стефе, сказала вдруг:

— Стефа, скажи честно… я так тебя люблю… ну, скажи…

— Что?

— Ты знаешь, что… что Вальди в тебя влюблен?

— О Боже, Люци! Никогда такого не говори! Дай честное слово, что не будешь!

— А я и так никому не скажу, только тебе… Вообще-то и так многие знают… Ты ему давно нравишься, он тебя любит. А ты, Стефа? Быть такого не может, чтобы ты осталась равнодушна! Ты его тоже любишь… ну, скажи!

Стефа поняла, что ее тайна раскрыта, что Люция добивается ответа, и так все зная… Что делать? Ее душили слезы, жалость к Люции и к себе самой. Она молчала, зная, что тем самым подтверждает все.

Вдруг зазвенели бубенцы, заскрипел снег, зафыркали кони, и с их санками поравнялась великолепная упряжка панны Риты. Кучер придержал разгоряченных коней.

Стефа, несказанно обрадованная, тоже натянула вожжи, видя в панне Шелижанской избавительницу.

— Как дела? Как живете? — Рита перегнулась из санок, подавая руку Стефе и Люции. — А я как раз еду в Слодковцы! Хорошо, что вас встретила.

— Мы думали, вы в Глембовичах.

— Я должна была там быть вместе с тетей, но приехали Подгорецкие, и я улизнула…

— Вальди опечалится, — сказала Люция.

— Переживет! — нахмурившись, сердито отрезала панна Рита.

Стефа встряхнула вожжи:

— Возвращаемся? Вы поезжайте впереди, наши кони с вашими тягаться не смогут…

— У меня другая идея: вы обе пересаживайтесь ко мне, а Кароль займется вашими санками.

Лакей, услышав это, живо соскочил с козел.

Стефа уселась рядом с панной Ритой, Люция — на козлах, обернувшись к ним.

Они болтали весело, но что-то словно бы мешало прежней свободе в обращении. Панна Рита сидела скучная, Стефа — опечаленная, даже Люция уныло понурила голову. Когда по просьбе Риты Стефа рассказала ей о поездке в Ручаев, молодая панна не спускала с нее глаз, словно хотела прочесть затаеннейшие ее мысли. Стоило Люции грустно упомянуть о предстоящем отъезде Стефы, панна Рита встрепенулась:

— Как, вы уезжаете? Но почему?!

— Родители настаивают… и я решила не противиться.

Она сказала это столь решительно, что панна Рита и Люция промолчали. Слезы навернулись девочке на глаза.

Панна Шелижанская осталась в Слодковцах на ночь. Вечером они со Стефой играли на бильярде. Люция, заплаканная, сидела у камина в соседнем зале.

Об отъезде Стефы они больше не говорили — панна Рита угадала причину. К тому же она знала от пани Идалии, что Стефа — внучка Корвичувны.

— Знаете, отчего я не поехала в Глембовичи? — говорила Рита. — Оттого, что там будут возглашать здравицы в честь майората, будут курить ему фимиам, а он терпеть этого не может и начнет злиться. Всем этим господам кажется, что они, выбрав его председателем, корону надели ему на голову… Они поступили умно и справедливо, но это вовсе не милость — ему этот пост принадлежит по праву. Он умнее их всех… Выборы не были для него неожиданностью… как и для всех остальных. И все равно заведут длиннющие похвальные речи, начнут поднимать за него тосты, наделают шуму… и тот, кто станет кричать громче всех, наверняка про себя станет исходить от зависти — вновь майорат на виду, а он сам — в тени… Будет считать, что удача слепа, что сам он, с его миллионами и генеалогией, справился бы не хуже… не в силах признаться, что сам он не более чем светский бездельник. Но вслух — о, ничего подобного! Одни здравицы в честь пана Михоровского! И майорат из простой учтивости вынужден будет прилюдно благодарить такого болвана за теплые слова… Слава Богу, майорат не любитель длинных речей, сам он всегда говорит коротко и дельно…

— Но ведь среди пустых болтунов будут и дельные люди — князь Гершторф, молодой граф Мортенский. Их выступления обойдутся без пустой лести. Их приятно послушать, майорату они — настоящие друзья… — она умолкла.

Панна Рита посмотрела на нее:

— Со мной можете говорить откровенно. Я сама не просто друг майорату — я люблю его, не могу равнодушно смотреть на все, что с ним связано… Да, есть еще одна причина, почему меня не будет в Глембовичах, — отсутствие там Трестки.

Стефа, нацелившая было кий, удивленно подняла голову: — Из-за Трестки?

— Вот именно. Вы только не думайте, что я делю сердце меж двоими, о, нет! Просто порой Трестка бывает незаменим, я привыкла, что он меня неотступно сопровождает, и других кавалеров не терплю. Если он со мной, я под защитой, никто другой уже не станет мне надоедать. Исключение я делаю только для майората, но… он относится ко мне, как сама я отношусь к Трестке, без малейшей тени чувств…

— Он очень любит вас и ценит, — живо вмешалась Стефа. Печаль и боль, прозвучавшие в словах панны Риты, наполнили ее сочувствием.

Молодая панна рассмеялась:

— Вы хотите меня утешить? Напрасно… Он любит меня… но больше любит своих коней и Пандура. О да… Знает мои чувства к нему, но из деликатности никогда не намекнет об этом. Я вам повторю, что уже говорила однажды. Этот человек выберет женщину, в точности на него похожую, словно для него созданную, не уступающую ему в красоте, характере, темпераменте… словом, во всем. И это будет ЕГО женщина. Красивейшие женщины мира могут раскинуться к его ногам — простите за банальность… — но ни одна из них не пробудит в нем подлинные чувства, разве что мимолетное кипение крови. Он выберет себе женщину, которую захочет назвать женой, — но только не среди громких имен и прекраснейших партий, не среди титулов; выберет там, где никто и не догадается, и перед такой женщиной я первая готова склонить голову…

Рита замолчала. В тишине только кии стучали о шары — девушки продолжали азартно играть.

Пришла Люция. В какой-то миг Рита, склонившись над зеленым сукном, произнесла словно бы для себя самой, но достаточно громко:

— И я знаю такую женщину… И если я угадала правильно…

Она не закончила. Заговорили о чем-то другом. Люция внимательно посмотрела на Риту, потом на Стефу и медленно, повесив голову, вышла.

Пан Мачей и пани Идалия ночевали в Глембовичах. Вернулись они утром.

Баронесса, пребывавшая в самом лучшем расположении духа, оживленно и во всех подробностях рассказывала, как прошел обед. Пан Ксаверий вставлял свои дополнения, кивал лысой головой, поддакивая:

— Да-да, майорат — человек заслуженный. Дельный, энергичный! Вот только вчера он был не в лучшем настроении…

— Да, порой становился просто язвительным… — подтвердила пани Идалия.

Панна Шелижанская прикусила губы и покосилась на Стефу.

Пан Ксаверий продолжал:

— В последнее время это с ним часто бывает. Вчера он усердно выступал в роли любезного хозяина… но словно бы делая над собой усилие…

Из-под кустистых бровей он посмотрел на серьезное лицо пана Мачея и добавил:

— Пан благодетель, и вы невеселы. Может, плохая новость?

Пан Мачей усмехнулся:

— Заразился от внука…

Обед прошел невесело. Только пани Идалия и пан Ксаверий наперебой болтали о Глембовичах. После обеда панна Рита собралась уезжать.

— Мы, должно быть, расстаемся навсегда, — с болезненной улыбкой сказала ей Стефа.

— Упаси Господи! Я уверена, что Идалька вас не отпустит. Да я к тому же приеду еще, пока вы здесь… в любом случае, не уезжайте, не попрощавшись с моей тетей в Обронном.

— Да, верно! Княгиня всегда была добра ко мне.

— Она вас очень любит, — сказала Рита, сердечно целуя ее.

 

VIII

Прошел еще один день, столь же печальный и унылый. Стефа паковала вещи. Последний ее разговор с пани Идалией стал решающим.

— Но объясните же мне настоящую причину, — сказала баронесса, явно опечаленная. — Не понимаю вашего упорства. Быть может, вы недовольны Люцией?

— Наоборот, мне невероятно жаль расставаться с ней. Я ее по-настоящему полюбила. Мне жаль покидать вас всех, но я должна… должна.

Пани Идалия посмотрела на нее внимательно:

— Мы собирались ехать за границу, я рассчитывала, что вы не покинете Люцию…

— Вы без труда найдете другую учительницу.

— Какая вы смешная! Мы считаем вас не учительницей, а подругой Люции. Она к вам неслыханно привязалась. У нее, кроме вас, нет больше настоящих подруг. Я вижу в ней значительные перемены, она изменилась к лучшему под вашим влиянием. Ее ум за последнее время развился, и все благодаря вашему интеллекту. Вы не должны нас покидать! — баронесса обняла Стефу и с улыбкой поцеловала ее в лоб: — Стеня, не упирайтесь, мы вас очень любим и без вас будет грустно!

Стефа, чуя ее мимолетную сердечность, хотела также обнять ее, но не осмелилась. От пани Идалии на нее всегда веяло холодком, не смогла Стефа превозмочь этого впечатления и сейчас. Она лишь произнесла:

— Я никогда вас не забуду, стану писать Люции… но я должна уехать! Простите, что я нарушила договор, но… это обязательно.

Пани Эльзоновская посерьезнела:

— А может, все из-за этой… чудной истории моего отца и вашей покойной бабушки? Не стоит об этом вспоминать. Все забыто и похоронено… Смерть пани Рембовской… и присутствие в нашем доме ее внучки произвели на отца сильное впечатление, не спорю. Но теперь отец совершенно успокоился, ему будет не хватать вас. Не собираетесь же вы спасаться бегством из-за какой-то старинной истории?

Стефа горько усмехнулась, она несказанно была огорчена, и это заглушило в ней все иные чувства. Заметив это выражение на ее лице, пани Эльзоновская пытливо глянула на нее.

Стефа опустила глаза. Щеки ее медленно заливал жаркий румянец, губы дрожали. Всей своей фигурой, этим румянцем она, казалось, говорила:

«Именно эта „старинная история“ меня и гонит, я боюсь, как бы умершее не воскресло…»

Они долго сидели, не произнося ни слова. Большие светлые глаза пани Идалии, устремленные на Стефу, сужались и сужались, пока не стали узкими щелочками. Одна ее бровь нервно подергивалась. Баронесса одной рукой играла золотой цепочкой для часов, о чем-то усиленно размышляя.

Стефа медленно, серьезно подняла на нее глаза, блестевшие от затуманивших их слез.

Пани Эльзоновская встала:

— Свое окончательное решение я сообщу вам утром. Вот так, сразу я не могу… понимаете?

Стефа поняла, что ее разгадали. Кровь бросилась ей в лицо.

Мать Люции пожала ей руку — гораздо холоднее, нежели прежде.

Спускаясь по лестнице, Стефа чуточку пошатывалась. В голове у нее шумело.

Она облокотилась на обтянутые бархатом перила:

— Нужно уезжать… уехать… навсегда. Боже! Боже, дай мне силы!

Ее фигура отражалась в огромном зеркале на лестничной площадке. Стефа увидела там свое лицо — неузнаваемо изменившееся, бледное, искаженное болью и тоской, с черными кругами под глазами.

Позади раздались чьи-то шаги.

Она обернулась. Младший лакей бежал вниз по лестнице, перепрыгивая через ступеньки. Следом поспешал Яцентий.

— Что случилось?

— Пан майорат приехал!

Девушка задрожала, сделала движение, словно пытаясь убежать, но ноги отказались ей служить.

Внизу швейцар уже открывал дверь.

Она спустилась на нижнюю ступеньку, когда вошел Валъдемар.

Лицо его моментально прояснилось, он быстро снял шапку и стянул перчатку.

Стефа подала ему руку.

Он молча поднес ее к губам, потом глянул на изменившееся лицо Стефы и нахмурился.

Но она уже исчезла в боковой двери. Вбежала к себе в комнату и, сжав ладонями пылающие щеки, разразилась рыданиями:

— Боже! Господи, спаси меня!

Ее охватила горячка, с ней творилось что-то необычное. Сидя на диванчике у окна, втиснувшись в уголок, она то плакала, то лихорадочно размышляла, довольная, что мать задержала Люцию у себя и она может остаться в полном одиночестве…

Она очнулась, услышав стук в дверь.

— Кто там?

— Это я, Яцентий. Камердинер вошел:

— Пан майорат очень просит паненку прийти в белый салон.

Спазмы перехватили Стефе горло:

— Хорошо, я приду…

С минуту она сидела неподвижно. Потом подошла к окну, прижала разгоряченный лоб к холодному стеклу, вытерла глаза и подбежала к двери.

— Чего он хочет от меня?

Она отшатнулась, так и не выйдя в коридор, щеки ее пылали. Девушка, бесцельно бродя по комнате, заломила руки:

— Боже! Боже, покоя прошу!

Потом распахнула дверь и, не глядя по сторонам, не задерживаясь, побежала в сторону белого салона. Остановилась на пороге, в тени дамастовых портьер, запыхавшаяся, с колотящимся сердцем.

Вальдемар приблизился к ней, горячо сжал ее руки. Не отводя выразительного взгляда от ее пылающих щек, сказал уверенно:

— Перейдем в оранжерею, там нам будет спокойнее. Я хочу вас кое о чем спросить.

Отпустил одну ее руку, другую бережно положил себе на локоть и ласково прикрыл ладонью. Стефа, онемевшая, вся дрожа, не сопротивлялась.

Она чувствовала, что теряет сознание. Его близость и прикосновения наполняли душу неслыханным наслаждением, от которого шла кругом голова. Они вошли в оранжерею, примыкавшую к салону.

Цветущие камелии, рододендроны, прекрасные мирты и кедры, освещенные ярким светом электрических ламп, отбрасывали на вымощенные терракотовыми плитками тропинки шевелящиеся тени.

Вальдемар закрыл за ними дверь и повел Стефу по боковой дорожке, обсаженной камелиями. Сначала они шли молча. Потом он промолвил сердечно, заботливо, склонив к ней голову:

— Вы вправду хотите уехать? Вы все обдумали и решили окончательно?

Стефа обрела дар речи:

— Да, решила твердо и окончательно…

— И когда родилось это решение?

— С ним я вернулась сюда.

— Значит, вы все решили дома, в Ручаеве? — он сильнее сжал руку девушки: — Я догадывался, что последние события окажут на вас сильное влияние… но неужели вы могли подумать, что я позволю вам уехать? Вот так уехать?

Стефа ответила дрожащим голосом:

— Позволять или запрещать может только пани Эльзоновская… но уж никак не вы.

Вальдемар замедлил шаги:

— Тетя может поступать, как ей угодно… Но я… я люблю вас, и отсюда вы можете уехать только моей… невестой.

Он говорил энергично, но чуточку нервно.

Стефа помертвела. Ее бросило в жар. Цветущие камелии закружились перед глазами. Она сжала ладонями щеки:

— Как… вы… вашей…

Вальдемар склонился над ней, его голос звучал теперь мягко, проникновенно:

— Дорогая моя, единственная, я люблю тебя. Разве ты этого не знала? Я хочу, чтобы ты стала моей женой… Ты тоже меня любишь, потому и бежишь… но ты моя, моя!

Счастье бывает порою так велико, что оборачивается страданием. То, что ощущала сейчас Стефа, больше всего напоминало боль. Неожиданные слова Вальдемара наполнили ее душу столь безмерным счастьем, что девушка уже не владела собой. Только большие глаза, осененные длинными ресницами, сиявшие всеми оттенками фиалкового, не отрывались от глаз Вальдемара с немой просьбой, жалобной мольбой, словно девушка хотела сказать:

— Не мучай меня! Не искушай!

Пылающий взор Вальдемара опалял ее, ласкал, целовал. Крепко сжав ее руку, склонившись к ней, майорат шептал:

— Я схожу с ума, слышишь? Ты должна быть моей, ты будешь моею… Ты любишь меня, я знаю!

Внезапным движением Стефа вырвала руку.

Могучая волна счастья, шалый водоворот радости ураганом закружили ее. Огненный румянец залил щеки. Она, сжав ладонями виски, жадно хватая воздух пересохшими губами, воскликнула идущим от самого сердца голосом, словно благодаря силы небесные:

— Боже! Боже! Боже!

Вальдемар, совершенно уже не владевший собой, схватил ее в объятия, глаза его горели.

Но в тот же самый миг словно молния вспыхнула перед Стефой: перед глазами ее возник снежевский сад, белоснежная фигурка ее бабушки в объятиях юного улана… Непреодолимая сила оторвала ее от груди Вальдемара, прежде чем девушка успела склонить на нее закружившуюся головку, упоенную счастьем.

Вальдемар, пораженный, вновь схватил ее руки, сжал, словно в тисках:

— Что с тобой?

— Я вас… не люблю… никогда не любила… нет! нет! — вскрикнула Стефа глухим, изменившимся голосом.

— Что с тобой? Очнись! Что ты такое говоришь?!

— Я не люблю вас! Вы мне не нужны!

— Ложь! — крикнул Вальдемар. — Ты любишь меня и будешь моей!

— Никогда!

Она вся дрожала, грудь ее судорожно вздымалась, глаза горели.

Вальдемар был страшен. Уже не владея собой, он так стиснул ее запястья, что девушка крикнула от боли. Глаза его, ставшие почти черными, уперлись в лицо Стефы, он прохрипел:

— Ты должна стать моей! Я так хочу!

Из уст Стефы раздался нервный смех, словно бы стон пытаемого мученика. Глянув ему в глаза взглядом смертельно раненного человека, она спросила:

— Сейчас ты так хочешь… а что будет потом? Вся трагедия покойной бабушки прозвучала в этих словах.

Стефа резким движением высвободила руки и отскочила от него. Остановилась перед ним, гордая, уверенная в своем превосходстве, но потрясенная до глубины души. Страшным усилием воли она заставила себя успокоиться, а свой голос — звучать хладнокровно:

— Я не люблю вас… забудьте обо мне.

Она отвернулась и пошла к двери, с лицом, искаженным болью, но с гордо поднятой головой. Лишь оказавшись в белом салоне, она заломила руки в несказанной печали и побежала к себе. Упала перед постелью на колени. Рыдания рванулись из ее груди.

— Кончено! Все кончено! — простонала она сквозь слезы.

Вальдемар остался в оранжерее, словно пригвожденный к земле. Восклицание Стефы сказало ему все — она, несомненно, вспомнила о бабушке и пане Мачее. Последним же словам Стефы он ничуть не поверил, наоборот, то, как они были произнесены, убедило Вальдемара, что девушка любит его по-прежнему. В глазах у него сверкнуло торжество, он прошептал уважительно:

— Как она горда!

Стоял, глядя на колыхавшиеся ветви камелий, задетые убегавшей Стефой, и на лицо его медленно возвращалось спокойствие, приступ безумия минул.

Добрая ласковая улыбка озарила его лицо:

— Что бы ни произошло, я люблю ее… и она станет моей!

Он прошелся по тропинке. Стефа стояла у него перед глазами, вся его душа была полна ею.

— Но если…

Он вспомнил о родных. Его родные наверняка решительно воспротивятся. Что тогда?

Огонь засветился в его глазах, брови грозно нахмурились, и он яростно бросил:

— Посмотрим!..

 

IX

После страшного взрыва рыданий стоявшая на коленях Стефа осела, распростерлась на полу, не отрывая взгляда от солнечного света, ясной, трепещущей полосой пересекавшего комнату. Пылинки, оказавшиеся на его пути, вспыхивали ярко, нежно. Глаза Стефы, хотя и заплаканные, пылали, лучились охватившей душу безоглядной любовью. На место болезненной улыбки пришел беззвучный крик происходившего в душе разлада. Стефа собрала все свои силы, чтобы бороться и преодолеть себя, но оказалась слишком слаба, чтобы справиться с собственной душой. Ее любовь, трагическая, глубокая и неподдельная, зажгла сердце, как молния зажигает могучий лесной пожар; любовь эта увлекла ее ум и душу. Пожар величайшего чувства потряс все существо девушки…

Длившееся всего миг объятие Вальдемара отзывалось в каждой жилке ее тела. До сих пор Стефа ощущала на себе его руки, сомкнувшиеся на талии стальным обручем, ощущала жаркое его дыхание у своей щеки.

Откуда эта сила, нечеловеческая мощь, вырвавшие ее из-под титанической власти любимого? Причиной всему — печальный образ из прошлого…

Стефа застонала, из уст ее вырвалась раздиравшая сердце мольба:

— Я люблю его до безумия, до беспамятства! Хочу быть его рабыней!

Она вцепилась зубами в платочек, чтобы не стонать от боли.

— Я люблю его! Вальди! Вальди, господин мой!

Она трепетала, распростершись на полу, но страшная правда грубо ворвалась в ее мечты, словно удар обухом, отрезвила. Она приподнялась, стоя на коленях, оперлась о край постели, почувствовала, как неизбежность гасит в ней приступ любовного безумия, как покрывается льдом остывающая кровь и проникает в мозг медленным, болезненным кружением острых снежинок: «Не могу, нельзя! Нужно уехать!»

— Я должна уехать! — вскрикнула она, вставая. Но тут же пошатнулась и упала на постель, спрятав лицо в подушку:

— А он? Он любит, он сходит с ума! Как же он?! Бежать, бежать! Он забудет… все пройдет…

Но она сама не верила тому, что говорила. Но все равно — нужно бежать, исчезнуть с глаз всех этих людей, чтобы и след растаял, бежать от любимого, чтобы не видеть его больше, его взгляда, его рук, его губ. Он хочет жениться на ней, полностью отдавая себе отчет в своих мыслях и чувствах, дать ей свою фамилию — но она не может принять этого дара!

Стефа понимала, что прекрасный дворец счастья с Вальдемаром — не для нее, что она должна собственными руками убить мечты, пусть даже душа ее после этого умрет навсегда. Она страшилась нового разговора с ним, его глаз, голоса, слов, прикосновения рук. Одно воспоминание о его пылающих губах мучило девушку. Она крепко сжала веки, чтобы избавиться от взгляда его любящих глаз. Стефе казалось: задержи он ее в объятьях на миг дольше, она безраздельно принадлежала бы ему… коснись ее губ его губы, она потеряла бы сознание от сладкого, упоительного бессилия…

И этот золотой, лазурный сон она убьет собственноручно — все бесповоротно закончится, скрывшись за варварской стеной, невозможностью для них быть вместе. Ужасные щупальца несчастья грозно и неумолимо протянулись к Стефе, убивая в ней жизнь. «Высший круг», где вращался майорат, словно гидра, пил кровь девушки присосками чар. Впереди гибель… но нет, она спасется, вырвется из их щупалец, пусть даже израненная, почти мертвая, в совершеннейшем духовном упадке, полностью потерявшая волю к жизни. Она станет деревом, камнем, мертвой материей, лишенной духа и рассудка. Признание Вальдемара в любви стало последним щупальцем гидры, высосавшим кровь из сердца. Она поплетется отсюда бесприютным странником, жертвой, направляясь к трагической пропасти печали — только бы подальше от этого сияющего великолепия, от очарования, которое убивает! В большой мир! Черный, ужасный… Покинуть этот Эдем, ставшим адом, где в каждом уголке гремит сатанинский хохот иронии. Зажмуриться и бежать без оглядки, без раздумий, без сожалений…

— Но смогу ли я? Хватит ли сил?

Девушка изнемогала, словно привязанная к пыточному станку, но как она ни пыталась сохранить холодную волю, серые глаза Вальдемара властно смотрели на нее, его губы пылали, погружая в трепет, его голос, звучавший любовью и настойчивостью, не умолкал в ушах:

— Я без ума от тебя! Слышишь? Ты должна быть моей, ты будешь моей. Ты тоже любишь меня, я знаю.

Он знает! И не отпустит ее. В его глазах молнии, губы, словно кинжалы:

— Ты должна стать моей, я так хочу!

В нем — могущество, неодолимый ураган.

— Принадлежать ему! Боже, покарай меня за эти стремления! — молила Стефа.

Временами решимость ее слабела, тихая надежда овладевала тогда душою. Словно во сне, ей грезилось, что Вальдемар стоит рядом, что ее ладонь касается его щеки, что он шепчет ей ласковые слова. Она доверчиво склоняет головку ему на грудь, невероятно счастливая; его поцелуи горят на ее губах; жаркие прикосновения его нетерпеливых губ одурманивают ее словно бы сладким ядом… В безграничном упоении она лишается сознания, падая в пылающую бездну неизъяснимого блаженства.

Что это… смерть? Стефа дрожит, не в силах поднять голову, открыть глаза, пытается укрыться в беспамятстве, насыщенном сладкими запахами зачарованных цветов мечтания…

Тихий стук в дверь.

Мир! Окружающий мир призывает ее.

«Не открою! — думает Стефа. — Никто не имеет права вторгаться в золотые мечтания о нем, никто!»

И вновь заливается слезами.

Стук в дверь повторяется. Зорко бдящая Действительность пришла за своей жертвой. Занавес опускается со зловещим шелестом, скрывая от глаз прекрасные мечтания. Чары развеялись, все пропало.

Стефа не подошла к двери, она шептала, зажимая ладонями лицо:

— Боже! Боже, дай мне силы, дай упорство!

И словно одеревенела вдруг, окаменев с заломленными руками. Слезы застыли страданием, пронзительный холод заморозил кровь в ее жилах, душил ее петлей холодных, безжалостных истин. Словно увядшие от холодного прикосновения Смерти, в ней умирали всякие чувства, мозг становился куском льда. Стефа стала холодным камнем.

Глаза Вальдемара, упрямые, волевые, безжалостные, стояли перед ней, словно ограда, окружавшая разрушенные пространства и мрачные могилы, ставшие приютом ее души.

Через два часа стук в дверь возобновился, тихий, прерываемый рыданиями голос шептал умоляюще. Когда Стефа, будучи в полубессознательном состоянии, отворила, в комнату вбежала Люция и с громким плачем бросилась ей на шею.

Что-то произошло в замке; никто ничего не знал, но даже слуги догадывались — что-то нехорошее творится… К ужину не вышел никто. Пан Мачей после короткой беседы с майоратом заперся в своем кабинете. Майорат, правда, принял управителя Клеча, но разговор их длился недолго. Выходя, Клеч шепотом спросил ловчего Юра:

— Да что с майоратом приключилось?

Спрошенный развел ручищами:

— Да что вы меня, дурака, спрашиваете… Случилось что-то, вот вам и вся правда…

И он тихонько, с таинственной физиономией поведал, что со старым паном еще хуже, что пани баронесса все бегает взад-вперед по своему будуару — Анетка проболталась, ее горничная, а паненка баронесса едва достучалась в комнату панны Стефании, и теперь там обе плачут, но дверь заперта, и Анетка ничего больше не знает.

Клеч покачал головой:

— Что-то будет…

И отошел, погруженный в раздумья. Он вспоминал: еще после первого отъезда панны Рудецкой замок будто громом поразило…

На другой день Стефа объявила, что вечером уезжает.

Никто ей не перечил. Даже Люция, опухшая от слез, не покидавшая комнату подруги. Стефа написала короткое сердечное письмо панне Рите, прощаясь с ней и прося от ее имени передать наилучшие пожелания княгине Подгорецкой. В одиночестве она обошла сад и парк, заходила и в лес. Упав на колени в глубоком снегу, она долго молилась перед образком Богородицы, который еще в мае повесила на могучем грабе. Хотела забрать его с собой, но потом передумала:

— Пусть остается здесь, как память обо мне…

К ужину, как и вчера, никто не притронулся. Все были угнетены, даже — невероятная вещь! — пан Ксаверий лишился аппетита.

Вальдемар решительно отодвигал все подаваемые ему тарелки, выпив лишь пару бокалов бургундского. Он выглядел совершенно спокойным, был холоден, даже не смотрел на Стефу.

А она сидела как мертвая. Взгляд ее блуждал по залу — она прощалась с портретами, фресками, скульптурами. Дрожь пробегала по ее телу, холодная, конвульсивная. Она была бледна, только глаза горели огнем, прорывавшимся наружу пламенем души, только губы горели внутренним жаром. Шум в голове оглушал ее, сердце колотилось.

«Уезжаю, уезжаю навсегда! — с диким упорством повторяла она мысленно. — Это ужасно!»

Перед глазами ее проплывали проведенные в Слодковцах долгие недели — первые, весьма неприятные дни, веселое лето, исполненная очарования осень…

— Глембовичи! Ах, Глембовичи! Я никогда их больше не увижу…

Выставка, охота, костюмированный бал, все дорогие сердцу воспоминания проплывали перед мысленным взором, словно насмешки ради…

Потом она увидела, как будут тянуться дни без нее. Те же самые люди сядут утром за стол, только уже без нее. Ничего не изменится. Вальдемар будет бывать здесь, как встарь. Весной зацветут сирень, нарциссы и множество ирисов на газонах. В лесу запоет соловей. Над озером будут носиться ласточки, веселый крик кукушки эхом разнесется в парке. Но в Ручаеве она ничего этого не услышит.

И вдруг родная деревня представилась Стефе неизмеримо далекой, укутанной серым туманом, пропавшей в бесконечности.

И наоборот, Слодковцы и Глембовичи были для нее золотым царством, гаснущим навсегда.

В сердце ее вновь проснулась печаль: зачем она отказала Вальдемару? Он ее любит! Зачем она бедственными руками уничтожила свое счастье? Зачем? Из-за канувшей в прошлое истории бабушки? Зачем разум остановил порыв ее сердца?

«Что такое рассудок, что такое холодный разум? — подумала она. — Крылатый дух, реющий над нами? Мы не видим его, но ощущаем дыхание и направляющую руку…»

Разыгравшееся воображение Стефы представило ей разум в виде седобородого старичка, держащего доску с правилами, которым должны следовать люди, словно пророк Моисей, спускающийся с горы Синай с Божьими заповедями. Когда прекрасный божок очарования, упоения и искушений манит красой своей улыбки, старичок-разум поднимает к глазам человека доску с напоминанием о его обязанностях и указанием пути, по которому следует шагать; смотрит благожелательно, но непреклонно.

И побеждает любые порывы сердца. Бороться со старичком трудно, почти невозможно — он не убеждает, попросту притягивает к себе, как магнит железо. Он весьма учтив, но, последовав за ним, приходится скинуть яркие веселые одежды и облачиться в те, что предложит он; и всякий, удаляясь вслед за старичком, с горечью оглянется на покинутый Эдем: «Как там было прекрасно…» Стефа задрожала:

— Так оглянусь и я, так воскликну и я… Рыдания охватили ее. Борясь с ними, она закашлялась, но слезы навернулись ей на глаза.

Вальдемар молниеносно бросил на нее взгляд, лицо его отражало нелегкую внутреннюю борьбу. Он первым дал знак вставать из-за стола, и на сей раз пани Идалия ничуть не возмутилась столь явным нарушением этикета и ее прав хозяйки дома.

Прощание было недолгим. Баронесса тепло расцеловала Стефу:

— Стеня, пиши Люции как можно чаще! Ты ее буквально осиротила… Прощай! Я очень тебя любила, поверь…

Охваченная жалостью, Стефа бросилась в объятия пана Мачея, когда старик склонил перед ней седую голову. Вальдемар отвел глаза — волнение перехватило ему дыхание. Он иронически смотрел на нежности, расточаемые Стефе пани Идалией, но прощание Стефы с паном Мачеем потрясло его по-настоящему.

«Ты вернешься сюда моей или я умру», — повторял он себе.

Люция с душераздирающим плачем упала в объятия Стефы, и обе разрыдались: Стефа — тихо, Люция — во весь голос. Пан Ксаверий вытирал платком нос и, растроганный, всхлипнул.

— Скучно нам будет без вас, — сказал он, целуя Стефе руку.

— Стефа! Золотая моя! Единственная! — рыдала Люция.

Вальдемар решительно напомнил девочке, что Стефе пора ехать.

Стефу это неприятно задело: «Почему он меня прямо-таки выгоняет?!»

В боковом салоне ожидал управитель Клеч, распрощавшийся со Стефой крайне почтительно. Видя это, Вальдемар благожелательно посмотрел на него.

В обширной прихожей ждала неожиданность, потрясшая всех, даже пани Идалию. Там выстроились в ряд лакеи и камердинеры с Яцентием и Францишком во главе, дворецкий, экономка, панна горничная Анетка, младшие горничные и повар в своем белом колпаке. Все наперебой бросились прощаться со Стефой, целуя ей руки. Старый Яцентий, как всегда, бурчал что-то неразборчивое, на сей раз означавшее в его устах печаль и сожаление. Стефа едва сдержала слезы, только губы у нее дрожали, когда она прощалась со слугами.

Вальдемар помог ей надеть меховой жакет. Когда она пришпиливала к волосам меховую шапочку, с удивлением увидела, что и Вальдемар набрасывает меховой плащ.

Ее обуяло беспокойство.

— Зачем ты одеваешься? — спросила пани Идалия.

— Провожу панну Стефанию на станцию, — сухо ответил он.

Все сделали большие глаза. Пани Идалия поджала губы, пан Мачей отступил на шаг.

Стефа торопливо сказала Вальдемару по-французски:

— Прошу вас, не делайте этого. Я прекрасно доберусь сама. Вы меня очень огорчите, если…

Она произнесла это столь откровенно, столь недвусмысленная мольба читалась в ее глазах, что пан Мачей и пани Идалия были несказанно удивлены.

Однако Вальдемар, словно не слыша, спокойно и решительно подал ей руку:

— Поторопитесь, чтобы не опоздать на поезд…

— Оставайтесь! Умоляю вас… я… я не хочу, чтобы вы ехали!

— Не устраивайте сцен на глазах у слуг, — чуть раздраженно ответил он.

Стефа умоляюще огляделась. Ехать вместе с ним казалось ей страшным.

Заметив ее беспокойство, пан Мачей протянул к ней руки:

— Стеня, не спорь… пусть Вальди тебя проводит… так будет безопаснее…

В случае необходимости старик умел быть дипломатом.

Еще немного печального прощания, слез Люции — и Вальдемар вывел Стефу на крыльцо. Там с ней попрощались старший конюх Бенедикт и его подчиненные. Старый садовник печально кивал головой, стряхивая с седых усов слезинки.

Все горевали о ее отъезде, каждый по-своему это выражая.

У крыльца стояли карета и глембовический выезд. Бруно удивленно смотрел на Стефу, явно не понимая, почему она уезжает столь внезапно и провожать ее отправляется сам майорат. Юр, наоборот, величественно выпрямившись в тяжеленной меховой шубе, состроил весьма загадочную физиономию.

Вальдемар подсадил Стефу в карету, учтиво пожал руку Клечу и, садясь вслед за Стефой, бросил кучеру:

— Трогай, живо!

Юр захлопнул за ними дверцу и быстро запрыгнул на козлы.

Карета покатила по белой скользкой дороге, бубенцы громко зазвенели.

Стефа, забившись в уголок, сидела тихонько, сдерживая даже дыхание. Они проехали в ворота, свернули, и Стефа увидела сзади особняк, белый, изящный, сверкающий в лунном свете оцинкованной крышей и рядами освещенных окон.

Все это она видит в последний раз!

Слезы навернулись ей на глаза. Она жалобно заплакала, не стыдясь уже Вальдемара.

Вальдемар нежно взял ее руку, молча лаская в ладонях, стал медленно снимать рукавичку.

Стефа вздрогнула, но не убрала руку. Вернее, не смогла убрать — так крепко он держал.

— Успокойтесь… успокойтесь, прошу вас, — повторял он мягко.

— Зачем вы поехали со мной? Зачем вы меня мучаете? Зачем? — расплакалась Стефа.

— Не стоит об этом, дорогая. Разве я мог отпустить тебя, не поговорив… совсем по другому, не так, как тогда в оранжерее? Лучшая моя, я пытаюсь тебя уговорить…

Стефа беспокойно шевельнулась. Его сердечный, нежный голос, его слова, тон — все действовало на нее одурманивающее. Девушка поняла, что он приобрел власть над ней. Он ласкал, целовал ее пальчики; это отнимало всякую волю к сопротивлению, но она все же попыталась обороняться:

— Оставьте меня в покое. Я уеду, и все кончится. Так и должно быть. Доставьте мне это одолжение…

— Стефа, поговорим серьезно… и прежде всего — спокойно. Я знаю, в чем главная причина. Ты не можешь забыть о покойной бабушке и ее драме. Не спорю, это может вызвать весьма печальные сопоставления… Но ты не имеешь на них права — минувшая драма не может повториться. Я давно люблю тебя, люблю всей душой. Я проверил свои чувства — это не каприз, не минутная блажь, мне уже давно не двадцать лет… Я серьезно проанализировал все и пришел к выводу, что чувства мои самые серьезные, неподдельные. Я много раз влюблялся… но это было совсем иное! Это как раз и была минутная блажь, легкие романы, каких у каждого из нас — дюжины. Но я не встречал еще женщины, способной полностью и безраздельно завладеть моей душой. Ты первая пробудила во мне совершенно иные чувства — до сих пор я руководствовался лишь порывами… Я не просто жажду тебя, я безмерно люблю. Признаюсь, сначала мои побуждения были не столь благородными… При первой же встрече ты заинтересовала меня, ты была в моем вкусе, я хотел добиться тебя, но — совсем в ином качестве… Хотел, чтобы ты отдалась сама, был избалован жизнью и победами. Видя, что мне тебя не победить, стал злиться, язвить над тобой… А порой я тебя ненавидел, ты меня приводила в ярость. Видишь, единственная моя, я ничего не хочу скрывать…

Он взял другую ее руку и горячо прижал к губам обе. Стефа сидела, словно во сне. Он продолжал тихо, решительно:

— И ты усыпила во мне зверя, я стал смотреть на тебя иными глазами. Удивлялся твоей неприступности и благородной гордости. Уважал тебя, чтил. А ты оставалась прекрасной, невероятно грациозной в каждом движении, я находил в тебе столько достоинств, ты, сама о том не ведая, завоевывала мое сердце… И я полюбил тебя! Теперь ты моя, потому что и ты меня любишь. Не перечь, не надо, я все знаю! Ты пыталась бороться, но это сильнее тебя! Я удивился вчера, с какой горечью ты бросила мне в лицо, что вовсе не любишь меня — я же знал, что любишь… И ты хотела, чтобы после твоего вчерашнего отказа я перестал бороться? Я обрел тебя, чтобы тут же потерять?! Такому не бывать! Расстаться с тобой навсегда из-за твоей минутной горячности, минутных страхов, вызванных прошлым? Знай я, что ты ко мне совершенно равнодушна, я и тогда шел бы к цели с надеждой, что завоюю тебя. И уж тем более не могу отступать теперь, зная, что ты любишь меня! Ты плохо знаешь меня, единственная… Ты будешь моей женой, ибо я жажду разделить с тобой счастье…

Стефа слушала в упоении, с незнакомым ей доселе наслаждением. Он любил ее и говорил это спокойно, серьезно, все обдумав, совсем не так, как вчера, в сущем безумии. Взгляд его покорял, горячил кровь. Майорат вдруг притянул ее к себе и зашептал:

— Единственная моя, драгоценная, не упирайся, не перечь, ты любишь меня… скажи это… я жажду это услышать!

Стефа чувствовала, что слабеет. Слишком сильно она любила, чтобы теперь сопротивляться. Его чувства, его звучавший неподдельной любовью голос дурманили ее. Она не смогла сопротивляться даже тогда, когда он нежно обнял ее, притянул к себе и бережно привлек ее голову к груди.

Стефа совершенно не владела собой.

Сдвинув ее шапочку, Вальдемар погрузил лицо в ее пушистые волосы, сам будучи на седьмом небе от счастья, шептал:

— Счастье мое! Скажи, что любишь!

Она прильнула к его груди, счастливая, почти потерявшая сознание от нежности.

— Люблю… да… люблю… — прошептала она.

— Моя! Моя…

Он покрывал поцелуями ее губы, глаза, волосы.

Нескончаемая прелесть очарования, неземного упоения окутала их. Такие минуты заключают в себе все прекрасное, что только может сотворить мир, и это упоение духа, сливаясь со страстью, возносит на небывалые вершины любви и преданности.

Минуты эти чересчур прекрасны, чтобы быть сотворенными неразумной силой; они, несомненно, созданы ангелами.

Вальдемар, лаская прильнувшую к нему Стефу, шептал нежные слова любви: наконец она была в его объятиях, желанная, единственная…

— Моя навеки… жена моя… — повторял он.

Но Стефа вздрогнула вдруг и произнесла безмерно грустным голосом:

— Я люблю вас больше жизни… но никогда не стану вашей женой.

— Что ты говоришь, единственная? Почему?!

— Это невозможно! Вы — магнат, а это… вы не для меня!

— О Боже, дорогая, не нужно вспоминать об этом! Мы любим друг друга — и этого довольно, это все и решает! Ты моя, и я никому не позволю отобрать тебя у меня. Никто не посмеет запретить нам стать счастливыми, уж я позабочусь! Мой дедушка когда-то говорил то же самое, но ему было на десять лет меньше, чем мне сейчас, он больше поддавался влиянию родных. А может, был попросту слабее? Любимая, отбрось эти мысли, верь мне, и я тебя не подведу. Ты только верь в счастье — и будешь счастлива.

Стефа высвободилась из его объятий:

— Я — ваша жена? Возможно ли? Нет, в такое счастье я не могу поверить!

Вальдемар вновь привлек ее к себе, лучась улыбкой:

— Увидишь, единственная моя! Увидишь! Я смету, растопчу все и вся, что только встанет на пути, лишь бы завоевать тебя!

— Но я не хочу стать позором вашей семьи! Вас станут донимать издевками! Я люблю вас и не хочу для вас такого будущего. Я и так чересчур долго прожила среди вас. Я люблю вас давно… о Боже, почему я не бежала раньше? Я жила, как во сне… а теперь поздно все забыть!

И она вновь расплакалась.

— Успокойся, любовь моя! — прижал ее к груди Вальдемар. — Стефа, золотая моя, ты не должна так говорить, если любишь меня. Ты станешь моей женой, которую все обязаны будут уважать, будешь Михоровской, супругой майората, и на этой вершине тебе ничто не грозит. Я уверен, что открыто смеяться над тобой не посмеет никто, а шепотки по углам не должны нас заботить. Дорогая, я умру, но не оставлю тебя! Верь мне!

Он прильнул губами к ее губам. Его усы щекотали ей щеку, горячее дыхание одурманивало:

— Повторяю, любимая: твой Вальди тебя не подведет, если доверишься ему всецело. Настанет время… я приеду в Ручаев и заберу тебя. И ты сама подашь мне тогда руку, чтобы навсегда связать наши судьбы. Я жажду, чтобы ты была счастлива, и, чтобы жизни наши не были сломаны, я смету все преграды! С этого мига мы — жених и невеста! Мы — нареченные, не беспокойся ни о чем!

Они подъезжали к станции. Протяжный свист локомотива нарушил их грезы. Карета остановилась, поезд стоял уже на станции.

Болтовня, суматоха, суета.

Майорат отправил телеграмму в Ручаев и проводил Стефу в купе. Вещами занимался Юр. До отправления поезда оставалось еще несколько минут.

Стефу трясло, словно в лихорадке. Вальдемар сжал ее руку:

— До свидания, любимая! Жди меня в Ручаеве и верь. Ты — моя единственная, и я сделаю все, чтобы мы были счастливы!

Раздался третий звонок. Стефа глухо вскрикнула.

Вальдемар схватил ее в объятия и горячо расцеловал заплаканные глаза. Лицо его было крайне озабоченным, брови хмурились, губы дрожали:

— До свидания, милая, до свидания!

Стефа вырвалась из его объятий — в купе вошла пожилая, величественная дама. Вальдемар быстро глянул в ее симпатичное лицо — он где-то уже видел ее, она жила где-то неподалеку от Обронного. И поклонился исключительно галантно:

— Поручаю опеке пани мою невесту. Я — майорат Михоровский.

Она несказанно удивилась, но тут же с улыбкой протянула ему руку, представилась и заверила:

— Можете быть спокойны, пан майорат. Мы с панной едем в те же края, я о ней позабочусь до самой ее станции.

Вальдемар поблагодарил, пожал руку Стефе и выскочил из вагона.

Поезд тронулся.

Майорат, шагая рядом с окном, за которым виднелось личико Стефы, снял меховую шапку и громко говорил нежные слова прощания, пока поезд не вырвался со станции. Он быстро мчался по освещенным луной голубовато-белым пространствам, грохоча, уволакивая за собой полосу дыма.

Дойдя до водонапорной башни, Вальдемар остановился и смотрел вдаль, на отдалявшиеся быстро красные огни, напрягая слух, ловил удалявшийся стук колес, и лицо его украшала удивительно трогательная улыбка.

Он стоял так, пока красные огни и ставшая крохотной черная черточка поезда не исчезли окончательно в лунном свете. Потом вернулся на станцию.

— А теперь — в битву! — бросил он.

В буфете его встретил поклоном начальник станции:

— Прошу прощения, пан майорат, я не успел раньше засвидетельствовать мое нижайшее почтение… Это панна Рудецкая уехала, не правда ли?

— Да, пан начальник, это моя невеста отбыла к родителям.

— О-о-о…

Начальник станции так удивился, что не смог произнести ни слова, даже не поздравил майората.

Но Вальдемар не дал ему времени опомниться, тут же откланявшись.

Оказавшийся поблизости ловчий Юр, услышав ошеломляющую новость, тоже онемел.

— Подавай карету! — сказал ему Вальдемар.

— В Слодковцы едем? — спросил Юр.

— Нет, в Глембовичи.

Карета тронулась.

Вальдемар снял шапку и распахнул меховой плащ.

 

XI

В Обронном в своем кабинете задумчиво сидела княгиня Подгорецкая. Все ее окружавшее как нельзя лучше соответствовало властной и величественной хозяйке. Исполненная мрачных тонов комната, обитая темным дамастом, напоминала комнаты польских матрон старых времен.

Длинное фортепиано из красного дерева, покрытое парчовым покрывалом, тяжелая мебель, занавеси на окнах из старинных кружев, несколько потемневших от времени портретов довершали картину. У окна стоял огромный разросшийся фикус, пониже — два могучих кактуса. Высокие гданьские часы в резном футляре тикали размеренно, чинно. Напротив, «подколеночки» висел большой портрет молодой красивой женщины в белом платье, украшенной драгоценностями. На коленях у нее сидел двухлетний мальчик в бархатном костюмчике с кружевами. Это была дочь княгини, Эльжбета Янушева Михоровская, майоратша глембовическая, с сыном Вальдемаром. У ребенка были длинные локоны, а личико казалось не столько красивым, сколько выразительным. По сторонам портрета висели два других. Один изображал покойного майората Януша, другой — нынешнего майората Вальдемара. Чертами лица Януш был подлинный Михоровский, но глаза у него были матери-француженки: большие, черные, пламенные, похожие на глаза пани Идалии, только больше и милее во взгляде; лицо его было красивым и благородным. Вальдемар, запечатленный в год, когда он принимал майоратство, смотрел серыми глазами с проказливой усмешкой. Изгиб бровей и кое-какие черточки лица указывали на неутомимую энергию.

Княгиня сидела на старомодной софе за округлым столом, заваленным множеством вещей, предназначенных для подарков детям бедняков на Рождество. Там были платья, курточки, вязаные шапочки для младенцев, красные штанишки, платочки и четки. Рядом с игрушками и лакомствами лежали башмачки и шерстяные туфельки.

Княгиня, в черном строгом платье, перебирала белыми руками подарки, деля их на кучки. Ее компаньонка, немолодая женщина, пани Добжиньская, суетилась, поднося на переполненный стол все новые вещи.

Очнувшись от задумчивости, княгиня с непонятным выражением на лице посматривала на портрет Вальдемара.

С некоторых пор внук ее очень беспокоил — княгиня обнаружила в нем большие перемены. В последний раз, на званом обеде в Глембовичах, княгиня попросту испугалась…

— Что с ним? Что его гнетет? — спрашивала она себя.

Все ее удивляли: и пан Мачей, и обычно веселая, остроумная Рита, сидевшая теперь в глубокой задумчивости посреди шумного веселья. Княгиня явственно рассмотрела, как несколько раз на ее щеках появлялись слезинки.

«Что же с ними со всеми творится?!» — гадала старушка.

Занятая работой, она ожидала возвращения Риты, которая, получив письмо от Стефы, тут же помчалась в Слодковцы. Внезапный отъезд Стефы озадачил княгиню… но еще более ее поразило лицо прочитавшей письмо.

Рита побледнела тогда, как полотно, и, прикусив губы, прошептала:

— Боже, какая у этой девушки твердость духа! Княгиня так и не дозналась, что эти слова должны означать, но с тех самых пор образ Стефы назойливо стал занимать ее беспокойные раздумья. И княгиня усиленно занималась приготовлениями к Рождеству, пытаясь заглушить в себе все недобрые предчувствия.

— Добжися, ты так и не сказала — двое детей той работницы приняты в приют в Глембовичах или нет?

Пани Добжиньская кивнула:

— Майорат велел их принять. А как же! У них теперь, как у всех, и кроватки, и чашки-ложечки.

— Но помни, мы договорились с майоратом, что одежду детям даем мы!

— У них уже есть новая, на праздник. А пока они ходят в старой, она еще хорошая. Пан майорат очень заботится о приюте. Женщин, что присматривают за детками, он подобрал хороших, и пани заведующая — весьма достойная особа. Приют и школа полны, но вот приют для стариков пустует…

— Почему?

— Потому что никто из старых бродяг не хочет бросать своего ремесла. Говорят, что лучше просить подаяние, чем иметь постоянную крышу над головой, хорошую еду и какое-никакое занятие. Придут, переночуют, поедят, поспят — и уходят опять бродить по свету. Я говорила пану майорату: к чему их так голубить, если они предпочитают нищенствовать? Но у пана майората золотое сердце…

— Что он сказал?

— Да вот так и сказал: «Дорогая моя пани Добрыся, так уж обстоят дела: ты либо нищий, либо нет. Эти, видимо, своего рода спортсмены, которые без любимого занятия не проживут. Трудно им это запрещать, могут заболеть от тоски по нищенству. Пусть уж лучше хоть едят да спят у нас, чем ночевать по канавам».

На лице княгини промелькнула улыбка. Пани Добжиньская продолжала:

— Живет там лишь горсточка мохом поросших старичков и старушек, из семей фабричных рабочих и пожарных. Щиплют себе перо для подушек или дремлют у печки. Пан майорат называет их комнаты «дворцом инвалидов».

Княгиня вновь глянула на портрет Вальдемара, шепнула с улыбкой:

— Милый, добрый мальчик…

— Пани княгиня, а не думаете ли вы, что с майоратом что-то не так? Он вроде и не больной, а все равно сам не свой. Пора ему жениться, вот что я вам скажу! Сколько можно тратить впустую молодые годы?

Княгиня ничего не ответила, лишь вздохнула. Но болтушка пани Добжиньская быстренько продолжала:

— Видно, что пану майорату никто и не нравится, да и наша панна Маргарита ему не по душе. А какая жалость! Паненка у нас добрая, дельная. А чем кончилось, с вашего позволения, с графиней Барской? Ведь все говорили, что майорат с нею обручится…

— Увы, Добжися, ничего не вышло. Тут ты совершенно права, моему внуку нелегко будет найти жену по вкусу…

— Жалость какая…

В комнату вошла панна Рита в меховой шапочке и шубке с каким-то странным выражением лица. Она молча раскланялась с графиней. Пани Добжиньска тут же вышла из комнаты.

Княгиня подняла глаза на воспитанницу:

— Рита, что там, в Слодковцах?

Рита уселась в кресло, резкими движениями стягивая перчатки:

— Стефа Рудецкая позавчера уехала.

— Я знаю… но почему?

— Ох! Совсем скоро узнаете, тетя… Она, конечно, нарушила договор, но поступила весьма тактично…

— Позволь, дорогая! Совершенно не пойму, о чем ты?

— Может, вы даже сегодня все узнаете. Вчера майорат побывал в Слодковцах, скоро будет у нас.

— Вальди? Откуда ты знаешь?

— Идалька мне сказала.

Рита бросила на портрет Вальдемара долгий, исполненный тоски взгляд и горячо воскликнула:

— О, он прирожденный победитель, он и теперь все преодолеет!…

И выбежала из комнаты.

Княгиня долго, недоумевающе смотрела ей вслед:

— Господи, да что с ней творится? Добжися! Поспешно вошла компаньонка.

— Добжися, иди к Рите и присмотрись как следует — не больна ли девочка. Как-то она странно выглядит, разнервничалась. Отнеси ей старого вина. И пусть придет ко мне, если захочет.

Очень скоро панна Рита вновь появилась в комнате княгини.

— Спасибо за заботу, тетя. Добжися угощала меня вином… но я ничуть не больна.

— Но ты говоришь сущими загадками! Ничего не понимаю! Одно мне ясно: из-за того, что Стефа уехала, в Слодковцах начались какие-то хлопоты. Но какие? Почему?

— Ах, тетя, трудно мне об этом говорить…

— А при чем тут Вальдемар? Про какую это его победу ты говорила?

— Увидите, тетя, увидите! В дверь постучали.

Вошел слуга и вручил Рите телеграмму от графа Трестки из Вены. Прочитав ее, панна Шелижанская необычайно зло швырнула бланк на стол.

— Что там еще? — спросила княгиня, взяв телеграмму.

Трестка сообщал:

«Вскоре вернусь. Гложет ностальгия. В Рим уже не поеду, рассчитывая, что летом отправимся туда вместе. Венские дамы меня ничуть не привлекают. Вместо чудесных профилей мадьярок предпочитаю крест мученика в Обронном.

Ваш незаменимый Эдвард».

Княгиня рассмеялась и весело сказала:

— Оригинальная телеграмма… и человек забавный. Верный, как Троил. Уж теперь-то ты наверняка решишься его осчастливить…

Рита бросила на княгиню быстрый взгляд:

— Почему — «теперь»?

— Ну… не знаю. Если он столь решительно предлагает тебе Рим, наверняка питает какие-то надежды…

— Ах, эти надежды! C'est son cheval de bataille! Но долго же ему придется ждать… Хотя… тетя, вы можете оказаться правы.. Теперь я быстрее решусь осчастливить верного Троила…

— Ничегошеньки не понимаю! Что до Трестки, я тебе всегда говорила: прекрасная партия, он очень добрый и хороший человек, немножко чудаковатый, но это не помешает. Имение у него хорошее, прекрасный особняк, а главное, он тебя по-настоящему любит.

— Тетя, не нужно об этом! Прошу вас! Хотя бы теперь! — умоляла панна Рита, быстро расхаживая, почти бегая по кабинету.

Княгиня пожала плечами:

— Странная ты сегодня, Рита…

Вновь постучали в дверь. Вошел лакей и коротко доложил:

— Пан майорат.

Рита превратилась в соляной столб.

Вальдемар вошел энергичной походкой, непринужденно поздоровался с бабушкой и панной Ритой, словно не замечая состояния девушки. Она вышла вдруг из комнаты.

Вальдемар уселся в кресло рядом с княгиней и бережно взял ее руку. В глазах его читалась неподдельная сердечность, но было там и что-то от проказника.

— Я так рада тебя видеть, мальчик мой, — улыбнулась ему княгиня. — Последнее время ты редко бывал у меня, забыл про старую бабку…

— Боже сохрани, я и не думал! Значит… вы рады, бабушка, что я приехал? Вы меня по-прежнему любите?

— Может ли быть иначе?! Ты у меня один, ты мне и внук, и сын, потому что Франек… о Боже… — старушка махнула рукой: — Ох, если бы Франек был на тебя хоть чуточку похож!

— Признаюсь, бабушка, я ни для кого не хочу быть образцом для подражания…

— Однако ж обязан! Вальдемар усмехнулся в усы:

— Хорошо, когда-нибудь буду — для моего сына…

— В том-то и беда! Ты совсем не думаешь о женитьбе, а это твой долг! Ты — последний по глембовической линии, ты обязан об этом помнить, Вальди, но ты все шутишь…

Вальдемар посерьезнел и посмотрел в глаза княгине:

— Нет, бабушка, теперь я больше не шучу. Я твердо решил жениться, создать семью — не по обязанности, а по собственному горячему желанию!

Умные темные глаза княгини недоверчиво изучали лицо внука. Его решительный тон подействовал на старушку, но она все же переспросила недоверчиво:

— Вальди, ты хочешь жениться?

В ее голосе прозвучало столь безграничное удивление, что довольный Вальдемар рассмеялся:

— Бабушка! Ты все время, даже минуту назад, выговаривала мне, что я долго не женюсь, но едва услышала, что я собрался жениться, онемела от изумления…

— Значит, это правда?

— Правда, милая бабушка! Я же сказал — больше не шучу! Я нарочно приехал, чтобы рассказать тебе все и просить благословения.

— Благословения? Уже? Я и не слышала, Вальди, чтобы ты за кем-то ухаживал! Так внезапно…

— Почему внезапно? Та, кого я хочу взять в жены, давно мне дорога. Ты ее знаешь и любишь. Но я решил, что ты отгадаешь сама, потому что я особенно и не скрывал…

— Кто это, Вальди? Неужели… — на лице ее отразилось беспокойство. — Неужели Мелания Барская?

— Ну что вы, бабушка! К Барской я совершенно равнодушен.

— Кто же тогда?

Вальдемар, проникновенно глядя на нее, произнес мягко, но решительно:

— Стефа Рудецкая.

Княгиня широко раскрыла глаза:

— Кто-кто?

— Стефа Рудецкая, — повторил он.

— Вальди, ты шутишь?

— Ничуть, бабушка. Это правда, и я твердо решил. Княгиня, взявшись за голову, выдохнула полной грудью:

— Езус-Мария!

Вальдемар сжал зубы, нахмурился, изменившимся голосом спросил:

— Бабушка, что вас так поразило? Неужели это трагедия? В самом деле, если бы я умирал, вы и тогда не так встревожились бы…

— Вальдемар, опомнись, не разбивай мне сердце! Я теперь не сомневаюсь, что ты говоришь правду, но это ужасно! Ты этого никогда не сделаешь! Никогда!

Майорат гордо поднял голову, губы у него подрагивали:

— Почему же, любопытно знать?

Княгиня, белая, как мел, схватила его за руку, глаза ее лихорадочно сверкали, из горла едва вырвался хриплый голос:

— Умоляю тебя, не делай этого! Опомнись! Вспомни о своем роде, о своей фамилии! Ты не имеешь права безнаказанно оскорблять такими решениями память о предках! Не смеешь!

Вальдемар, едва подавив гнев, заговорил с едва сдерживаемым спокойствием:

— Хорошо… Хочу напомнить, бабушка, что, кроме имени, рода, герба и прочих декораций, у меня есть еще сердце и душа. А у сердца и души есть собственные, не родовые стремления. Могу я хотеть чего-то для себя, лично для себя? Никогда я не пожертвую чувствами ради декораций. Моей женой будет только та, кого я полюблю. Я долго искал… и нашел Стефу.

— Вальди, вспомни: твоя бабушка была из рода герцогов де Бурбон, породнившегося с королевскими домами, твоя мать Подгорецкая принадлежала к одному из славнейших польских княжеских родов! Майорат нетерпеливо пошевелился в кресле:

— А моей женой будет Рудецкая, из хорошей польской шляхетской семьи — и только… Зато с нею я буду счастлив.

— Ты так ее любишь?

— Люблю сердцем, душою — всем, чем мужчина может любить женщину!

— А она об этом знает?

— Я ей признался.

— И знает о твоих намерениях?

— Да, я все ей сказал.

Княгиня зло усмехнулась:

— И она, конечно, согласилась, не помня себя от счастья?

— Наоборот. Она мне отказала.

Княгиня удивленно посмотрела на Вальдемара, сухо спросила:

— Отказала? Ты шутишь?

— Ничуть! Говорю серьезно. Она не хочет стать моей женой как раз по тем причинам, о которых вы упоминали, бабушка, но она любит меня, любит давно — и потому уехала. Стефа горда и благородна, она пыталась заставить себя все забыть, но я ей не позволю, не хочу, чтобы она была несчастлива. Да и о моем счастье идет речь!

Княгиня сидела, словно мертвая. Потом прошептала, словно самой себе:

— Ты говоришь, отказала? Хоть столько такта у нее нашлось.

— Вот именно — такта! А речь идет о любви, она тоже меня любит. И я все сделаю, чтобы превозмочь ее сопротивление. Я поеду в Ручаев просить у Рудецких руки их дочери.

— Боже! Боже! Боже мой! — стонала княгиня. Вальдемар потерял терпение:

— Бабушка, к чему эти стоны? Никакого преступления я не совершаю. Я думал, что те, кто меня любит, только порадуются моему счастью, но вижу, все обстоит совсем иначе…

— Не о таком счастье для тебя я мечтала! Я не видела для тебя достойной партии во всей стране, а ты… ты… ты мне такое преподносишь на старости лет? Боже всемилостивый!

Княгиня, закрыв лицо руками, громко расплакалась, сотрясаемая безмерной печалью.

Майорат встал, прошелся по комнате, превозмогая себя — рыдания бабушки раздирали ему сердце, но решимости он не утратил ни на миг. Он сжал зубы, мысленно разговаривая со Стефой: «Маленькая моя, ради тебя я вынесу все, ты будешь моей, и они тебя примут! Обязаны будут признать!»

Он подошел к княгине и, обняв ее, бережно поцеловал старушку в мокрую горячую щеку:

— Бабушка! Если ты меня любишь, успокойся и не делай драмы из моего счастья. Я знаю, ты хотела, как лучше, но у каждого свои стремления… и у меня тоже, самые для меня дорогие. Не плачь, бабушка, прошу тебя. Это мне ранит душу… и оскорбляет Стефу.

Княгиня, рыдая, заломила руки:

— Вальди! Вальди…

Вальдемар опустился перед ней на колени, ласково говорил, целуя ее руки:

— Это я, твой Вальди… я останусь твоим… люблю тебя, уважаю… и потому жажду, чтобы ты меня поняла, чтобы не так трагически смотрела на мою любовь и будущую женитьбу. Бабушка, ты всегда была умнее и добрее большинства наших аристократов, я никогда не видел в тебе фанатичных предрассудков нашего сословия и за это любил и уважал еще больше. Подумай сама, заслужила ли Стефа столь великую немилость с твоей стороны, разве ты ее не знаешь? Она благовоспитанная, умная, благородная, ты сама это говорила…

Княгиня сурово посмотрела на внука:

— Она может быть прекраснейшей и благороднейшей… но она не для тебя.

— Только потому, что она — всего лишь Рудецкая?

— И потому тоже.

— Бабушка, я могу показать тебе гербовник, где фамилия Рудецких напечатана черным по белому. И не самыми мелкими буквами. Это хороший род старого шляхетского герба. Ничуть не хуже Жнинов, Шелиг… и уж тем более Чвилецких с их не полученным по рождению, а жалованным титулом.

— Среди тех, кого ты перечислил, я и не искала для тебя жены…

Майорат встал:

— Значит, я должен жениться на владетельной герцогине или принцессе из «Тысячи и одной ночи»?

Глаза княгини сверкнули:

— Я сватала тебе княжну Лигницкую — ты отказался. Сватала графиню Правдичувну — известнейший род, лучшая после Лигницкой партия в стране — ты тоже не захотел. Не буду вспоминать иностранных герцогинь и девушек из придворных кругов, где ты имел большой успех… В конце концов, я согласна была на Барскую с ее связями — опять неудачно!

Она безнадежно махнула рукой.

— Бабушка, так ли уж необходимо Михоровским гоняться за «связями»? Неужели при выборе жены это непременное условие? В нашем роду и без того довольно громких имен. На «партию» рассчитывали мои деды и прадеды, так не пора ли наконец впервые в нашем роду нарушить традиции… и быть счастливым? Наши семейные хроники сплошь и рядом пишут о несчастливых в браке «прекрасных партиях», а о семейном счастье наших предков как-то загадочно молчат… Это — единственное темное пятно на семействе нашем… и я хочу смыть его.

— Вальди, ты ошибаешься! Твои предки удачно женились и были счастливы!

Майорат пожал плечами:

— Я знаю, что прадедушка Анджей, женившийся на графине Эстергази, бывшей в родстве с Габсбургами, потом пытался с ней развестись, несмотря на ее богатство и красоту. Знаю, что мой дедушка Мачей с его французской герцогиней были несчастливейшими людьми на свете, что мой отец и княжна Подгорецкая вряд ли могли назвать себя среди счастливых…

— Твои предки любили друг друга, но у них были разные взгляды на жизнь, и это их разделяло…

— Вот именно, на пути всегда оказывалось какое-нибудь «но». Впрочем, насколько я знаю, когда мама выходила за моего отца, сердце ее было отдано другому…

— Ах, это было сущее детство!

— Детство? Легко сказать! То, что ты называешь «детством», причиняет нешуточные страдания, примером тому — мама и дедушка Мачей. Его таковое «детство» сделало несчастным на всю жизнь!

И он вновь зашагал из угла в угол. Княгиня, испуганно наблюдавшая за ним, вдруг спросила:

— А это правда, что Стефа… внучка той… Корвичувны?

— Да, ее родная внучка.

— Может, ты именно поэтому… во искупление того…

Вальдемар остановился:

— Ну что вы, бабушка! Я полюбил Стефу, ни о чем еще не зная, и не дам отнять ее у меня, как отняли у дедушки ту, первую Стефу!

— Значит, ты думаешь, тебе позволят такой мезальянс? Позволят жениться на этой Рудецкой? Тебе, глембовическому майорату? Михоровскому?

Вальдемар гордо поднял голову и вызывающе спросил:

— Кто посмеет мне запретить?

— Семья! Высшие круги! Традиции! Наконец, я! — порывисто вскричала княгиня.

— Нет уж, позвольте! Я давно совершеннолетний, и родные не имеют права мне запретить! Наши круги? Я смеюсь над! ними! Традиции меня не волнуют, а что до тебя, бабушка… ты не будешь долго противиться. Ты для этого слишком умна.

— Ты ошибаешься! Я никогда не позволю!

— Позволишь, бабушка, хотя бы под угрозой моего непослушания. Моей женой будет только Стефа Рудецкая и никакая другая. На это согласятся и родные, и наш круг, потому что традиции особой власти надо мной не имеют.

— И это говоришь ты, Вальди? Ты?

— Я, Михоровский, майорат Глембовичей и твой внук!

— И ты, первый магнат страны, ты, по которому вздыхают девушки из лучших семей, совершишь такое отступничество?

— Я, бабушка! Женщины сходили по мне с ума, а теперь я сам схожу с ума по одной-единственной.

Княгиня простерла к нему руки:

— Сходи с ума, сколько тебе вздумается, только не женись!

Вальдемар удивленно посмотрел на нее:

— Теперь моя очередь спросить: и это говоришь ты, бабушка, ты?

— Вальдемар, не зли меня! Я не хочу, чтобы она стала твоей женой! Не хочу! Не хочу!

Бледная и трепещущая, она выпрямилась во весь рост. Вальдемар ласково взял ее за руку:

— Бабушка, успокойся, умоляю! Обдумай все серьезно, и ты обо всем будешь судить иначе, я уверен!

— Никогда! Слышишь? Никогда!

Майорат стиснул зубы, кровь вскипела в нем. Однако могучей силой воли он превозмог себя, только глаза его зажглись огнем:

— Бабушка, соглашайся, я не уступлю! Ты меня знаешь. Сломить меня ох как нелегко! Даже ты ничего не сможешь сделать там, где есть любовь и сильная воля. Я не хочу бороться с тобой и потому прошу: успокойся! Ты все обдумаешь и поймешь, что упираться не нужно. Ты полюбишь Стефу и благословишь нас.

Княгиня вырвала у него руку:

— Этого никогда не будет! Слава Богу, хоть это от меня зависит! Благословения вы от меня не дождетесь!

Вальдемар, бледный и страшный, провел рукой по лбу, утирая внезапно выступившие капли пота. Глаза его уже не пылали — из них струился пронизывающий холод. С невероятным упорством в голосе, словно произнося смертный приговор, он сказал:

— Тогда я женюсь на Стефе без твоего благословения.

Пораженная княгиня долго смотрела на внука, потом, заломив руки, почти выбежала из комнаты, шепча посиневшими губами:

— Он меня принудит их благословить… он сможет, Боже!

После ее ухода Вальдемар тяжело опустился в кресло, сжав ладонями голову. То, чего он больше всего боялся, свершилось. Он знал, что без благословения и позволения бабушки Стефа не согласится стать его женой. Впервые этот сильный человек почувствовал себя сломленным. Глухое отчаяние овладело его душой. Бунт, гнев, обида раздирала ему грудь. Перед глазами встала Стефа. Ее темно-фиолетовые глаза, полные любви, умоляюще обратились к нему. Ее розовые губы шептали слова любви, длинные ресницы отбрасывали тени на прекрасное личико.

«Девочка моя, счастье мое! Будь спокойна, я все свершу ради тебя!» — шептал он.

Горечь, печаль, неимоверная боль пригибали его при одной мысли о том, что ее отнимут у него, ее, единственную. Он страдал, но не сдавался. Судьбу и счастье Стефы он держит в своих руках — и не подведет!

«Так будет! Так обязательно будет!»

Вихрь взбунтовавшихся чувств распалил кровь жаждой победы.

Его отрезвил шелест женского платья. Он поднял глаза — перед ним стояла заплаканная Рита, пораженная, как громом, его сгорбившейся фигурой. Он нахмурился, встал. Рита коснулась его плеча:

— Не сердитесь, что я пришла… я должна была… знаю, о чем вы говорили с тетей… не теряйте надежды!

Он удивленно глянул на девушку, пожал плечами:

— Я теряю надежду? Я?! Кто это вам сказал? Уж если я начал борьбу, не уступлю!

Голос ее дрогнул:

— Да, я не так выразилась, я хотела сказать, не печальтесь… княгиню удастся переубедить… я… я приложу к тому все усилия…

Вальдемар знал о чувствах Риты к нему, и слова ее его безмерно тронули. Он с благодарностью глянул на девушку. Она иначе поняла его взгляд, посчитав, что он всего лишь удивлен ее словами. И гордо подняла голову:

— Не удивляйтесь, верьте мне! Я обещаю помогать вам от чистого сердца… хотя один Бог ведает, как мне тяжело…

Слезы хлынули из ее глаз. Майорат поцеловал ей руку:

— Спасибо, я вам очень благодарен… но лучше не подступайте с этим к бабушке. Я один преодолею все преграды.

— Я хочу счастья для вас обоих… вы этого достойны.

И она выбежала из комнаты.

Вальдемар стоял у окна, до крови кусая губы.

Часом позже он, спокойный и невозмутимый, прощался с панной Шелижанской, сообщившей ему, что княгиня весьма расстроена и не может сама с ним проститься. Усаживаясь в санки, Вальдемар сказал себе:

— Первое действие сыграно…

 

XII

Решение майората вызвало среди его родных форменную бурю. Княгиня не уступала, ее поддерживали князь Францишек и пани Идалия. Графиня Чвилецкая жила, словно в горячке. Она не была членом семьи, не имела права голоса в этом деле, и это ее мучило больше всего. Раздосадованная, злая, она старалась на иной манер отомстить Стефе: высмеивая ее и ее чувства к Вальдемару. Но рассерженной графине недолго пришлось так развлекаться: в один прекрасный день она получила от майората вежливое, но решительное письмо, после которого потеряла всякую охоту публично язвить над Стефой.

В Слодковцах творилось что-то непонятное. Пан Мачей, удивительно суровый, загадочно молчал. Обычно смелая пани Идалия боялась теперь сунуть нос в кабинет старика. Ее голубая кровь бунтовала против Стефы, но она не смела и заикнуться о том отцу. Пан Мачей, замкнувшись в себе, погруженный в тяжкие раздумья, целые дни проводил в кресле. Печальные мысли не умещались в его седой голове. Он знал о признании Вальдемара Стефе и об ее отказе и надеялся, что ее отъезд повлияет на решимость внука. Он жалел Стефу, чувствовал угрызения совести, мучился, но в то же время страстно желал, чтобы все кончилось и брак не состоялся. Когда Вальдемар сам повез Стефу на станцию, старик потерял надежду на благополучное завершение дела. Он предвидел, что в карете Стефа уступит настояниям Вальдемара, что она, влюбленная столь же горячо, не сможет сопротивляться его чувствам. И удивлялся: как он, зная внука, мог хоть на миг надеяться, что тот отступит? Когда назавтра пан Мачей увидел у крыльца глебовическую упряжку, он догадался, с чем приехал внук, и предчувствия его не обманули. Он спокойно выслушал горячую речь внука, исполненную чувств и неслыханной решимости, но стал умолять Вальдемара отказаться от задуманного. Вальдемар же, глядя ему в глаза, сказал, подчеркивая каждое слово:

— Как это? И ты, дедушка, запрещаешь мне быть счастливым… после всего, что произошло в твоей жизни? Ты хочешь, чтобы в нашей семье произошла новая драма, повторилось прошлое? Хочешь сделать несчастной и эту Стефу? Ты, дедушка, против моей женитьбы на внучке той несчастной женщины, которую любил сам?

Пан Мачей чувствовал себя побежденным. Горькие, но правдивые. слова внука неимоверной тяжестью обрушивались на его голову, тысячами острых жал вонзались в сердце. Старик понял, что прошлое отомстило ему, задев самое больное место.

В его разгоряченном воображении промелькнул хоровод образов, предшествовавших часу мести: приезд Стефы в Слодковцы, любовь Вальдемара, смерть той женщины. С момента ее смерти и началось наигоршее. Отъезд Стефы лишь ускорил катастрофу, которая — пан Мачей в том не сомневался — все равно наступила бы раньше или позже. Перед ним разверзлась пропасть. Но и отступать было некуда. Он был в руках Вальдемара, ощущал свое бессилие, и это мучило его больше всего.

Он понурил голову, сцепил высохшие пальцы и сидел так, очень старый, возбуждавший жалость. Вальдемар, опомнившись, утешал его, объяснял, насколько глупы предрассудки, мешающие ему соединить свою жизнь со Стефой. Говорил о своих чувствах к ней, крайне деликатно напомнил дедушке о его собственной любви, не касаясь ее финала. Старый магнат был не на шутку растроган, когда Вальдемар, говоря о своей Стефе, отстегнул от цепочки золотой медальон, украшенный бриллиантиками и рубинами, нажал пружину и раскрытым подал дедушке. Внутри в золотой овальной рамочке усмехалось миниатюрное, прекрасное личико Стефы, в скромном платьице, с кораллами на шее, с толстой косой, переброшенной на грудь. Ее глаза смотрели на пана Мачея с выражением «неописуемой прелести и печали. Ее губы, лукаво улыбавшиеся, таили в себе только ей свойственное очарование. Она склонила головку с покоряющей грацией.

Пан Мачей всмотрелся и вздрогнул. Несмотря ни на что, он видел в миниатюре лишь удивительное сходство с другой, с образом Корвичувны, сберегаемым им, как реликвия. Глаза Стефы, казалось ему, умоляли. Улыбкой и печальным взглядом девушка просила его, чтобы он не перечил ее счастью с Вальдемаром, не убивал ее отказом. Она вновь встала перед его глазами — в тот миг, когда, вернувшись с похорон бабушки, стояла перед ним на коленях. Тогда она, плача, с детским доверием прижималась к его рукам…

Пан Мачей утер со лба холодный пот; в нем пробудились угрызения совести.

«И ты хочешь ее убить? — шептал ему внутренний голос. — В чем она перед тобой виновата?»

Из-под кустистых бровей он глянул на внука. Вальдемар, склонившись, положив подбородок на переплетенные пальцы, смотрел на портрет Стефы с выражением счастья на лице, ласкал ее взглядом.

И вновь голос совести прозвучал в душе старика: «Ты хочешь помешать их счастью? По какому праву?»

Он зажмурился и горько ответил сам себе: «Как я могу запретить, если он меня не послушает?»

— Откуда у тебя этот портрет? — спросил он Вальдемара.

— Мне уменьшили фотографию, сделанную в Глембовичах. С тех пор я ее и ношу.

— Очаровательная девушка! — шепнул старик.

— Ты ее любишь, дедушка, в память о той, полюби же ее ради нее самой, как свою внучку и мою жену. Она, дедушка, и даст мне то счастье, которого ты для меня всегда желал.

Пан Мачей был весьма расстроен.

Вальдемар не настаивал более, понимая, что старик должен успокоиться и обдумать все трезво, давая ему на это время и чувствуя себя победителем.

Прошло несколько дней. Вальдемар не показывался. Пан Мачей уже знал, что внук побывал в Обронном, и Княгиня отказал ему в благословении. Душа старика словно раскололась надвое. Долгое отсутствие Вальдемара угнетало его. С дочкой он почти не виделся, его злили ее жалобы на «идиотизм Вальдемара», высказывавшиеся открыто и в полный голос. Он и сам не хотел видеть Стефу женой внука — но почему-то те же мысли, высказываемые кем-то другим, удручали его безмерно.

Чувства, переживаемые Люцией, были самыми разнообразными. Она тоже считала, что Стефа не ровня «их кругу». Поверить не могла, чтобы ее Стефа, ее подружка, стала вдруг майоратшей Михоровской, миллионершей, супругой магната, во всем превосходящей ее мать. Однако в письмах к Стефе Люция обходила молчанием эту тему, держась так, словно ни о чем не знает. Она жалела Стефу, всю свою злость обращая против Вальдемара, единственного виновника ее отъезда из Слодковцов.

Словом, все, каждый по-своему, были настроены против майората.

 

XIII

Несколько дней минуло в неуверенности и печалях. Посыльные неустанно курсировали меж Слодковцами, Глембовичами и Обронным. Княгиня при посредстве писем возобновила спор с Вальдемаром.

И наконец, пан Мачей с баронессой получили письма от князя Францишка Подгорецкого, сообщавшего, что в связи с последними поступками Вальдемара в Обронном созывается семейный совет…

Все собрались в салоне рядом с кабинетом княгини. Ждали только Вальдемара. Сидевшая в глубоком кресле княгиня беспокойно теребила в руках платок, тревожно поглядывая на отрешенное лицо пана Мачея — у него был вид человека, примирившегося с неизбежным. Князь Францишек и граф Морикони, зять княгини, муж ее второй дочери, тихо беседовали, прохаживаясь по салону. Пани Идалия с графиней смотрели в окно. Княгиня Францишкова и Рита сидели с загадочными лицами.

Княгиня говорила шепотом:

— Мне все это кажется сущей комедией. К чему этот балаган? Если они думают, что им удастся переубедить майората, их ждет крупное разочарование…

— Как только он приедет, я тут же уйду, — ответила панна Рита. — Духу не хватит все это слушать.

— Почему? Будет очень интересно. Они рассчитывают произвести впечатление на майората, а выйдет все наоборот. Мне только жаль, что Францишек так решительно выступает против майората в этой весьма неблагородной авантюре…

— Почему?

— Должно быть, по традиции во всем соглашается с матерью, — она искоса глянула на старую княгиню Подгорецкую. — Я ей тоже удивляюсь, понять не могу, откуда в ней столько фанатизма. В чем-чем, а уж в этом я ее никогда не подозревала…

— Именно в таких случаях все и выходит наружу… Княгиня показала взглядом на пани Эльзоновскую:

— Или возьмем Идальку! Она мне опротивела — горячее всех агитирует против Рудецкой.

Панна Шелижанская пренебрежительно покривила губы:

— А, что говорить об Идальке! Ей просто жаль Барскую, к которой она питает непонятную для меня симпатию. А может, рассчитывала, что ей, как свахе, достанется подарочек… Это на нее похоже.

— Едет! — воскликнула от окна графиня Морикони.

В салоне стало оживленнее.

Господа напряглись, словно перед боем, гордо выпрямились. Щеки дам заиграли румянцем. Только старая княгиня Подгорецкая побледнела еще больше, а пан Мачей глубоко вздохнул.

Рита тихонько выскользнула из салона в прилегающий кабинет.

Вальдемар вошел быстрым, энергичным шагом. Быстро окинул взглядом собравшихся, и в глазах его засветилась усмешка, губы покривились.

Приветствия состоялись с соблюдением всех правил этикета — однако пан Мачей расцеловал внука сердечно, как всегда, а княгиня Францишкова крепко пожала ему руку, бросив на него выразительный взгляд.

Майорат огляделся:

— Вижу, я приехал последним. Должно быть, теперь все в сборе?

— Да. Только ты опоздал, — сказала старая княгиня.

Вальдемар нахмурился и, усаживаясь в кресло, сухо бросил:

— Прошу простить.

Воцарилась долгая, тревожная тишина. Княгиня неспокойно вертелась в кресле, пан Мачей не отрывал глаз от покрывавшего пол ковра.

Майорат небрежно играл висевшим у него на часовой цепочке медальоном, гордо озирал присутствующих. Наконец молчание ему наскучило, и он заговорил первым:

— Я был вызван на семейный совет для рассмотрения… моего дела. Цитирую письмо, которым меня сюда вызывали. Я прибыл. Слушаю…

Княгиня пошевелилась, князь Францишек и граф громко откашлялись, значительно переглянувшись. Первой заговорила княгиня:

— Мы собрались, чтобы общими усилиями уговорить тебя отказаться от твоих… безумных планов, которые оскорбляют и нас, и тебя…

Пан Мачей бросил на нее быстрый взгляд. Прозвучавшая в ее голосе решимость неприятно задела его. Слова «безумные планы» многим показались чересчур громкими.

Вальдемар поднял брови, ноздри у него раздувались от гнева. Он усмехнулся:

— Бабушка, вы крайне решительно подступили к делу. Вижу, вы предъявили ультиматум… Но я давно совершеннолетний, и поэтому сегодняшний… сейм обязан изложить мне мотивы, по которым преисполнился такого неодобрения моих намерений. Я готов ответить на все обвинения, но отговорить меня или, что то же самое, принудить не сможет никто… и никто не имеет на то права.

На губах пана Мачея мелькнула мимолетная улыбка. Все напряглись. Княгиня побагровела.

Вальдемар продолжал:

— Бабушка, не обижайтесь: я лишь следовал тону, каким вы обратились ко мне. А теперь прошу вас объяснить, какими мотивами вы руководствуетесь.

— Ты не можешь жениться на панне Рудецкой.

— Это — теорема. А где же доказательства? Объясните, почему я не могу!

Заговорил князь Францишек:

— Ты не можешь взять в жены особу, не принадлежащую к нашему кругу. Это будет против обычаев рода Михоровских, против семейных традиций… даже против этики.

Майорат гордо поднял голову:

— Обычаи, традиции — эти словечки столь обветшали, что не производят уже ровным счетом никакого впечатления. По крайней мере на меня. Что до этики — моя этика отличается от вашей, и. вряд ли она хуже вашей. Я, например, считаю глубоко противоречащим этике супружество, заключенное исключительно ради фамильных традиций, ради «хорошей партии». Вы же рассуждаете как раз наоборот, мои понятия и ваши разделяет пропасть.

Граф Морикони сделал удивленное лицо:

— Мы не исключаем вовсе вопрос чувств, о котором вы, сдается мне, главным образом и печетесь. Но нельзя руководствоваться одними чувствами — это принесло бы нашей аристократии огромные неприятности. В выборе жены следует руководствоваться лишь вопросами равного происхождения. Все дело в породе!

Вальдемар засмеялся:

— Если бы я хотел жениться на немецкой или испанской герцогине, никто не затронул бы вопроса «породы». Мой дед был женат на француженке, и никто не ставил ему этого в вину. Если бы я даже женился на китайской принцессе, это считали бы поступком оригинальным, но вполне допустимым. Панна Рудецкая польская шляхтянка из хорошей семьи, при чем здесь «разные породы»?

— Не притворяйся! Ты прекрасно понимаешь: речь идет о том, что эта особа не нашего круга, — сказала княгиня.

— Не спорю. Но считаю это мелочью, не способной иметь какое-либо значение, когда речь идет о счастье двух любящих друг друга людей.

— Наоборот, эта «мелочь», как ты изволишь выражаться, играет решающую роль, иначе не существовало бы самих понятий «мезальянс» и «морганатический брак», — вмешалась пани Идалия.

Лицо Вальдемара исказилось гневом. Он ответил холодно:

— Среди наших аристократов случались мезальянсы и хуже, а морганатическим браком называют исключительно случаи, когда царствующая особа женится на своей подданной… или наоборот, либо те случаи, когда член правящей династии сочетается браком с особой, ниже стоящей по положению, чем это обычно принято. В таких случаях ни жена, ни дети не носят фамилии мужа и не могут быть ни наследниками престола, ни наследниками имущества. Такие браки запрещены. Но меня эти законы ничуть не касаются. Я не коронованная особа и не член правящей династии.

— Ну, в некотором роде… все так и обстоит, — медленно, задумчиво произнес князь Францишек.

Все смотрели на него и на майората. Пан Мачей, охваченный непонятной тревогой, беспокойно глядел на внука.

Однако Вальдемар изящным, гордым движением повернул голову к князю и весело спросил:

— Серьезно? Я равен коронованным особам и членам династии? Вот не знал! Любопытно услышать, на каком основании?

Князь Францишек устремил на него неприязненный взгляд:

— Майоратство имеет свои, особые, свойственные только ему права и законы. Как поместья, принадлежащие к майоратству, не могут быть разделены, так и… так и… — он мучительно искал слова. — Так и сам титул майоратства неразрывно связан с… с некими обязанностями… устоями… я сказал бы, обязательствами по отношению к титулу… Он замолчал.

— Парадокс! — достаточно громко шепнул пан Мачей.

Вальдемар пренебрежительно усмехнулся:

— Обязательства по отношению к титулу? Возможно, не спорю. Но какое это имеет отношение к выбору жены?

— Самое прямое! Noblesse oblige!

— Панна Рудецкая ничем не запятнает этого святого афоризма. Она смело может стать майоратшей Михоровской, имея к тому все данные.

— И никаких прав, — фыркнул князь.

— Все права я сам разделю с будущей женой, обвенчавшись с ней.

— Это ваши личные взгляды, но наш круг думает по-другому.

— Когда я представлю «нашему кругу» панну Рудецкую уже в качестве жены, «круг» изменит мнение.

— И ты думаешь, мы ее примем? — иронически бросила пани Идалия.

Вальдемар обжег ее взглядом:

— Большая часть аристократии ее примет… хотя бы из уважения ко мне. Я занимаю определенное положение в обществе, ношу известное имя магнатов, связи мои большие. И посему со мной следует считаться… Недовольные останутся всегда, даже если я ни в чем не нарушу принятых у нас правил, но стоит ли о них беспокоиться — большинство мое решение примет.

— Позволю себе обратить внимание вот на что… — изрек граф Морикони. — В обычных условиях люди бывают недовольными по личным или профессиональным причинам. Здесь же войдут в игру нарушенные традиции высшего света. Это оттолкнет всю без исключения аристократию, наша сословная солидарность просто принудит людей к тому… Панна Рудецкая навсегда останется для нас чужой, для нашего круга она — прокаженная!

Вальдемар, сузив глаза, бросил на графа страшный взгляд, ледяной, враждебный. Потом сказал:

— Браво! Господа мои! Прокаженная! То же самое я уже слышал однажды от Барского, но, поскольку все знакомы с уровнем его умственных способностей, я не ожидал услышать вновь этих слов от тех, кто здесь сегодня присутствует… Не знаю, заимствовали вы от Барского это словечко или изобрели сами, но в любом случае — поздравляю! Великолепная шуточка! Гениальная в своей детской простоте!

Все были ошеломлены, ибо Вальдемар говорил словно бы совершенно спокойно, но за этим таилось необычайное волнение. Те, кто знал его хорошо, невольно вздрогнули. Однако граф, человек столь же запальчивый, сжал губы, кичливо задрал голову, сверкнул золотой оправой очков, потом отозвался обиженно:

— Благодарю пана майората за его ценные замечания…. которых можно было и не делать. Думаю, одно то, как вы держитесь, показывает, что нет ровным счетом никакого смысла и далее играть словами…

Вальдемар поклонился ему — учтиво, насмешливо:

— Пан граф, что до меня, я готов покончить с этой игрой в слова… словами весьма непристойными.

Воцарилось грозное молчание. Запахло скандалом. Двое мужчин уставились друг на друга в совершеннейшем молчании — граф сопел, меняясь в лице, а Вальдемар, величественный и хладнокровный, смотрел на него, как хищник на жертву. Еще миг, и произошло бы нечто непоправимое. Однако первой очнулась молодая княгиня Подгорецкая:

— Господа, прошу слова! Все мотивы, какие майорат выдвинул в защиту панны Рудецкой и своего намерения вступить с ней в брак, я полностью разделяю и хочу напомнить, что панна Рудецкая, будучи, по правде, не нашего круга, тем не менее не происходит из того класса, с которым мы не поддерживаем абсолютно никаких отношений. Все мы знаем панну Рудецкую и, говоря беспристрастно, знаем, что о ней думать. Я высказала свое мнение, теперь передаю слово майорату.

Вальдемар заговорил спокойно:

— Моя женитьба на панне Рудецкой не вызовет никакого скандала — я не ввожу в семью ни подозрительную особу, ни простую крестьянку. Вы можете, конечно, называть мезальянсом разницу в общественном положении обеих семей, моей и ее, и имущественное состояние Рудецких. Разница значительная, хотя и не напоминает бездонную пропасть. Однако разница эта как раз и создает то, что принято называть «нашим кругом», предстает в виде стены, за которую мы очень редко выглядываем, ибо всем недостает отваги это сделать. Эта стена столь утыкана веками, лелеявшимися колючками предрассудков, столь пропитана фанатизмом, что, подобно анчару, отравляет каждого, кто рискнет к ней приблизиться. Однако, если мы уберем яд, убедимся, что эту стену никак нельзя считать ужасной и непреодолимой…

— Такие вылазки за стену — не для магнатов, — прервал его князь Францишек.

— А я как раз рассчитываю убедить наших магнатов преодолеть эту стену, — сказал Вальдемар.

— Мы не испытываем потребности в тех, кто за стеной. Le jeu ne pas vaut pas la chandelle.

— Наоборот, выйдя к ним из-за окружающей нас стены, мы извлекли бы для себя пользу.

— Интересно, какую?

— О! Мы избавились бы от нашей окостенелости, могли бы двигаться свободно, отринув традиции, кандалами сковавшие нас. И увидели бы, что мир, который мы называем «прокаженным», на самом деле, быть может, лучше… и уж наверняка в моральном отношении чище нашего. Мы увидим там людей, даже более благородных, чем мы. Многие из них придутся нам по нраву не из-за титулов и миллионов, не умением бойко тараторить на иностранных языках и быть прохвостами, внешне оставаясь джентльменами, — нет, все, о чем я упомянул, исключительно наши привилегии… Нет, они несравненно выше нас по уму и гуманизму, по своим идеям. Наша фамильная исключительность, выросшая на замшелых традициях, возносит нас на высокие пьедесталы, опирающиеся на титулы и миллионы… и очень редко — на способности. На этом традиционном, освященном высшими кругами пьедестале часто стоит человек никчемный, ни в чем не выдерживающий сравнения с человеком более низшего круга. Что же плохого, к примеру, в том, что двое сблизятся друг с другом, принадлежа к разным кругам? Устоявшаяся традиция назовет это мезальянсом… но я уверен, что главную роль играют личные качества человека, а не его принадлежность к определенному кругу. Иначе напрашиваются тысячи сравнений, весьма для нас нелестных…

— Французские якобинцы провозглашали то же самое, — засмеялся князь.

— А в перерывах меж речами рубили головы магнатам, — докончил Вальдемар. — Я знаю. Я не якобинец, я просто трезво мыслящий магнат.

— Который смотрит на все сквозь призму так называемой демократии.

— О нет, князь, я не пользуюсь никакими оптическими приборами, даже призмами! Полагаюсь на свои глаза… и делаю удивительные открытия.

Князь умолк. Майорат продолжал:

— Есть еще одна характерная черта нашего круга, охраняющая его устои, — связи. Если твой дед и прадед брали невест из магнатских домов, ты должен следовать их примеру — вот девиз нашего круга. Одного имени нареченной, пусть даже звучащего безукоризненно, нам мало, мы на этом не остановимся, вытащим из могил ее прадедушек и старательно исследуем их гербы и титулы. Если они соответствующего блеска, мы поместим их портреты в наших замках на самом видном месте — пусть даже они не стоят того, чтобы о них помнить. Если они выглядят поскромнее, мы вешаем их где-нибудь в сторонке и пренебрежительно машем рукой, говоря гостям: «Это? Да так, дальние родственники…» Я так никогда не поступлю, для меня простой, но заслуженный и честный человек всегда будет предпочтительнее пышного гетмана или воеводы, чье величие частенько заключалось лишь в пурпуре и самоцветах. Таков мой взгляд на классы и мезальянсы. Драгоценный камень оценивают не по оправе, а по его истинной стоимости.

Вальдемар взволнованно откинулся в кресле, и все поняли, что завязавшееся сражение не приведет к ожидаемым результатам. Лица у всех помрачнели.

Внезапно князь Францишек пошевелился и, собрав всю свою энергию, не сомневаясь в эффекте, какой произведет, отчеканил:

— Панна Рудецкая может стать Михоровской — но не майоратшей. На майоратство она не имеет никаких прав.

— Это, интересно, почему? — спокойно спросил Вальдемар.

— Франек, ты несешь глупости, — сказала, покраснев, молодая княгиня.

— Интересно, почему это моя супруга не сможет стать майоратшей?

— Потому что из-за такого мезальянса ты сам можешь потерять права на майоратство.

Вальдемар, всерьез развеселившись, едва сдерживал смех и наконец не выдержал. На весь зал прозвучал его смех, исполненный иронии, но неподдельно веселый:

— Ха-ха-ха! Ну, насмешили! Кто же станет тем палачом, который лишит меня майоратства? Не вы ли, князь? Ха-ха…

Он смеялся весело, но столь сатанински звучал этот смех, что всем стало зябко. Князь сидел весь красный, граф нервно теребил бородку, дамы были поражены, а старая княгиня близка к обмороку. Глупейшие заявления сына устыдили ее, а смех Вальдемара разгневал, и она совершенно не представляла, что сказать. Пан Мачей изменился в лице. Перед глазами его встала похожая сцена, пережитая им в юности. Ему угрожали тем же, но у него не было отваги Вальдемара, он не смог так свободно расхохотаться в ответ на угрозы — испугался и уступил…

Сравнения эти причиняли неимоверную боль старому магнату.

Вальдемар тем временем оборвал смех и сказал холодно, уверенно:

— Хотели меня испугать морганатическим браком, теперь стращаете лишением майоратства? Позвольте спросить, по какому праву? О морганатическом браке вообще умолчим — это вздор, не достойный внимания… Перейдем сразу к майоратству. Кто может лишить меня майоратства? Есть только один-единственный ответ — никто! Мне не восемнадцать, а тридцать два, я вышел из возраста, требующего опеки, я сам распоряжаюсь собой. Сам решаю о своих поступках и намерениях, а в таких делах, как женитьба и будущее счастье, вообще не намерен слушать ничьих советов. Знаю, чего хочу, к чему стремлюсь. Лишить меня майоратства вы не можете, потому что по глембовической линии я — последний Михоровский. Но даже если бы нашлись другие, все равно ничего бы не вышло — я не дам согласия, я совершеннолетний и имею право сам защищать свои права. Все вы это прекрасно понимаете. Я удивлен, что князь так решительно заявляет, будто возможно отобрать у меня титул майората. Это выглядит так, будто ребенка пугают, что отберут игрушку. К счастью, я не из пугливых, знаю свои права и не позволю лишить меня их. Отказаться от титула майората я могу лишь добровольно, но я этого никогда не сделаю, хотя бы для того, чтобы иметь возможность положить его к ногам любимой женщины!

Тихий шепот раздался в зале. Граф Морикони воззрился на майората, не веря собственным ушам. Старая княгиня смотрела на гордо выпрямившегося Вальдемара широко раскрытыми глазами. Пан Мачей понурил голову, пряча глаза, в которых были удивление и стыд, словно бы только сейчас осознанные им в полной мере.

После недолгой тишины Вальдемар заговорил вновь, все более распаляясь:

— Я женюсь на панне Рудецкой вопреки потертым традициям моего рода, что по вашим понятиям будет мезальянсом. Пусть так, меня это ничуть не трогает, я смотрю на жизнь иначе. Я женюсь, побуждаемый лишь чувствами, и потому счастлив, что не должен гоняться ни за «прекрасной партией», ни за приданым. Не буду перечислять достоинства панны Рудецкой — тот, кто ее знает, припомнит сам. Скажу только, что она прекрасно образована и хорошо воспитана, к тому же горда и самолюбива даже больше, чем иные барышни нашего круга, которые, не колеблясь, первыми признаются мужчине в своих чувствах. Внешние и внутренние достоинства панны Рудецкой всецело отвечают положению, которое она займет в нашем кругу.

— Однако этого мало, — прервала его графиня Морикони. — Одних внешних и внутренних достоинств мало, чтобы стать майоратшей Михоровской. Можно иметь внешность и осанку императора, не будучи даже пажом.

— Вот именно, — процедил ее супруг. — Пурпурную мантию рода Михоровских не годится подбивать первым попавшимся бархатом — только горностаем!

— У нее есть и другие достоинства, — сказал майорат. — Она сможет гордо носить мое имя и мой титул. И станет хорошей матерью моему наследнику. Мои миллионы ее не ослепят, для этого она слишком умна и тактична. Вам она может видеться пролазой, выскочкой, но для меня она — избранница сердца, и я требую, чтобы все вы приняли ее с подобающим уважением. Для вас она перестанет быть панной Рудецкой и станет Стефанией Вальдемаровой Михоровской, майоратшей глембовической и вашей родственницей.

Пани Идалия неприязненно фыркнула:

— Рудецкая — наша родственница? Это даже не смешно, это оскорбительно!

— Почему же? — спокойно спросил Вальдемар.

— И ты еще спрашиваешь? Я и думать не могла, что ты способен влюбиться, словно… студентик!

— Скажи лучше, тетя, — словно крестьянин. Это ты думала? По нашим понятиям, «чувства» могут иметь только простаки — студентики, крестьяне… Я понял бы еще вашу к ней неприязнь, будь панна Рудецкая особой не из общества…

— Она и есть особа не из общества, — прервала его пани Идалия.

— В самом деле? Интересно, какие еще обвинения посыплются на мою невесту… Я наслушался уже таких, на которые даже не знаю, как и ответить…

Граф Морикони, потирая руки, прошепелявил:

— Ответ есть: неясное происхождение. Ни с одной из хороших фамилий Рудецкие не связаны. Никто у нас и не слышал о Рудецких!

Вальдемар мимолетно глянул на него:

— Потому что мы, замкнувшись в своем кругу, совершенно не знакомы с другими слоями общества, которые тем не менее существуют. Фамилия Рудецких — известная и уважаемая. Лучше всего вам это объяснит и убедит Несецкий. Ну, с меня довольно, этот разговор ни к чему не приведет… Позвольте задать один, лишь вопрос: чем отличается панна Рудецкая от наших девушек? Разве что изяществом и красотой, не многие с ней могут в том равняться…

— Красота, изящество! — фыркнула пани Идалия. — В нашем кругу это не главное. Красивыми бывают и сельские девки…

Вальдемар рассмеялся:

— Ах, тетя, бросьте шутить! Кроме красоты, панна Рудецкая обладает всем, что необходимо в нашем обществе. Она умеет вести себя в обществе, она талантлива, прекрасно знает иностранные языки, легко поддержит пустую салонную болтовню… да и серьезный разговор тоже. Умеет тонко пошутить, изящно сесть в карету, элегантно управляться со шлейфом, что доказала на костюмированном балу. Ну вот, кажется, я перечислил все, что необходимо для светского человека…

Князь Францишек скривился:

— Детские примеры! Это хорошо для панны Рудецкой, но не для пани Михоровской, которая обязана быть первой дамой Царства.

— Будьте уверены, она не подведет и в этой роли, сумеет затмить не одну из нынешних звезд великосветских салонов.

Пани Эльзоновская иронически подхватила:

— Особенно с ее руками и походкой. Просто смешно!

Все с удивлением посмотрели на нее. Лицо ее посинело от гнева. Вальдемар серьезно глянул на нее:

— С ее руками? Что-то новенькое! А какие у нее руки?

— Ну, в любом случае не те, что подошли бы нам, — гордо ответила баронесса.

Вмешалась молодая княгиня:

— Идалька, ты становишься несправедливой! Руки у панны Рудецкой красивые, белые, маленькие, вполне аристократические, как и походка. Тут уж ничего не скажешь.

Вальдемар, сатанински усмехаясь, сказал, словно бы поддразнивая ее:

— Ну, о ее ручках не беспокойтесь! Они красивы от природы, а когда я еще усыплю их бриллиантами, многие магнатские лапки соответствующего происхождения должны будут стыдливо укрыться под муфтами или чем там еще…

— Вальдемар, ты над нами насмехаешься, — недовольно сказала старая княгиня.

— Я всего лишь отвечаю на брошенные моей будущей жене упреки.

— Вы слишком торопитесь, называя так панну Рудецкую, — иронически усмехнулся граф Морикони.

— Повторяю, женой моей будет панна Стефания Рудецкая. Прошу вас, господа, окончательно в это поверить и не сердить меня более — это ни к чему хорошему не приведет.

Он замолчал. Глухая тишина воцарилась в зале.

Майорат встал, выпрямился и, не спеша, пошел в глубь салона, разглядывая висевшие на стенах картины.

Старшая княгиня, провожая его испуганным взглядом, комкала кружевной платочек. Князь Францишек значительно откашлялся. Вальдемар недвусмысленнейшим образом дал им понять, что считает разговор законченным. Пани Идалия и графиня Морикони, переглянувшись, чуть пожали плечами. Наконец раздался дрожащий, неуверенный голос старшей княгини:

— Вальдемар, это твое последнее слово?

— Да. Своего решения я не изменю.

Княгиня ссутулилась. Слова внука поразили ее в самое сердце. Ища спасения, она умоляюще посмотрела на пана Мачея, словно призывая его на помощь. Молчание старика озадачило всех. Лишь теперь они сообразили, что на протяжении всего разговора он не произнес ни слова, и, по примеру старой княгини, уставились на него. Невольно повернулся к нему и Вальдемар.

Пан Мачей понял, что обязан высказать свое мнение.

Он сжал губы, склонился к старой княгине и, положив ладонь на ее плечо, сказал громко:

— Успокойтесь, княгиня. У Вальдемара свои, отличные от наших, взгляды, и они никогда не меняются. Да, наши правила звучат иначе… Мы не являемся его опекунами по суду, но мы — его моральные опекуны, и это дает нам право защищаться до конца…

И он умолк, часто дыша.

На лице княгини мелькнула тень надежды. Князь и граф переглянулись с улыбкой.

А Вальдемар, получив такой удар в спину, отступил на шаг, выпрямившись, замерев, нахмурив брови и подняв голову. Полные удивления глаза он устремил на старика, стоял, словно молнией пораженный. Быть может, именно так выглядел Юлий Цезарь, воскликнув: «И ты, Брут?!»

Пан Мачей вздохнул и продолжал медленно, выразительно:

— Но бороться и переубедить можно только того, кто колеблется, кто не уверен в себе, слабо разбирается в собственных побуждениях, кто сам не очень знает, чего хочет, слаб характером, кому недостает решимости и энергии. Именно так много лет назад случилось со мной. Сегодня я вновь пережил те минуты — и гораздо мучительнее, чем в прошлый раз. Я колебался, не уверен был в себе, мне не хватало воли. Не знал, кто же прав — я или те, с кем я спорил. Боже мой! Силы были чересчур неравны. Мне не хватало слов в защиту своего счастья… а может, я не столь сильно любил или оказался слабее характером. Мне тоже грозили, что лишат майоратства… Мать и дядя никак не могли лишить меня майоратства, но я испугался несуществующей угрозы и уступил. Последствия известны: я погубил свою жизнь и жизнь той женщины…

Он опустил голову, замолчал на миг.

Все смотрели на него опасливо и удивленно.

Майорат бесшумно переместился за спинами сидящих, оперся на каминную полку и не спускал глаз с дедушки.

Пан Мачей продолжал:

— Теперь, когда одной ногой я стою в могиле, возникла вдруг та же самая ситуация. Только роли переменились. Мой внук Вальдемар сегодня мне нравится. Трудно запретить ему то, в чем он видит счастье свое и любимой. Он совершеннолетний, вполне разумен, обладает стальной волей, которую не сломает никто и ничто… и закон на его стороне. Это не просто упрямство, а решимость зрелого человека, который знает, что прав, пойдет до конца, вооруженный благородством чувств. Он вовсе не одурманен, он трезво мыслит и обладает великой правотой, которую не затмит «наш круг». Наши возражения ничему не помогут, он уничтожит наше сопротивление, не считаясь с нами. Я был поражен, ни о чем подобном не хотел и слышать — но он меня убедил…

Тревожный шепоток пронесся по залу. Княгиня сделала движение, словно намереваясь встать. Глаза ее горели гневом.

Всех словно громом поразило, а разрумянившийся пан Мачей продолжал, обращаясь главным образом к старой княгине:

— Повторяю, он меня убедил. Женщина, которую он полюбил, достойна всякого уважения… потому он ее и выбрал. Я говорю о нем сейчас не как о внуке, а как о благородном человеке, заслужившем всеобщее уважение. Ту, которую он выбрал и собирается ввести в нашу семью, мы обязаны принять, как свою. Я, Михоровский, его дед, признаю его волю, согласен на его женитьбу… и благословляю! Княгиня, прошу тебя — сделай то же! Не омрачай его счастья, не убивай эту девушку: она любит его глубоко, по-настоящему, я знаю… Она, прямодушная и благородная, отказала ему, бежала, не желая, чтобы он из-за нее ссорился с семьей… Лицо пана Мачея прояснилось, голос окреп: — Получается, что она жертвует собственным счастьем, едва ли не самой жизнью, а мы не можем пожертвовать нашими убеждениями. Мы должны показать себя менее благородными, чем эта хрупкая юная шляхтянка? Будем же благоразумны, княгиня! Позволим себе хоть однажды руководствоваться сердцем, а не фанатизмом! Вальдемар — твой внук, княгиня, и мой тоже. Пусть же наша старость утешится его счастьем. Быть может, в нем и его жене возродятся мечты нашей юности, сломанные суровой жизнью. Княгиня, дай свое позволение и благословение. Прошу тебя об этом в память о наших с тобой детях, их родителях.

В запале старик поднялся с кресла, простер руку. Глаза его пылали:

— Внук мой! Благословляю тебя, и да будет с тобой благословенье Божье!

Растроганный Вальдемар обнял дедушку и горячо прижал к груди. Пан Мачей обнял голову внука, прижал губы к его лбу.

Все невольно встали, торжественность минуты подняла их на ноги. Одна-две головы повернулись к портьере, за которой, силясь сдержать рыдания, скрывалась панна Рита.

Княгиня сидела, как статуя, в лице ее не было ни кровинки. Она растерянно, в полном ошеломлении смотрела на пана Мачея. Она вздрогнула, когда Вальдемар, упав перед ней на колено и нежно взяв в ладони ее руку, шепнул мягким, ласковым голосом:

— А ты, бабушка? А ты?

— Никогда! — вскрикнула княгиня. — Никогда… И она обмякла в кресле, потеряв сознание. Все бросились к ней.

Вальдемар поднял старушку на руки и отнес в спальню. Все остальные печальной процессией потянулись следом.

В боковом коридоре, опершись на резную колонну, стояла Рита, заплаканная, трепещущая. Увидев майората, несущего бесчувственную княгиню, она охнула и отступила, не сводя с Вальдемара испуганного взгляда.

— Бабушка потеряла сознание, — сказал он кратко. В салон вернулись только пан Мачей и Вальдемар.

Князь с графом где-то укрылись, не смея попадаться на глаза майорату.

Пан Мачей обнял внука:

— Успокойся, все устроится… Все пройдет. Ты победил, Вальдемар, и будешь счастлив.

И старик разрыдался, но ласковые утешения Вальдемара вскоре вернули улыбку на его просиявшее лицо.

Княгиня никого не хотела видеть, и Вальдемару второй уж раз пришлось покинуть Обронное, не получив согласия бабушки и ее благословения…

 

XIV

Тишина воцарилась в Обронном, глухая, угнетающая тишина. Минуло Рождество, впервые отмеченное столь уныло. Близился к середине ясный, морозный январь. Княгиня Подгорецкая, пребывая в полнейшем расстройстве чувств, не выходила из своих покоев. Она не желала видеть ни панну Риту, ни любимую ею пани Добжиньскую. Даже попугая она велела вынести из своего будуара — наученный Ритой, он все кричал: «L'amoir c'est la vie!», раздражая старушку. Никто не мог ее успокоить и вывести из этого состояния — она попросту не терпела человеческого присутствия. Иногда ее навещал приходский ксендз, но, как-то спрошенный княгиней прямо, он принял сторону Вальдемара — и больше его не принимали… Только врач приходил каждый день. Княгиня собиралась отправиться за границу, но врач запретил ей уезжать в таком состоянии. Вальдемара старушка больше не видела, и даже словом о нем не упоминала. Однако, когда в Обронное зачастили посланцы из Глембовичей, справляясь от имени Вальдемара о здоровье княгини, старушка, тронутая заботливостью внука, отправила ему письмо, в котором, правда, вновь требовала, чтобы он порвал со Стефой. Вальдемар ответил, что решения своего не изменит, он объявил это решительно, но так сердечно и деликатно, что княгиня в испуге воскликнула:

— Боже, он меня принудит…

Однажды в Обронное приехал пан Мачей. Он хотел переубедить княгиню, но вышло как раз наоборот — уговоры княгини испугали его и поколебали. Старик почувствовал себя виноватым перед своим сословием и княгиней за то, что так быстро согласился на этот скандальный, по мнению княгини, брак. Он почти покорился княгине, жалел уже, что дал слово Вальдемару. Княгиня торжествовала, пани Идалия, чтобы помочь ей, вкладывала всю душу, уговаривая отца передумать. Только панна Рита не участвовала в этом заговоре, совершенно отойдя в сторону.

Вальдемар, узнавший от нее обо всем, решил ехать в Ручаев и уговорить Стефу обвенчаться как можно быстрее. В нем происходила страшная внутренняя борьба, тем более мучительная, что тревога нареченной передавалась ему. Она ждала его, быть может, понемногу теряя к нему доверие… И терпение его лопнуло. Он написал крайне решительные письма княгине и пану Мачею, давая им неделю на раздумье. Если же они не согласятся, он считает себя свободным от всех обязательств по отношению к ним и женится на Стефе даже вопреки их воле.

Пан Мачей был в испуге, но княгиня тут же написала письмо Стефе, запрещая ей выходить за Вальдемара. Однако она совершила большую ошибку, показав письмо пану Мачею. Старик пришел в ужас. Он понимал, что для внука это было бы страшным ударом — получив такое письмо, Стефа умерла бы, но не согласилась выйти за майората. Так что княгиня Подгорецкая сама испортила все дело, когда чаша весов уже склонялась в ее сторону…

Она была деспотична по натуре и решила сражаться до последнего. Однако она не могла предвидеть — что перед глазами пана Мачея вновь оживет прошлое, безжалостное письмо его дяди, отнявшее счастье у той Стефании. Больше пан Мачей не колебался. Он смело объявил гордой графине, что одобряет намерения внука, а в доказательство написал письмо Стефе и отправил его Вальдемару незапечатанным. Но сначала прочитал его вслух княгине и пани Идалии. Письмо было прямо-таки отцовским, дышало чуткостью. Старик просил Стефу сделать Вальдемара счастливым на всю жизнь и называл ее своей внучкой.

Пани Эльзоновская поняла, что все потеряно. Но княгиня не сдавалась. Она замкнулась в своем упрямстве, глухая к любым уговорам, холодная, величественная, неумолимая. Пан Мачей, исполнившись к ней сострадания, перестал ее уговаривать и замкнулся сам, уязвленный в самое сердце. Вальдемара для Обронного словно бы не существовало, но княгиня знала, что он бывает в Слодковцах и вот-вот должен отправиться в Ручаев.

Временами княгиню охватывала дикая ярость: «Пусть едет, пусть женится — знать его не хочу, проклинаю!» Но всякий раз после взрыва гнева рыдания раздирали ей грудь. Вальдемар был ее единственный внук, ее надежда и гордость, украшение рода, самое дорогое, что только было у старушки. Княгиня очень любила и ценила его. Вальдемар был сыном ее младшей, самой любимой дочки. И потому княгиню раздирала внутренняя борьба. А времени, казалось, больше нет — Вальдемар уедет с письмом пана Мачея; получив благословение старого магната, Стефа не будет больше колебаться, на ее стороне Мачей, патриарх рода Михоровских — все кончено! Пан Мачей имеет на Вальдемара большие права и полностью перешел на его сторону. С княгиней же, как она сама в душе признавала, в семейных делах посчитаются меньше. Она чувствовала, что вот-вот потеряет любовь и уважение внука. Небывалая тревога охватила пани Подгорецкую. Гнев, упорство, уязвленная гордость, амбиции, любовь к внуку — все смешалось в ее душе. Она осталась одна, поддержки ждать было неоткуда — даже пани Идалия, боясь ссоры с отцом, тихонько сидела в Слодковцах, ни во что уже не вмешиваясь.

Князь Францишек и его супруга хранили полное молчание, выглядело это так, словно и они смирились с неизбежным. Граф Морикони и его супруга, явно опасаясь идти против майората, вообще не появлялись в Обронном. Панна Рита совершенно замкнулась в себе. Молчаливая, печальная, она часами гуляла по заснеженному парку. Даже любимые кони ее не утешали. Упорство княгини печалило ее. Она хотела Вальдемару счастья, пусть даже ее собственное сердце будет разбито. Но о Стефе она не могла думать спокойно. Неизъяснимая печаль не позволяла ей сочувствовать девушке. Однако она ощущала некую злорадную радость, представляя, что скажут Барские и множество других аристократических семейств, узнав о женитьбе майората. Саму ее, Шелижанскую, считали стоящей на ступеньку ниже, неподходящей партией для майората — даже княгиня и пани Идалия так думали. Теперь, быть может, княгиня и хотела бы видеть женой Вальдемара ее — но поздно! Что ж, будет им всем наука, теперь придется согласиться на Рудецкую…

Панна Рита видела утешение хотя бы в том, что Мелания Барская не станет майоратшей. И убеждала себя, что женитьба Михоровского на ком бы то ни было — это удар, который удастся все же пережить; но не пережила бы она, если бы Вальдемар женился на Мелании. Нелюбовь к графине переросла в ненависть.

Однако при всем своем уме Рита не могла простить Стефе очарования, покорившего майората, а Вальдемару — решимости и энергии, с какими он шел к цели. В одно и то же время она желала его победы и печалилась, что он победит.

Душу ее разрывали грусть, отвергнутые чувства, но она, ни на миг не колеблясь, встала на сторону майората и Стефы, использовала любую оказию, чтобы попытаться переубедить княгиню, чем сердила старушку.

Однажды, в день именин княгини, пани Шелижанская сидела в своей комнате у жарко пылавшего камина. Закутавшись в мягкий шотландский плед, она погрузилась в раздумья. И в этот миг ее уведомили о прибытии графа Трестки, только что вернувшегося из дальних странствий. Равнодушно, не повернув головы, она сказала:

— Просите.

Трестка вошел тихонечко, словно в часовню — что было у него признаком необычайного воодушевления. Молча, горячо он расцеловал руки панны Риты, молча придвинул к себе кресло и уселся. Пенсне не раз и не два сваливалось у него с носа, наконец так и осталось болтаться на шнурке. Казалось, сам вид панны Риты необычайно взволновал его. После долгого молчания он заговорил:

— Неслыханные перемены творятся, я смотрю. Мне на станции встретились Жижемские, они говорили, что в Шале у Барских настроение, словно на пепелище. Вижу, и в Обронном не лучше.

Панна Рита, глядя на огонь, машинально повторила:

— Словно на пепелище… Трестка крутнулся в кресле:

— А как майорат?

Рита удивленно посмотрела на него, пожала плечами:

— Разве не знаете?

— Я-то знаю, все знаю, но уладилось ли?

— Одна только княгиня не уступает.

— Черт возьми! Плохо… И зачем упирается? С майоратом сражаться трудно, почти невозможно. Я слышал, он великолепно защищался на семейном совете. Уж он им произнес речь!

— И победил их всех, — добавила Рита.

— Скорее, стер в порошок! Княгиня должна уступить. Конечно, я ее понимаю, Рубикон перейти неимоверно трудно, и все же… А вы? Что вас так печалит?

Она посмотрела на него сквозь слезы:

— Я? Да что я… Боже!

Опустила голову и уронила на плед несколько слезинок, словно немое признание.

Трестка склонился к ней, взял ее руку и сказал удивительно ласково:

— Знаю… уж я знаю, что вас печалит… Дорогая моя панна Рита, я бы многое отдал, чтобы майорат женился прямо сегодня… ибо тогда я мог бы надеяться завоевать вас. Он был тем утесом, о который разбивались все мои надежды — где уж мне было с ним соперничать… Знаете, я бы жизни своей не пожалел, чтобы вы так по мне убивались… но не всем вьпадает великое счастье, и я жажду хоть крупицу счастья, хоть чуточку надежды…

Рита сердито вырвала руку:

— Перестаньте! Не мучайте меня! У меня голова другим занята…

— Майорат?

Она открыто посмотрела ему в глаза:

— Да. Я жажду для него счастья.

— Он его найдет в той, кого любит.

— Но я хочу помочь, чем только смогу, пусть даже ценой собственного счастья, но я должна повлиять на тетю…

Трестка повесил голову.

Молчание длилось долго. Панна Рита смотрела в огонь. Трестка играл пенсне, не спуская глаз с бедного личика панны Шелижанской. Потом тихо спросил:

— Майорат ей уже признался?

— Давно! Еще в Слодковцах. Но она отказала и уехала.

— От… отказала?!

— Что вас так удивило? Отказала, потому что любит его… Бедняжка, как мне ее жаль!

— Будь на ее месте кто-нибудь другой, ее стоило бы жалеть — но она будет майоратшей! Я знаю от Брохвича, Вальди давно ее любит. Я давно чувствовал… но не думал, что события развернутся так быстро и решительно!

— Неужели вы не знаете майората?

— Знаю, но не подозревал его в матримониальных планах. Думал, что это очередной роман, один из многих, быть может, чуточку более пылкий… но не последний…

— Ну и словечки у вас!

— А что? В них много сердца, души, разума, порыва… словом, в его чувствах — весь непреклонный темперамент Вальдемара. Теперь чувства его оказались не только триумфальными, но и матримониальными. Я знал, что Стефа может очаровать, но даже от нее не ожидал такого — препроводить Вальдемара к алтарю! Брохвич меня убеждал, я не верил…

— А где вы видели Брохвича?

— В Берлине. Он мне первый и рассказал обо всем этом скандале.

— Интересно, какого он сам мнения? Он ведь друг майората.

— Он твердит, что Вальдемар хорошо сделал, ломая сословные предрассудки, надеется, что майорат будет счастлив. Брохвич, знаете ли, боготворит Рудецкую.

— А вы?

— Я ее очень люблю и уважаю. Она прекрасно справится с ролью майоратши. Но вот для родословной Михоровских имя ее прозвучит весьма скромно. После Бурбонов, Эстергази, Подгорецких — Рудецкая… звучит чуточку скандально.

Панна Рита понурилась, ей пришло в голову, что и ее имя — Шелига — выглядело бы не менее скандально, попади оно в родословную Михоровских. Проснувшаяся в ней ирония обратилась на Трестку. Рита сказала колко:

— Если вас столь заботят имена, странно, что вы предлагаете мне руку и сердце. Я ведь не более чем Шелижанская, а вы — Трестка из Тресток, урожденный граф. У нас в роду было всего два графа, так что я вам не пара! — и она язвительно рассмеялась.

— Зачем вы так говорите? — печально спросил Трестка.

— Ах, не будем об этом…

Она зажмурила глаза, откинулась на спинку кресла, и сидела так, сама на себя не похожая.

Трестка опустил глаза на ковер и тоже молчал, тихонько посапывая.

В комнату медленно вползали зимние сумерки, серыми щупальцами касаясь голубых обоев, укутывая мглою картины и зеркала, заливая тенями углы. Пламя в камине гасло. Слабенькие голубоватые огоньки едва мерцали меж почерневшими головешками, да раскаленные угли светились багрово. В сыпучем белесоватом пепле посверкивали и гасли золотые мерцающие искры.

Угнетающая тишина чудовищной паутиной повисла над этим прекрасным уголком особняка и, неся с собой тоску, проникала в сердца двух людей, погруженных в мрачные раздумья.

Бледное личико Риты было полузакрыто пушистым пледом. Ее пышные волосы поблескивали в свете уходящего дня. Пламя камина слабыми отблесками играло на золотом гребне в ее волосах.

Две этих фигуры, укутанные серым сумраком, не отрывавшие глаз от серого пепла в камине, могли бы стать воплощением трагедии. Сердцами их овладели печаль и сомнения, паук тоски все сильнее опутывал их своей серой паутиной, высасывая надежду из потаеннейших уголков сердец.

Внезапно оба пошевелились. Панна Рита подняла голову. У дверей раздался какой-то шум. Они взглянули в ту сторону… и вскочили, побуждаемые одной и той же силой.

В дверях стояла княгиня, надменная, бледная, страшная. Она пошатывалась, глаза ее лихорадочно пылали.

— Тетя! — вскрикнула, подбежав к ней, перепуганная Рита.

— Кто еще здесь? — прошептала княгиня.

— Пан Эдвард, тетя.

Трестка низко поклонился:

— Я только сегодня вернулся и спешу засвидетельствовать вам свое искреннее почтение…

— Хорошо… Благодарю вас.. — прошептала княгиня, протягивая ему руку.

Трестка почтительно поцеловал ее.

— Тетя, присядьте… — обеспокоенно предложила панна Рита.

— Нет-нет, я только хочу, чтобы ты отправила гонца… Рита, прошу тебя, сделай это сейчас же… камердинера… или конюха…

— Хорошо, тетя. А куда он должен ехать?

— В… в Глембовичи, — прошептала пани Подгорецкая.

Панна Рита и Трестка молниеносно переглянулись.

— Он должен отвезти письмо? — спросила Рита.

— Нет… пусть попросит Вальдемара… чтобы он сегодня же приехал сюда… непременно…

Панна Рита выбежала из комнаты.

— Княгиня, не приказать ли зажечь свет? — спросил Трестка.

— Нет, я пойду к себе… мне нездоровится…

— Я вас провожу. Она покачала головой:

— Нет, спасибо, я пойду сама.

И медленно, величественно вышла из комнаты.

Оставшись один, Трестка подошел к камину и стальными щипцами разгреб пепел, подняв сноп искр. Пробормотал под нос:

— Крах или счастливые финал? Вскоре вернулась панна Рита:

— А где тетя?

— Ушла к себе. Отправили человека в Глембовичи?

— Поехал мой кучер. Он быстро обернется.

— Интересно, что будет? Панна Рита была взволнованна:

— Не знаю, не знаю… Как бы там ни было, дело закончится. Княгиня выглядит странно… Я пойду к ней.

— Оставьте ее в покое. Она наверняка хочет побыть одна до его приезда, в особенности если хочет покончить дело решительно. Весьма похоже на то…

— Боже! Лишь бы Вальдемар был дома! Может, он еще не уехал…

— А куда он должен был ехать?

— Люция говорила, что он собирался в Ручаев.

— Куда?!

— К родителям Стефы, просить ее руки.

— Авантюра! — буркнул Трестка.

— Боже, хоть бы он был дома!

— А какого мнения обо всем этом пани Эльзоновская и Люция?

— Люция всем этим очень удивлена, но любит Стефу и потому рада. А Идалька… сердится, но уже ни слова не скажет против, потому что пан Мачей полностью на стороне Вальдемара. Стефа напоминает ему ту. Вы знаете историю бабушки Стефы, покойной Рембовской?

— Та, что была невестой пана Мачея? Брохвич мне рассказывал. Поистине случай необычайный, удивительное совпадение! Но настоящее расплатится за прошлое…

— Кто знает! — вздохнула панна Рита, вновь погружаясь в задумчивость.

 

XV

Вечер тянулся долго, казался бесконечным. Панна Рита металась меж комнатой княгини и своей, где сидел Трестка. Тихий шум ветра в парке, малейший скрип снега у крыльца — все заставляло насторожиться особняк. Майората ждали с нетерпением, но проходили часы, а его все не было…

Старые часы в столовой отбивали четверти часа, вызванивали мелодии каждый час. Слуги бродили по коридорам, таинственно перешептывались. Раскрасневшаяся панна Рита то и дело выглядывала в окно. Валил снегопад, словно хотел покрыть своим мягким белым, холодным плащом все Обронное с его парком, особняком и горсточкой печальных, угнетаемых ожиданием людей.

В комнату, где сидели Рита и Трестка, вновь вошла княгиня:

— Вальдемара все нет?

— Нет, тетя, но вот-вот приедет, лучше бы вам лечь…

— Не могу лежать… На дворе метет, правда?

— Да, тетя.

Княгиня уселась на канапе, переплела пальцы на коленях и застыла, понурив голову.

Взгляд ее блуждал по комнате, губы беззвучно шептали молитву. Она никого не замечала вокруг.

Панна Рита не могла найти себе места, не знала, что ей делать. Трестка с таким вниманием разглядывал цветы в вазах, словно видел их впервые в жизни. Временами он неуверенно посматривал на княгиню. Наконец, укрываясь за пышным букетом, черкнул что-то в блокноте и сунул вырванную страничку в руку проходящей мимо Рите. Она прочитала: «Этюд к скульптуре: мать взбунтовавшихся Гракхов».

Рита, пожав плечами, уничтожающе глянула на него.

Шли минуты. Вдруг дверь отворилась, вбежала служанка, за ней ворвался лакей. Не замечая княгини, оба наперебой доложили Рите:

— Нету пана майората в Глембовичах! Кучер вернулся! Говорит, пан уже уехал на станцию…

Пораженная княгиня вскочила:

— Что? Уехал?!

Панна Рита и Трестка ужаснулись, увидя ее лицо. Побледневшие служанка и лакей попятились…

— Когда он уехал? — вскрикнула княгиня.

— Пани княгиня… кучер говорит, что еще днем… — пробормотал лакей.

— Боже! Боже! — воскликнула княгиня. Рита обернулась к Трестке:

— Пошлите людей на станции Рудову и Тренбу. Он на какой-то из двух… Скорее!

Трестка выбежал из комнаты, увлекая за собой слуг.

— Несчастье! Какое несчастье! — стонала княгиня. — Уехал! Уехал к ней! Отказался от меня! Боже, я во всем виновата…

Панна Рита с пани Добжинськой едва успокоили ее. Однако старушка впала в оцепенение, сидела, как мертвая. Она молча, без сопротивления позволила снять с себя платье, но в постель ни за что не хотела ложиться. Странные искры зажигались в ее черных глазах, губы кривились от боли, лицо конвульсивно подрагивало. Она дала знак панне Рите и Добжиньской, чтобы они оставили ее.

— Кого вы послали? — спросила Рита у Трестки.

— В Рудову — вашего конюха и кучера, а в Тренбу — моего лакея и кучера.

— Боже, что будет, если они его не застанут!

— Они должны успеть. Поезд отходит от обеих станций поздней ночью. Если он поехал еще днем — значит, направился не на станцию, а в Слодковцы, а уж потом оттуда поедет в Рудову. Но почему он так спешит, что случилось?

— Спешит! Он ждал два месяца! Боже, какой удар для тети! Она и слышать не хотела о Стефе, а он поехал без ее благословения…

— А вернется уже после свадьбы, у него все идет быстро, — заметил Трестка.

— Ох! Этого я больше всего и боюсь! Его порывистости! Без благословения княгини Стефа не согласится, а майорат потерял всякое терпение…

— Не украдет же он ее! Не те времена.

— Но он в ярости может сделать что-нибудь, что убьет княгиню, Езус-Мария! Он страшен в гневе!

— Да, но великолепно умеет сдерживать себя.

— Меня утешает лишь, что он очень любит княгиню. Но в случае долгого ее сопротивления любовь к Стефе сделает его безумцем…

Панна Рита стала тихонько молиться.

Страх вползал в особняк, проникая даже в сердца слуг.

Часы пробили два часа ночи, когда панна Шелижанская увидела наконец среди метели черные очертания санок, подкативших к крыльцу. Тихонько прозвенели колокольчики, и санки остановились перед входом.

— Приехал! — крикнула Рита и стремглав бросилась вниз по лестнице. Следом понесся Трестка.

В сенях камердинер помогал Вальдемару снять заснеженную бобровую шубу.

— Что случилось? — спросил Вальдемар, молча им поклонившись. — Все какие-то перепуганные, словно только что с похорон… Гонец сказал, что бабушка здорова.

— Она непременно хотела вас видеть, — сказала панна Рита. — Она вся изнервничалась, совсем ослабла…

— Вас очень долго не было, — добавил Трестка.

— Долго… Я еду с Рудовы. Гонец меня вытащил из вагона. Я спешил, как мог, но в такую метель лошадям трудно. Проклятая погода!

— Я пойду, скажу тете, что вы приехали, — сказала панна Рита.

— Я иду с вами.

Княгиня сидела в кресле в своей спальне, недалеко от постели. На ней был белый фланелевый халат, украшенный дорогими кружевами. В этой одежде, с бледным лицом и горящими глазами, в белой кружевной шапочке на седых волосах, она была красива и казалась ожившим старинным портретом. Темные обои, золотая инкрустация потолка, тяжелый дамастовый полог кровати из эбенового дерева — все это в сиянии висячей лампы выглядело величественно, создавая великолепный фон для гордо выпрямившейся фигуры княгини. Рядом с ней стоял резной столик, на котором лежала открытая Библия.

Панна Рита вошла, склонилась к старушке и шепнула:

— Тетя, приехал майорат… Можно ему войти? Румянец вспыхнул на бледном лице княгини:

— Приехал? Уже?

Она обвела вокруг взглядом и откинулась в кресле:

— Где Вальдемар?

— Рядом, в салоне.

В глазах княгини зажглась непреклонная решимость, и она громко сказала:

— Пусть войдет.

Выскочив в салон, панна Рита схватила Вальдемара за руку:

— Идите, но… будьте с ней осторожнее. Она так расстроена и слаба…

— Будьте спокойны.

Вальдемар вошел в спальню и сердечно расцеловал руки княгини.

Она смотрела ему в глаза с немым вопросом, величественная, гордая. Казалось: ее черные глаза проникают в глубины души внука, словно пытаясь выведать, что там скрыто. Она сжала руку Вальдемара белыми пальцами — на одном, словно зеленая звезда, светился изумруд.

Он сел с ней рядом, принужденно улыбнулся и спросил:

— Бабушка, почему ты так на меня смотришь?

— Хочу увидеть в тебе перемены, — прошептала княгиня.

— Перемены? Во мне?

— Да, я хотела бы видеть тебя изменившимся, — сказала она настойчиво.

Вальдемар понял.

— Нет, бабушка, я так легко не меняюсь, я человек решительный, — ответил он исполненным силы голосом и гордо поднял голову.

Княгиня выпустила его руку:

— Значит, ты по-прежнему упорствуешь?

Глаза ее дико блеснули. Вальдемар спокойно выдержал этот взгляд.

— Да, бабушка.

— Значит, ничто… ничто не способно повлиять на твое решение? Ничто не заставит тебя изменить твои… чувства?

— Решение мое твердое, а о смене чувств и говорить не стоит…

— Значит, ничто на свете…

— Ничто, милая бабушка. Я так решил. И так должно быть. И тебе придется с этим примириться. Я прошу тебя об этом, твой единственный внук, твой Вальди, прошу от всего сердца. Я люблю Стефу больше жизни, и она меня любит. И я ее не подведу — даже если придется вырвать сердце из груди. Сегодня я направлялся в Ручаев, долго ждал, но больше терпеть не могу. Еще минута — и мы бы уже не увиделись. Бабушка, ты суровая, неумолимая, но я питаю к тебе сыновние чувства. Они-то меня и удержали от решающего шага. Я знаю, Стефа не пошла бы за меня без твоего позволения, но я сумел бы ее убедить. Боже, так она тонка и деликатна! На письма мои она отвечала крайне сдержанно. Свою любовь она хотела бы укрыть так глубоко в глубине сердца, чтобы никто не дознался…

— Ты переписываешься с ней?

— Я отправил ей два письма. Она ответила только раз — и, повторяю, в словах ее звучали глубокие чувства, но скованные некими удилами, которые калечат ее чистую любовь, такую искреннюю, такую святую!

— Вальдемар… ты очень ее любишь?

— Она для меня — единственная. Не будь она мне дороже всего на свете, я не сражался бы так за свою любовь, — ответил Вальдемар крайне серьезно.

Он пронзил бабушку пристальным взглядом серых глаз, полных любви.

Княгиня опустила глаза, длинными тонкими пальцами оправляла кружева халата. На лице выступили красные пятна, губы решительно сжались. Вся ее фигура выражала тяжелую борьбу двух чувств: любви к внуку и уязвленной гордости.

Что же победит? — этот вопрос висел в воздухе, им дышали стены спальни.

Вальдемар не отрывал взгляда от бабушки. Он хорошо ее знал и в охвативших ее колебаниях видел добрый для себя знак. Сердце у него билось учащенно, он не хотел дальше сражаться с этой женщиной, которую любил и почитал, как родную мать. Но в глазах его горели бунтарские огни, терпение его было на исходе. Всей душой, всей силой воли он мысленно умолял ее: «Довольно, хватит, иначе ничто уже меня не удержит!»

Княгиня подняла на него глаза, прочитала все в его взгляде и быстро опустила веки. Кровь бросилась ей в лицо.

С минуту она молчала, заставляя себя успокоиться, наконец тихо шепнула:

— Я давно ее не видела… У тебя есть фотография? Глаза Вальдемара загорелись, радостная улыбка появилась на губах, придя на смену угрожающей решимости. Лицо его словно озарилось светом восходящего солнца.

Княгиня, заметив эти перемены, подумала: «Как он ее любит!»

Вальдемар отстегнул от цепочки медальон, открыл и мысленно шепнул печально улыбавшейся Стефе:

— Теперь ты победишь, единственная моя!

Он достал элегантный бумажник, вынул из него узкую, длинную фотографию Стефы в бальном платье на темном фоне и вместе с медальоном подал княгине.

Удивленная старушка взглянула на медальон:

— Вот как ты носишь ее фотографию?

— Как и положено носить фотографию невесты, — ответил он.

Княгиня долго приглядывалась, подняв медальон и фотографию к глазам. Руки ее дрожали. Словно внутренний свет озарил ее лицо, отражая владевшие ею глубокие, но непонятные стороннему наблюдателю чувства.

В комнате настала торжественная тишина, словно бы в ожидании чуда.

Наконец княгиня отвела от глаз лорнет в черепаховой оправе на длинной ручке, положила медальон и фотографию на столик, оперев их на Библию. Вновь всмотрелась в лучезарные, бездонные глаза Стефы. Промолвила, словно бы для себя самой:

— Очень красивая… и удивительно очаровательная. И закончила едва слышно:

— Как принцесса…

Опустила веки. На ее висках пульсировали жилки. Вновь подняла глаза на фотографию и вдруг подала Вальдемару обе руки, сказав:

— Вальди… мне нравится… твоя Стефа…

Он стиснул ладони старушки, склонился к ней, глаза его сияли сумасшедшим счастьем:

— Да, моя Стефа! Моя!

— Пусть же вас… благословит Господь, — сказала княгиня торжественно, возлагая руку на голову внука.

Вальдемар, зная, чего стоили княгине эти слова, прижал ее руки к губам:

— Спасибо, дорогая бабушка! Счастье наше будет тебе наградой!

Княгиня поцеловала его в голову. Слезы навернулись ей на глаза:

— Дай-то Бог, чтобы вы были счастливы, дай-то Бог! Я не хотела оказаться, хуже, чем Мачей, боялась, ты от меня отвернешься… твои чувства много значат и для меня… и вот… благословляю.

— Мы будем любить тебя! И ты ее полюбишь!

 

XVI

Вальдемар разговаривал с бабушкой долго, так что панна Рита сгорала от нетерпения, а Трестка громко жаловался. Пробило половину третьего, потом три. Наконец вышел Вальдемар. Панна Рита не шевельнулась. Что-то словно бы приковало ее к месту. Трестка подошел к майорату, не сказал ни слова, но лицо его выражало живейшее любопытство.

Вальдемар был весел, но, глянув на каменное лицо Риты, посерьезнел, нахмурился.

Неловкое молчание продолжалось.

Сейчас решались судьбы всех троих.

Вальдемар подошел к панне Рите. Она, сделав над собой усилие, спросила:

— Что тетя? Неужели…

Она не смогла закончить, — перехватило горло.

— Тетя ложится спать, — сказал майорат. — Завтра… точнее, уже сегодня, будем праздновать бабушкины именины, а потом я поеду в Ручаев.

Панна Рита смертельно побледнела, глухой стон рванулся из ее груди, но она, прикусив посиневшие губы, страшным усилием воли превозмогла себя, протянула Вальдемару руку, глядя на него с нескрываемой болью:

— Да пошлет вам Бог счастья…

Вальдемар, низко склонившись, поцеловал ей руку.

Трестка бросился громко его поздравлять. Назвал майората героем и обещал, что произнесет на его свадьбе великолепную речь — назло графу Морикони, которого терпеть не может:

— А еще я хотел бы, чтобы там были Барские. Да сомневаюсь, не приедут!

После отъезда майората и графа Рита пошла к себе, двигаясь, словно во сне; внезапно из ее груди вырвались рыданья, заключавшие в себе все: любовь к Вальдемару, давнюю и горячую, непонятную жалость к нему и Стефе, глухое отчаяние. Рухнув на колени перед постелью, она спрятала лицо в подушку, и плечи ее затряслись от безудержных рыданий. Она никогда и не питала надежды, что майорат однажды проникнется к ней чувством, никогда не строила иллюзий, но и не представляла, что он, в конце концов, изберет женщину, которую полюбит и назовет женой. Такое виделось столь туманно, так далеко, что теперь, когда это наступило, обрушилось страшным ударом. Она знала о его чувствах к Стефе, и давно знала о расположении к девушке пана Мачея, слышала дышавшие решимостью слова Вальдемара на семейном совете, но упорство княгини было для нее последней слабой опорой, ограждавшей ее от страшной правды. Она искренне желала ему счастья, и, если бы все зависело от нее, не колеблясь вручила бы ему руку Стефы. Но природа человеческая сложна, и не всегда ее можно понять. Лишь теперь Рита поняла, какая пропасть разверзлась перед ней и майоратом, какая мощь обратила в прах ее любовь.

Княгиня, так и не дождавшись ее, сама вошла в комнату воспитанницы. Увидев рядом тетю, Рита вскочила с колен.

— Тетя, зачем? Зачем вы пришли? Старушка обняла ее и прижала к себе:

— Детка, не упрекай мне, что я пришла. Я догадывалась, я все знала… Рита, ты его любишь, мы обе страдаем. Ты благородная душа, вставала в его защиту, хоть сердце у тебя разрывалось от боли… а я тебе выговаривала. Прости меня.

Она села на постель. Рита, дрожа и плача, сильнее прижалась к ней. Княгиня продолжала:

— Видишь, все кончено, уже и я их благословила, Рита. Он любит Стефу, очень любит, они будут счастливы, и это меня утешает. Я совсем стара, и мне жаль стало, что последние минуты жизни я проживу, лишенная любви внука. Я уступила и на душе стало спокойнее, упал камень с сердца, я даже счастлива… ибо что мне еще оставалось? — Княгиня глубоко вздохнула: — И девушка эта мне все же нравится. Должно быть, она того достойна, если смогла так сильно привязать к себе Вальдемара. Он удивил меня силой воли, а она… — и она закончила шепотом:

— А она — очарованием…

Старушка гладила темные волосы воспитанницы. Панна Рита умолкла, словно бы успокоившись. Княгиня шепнула:

— Я разговаривала с духом моей Эльзуни и с Габриэлой. Особенно часто во сне ко мне приходила Габриэла. Становилась рядом с Вальдемаром и клала ему руку на голову, словно бы благословляя. И Стефу я видела, она стояла перед Габриэлой на коленях, красивая, умоляющая, совершенно такая, как на медальоне Вальдемара… — Старушка вздрогнула: — И еще… знаешь, … ко мне приходила покойница Рембовская. Ох! Как жутко она мне смотрела в глаза!

— Тетя, не мучайте себя, — сказала заботливо панна Шелижанская.

— Все прошло, детка… Сейчас мне хорошо, так спокойно… Вальди любит меня, и только это меня теперь волнует. Ах, почему его не видит сейчас Эльзуня!

Панна Рита вздохнула. Княгиня поцеловала ее в лоб:

— Ты страдаешь, девочка моя, вижу… Бог даст, найдешь и ты свое счастье. Ты достойна счастья.

— Не хочу, тетя, не хочу… Я люблю его всей душой, но никогда и мечтать не смела, что он… Что я для него? Чересчур смело было бы и мечтать. Но мне так печально…

— Это пройдет, — сказала княгиня.

Уже светало, когда княгиня, ослабленная бессонницей и событиями минувшей ночи, легла в постель.

Но уснуть она не могла. Перебирая сандаловые четки, не отрывала взгляда от дамастовой портьеры, на которую бледный рассвет бросал фиолетовые тени.

Губы старушки шептали молитву, но мысли ее были далеко, унеслись в давние времена, когда и она была молодой, сама любила, а потом видела первую любовь своих детей.

В каждом поколении все повторяется снова…

 

XVII

Вальдемар возвратился в Глембовичи, когда уже рассветало. Замок, еще минуту назад спокойно спавший, ожил. Больше всего суеты было в теплицах и оранжерее, где ярко засияли электрические лампы. Майорат сам выбирал цветы. Отряд садовников с ножницами в руках производил сущее опустошение. Главный садовник составлял букеты. Было чем залюбоваться. В букеты попадало все самое прекрасное, что только могли дать теплицы в эту пору года. Розы, орхидеи, мимозы казались перенесенными сюда с Ривьеры. За упаковкой букетов надзирал сам майорат.

В одиннадцать ловчий Юр, в богатых ливрейных мехах, стройный и гордо державшийся, выехал на станцию, сопровождая этот благоухающий груз. Кроме цветов, он вез письма от Вальдемара Стефе и ее родителям.

Перед обедом майорат появился в Слодковцах, столь оживленный и радостный, что все сразу отгадали причину. Пан Мачей радовался от души, Люция, уже примирившаяся со Стефой в роли майоратши, хотела, чтобы это произошло как можно быстрее. Только пани Идалия была сумрачной, быть может, перед глазами у нее встало трагическое в гневе и смертельной обиде лицо графини Мелании.

Однако, вынужденная считаться с отцом, она тоже пожелала Вальдемару счастья, правда, чуточку ироничным тоном.

Именины княгини собрали в Обронном много гостей. Были пан Мачей с дочерью и внучкой, герой дня Вальдемар, князь Францишек Подгорецкий с женой, дочками и их учительницей, граф Морикони с графиней, и Трестка, и Вилюсь Шелига, прибывший из Варшавы перед отъездом в университет.

Из соседей приехали Жижемские и Чвилецкие. Графиня Чвилецкая, узнав, чем кончилась борьба с Вальдемаром, приняла вид пораженной в самое сердце, то и дело бросала на княгиню сочувственные взгляды. Чемоданы у нее были уже запакованы, но она не уезжала за границу, желая знать, чем все кончится, и теперь гнев ее не имел границ — но никого он не напугал. Княгиня уже вернулась к прежнему душевному равновесию. Княгиня Францишкова с дочками, Люция и панна Рита поддерживали хорошее настроение. Панна Рита говорила молодой княгине, что смеется сквозь слезы, дабы скрыть рыдания, но звучало это даже шутливо. Им вторили Жижемские и развеселившийся пан Ксаверий. Отличное настроение Вальдемара увлекало и пана Мачея, и старую княгиню. Трестка сыпал шутками, впервые глядя на майората с любовью и благодарностью. Только пани Идалия, графиня Морикони и Чвилецкая держались чуточку скованно, слегка надувшись. Князь Францишек и граф Морикони посматривали словно бы иронично-критически, говорили мало, всячески обходя предстоящее обручение майората. Вилюсь Шелига сидел потерянный, ни на кого не обращая внимания. Трестка в какой-то миг попытался пошутить над причиной его печали, однако майорат деликатно, зато недвусмысленно осадил его, и Трестка ненадолго потерял свой буршевский юмор.

За ужином большое впечатление на всех произвел тост пана Мачея.

Старик встал и, подняв бокал с шампанским, четко произнес:

— За здоровье невесты моего внука, панны Стефании Рудецкой, которую с этой минуты я считаю членом нашей семьи. Да здравствует молодая и счастливая пара!

Вальдемар с благодарностью взглянул на дедушку, все осушили бокалы — кто искренне, кто не особенно. Трестка — с большим пылом, графиня Чвилецкая и пани Идалия — принужденно.

Один граф Морикони держал бокал, не отпив ни глотка, озабоченный и злой, словно хотел открыто продемонстрировать свое неодобрение, но пока что колебался.

Заметив это, Вальдемар задержал у губ свой бокал и посмотрел на графа. Какое-то время они в полном молчании смотрели друг другу в глаза. Взгляд Вальдемара стал ледяным, лицо графа побагровело, но он так и не выпил за здоровье молодых. Все смешались. Глянув на Вальдемара, графиня Морикони легонько потянула мужа за рукав. Наконец Вальдемар произнес твердо, с особенной интонацией:

— Пан граф, мы вас ждем!

Граф бросил на него неприязненный взгляд, но в конце концов выпил. Вслед за ним выпил и майорат, с проказливой улыбкой, словно говоря этим: «Вот так будет всегда».

Ужин затянулся до поздней ночи и в конце концов привел в хорошее настроение всех, даже графа Морикони вроде бы перестала беспокоить разница в общественном положении майората и Стефы.

Впервые после долгих недель Обронное лучилось весельем и жизнью, словно празднуя триумф майората.

 

XVIII

В салон ручаевского дома проник золотой, прозрачный солнечный лучик, обежал стены, оклеенные белыми обоями, погладил ореховую мебель, засверкал на темно-пунцовой плюшевой обивке, осветил начищенный паркет длинной полосой. Звездные глаза его посверкивали искорками, но как бы нехотя, лениво, словно все это он видел в сотый раз, и ему давно прискучило.

И вдруг золотой лучик оживился, он увидел нечто новое, несказанно его удивившее.

Это были цветы. Множество цветов — в горшочках, плетеных корзинах, в вазочках с водой. Они стояли на столе, на полках, на зеркалах, даже на полу. Солнечный лучик, увлеченный и пораженный необычным зрелищем, проскользнул к цветам и принялся их изучать.

Он заглянул в венчики роз и шепотом спрашивал, откуда они взялись здесь, в этом скромном сельском домике, такие прекрасные, как попали сюда, преодолев окрестные снега, зачем их сюда привезли. То же самое он нашептывал гордо воздетым головкам тюльпанов и аристократичным орхидеям, целуя их легким прикосновением, почти неощутимым, — но чародейские поцелуи солнца, даже чуть прикоснувшись, окрашивают золотом. Цветы окутались сияющим ореолом, засверкали яркими красками. Первые ландыши, покачивая жемчужными головками, нежно прильнули к солнечному лучику и стали рассказывать свою историю. Следом заговорила белая и лиловая сирень, церемонно, но весело склоняя пышные кисти. Зашумели скромные и благодарные фиалки, подняв бархатные головки из изумрудных листков. И прекрасные гиацинты цвета радуги зазвучали тихим шелковым шелестом. Подняли головки и ирисы, желтые, лиловые, темно-крапчатые. Заколыхались белые нежные перышки разноцветных гвоздик, стрелки пушистого папоротника. Заблестели белые нарциссы.

Потом уж заговорили величаво королевы-розы, покорявшие богатством форм и оттенков: прекрасная «Марешаль Нель» в золотистом бархате, изящная «Ля Франс» в розовых шелках, грациозная «Тебри» в прекрасной тунике цвета чая. Были там и «Госпожа Самоцветов» в снежно-белом атласном платье, «Принцесса Либерти» в ярко-алом. Были и другие королевы, в богатых нарядах и платьях поскромнее, разных цветов и оттенков, начиная от белого как снег атласа и кончая черным бархатом. Иные из них блестели самоцветами росинок, и все ласково шептались с солнечным лучиком.

За королевами галантно выступали гордые в своей славе королевичи-орхидеи из знаменитой династии «Орхис Пурпуреа», в коронационных плащах, со шпорами. Обычно неприметные, сейчас они горели на солнце, увлеченные примером дам, а может, привлеченные блеском золота озарившего их луча. Орхидеи — привередливые магнаты, чувствительные к золоту и теплу.

Следом шествовал придворный кортеж. Во главе его шли пажи — разноцветные тюльпаны, яркие, словно попугаи, невероятно чванливые. Величественно выступали сановники-кактусы, мирты в зеленых придворных мундирах и пахучие желтофиоли. С другой стороны тянулись к солнцу грациозные царевны и принцессы крови — белые лилии в развевающихся одеждах, благоухающие, девственные, прекрасные. За ними придворные дамы: шарообразные азалии в вазах, сиявшие самыми разными оттенками, от прозрачной белизны до темного пурпура, изящные белые каллы, гордо возносящие вверх свои конусообразные диадемы.

Рядом усмехалась солнцу скромная, словно воспитанница монастыря, нежная, невинная мимоза, усеянная множеством цветов. И она стала щебетать что-то золотистым лучикам, купаясь в их сиянии. Хотя она была дочерью известного своей гордостью рода «Сензитивов», близких родственников богобоязненной семьи «Мимоза-Пудика», и она не осталась равнодушной к ласкам солнца, не отворачивалась от его прикосновений, наоборот, расцветала.

Чародейное солнце!

Вот еще одна кокетка, изящная, родовитая тубероза. Вся в солнечном блеске, окутанная теплом, она чуть приподняла свое прекрасное платьице и болтала с солнышком смело, шаловливо, темпераментно, распространяя нежный запах изысканных духов.

Цветы разговорились.

Цветы тараторили наперебой — как они ехали сюда, как их здесь встретила прелестная девушка, так обрадованная и восхищенная. Цветы рассказывали солнцу, как эта прекрасная юная девушка целовала их, разрумянившись от счастья, со слезами в темно-фиалковых глазах, едва ли не с молитвой на устах. Как она шептала желтым розам: «Вы от него, от него!» — а они, словно немой ответ, дарили ей свое благоухание.

О! Цветы прекрасно понимали, что стали вестниками счастья, которое вскоре привезет сюда сам майорат. Они знали, как им надлежит приветствовать эту прекрасную девушку.

Слушая, солнце радостно сверкало. Его золотое трепетание и теплое дыхание, соединившись с благоуханием цветов и их изящными очертаниями, создало в белом ручаевском салоне атмосферу упоения.

Так подумала Стефа.

Она вошла и остановилась в дверях, пораженная. Ее сияющее лицо и белое платье прекрасно дополняли сложенную из цветов прелестную картину.

Сколько она пережила в последние недели, как преследовали ее сомнения, тревоги, мучительные метания души!

Она сурово проверяла свои чувства к Вальдемару. Хотела неопровержимо убедиться, любит ли она его. Быть может, все переживаемое ею — не любовь, а всего лишь восхищение им? Быть может, очарование его заключается главным образом в прекрасных и пышных декорациях, окружающих его? Смог бы Вальдемар в другой обстановке, в другом окружении столь же безраздельно завладеть ее сердцем и душою?

Стефа все глубже погружалась в бездну сложнейших размышлений, ища правду в потаенных уголках души. Благородство ее характера требовало этого — в первую очередь ради Вальдемара, его будущего счастья. В его любовь она верила безраздельно. Боялась лишь одного — сможет ли она одарить его столь же великим счастьем, как то, что обещал ей он? Ответ на эти вопросы значил даже более самой ее жизни. Даже тоскуя, Стефа спрашивала себя — тоскует ли она по Вальдемару, или еще по Глембовичам и великолепному обществу? Однако в мыслях перед ней представал Вальдемар, один лишь Вальдемар, и его не заслоняли ни прекрасные пейзажи Глембовичей, ни величественные покои замка. К тому же, хоть она и узнала Вальдемара-магната, наследника знатного рода, миллионера, любовь к нему вспыхнула далеко не сразу, сначала все было как раз наоборот, сначала она его терпеть не могла. Значит, не богатая оправа привлекла ее, а сам человек, которого, узнав ближе, она оценила по достоинству; не блеск герба, титула, миллионов, а его очарование, благородство, мужественный характер. Его имения, связи и замки ничего не значили — она оказалась под влиянием его ума, личности.

Стефа вспомнила один разговор с Вальдемаром. Он сказал, что возникающее чувство похоже на строящийся дом, и хорошо, если кирпичами становится любовь, подкрепленная фундаментом уважения. Это словно цемент — никакой глины, глина такая непрочная…

Железная арматура — это постоянство.

Мастерок — доверие, связывающее любовь с уважением.

Стропила и свод — жизненные условия и обстоятельства.

Штукатурка — вера, обладающая великой силой.

Краска — мнение окружающего мира, способное либо поддержать, либо сокрушить.

Фундаментом Вальдемар чуточку цинично назвал и влечение. И уверял, что воздвигнутые на нем здания чувств бывают самыми прекрасными, в особенности если влечение не слабеет. Однако он признавал, что фундаментом может стать и духовная близость, сходство характеров и стремлений.

Припомнив это, Стефа прислушалась теперь к собственным чувствам.

Быть может, без влечения любовь и в самом деле никогда не станет безумной и покажется бледной, словно картина, нарисованная с подлинным мастерством, но помещенная в темный угол, где на нее не падает и лучик света.

Сначала Стефу удручал налет цинизма в характере Вальдемара, но потом она убедилась, что это — неизбежный результат его жизненного опыта, и что цинизм этот вместе с родственными ему иронией и пессимизмом всегда подчинен его этике и врожденной деликатности. Это и составляло часть его покорявшего женщин очарования, делало его своеобразным, в чем-то решительно отличавшимся от обычного покорителя сердец и светского льва, каких множество. Он не был лгуном в глаза, не заботился, нравится это кому-нибудь или нет. Мог задеть словом даже молодую женщину, которая ему нравилась, — но всегда существовали границы, которых он ни за что не перейдет. Он совершенно не умел ни льстить, ни говорить пошлости и не выносил этого в других. Люди, часто встречавшиеся с ним, поневоле попадали под его влияние. Так произошло и со Стефой. Она пыталась бороться — не помогло. Потом то же самое случилось с его родными, протестовавшими было против его женитьбы.

Со времени своего отъезда из Слодковцов Стефа боялась за него. Он назвал ее своей невестой при совершенно незнакомой женщине — значит, назовет ее так и перед своими родными. И что тогда?

Она перечитала дневник покойной бабушки, и страх ее усилился. Порой она ожидала, что придет письмо, после которого все будет кончено, в точности такое, как то, что сломало судьбу и счастье юного улана и девушки в белом, писавших в дневнике. Но сомнения вскоре рассеивались. Она верила Вальдемару, об одном лишь пытала свою совесть: имеет ли она право толкать ею на борьбу, войти в аристократическую семью, которая этому противится?

Но поздно… никакие аргументы на нее больше не действовали, и уж тем более на него — он взял их счастье в свои руки и, побуждаемый любовью, смело шел вперед.

И победил!

С письмом Вальдемара она подбежала к цветам и, вдыхая чудесные ароматы, в сотый раз перечитывала строки, упиваясь словами, как будто их произносили уста Вальдемара. Не могла оторвать глаз от строчек, выражавших его чувства, его мысли, его благородство и неукротимую волю.

Цветы, склонивши друг к другу прекрасные головки, бросая на Стефу тысячи благоуханных взглядов, простирали к ней сотни разноцветных ручек, тихонько шепча: наша хозяйка! Наша прекрасная хозяйка!

Стефа посмотрела на часы и шепнула:

— Пора ему уже быть…

Оглядев цветы, вынула из вазочки свежую, едва расцветшую «Марешаль Нель» и приколола к волосам. Посмотрела в зеркало. Наверное, впервые в жизни ее поразила собственная красота. На губах заиграла радостная улыбка:

— Я красива! И буду красива — для него!

Внимание ее привлекли донесшиеся снаружи звуки.

Она подбежала к окну. Щеки ее вспыхнули.

Перед крыльцом стояла гнедая ручаевская четверка. Лакей и ловчий Юр отстегивали меховую полость.

Стефа прижала ладони к пылающим щекам:

— Он здесь! Вальди в Ручаеве!

В сенях она услышала голос отца. Когда вскоре отозвался звучный баритон Вальдемара, горячая волна счастья охватила Стефу. Она побежала к двери… но тут вошел майорат и просиял, увидев ее.

Пан Рудецкий тактично скрылся за дверью.

— Моя! Моя! — воскликнул майорат, обняв нареченную.

Стефа уронила голову ему на грудь, почти теряя создание в приливе чувств.

— Я приехал к тебе, любимая… Теперь ты моя навсегда.

Стефа указала на цветы:

— Они говорили, что так будет…

— Красивые, правда?

— Прекрасные и к тому же… глембовические…

Вальдемар вручил Стефе два письма: от дедушки и от княгини Подгорецкой.

Княгиня обращалась к ней ласково, непринужденно, тон ее письма ничем не выдавал предшествовавшего сопротивления. Стефу она называла своей внучкой, выражая горячую надежду, что Вальдемар будет с ней счастлив. Она высказывала теплые слова в адрес родителей Стефы и недвусмысленно давала понять, что хотела бы познакомиться со Стефой поближе — явное приглашение в Обронное.

Старики Рудецкие уже ничего не боялись и не собирали больше защищать дочку от непрошенного гостя, наоборот, смотрели на него с гордостью и уважением. Будущее Стефы не таило для них более тревог и опасений.

Письмо княгини взволновало Стефу. Она догадывалась, какую схватку пришлось выдержать Вальдемару, прежде чем Подгорецкая написала ей эти строки. Знала, что борьба была нешуточной, но Вальдемар победил и добился своего. Любовь к нему смешалась в ее душе с удивлением и уважением.

Прочитав письмо, она протянула ему обе руки, глаза ее сияли благодарностью.

Вальдемар расцеловал ее ладони.

Оба поняли, что отныне они счастливы.

Двумя часами позже в белом салоне, среди цветов, Вальдемар и Стефа обменялись кольцами. Когда на пальчике Стефы заблистал огромный бриллиант, фамильная драгоценность Михоровских, а она надела нареченному на палец свой перстенек с жемчужиной, жаждущие уста Вальдемара слились с ее устами, и упоение казалось бесконечным.

Однако Стефа вдруг ощутила еще и смутную тревогу.

Быть может, все из-за того, что в этот миг молодую пару посетили духи Стефании Рембовской и Габриэлы де Бурбон — как напоминание о том, что жизнь соткана не из одного счастья. Но в самом ли деле духи наблюдали сейчас за ними?

 

XIX

Весть об обручении майората Михоровского с панной Рудецкой разнеслась широко, вызвав в аристократических кругах гнев и многочисленные протесты, а среди интеллигенции — удивление. Многие попросту считали это пущенной кем-то ложью. Салоны, клубы, будуары только об этом и говорили, но там по крайней мере сохраняли определенный такт; шепотки по углам были не в пример злее.

— Мезальянс! Мезальянс! — звучало повсюду.

Все графини и княжны, все светские девицы, рассчитывавшие на майората, краснели от злости.

Газеты подали сенсационное известие, не скрывая благожелательного отношения к Вальдемару. Иные особы из аристократии и желали бы, чтобы дело было описано не в пример цветистее, но журналисты не хотели оскорблять Михоровского.

«Высшие круги» напоминали потревоженный улей.

Имя Стефы было у всех на устах. Ее фотографии, запечатлевшую девушку — среди глембовических гостей, и в одиночестве, щедро раздаваемые панной Ритой, переходили из рук в руки. Одна, разорванная на мелкие кусочки, сгорела в камине в особняке Барских, брошенная в огонь хищными пальчиками графини Мелании.

Маркграфиня Сильва отсылала майорату крайне патетические письма, которые вместе с целой пачкой им подобных благополучно упокоились под замком в одном из ящиков стола Вальдемара, прозванном им «архивом дней минувших».

Весельчак Брохвич, вернувшийся из Берлина, странствовал по светским салонам, произнося повсюду речи в похвалу Стефы, громко и откровенно восхищаясь будущей майоратшей. По этому поводу его крепко невзлюбили во многих аристократических домах, но азартный шутник не сдавался.

Сущую панику вызвало поразительное известие: через две недели после обручения в Ручаев вместе с майоратом прибыли младшая княгиня Подгорецкая, панна Рита, а следом — неотвязный Трестка и Брохвич, прибывшие поздравить Стефу на правах близких друзей Вальдемара.

Стефа светилась счастьем, делавшим ее еще прекраснее, но нагрянувшие в Ручаев гости вызвали бурю в Слодковцах: пани Идалия заходилась от злости, но ничего не могла поделать с Люцией — девочка во что бы то ни стало хотела ехать в Ручаев. Встретив решительный отказ матери, заявившей, что уж ее-то ноги там не будет, Люция собралась поехать в Ручаев с панной Ритой, но баронесса не согласилась и на это. Не поддавшись на уговоры пана Мачея, она увезла дочь за границу. Втайне от матери Люция отправила Стефе отчаянное письмо. Она капризничала, проявляла упрямство, и пани Идалия поторопилась уехать на Ривьеру, оставив отца на попечении пана Ксаверия.

Но пан Мачей почти все время проводил в Обронном, ожидая вместе со старой княгиней приезда Стефы. Княгиня недвусмысленно дала понять Вальдемару, что хочет, чтобы Стефа, погостила у нее, и они лучше узнали бы друг друга. Майорат охотно согласился привезти девушку, но с непременным условием: ее будут сопровождать отец или мать. Княгине пришлось согласиться и на это. Вальдемар понял замысел бабушки: примирившись с неизбежным, княгиня решила стать наставницей Стефы, подробнейшим образом ознакомить Стефу с ее будущей ролью, дав ей своего рода образование. Пани Подгорецкая знала Стефу не понаслышке, но была уверена, что найдет у нее недостатки, требующие исправления — как необработанному алмазу, чтобы стать прекрасным бриллиантом, необходима огранка. Вальдемар, не имевший ничего против, тем не менее подшучивал над бабушкой, уверяя, что она попросту вспомнила средневековый обычай, когда обрученных принцесс привозили перед свадьбой ко двору жениха, дабы ознакомить их с придворным этикетом. Княгиня ответила сухо:

— Я просто хочу, чтобы в будущем она ничем не отличалась от дам нашего круга.

Вальдемар нахмурился, но ничего не ответил, лишь подумал: «Уж она-то нас не скомпрометирует».

Когда из Ручаева вернулась молодая княгиня и рассказала матери о своих впечатлениях, последние опасения старушки развеялись. Сыграли роль и письма Стефы к ней и пану Мачею.

Молодая княгиня рассказывала:

— Поверьте, мама, я сама сначала боялась чуточку этого Ручаева, но кому было ехать, как не мне? Идалька отказалась. И я была приятно поражена: совершенно приличный дом в старом шляхетском духе, без чрезмерных претензий и глупой пышности — хороший вкус и неподдельная сердечность. Рудецкие-родители — люди вполне светские, хорошо воспитаны. Отец — человек с образованием, мать — классическая польская матрона, еще довольно молодая. Там есть еще двое младших детей. Мальчик — сорванец, но очень милый, готовится с домашним учителем в университет. С Брохвичем они тезки и потому как-то сразу подружились, а на Вальдемара он поглядывает с невероятно комичным удивлением. Девочка, Зося, совсем еще маленькая, тоже очень милая, но не такая красивая, как Стефа. А Стефа попросту цветет, сияет от счастья.

— Я думаю! — усмехнулась не без иронии княгиня.

Молодая княгиня продолжала:

— Вы только не думайте, что Стефа счастлива из-за будущего положения в свете. Насколько я ее узнала, она бы предпочла, чтобы у Вальдемара было поменьше миллионов и титулов. Единственное, что ее наполняет гордостью, — слава его рода. Что поделать, настоящая шляхтянка! Однако она всей душой любит Вальдемара ради него самого. Только чуточку опасается, придется ли ко двору в новой роли: наш круг ее немного пугает. И Рудецкие говорят о будущем самую чуточку озабоченно, тоже опасаются, как бы наше общество не причинило дочке вреда…

Старая княгиня молчала. Пан Мачей, понурив голову, отозвался:

— Они нас боятся из-за прошлого… Что ж, я сыграл незавидную роль, но Вальдемар их переубедит, докажет, что история не повторяется. Неужели они ему не верят?

— Что вы! Они ему верят, ценят его… но опасаются. Может быть, у них дурное предчувствие?

Пан Мачей и княгиня удивленно воззрились на нее:

— Предчувствия? Какие могут быть дурные предчувствия?!

— Быть может, они не верят, что Стефа будет в будущем совершенно счастлива. В конце концов, она входит в чуждое ей общество… которое настроено против нее.

— Но мы ведь приняли ее, считаем нашей, — сказал пан Мачей.

— Мы, но не наш круг… Старая княгиня пошевелилась:

— Вальдемар и их переломит! Уж если он сумел побороть меня — одолеет весь мир! Разве что они не верят в постоянство чувств Вальдемара? Но это уж форменная глупость.

— Нет, что вы, ничего подобного! Просто предчувствие…

Пан Мачей и княгиня встревоженно переглянулись.

В середине февраля большой зал в Обронном был пышно убран. Ожидали приезда Стефы с отцом и Вальдемаром. Старая княгиня, в тяжелых черных кружевах, как обычно, казалась чуточку высокомерной. Княгиня Францишкова, пан Мачей, панна Рита и Трестка веселились, князь Францишек угрюмо безмолвствовал. Чем ближе к приезду Стефы подходило время, тем беспокойнее становилась старая княгиня. Помимо ее воли перед глазами вставали прошлые мечтания — вот она приветствует невесту Вальдемара, княжну из древнего рода… Вновь возвращались уснувшие было печаль и горечь. Княгиня со страхом ожидала встречи, гордость, тоска по ушедшим надеждам, самолюбие вновь ранили душу, и старушка боролась с ними изо всех сил, повторяя про себя:

— Все ради внука… Он ее любит… лишь бы он был счастлив…

Когда вошел камердинер и доложил, что показалась карета, княгиня тяжело опустилась в кресло, подняла к лицу флакончик с нюхательной солью. Она трепетала, изменившись в лице.

На лестнице, ведущей в прихожую, торопливо выстраивались лакеи. Трестка с панной Ритой первыми встречали приехавших. Молодая княгиня подошла к резным поручням, окружавшим галерею над прихожей. Наверх взбежал Вальдемар, веселый, небывало оживленный, поздоровался с князем Францишеком и его женой, паном Мачеем, поцеловал руку бабушки и сказал нежно:

— Я привез к тебе мою Стефу, дорогая бабушка.

Княгиня молчала, бледная, грозная, неподвижная.

Вальдемар, удивленно взглянув на нее, с невероятной силой сжал ее ладонь, настойчиво воскликнул:

— Бабушка!

Впервые в жизни он растерялся. Положение показалось ему ужасным. Его глаза впились в княгиню, словно раскаленные угли.

Княгиня молчала, часто дыша.

Майорат выпрямился, нахмуренный, с диким выражением на лице, сдавленным голосом произнес:

— Бога ради, в чем дело?

Пан Мачей, столь же пораженный, молчал.

Но вскрик Вальдемара все исправил, угроза в его глазах испугала княгиню, она уже ругала себя за то, что готова сломать счастье внука. Любовь к нему прогнала всякие колебания.

Это была ее последняя схватка с собой.

Княгиня встала и, положив руки на плечи Вальдемара, посмотрела ему в глаза, уже улыбаясь:

— Приведи ко мне… Стефу. Я хочу с ней поздороваться и… благословить.

Вальдемар облегченно вздохнул, поцеловал бабушке руку и сбежал вниз по лестнице.

Пан Рудецкий с дочкой поднялись на первые ступеньки в сопровождении Трестки и панны Риты.

Вальдемар торопливо подал руку невесте, но его взгляд ничуть не успокоил ее. Она была прекрасна в элегантном платье светло-пепельного цвета, оттенявшем ее кожу, напоминавшую цветом жемчужную раковину на восходе солнца.

На галерее молодая княгиня пожала Стефе руку, показав ей глазами на открытую дверь салона. Сердце девушки готово было выпрыгнуть из груди.

Темно-фиалковые глаза Стефы с легкой тревогой обратились к черной фигуре графини. Губы девушки вздрогнули, волна румянца залила щеки. Едва заметные слезинки заблестели в ее глазах, словно перья ласточек, когда они, коснувшись воды в полете, взмывают к солнцу.

Черные глаза графини смотрели прямо на нее. Лицо пана Мачея прояснилось. Князь Францишек отступил за портьеру.

Под пылающим взором княгини длинные ресницы Стефы опустились, словно тяжелый занавес, скрывший очарование ее глаз; брови изогнулись чуточку капризно.

Княгиня была удивлена. Стефа поразила ее красотой и осанкой. Явное замешательство девушки лишь прибавило ей прелести и благородства. Княгиня, неведомо почему, решила, что невеста Вальдемара, войдет, гордо подняв голову, невероятно уверенная в себе. Но Стефа преподнесла ей, сама того не ведая, приятный сюрприз.

Странное чувство сжало сердце старушке. Она простерла руки к девушке с неподдельной сердечностью, обняла ее и привлекла к себе.

По щекам пана Мачея скатились две слезы. Вальдемар был растроган.

Княгиня, взяв его руку и руку Стефы, соединила их. И прошептала, глядя сверху на их склоненные головы:

— Будьте счастливы!

В ее голосе прозвучали торжественность, достоинство и необычная для нее нежность. Эта горделивая дама в черных кружевах, с мраморным лицом поражала своим величием.

Благословение пана Мачея прозвучало не столь церемониально, но еще более сердечно. Пан Рудецкий учтиво приветствовал княгиню, серьезно и с большим достоинством они обменялись несколькими словами. Пан Мачей по-братски обнял Рудецкого.

Лед растаял.

Пребывание Стефы в Обронном совершенно расположило к ней княгиню. Она удовлетворенно отметила, что не так уж много потребуется трудов, чтобы сделать из Стефы светскую даму.

Панна Рита тоже была со Стефой в наилучших отношениях. Стефа не чувствовала себя здесь чужой, недружелюбно к ней были настроены, подметила она, лишь князь Францишек и княгиня Морикони. Граф вообще не показывался. Больших приемов Подгорецкая не устраивала — большинство их знакомых пребывали либо в Варшаве, либо за границей. Стефе недоставало лишь Люции, отсутствие ее и пани Идалии удручало девушку.

После недели в Обронном все отправлялись на несколько дней в Глембовичи, откуда пан Рудецкий с дочерью должны были вернуться домой.

Санный поезд выехал в середине дня. Впереди ехали в изящных санках, запряженных глембовической четверкой, Вальдемар и Стефа. Вальдемар сам правил. Пурпурная, шитая золотом сетка ниспадала до самого снега, пушистые лисьи хвосты развевались у конских ушей. Далеко по окрестным глембовическим лесам разносился звон бубенцов и бронзовых оковок упряжки. Каурые арабские кони с длинными хвостами, в сверкающей упряжи, напоминали скакунов римских императоров, везших триумфальные колесницы.

Стефу зачаровала езда, они с Вальдемаром веселились, как дети. Счастье осыпало их мириадом золотых искорок. Их молодость и любовь были прекрасны, как веселая езда вскачь по накатанной дороге, как звон колокольчиков и фырканье каурой четверки. Лес стоял тихий, укутанный последним снегом, последний раз он нарядился в белые меха и пошумливал ветвями, словно жалуясь, что вскоре должен расстаться с белоснежным нарядом. Близился конец зимы, подступал март, но снег еще радовал людей, радовал лес — деревья знали, сколь прекрасны они в зимних горностаях.

Стефа с радостью ждала весну. В июле должна была состояться ее свадьба, и столько мыслей теснилось в голове, столько впечатлений, безмерный, безграничный трепет охватывал ее, стоило только вспомнить о том, что ждет впереди! И все же она чуточку печалилась об уходящей зиме. Странная, необъяснимая печаль вкрадывалась в ее мечты, и избавиться от нее никак не удавалось. Снег был свидетелем наивысшего ее счастья. Она всей душой ждала весны и в то же время боялась ее…

Но сейчас, рядом с женихом, она ничего не боялась, радовалась жизни, снегу, полету саней. Однако когда среди темных елей поднялись впереди величественные стены замка, Стефа вдруг посерьезнела.

Ей предстоит стать хозяйкой этого замка, майоратшей этой роскошной резиденции. Она станет женой этого родовитого магната, миллионера. У девушки шумело в голове… Он выбрал ее из превеликого множества женщин, есть чем потешить самолюбие и гордость, есть от чего закружиться голове. Но голова у нее кружилась исключительно при мысли, что Вальдемар беззаветно любит ее. И она была влюблена в него до безумия. Его величие, поддерживаемое мощными стенами замка, угнетало ее сейчас больше, чем когда-либо. Она останется здесь, станет родоначальницей новых поколений…

Стефа понимала значимость предстоящих ей свершений, но некая непонятная тень словно бы витала над ней.

Заметив ее состояние, Вальдемар чуть отпустил вожжи, наклонился к ней:

— Наконец-то! Ты едешь ко мне — моя!

Он коснулся губами ее щеки, полускрытой меховой воротником.

Стефа затрепетала. Его слова и поцелуй взволновали ее.

Майорат весело щелкнул кнутом. Сбоку его догнал Брохвич, ехавший один в красивых саночках, весело крикнул:

— Я все видел! Но держу язык за зубами! Стефа залилась румянцем.

— Погоди, сам мне вот так попадешься! — крикнул Вальдемар и подхлестнул коней.

Ветер шумел в ушах седоков, из ноздрей арабов валили клубы пара.

Внезапно на их глазах развернулось на главной башне большое голубое знамя с гербом Михоровских, триумфально хлопая. Видимо, в замке заметили приближавшегося хозяина. И знали, даже, с кем он едет — с башни раздались громкие звуки труб.

С заснеженных стен, громко щебеча, взмыли табунки перепуганных воробьев, бросились к деревьям, чернея меж заснеженных ветвей, словно подброшенные пригоршни дроби. Фанфары звучали мелодично и торжественно.

Стефа была тронута до глубины души.

Они проехали по обсаженной высокими елями аллее. Новая неожиданность — выстроившиеся в шеренги по сторонам дороги конные лесничие и ловчие в расшитых мундирах дали залп из ружей, махали шапками и радостно кричали.

Глембовичи гремели, приветствуя Стефу.

Развеселившийся Вальдемар придержал коней, сорвал шапку и махал дворне. Стефа раскланивалась на обе стороны, трепеща всем телом.

Вновь загремели залпы, словно приветствуя вернувшегося с бранного поля победителя, звучное эхо далеко разносило пенье труб, хлопало на ветру знамя.

Весь этот шум заглушил приветственно шумевшие ели — ветви их колыхались, роняя снег, словно кланяясь Стефе.

Наконец-то в Глембовичах появится хозяйка!

Ее встречали уже как майоратшу.

В голове у Стефы воцарился форменный хаос, мысли беспорядочно клубились, кровь закипала.

Среди ружейных залпов и приветственных криков они миновали каменный мост через ров, въехали под арку, и Вальдемар на всем скаку остановил разгоряченных лошадей перед высоким крыльцом с портиком и колоннами. Лишь теперь только их догнали все остальные сани.

Пан Рудецкий был поражен, он не ожидал, что Глембовичи столь прекрасны. Оказанные Стефе почести взволновали его, и он подумал: «Обида, нанесенная той, вознаграждена. В другом поколении. Видит ли это сейчас она?»

И перед глазами у него встала умирающая старушка.

У колонн Стефу приветствовали слуги. Здесь были и администраторы: управитель Остроженцкий, все практиканты, дворецкий, ловчий и конюший. Выстрелы и трубы умолкли. Во внутреннем дворике заиграл оркестр.

Пан Мачей, думая о том же, что и Рудецкий, вновь увидел юную девушку в белом платье посреди цветущего сада: «Ты вознаграждена. Во втором поколении. Почему же ты не дожила?»

И он вздохнул, словно сбросив наконец с души угнетавшую долгие годы неимоверную тяжесть.

 

XX

Стефа ошеломленно замерла, увидев приготовленные для нее покои. Три комнаты утопали в цветах. И прекраснее всего был будуар — большой, округлый, обитый золотистым шелком, с инкрустированным потолком. Из центральной розетки свешивался хрустальный светильник. Половина комнаты сплошь из зеркал. Пальмы с веерообразными листьями, бледно-желтые розы в вазах, гиацинты, цветущая мимоза. Все в светлых, пастельных тонах. Пол устилал желтый плюшевый ковер, ноги утопали в нем по щиколотку. Шелковая портьера заслоняла резную кровать из орехового дерева, с отделкой из раковин-жемчужниц.

Повсюду — белые розы и пунцовые гвоздики.

Гардеробная, вся белоснежная, словно из фарфора, и примыкавшая к ней ванная светились незамутненной белизной алебастра, мрамором ванны, серебром кранов; нежные лиловые ирисы стояли в чеканных ванночках, в серебряных кувшинах, в высоких хрустальных вазах.

Словно во сне, Стефа оглядывалась вокруг, слушая почтительный щебет приставленной к ней для услуг «гофмейстерессы» здешнего двора пани Шалиньской, которую все здесь звали Шалися. Старушка служила еще у матери майората. От нее Стефа узнала, что эти покои когда-то занимала пани Идалия, будущая баронесса Эльзоновская, но теперь пан майорат велел их полностью переделать.

Старушка со своими учтивыми поклонами и гримасами выглядела совершеннейшей придворной дамой в стиле венских императоров. Она очень гордилась своей новой ролью при невесте майората.

Стефа ей понравилась, но Шалися все же шепнула на ухо камердинеру, что паненка, надо полагать, происходит не из благородных, потому что ничуточки не гордая:

— Уж из каких там ясновельможных…

На что камердинер Анджей отрицательно покачал головой:

— Уж не скажите! Не знаю, как там насчет вельможных, а вот яснее точно в замке стало, как только она приехала, так прояснилось! Пан майорат искал, искал… и нашел не графиню, зато красотку.

— Ох, что правда, то правда! — согласилась старая дама.

Прислуга в замке души в Стефе не чаяла.

Пану Рудецкому Глембовичи очень понравились, но в нем проснулись прежние страхи. Будущий зять поражал его богатством, замок подавлял величием и пышностью. Подобное он видел, только в бытность свою студентом в Вене, попав с экскурсантами в эрцгерцогский дворец, но в роли обитателя столь роскошной резиденции очутился впервые в жизни.

Здесь ему предстояло оставить дочку.

«Не будет ли это золотой клеткой, богатой, но неуютной?» — временами думал он.

Глядя на дочку, на ее непринужденность и грациозную свободу, с какими она порхала посреди этой пышности, пан Рудецкий уверился, однако, что Стефа словно создана для этих стен. Великолепие замка и титулы наезжавших сюда гостей ничуть ее стесняли. Она чувствовала себя столь же свободно, как в скромном родительском домике. Казалось даже, что это Глембовичи должны служить ей украшением, оправой для прекрасного бриллианта.

В том же уверились обе княгини и пан Мачей, и это их только радовало. Они были довольны Стефой. Даже князь Францишек и граф Морикони смягчились, одного не в силах простить Стефе — ее скромного имени. Графиня в письме к мужу уговаривала его приехать, уверяя, что Стефа полностью «соответствует» и elle connaоt son rфle. Именно тем, что Стефа вошла в роль, графиня объясняла некий холодок в отношениях с ней. Девушка, вежливая и радушная со всеми, с графиней держалась немного натянуто и избегала ее, чуя глубокое нерасположение к ней графини.

Дни, проведенные в замке, радовали гостей. Майорат устраивал великолепные развлечения в честь невесты, но в то же время это не мешало ему с прежней энергией заниматься делами. На санках без кучера, запряженных цугом или верхом, он объезжал фольварки, фабрики и имения. Тратил два часа в день, чтобы у себя в конторе выслушать доклады администраторов, отправить письма и телеграммы, принять прибывших по делам посетителей. Он занимался делами сельскохозяйственного товарищества, составлял программы.

Освободившись от дел, он устраивал санные прогулки по окрестным лесам. Однажды ужин состоялся в маленьком особнячке, скорее, охотничьем домике в глухой чащобе. Вокруг горели на снегу костры, лесничие подбрасывали в них поленья, трубили в охотничьи рога. Два прирученных медведя, огромные, косматые, с грозным урчанием прохаживались у костров. В обширном вестибюле хватило места для множества охотничьих трофеев, звериных голов, рогов и шкур. Там пели прирученные птицы. Сидели на жердочках огромные живые ястребы, филины и вороны, соколы двух пород, кречет и небольшой кобуз, которых ловчий обучал охоте. Лесничий, надзиравший за домиком, держал еще прирученных волка, лиса и огромного оленя, попавшего сюда еще, теленком.

Глядя на это все, Стефа порой думала, что оказалась вдруг в средневековье, когда такие леса покрывали едва ли не всю страну, и зверей было видимо-невидимо. Прирученные звери удивили ее — они разгуливали свободно, не причиняя обид друг другу. Костры на снегу, огромный камин в вестибюле и урчанье медведя дополняли впечатление.

Пан Рудецкий, страстный охотник, часами готов был беседовать с Вальдемаром о населявших эти чащи зверях, о способах привады и облавах на волков. Охотничий домик увлек его даже больше, чем глембовический замок. Здесь пан Рудецкий чувствовал себя полностью в своей тарелке. Он уважал будущего зятя еще и за то, что тот содержал в таком порядке, да еще приумножал богатства и поместья, доставшиеся ему от предков. Кроме денег, необходимы были недюжинная энергия и ум, чтобы не привести хозяйство в упадок, большие способности и умение обращаться с людьми, чтобы управлять массой служащих и работников, множеством предприятий, сердечность и справедливость, чтобы быть любимым всеми — администраторами, слугами, крестьянами и фабричными рабочими.

Видя, за что отец Стефы выше всего ценит Вальдемара, пан Мачей исполнился симпатии к пану Рудецкому и уважения к его уму.

Вальдемар пользовался почетом и всеобщим уважением, и отсветы этого блеска ложились и на Стефу. Ее любили за то, что она была невестой майората, но еще и за ее умение завоевывать симпатии.

На волчью облаву приехали и несколько соседей Вальдемара, бывших с ним в близких отношениях. Все они были уже знакомы со Стефой, но теперь, видя ее в роли невесты майората, стали ее почитателями.

В глембовическом замке царили ничем не омраченные веселье и счастье, тем более возносившее Стефу на седьмое небо, что она делила чувства с любимым, сопровождавшим ее неотлучно.

Гости и хозяин играли в теннис в крытом зале рядом с конюшнями, катались в парке с горок на санках под звуки оркестра, а самые смелые, надев коньки, отправлялись на реку, которая уже начинала потихоньку подтачивать лед, ища избавления от навязанного морозами панциря. Стефа играла с Вальдемаром на бильярде, они вели бесконечные разговоры. Ее дерзкий, интеллигентный ум развивался в серьезных беседах с любимым. Они часто сидели в библиотеке или читальне, где Стефа играла Бетховена, а Вальдемар, откинувшись в кресле, любовался ее четким и чистым профилем камеи.

Иногда он играл ей на органе. Тогда в воображении Стефы возникал образ его бабушки Габриэлы, сидящей за клавишами этого готического инструмента, заплаканную, с раненой навсегда душой… а потом — образ ее собственной бабушки, Рембовской, ставшей женой и матерью, но до самой смерти страдавшей от сердечной раны.

Иногда Стефа играла в своем зеркальном будуаре на пианино. Этот прекрасный инструмент был свадебным подарком матери майората от пана Мачея. Стефа погружалась в созданные ее фантазией картины будущего счастья. Она жила в непреходящем упоении. Каждое слово, каждая ласка нареченного отзывались в ее душе.

Оба любили навещать портретную галерею, хотя она чуточку дышала на них холодом и наводила на Стефу смутный страх. К истории бабушки Габриэлы они никогда больше не возвращались.

Что их охватывала поистине детская веселость. Тогда Стефа любила посещать зимний сад и зал пальм, а порой Вальдемар в оружейной рассказывал ей историю каждого меча, копья, доспеха. В охотничьем зале Стефу почтительно приветствовал негр, уже смекнувший своей курчавой головой, что это его будущая хозяйка. Майората он считал чем-то вроде полубога, и часть этих чувств, часть восторженного поклонения изливал на Стефу.

Конюшни они тоже часто навещали. Однажды Стефа в сопровождении Вальдемара проехалась по парку верхом на Аполлоне. Вальдемар следил за каждым шагом, каждым движением своего верхового коня, готовый даже при необходимости выстрелить ему в лоб, угрожай Стефе опасность. Вальдемар любил невесту без памяти, окружая ее подлинным нимбом счастья.

Стефа занималась и приютом, близко познакомившись со многими детьми. Приходила в школу поприсутствовать на уроках и гимнастических играх детей в специальном зале. Посетила больницу в соседнем фольварке Ромны и приют для стариков, прозванный Вальдемаром «дворцом инвалидов». Наблюдала за учениями пожарных, сопровождала жениха при ежемесячной раздаче слугам книжек из народной читальни рядом со школой. Вальдемар познакомил ее с работой сберегательной кассы; которую он завел для работавших у него, и сам управлял ею. Стефа побывала и в большом здании Народного дома, где была устроена баня, а в большой зале, украшенной в закопанском стиле, слуги и работники здесь собирались потанцевать или порой даже разыграть своими силами пьесу. Все это было устроено Вальдемаром. Десять лет назад, став майоратом, он учился еще в университете, но тем не менее развернул энергичную деятельность. Отдавал приказы, которые надлежало выполнять немедленно. И потом, обучаясь в сельскохозяйственном училище, странствуя по свету, он не забывал о Глембовичах. У него рождались все новые идеи, он неожиданно появлялся в своих имениях, вносил что-то новое, проверял прилежание управителей и, метеором блеснув в Глембовичах, снова уносился в большой мир. Его хозяйство стало гордостью всей округи. Мотом и расточителем его называли только те, кто видел, что он тратит деньги. Вальдемар действительно тратил много и легко, но те, кто упрекал его, никогда не бывали у него и не знакомы были с его прекрасно налаженным хозяйством.

«Дельный человек, настоящий патриот и умный аристократ», — думал Рудецкий.

Такой славой Вальдемар пользовался повсеместно.

Стефа бывала с княгиней и в костеле — старушка хотела проверить насколько девушка набожна. Когда нареченные впервые пришли в костел вместе, приходской ксендз отслужил в их честь «Тебе, Боже, хвалим». Он был очень взволнован — старик радовался, что его «хлопец» наконец-то решился обзавестись семьей. Стефа ему очень понравилась.

Рядом с костелом, окруженный стеной, стоял фамильный склеп. Взволнованная Стефа горячо молилась у саркофага Габриэлы де Бурбон и Эльжбеты, матери Вальдемара. Склеп, огромное готическое здание, осененное вековыми деревьями, потряс ее, и Вальдемар не позволил невесте оставаться там долго.

Однажды майорат, войдя в часовенку, устроенную в угловой башне, застал там Стефу. Она стояла, задумчиво глядя на великолепное изображение Христа из слоновой кости, распятого на дубовом кресте. Небольшая часовенка тоже была в готическом стиле, выложенная серым мрамором, с темным полом из венецианской мозаики, она производила строгое и серьезное впечатление. Под сводом висел тяжелый оксидированный жирандоль. Там стояли две мраморные скамьи, резная скамеечка для коленопреклонений и небольшой орган. Алтарь был из оксидированного серебра. Пожалуй, часовня выглядела даже сурово. Рядом с распятием на темно-алом сукне сверкали дары рода Михоровских. Особенно выделялось сердце из бриллиантов и рубинов, пожертвованное несчастливой бабушкой Вальдемара.

Стефа мысленно возлагала к распятию собственное сердце, переполненное благодарностью и пылкими чувствами. Она обращала к Распятому свои молитвы, и просьбы, веру в будущее. Увидев ее, коленопреклоненную, Вальдемар опустился на колени рядом с ней и взял за руку. Они взглянули друг на друга. Разноцветные стекла витражей отбрасывали на них таинственные тени. Стефа прильнула к жениху и прошептала, указывая взглядом на распятие:

— Он нас благословляет.

Вальдемар прижался губами к ее волосам:

— А помнишь наш разговор в коридоре рядом с той картиной, где изображена Магдалина? Тогда ты сулила мне… некие печали. Но видишь, единственная, я вырвал у мира мое счастье и принес к себе в гнездо. Как я и предсказывал, кончилось Аустерлицем!

Стефа вздрогнула.

— Что с тобой, единственная? — спросил Вальдемар, обеспокоенный выражением ее изменившегося лица.

Из-за стен донесся глухой, басистый перезвон костельных колоколов.

Неприятное ощущение пронзило Вальдемара.

— Что с тобой? — повторил он тихо.

— Нет, ничего… Давай прочитаем «Ангела Господня»…

 

XXI

— Я покажу тебе что-то, чего ты еще не видела, — с таинственным выражением лица сказала старая княгиня, взяв Стефу за руку.

Когда они вошли в обширную, сводчатую комнату, где Стефа никогда прежде не бывала, девушка удивилась. Там стояли две старинных кровати, к которым вели ступеньки, — палисандровые ложа, богато украшенные бронзой. Над ними тяжелыми складками вздымался балдахин из парчи, увенчанный гербом Михоровских и княжеской шапкой. Темно-алая с золотом комната, кроме кроватей, не имела почти никакой мебели, кроме самой необходимой. Огромная лампа из алого хрусталя, оправленная в бронзу, служила завершающим штрихом в картине удивительного величия. Мягкий ковер совершенно глушил шаги. Тяжелые портьеры из темно-красного бархата, украшенные кремовыми кружевами, поддерживали полумрак и суровую пышность, главные признаки этой комнаты, высокомерной в своей гордости, как старые портреты или начертанные на пергаменте манускрипты.

Сжав руку Стефы, княгиня сказала полушепотом:

— Это замковая спальня. Здесь появились на свет все Михоровские, и твой жених.

Стефа ощутила легкую дрожь. Княгиня шептала:

— О, у этой комнаты великая история! Много рассказали бы эти стены, умей они говорить. Много здесь прозвучало и печальных, и радостных вздохов. Один Бог ведает, сколько слез пролито на золотую парчу. Здесь хватало драм и горя, — а вот счастья эти стены видели так мало… Вальдемар был прав: род наш не может похвастаться, что предки наши были счастливы…

Княгиня шагнула вперед и остановилась, печально кивая, словно над могилой:

— Печальная семейная хроника, трагическая комната, хоть никто в ней и не умер — так уж случалось, что каждого перед смертью что-то прогоняло из этих стен. Удивительно даже… И Мачей по своей охоте покинул эти стены. Его жена умерла за границей, моя Эльзуня тоже, а зять Януш — в Белочеркасске. В этой комнате впервые видели наш мир новорожденные, значит, она должна быть веселой, а не исполнена печали…

Внезапно княгиня схватила Стефу за руку:

— Я не должна была тебе все это говорить, пугать тебя… Но кто знает, вдруг именно тебе предначертано внести сюда иной дух, быть может, именно ваше счастье снимет проклятье! Дай-то Бог! — старушка пошла к двери, шепча: — Сколько слез пролито, сколько слез., и моей Эльзуни тоже…

Стефа испуганно окинула взглядом комнату и поспешила следом за княгиней. Они прошли обширной гардеробной, миновали ванную, блестевшую мрамором; в туалетной комнате, уставленной шкафами, княгиня отперла висевшим у нее на цепочке ключиком дверцы одного из них, помещенного в нише. Это оказался не шкаф, а вход в небольшую комнату, обитую дубовыми досками. Даже потолок был дубовым, и пол тоже. На полу стояли огромные окованные сундуки. Два зарешеченных оконца, маленькие и узкие, почти не пропускали внутрь света. Княгиня нажала кнопку, и под потолком вспыхнули две шарообразных электрических лампы. Старушка подошла к небольшому железному шкафу, замурованному в стену, открыла его и стала выкладывать на стол коробочки разной величины, обтянутые бархатом и сафьяном. Стефа удивленно разглядывала их.

— Хочу показать тебе родовые драгоценности Михоровских, — пояснила княгиня. — Вальди, став майоратом, поручил мне опеку над ними до тех пор, пока не женится. Я стираю с них пыль, иногда вместе с Ритой или Добжисей. Теперь Вальдемар поручает все это твоим заботам. Эти самоцветы украшали весьма гордые головы, теперь украсят… прекрасную.

Стефа отшатнулась, схватила княгиню за руку:

— Нет, бабушка, спрячьте все это! Это не для меня! Старушка взглянула на нее с любопытством:

— Как это — не для тебя? Ты будешь женой и майоратшей, это — твоя собственность, Я пока только показываю, а он сам осыплет тебя этим.

Из открытых коробочек брызнул сноп разноцветных искр, на столе засверкала многоцветная радуга.

Стефа увидела прекрасные бриллиантовые диадемы, колье, браслеты, серьги, серые и розовые жемчужины. Перед глазами ее сверкали кроваво-знаменитые рубины Михоровских, светились зеленым изумруды, таинственно поблескивали сапфиры, бледно-зеленым и розовым отсвечивали опалы. Золотые цепочки, старинные застежки и пряжки, перстни, усеянные драгоценными камнями ленты — все это излучало снопы ослепительного пламени, целое море искр, блистали потоки зачарованных огней.

Удивительная это была картина — большой стол, усыпанный драгоценностями, и рядом, в кресле — величественная, гордая старуха, в задумчивости склонившая голову на руку. И рядом — молодая, прекрасная девушка, с легкой тревогой глядевшая на сокровища, о которых минуту назад и понятия не имела.

Глаза Стефы были печальными. Кто носил эти сокровища? Какова их история? Чего они видели больше, слез или улыбок?

Княгиня, словно ей вдруг пришла в голову та же мысль, стала перебирать коробочки. Ее белые длинные пальцы прикасались к колье, диадемам, скользили по жемчужным ожерельям. Она тихо сказала:

— Эту диадему из жемчугов и бриллиантов получила в подарок от мужа прабабушка Мачея, Анна Конецпольская, жена воеводы Мазовецкого. Воевода купил эту диадему в Париже за сказочные деньги. Это колье из рубинов больше всего любила знатная мадьярка из рода графов Эстергази. Очень красивая брюнетка, так любила наряды и драгоценности… Только сердце у нее было из камня. Хотела разводиться с мужем, до скандала, правда, не дошло, но жизнь их с тех пор была адом. Смотри, эти бриллианты с изумрудами больше всего любила надевать моя Эльзуня. Как они ей шли! Помню, в Вене, на балу в итальянском посольстве… Она была тогда в расцвете красоты, а через пару лет умерла…

Княгиня тяжко вздохнула.

Взяла колье из бриллиантов и опалов в оправе прекрасной работы:

— Его привезла с собой герцогиня де Бурбон, Габриэла. Говорят, будто опалы приносят владельцу несчастье. Может, это и суеверие, но в данном случае так и сталось. Это колье отец подарил ей, когда она впервые выехала в свет. Ты знаешь ее историю, она была счастлива всего два месяца, когда познакомилась с Гвидо, все кончилось… Его фотографию она всегда носила с собой, уступив ее предсмертным мольбам, я положила ее к ней в гроб, на грудь… прикрыла цветами… Несчастная мученица!

Стефа опустилась на колени рядом с княгиней, прижалась щекой к ее рукам. Глаза у нее разболелись от сверкания драгоценностей, временами легкий трепет сотрясал тело.

Княгиня склонилась над ней:

— Твоя бабушка тоже была несчастная… тяжкая выпала ей доля…

Стефа подняла на нее глаза, прошептала жалобно:

— Она не знала, что он продолжал любить ее. Жила и умерла, разуверившись в его чувствах. Это страшнее всего!

— Да, Мачей никогда больше не был счастлив… Совесть ужасно мучила его. Потом жизнь залечила рану, появились дети, внуки… он многое забыл. Но сохранил миниатюру с ее изображением, ты видела сама. Время, дитя мое, словно безжалостный резец, изменяя лик земли, изменяет и душу человека. Он все забыл! Быть может, зря… Ты напомнила ему ее, и его ужасно потрясла ее смерть…

— Если б она о том знала, ей легче было бы умирать, — шепнула Стефа.

Они умолкли. Только самоцветы перемигивались разноцветными искорками, словно глумясь над людскими печалями и несчастьями, как бы принижавшими красоту камней. Самоцветы, вызывающие, гордые, холодно и язвительно рассыпали фонтаны радужных искр.

Княгиня очнулась. Медленно взяла со стола диадему с бриллиантами и жемчугами, возложила ее на голову Стефы. Огромные бриллианты засияли в пышных, шелковистых волосах девушки. Казалось, ее увенчали королевской короной. Стефа улыбнулась княгине, глаза ее искрились, от нее веяло расцветшей юностью, и детской наивностью, и величием принцессы. Она была столь прекрасна, что княгиня, изумленно откинувшись на спинку кресла, любовалась ею, словно картиной старого мастера.

— Как ты очаровательна! Откуда в тебе столько красоты?

Стефа рассмеялась:

— Так уж вышло, бабушка…

В дверь постучали. Княгиня резко спросила:

— Кто там?

— Я, Вальдемар.

Старушка быстро встала и подошла к двери. Майорат сказал, входя:

— Дорогие дамы, я ищу вас по всему замку. Вы хорошо спрятались, однако я…

Он умолк, увидев Стефу в бриллиантовой диадеме. В глазах у него сверкнуло восхищение, торжество, радость. Он подошел к ней и взял в ладони ее руку:

— Чудо мое, как ты прекрасна!

— Правда, бриллианты ей идут? — подхватила княгиня.

— Божественно! — сказал Вальдемар. — Я хотел бы, чтобы тебя сейчас видели все… — он поколебался и закончил: — все, кто тебе завидует.

— А не похожа я на переодетую Золушку? — спросила Стефа с долей кокетства.

Княгиня рассмеялась. Вальдемар поцеловал Стефе руку:

— Ты похожа на королеву, недостает только соответствующего платья, колец-сережек, ну… и горностаевой мантии. Когда я одену тебя так, ты завоюешь весь мир!

— Но прежде всего — короля! — подхватила Стефа, открыто глядя на него.

— Сорванец! — погрозила ей шутливо княгиня.

— Короля ты очаровала в скромном платьице и с кораллами на шее, которые ему дороже всех этих сокровищ из пещеры Али-Бабы, — сказал Вальдемар, указывая на драгоценности.

Потом взял прекрасную ленту с большими рубинами в центре и бриллиантовыми звездами, сам возложил ее на голову невесте, сняв предварительно диадему:

— Чарующе!

Она весело рассмеялась. Княгиня подавала Вальдемару все новые драгоценности, а он украшал ими Стефу.

Девушка, увидев себя в зеркале, поразилась собственной красоте. Восхищенный Вальдемар пожирал взглядом любимую, радуясь, что родовые драгоценности послужили ей прекрасной оправой.

Он сам выбрал двойное жемчужное ожерелье с маленькой застежкой, усыпанной бриллиантами, улыбаясь, застегнул на шее Стефы. Жемчужины блистали на бледно-лиловой шелковой блузке, словно капли росы на изящных ирисах.

— Пусть они на шее и останутся, — сказал Вальдемар, целуя руку зарумянившейся Стефе. — Мой первый подарок после кольца.

— Первый? Вы уже и раньше делали мне подарки! — возразила Стефа.

— Все равно, это мой первый подарок из фамильной сокровищницы, — сказал майорат.

Она поблагодарила его улыбкой. Вальдемар нежно обнял ее и притянул к себе, прильнул губами к ее губам.

Стефа замерла. Вальдемар тут же отпустил ее. Девушка глянула на княгиню, но старушка с преувеличенным вниманием перебирала драгоценности.

Вальдемар хлопнул себя по лбу:

— Ах, я и забыл! Приехал Морикони, и я пошел искать вас, но, увидев тебя, чудо мое, обо всем забыл…

Они втроем принялись собирать драгоценности и закрывать коробочки.

Когда Стефа с княгиней и майорат появились в зале, к ним подошел граф Морикони, высокий мужчина со светлыми бакенбардами и прической на прямой пробор, отчего лицо его выглядело словно бы разъятым на две половинки, которые скрепляло пенсне в золотой оправе. Он приветствовал тещу и учтиво поклонился Стефе.

Она грациозно подала ему руку, с некоторым холодком, что придавало ей элегантность и независимость.

Граф, глядя на нее удивленно, чуть смешался, но тут же поднес к губам ее руку и галантно промолвил:

— Желаю всех благ… и примите мои поздравления, хотя они должны быть сделаны главным образом майорату, которому, я сказал бы, повезло.

— Спасибо, — просто ответила Стефа и отошла к его жене, панне Рите и Трестке.

Морикони смотрел на нее с возраставшим удивлением. Ее красота, изящество, голос, каждое движение начинали восхищать его. Стефа предстала перед ним в совершенно ином свете.

«Quelle noble fille! quelle enchante resse» — повторил он мысленно, не веря собственным глазам.

На пана Рудецкого он тоже поглядывал удивленно. Людей его уровня граф считал похожими на неуклюжих слонов, но перед собой он увидел вполне светского человека и только крутил головой, словно подозревая, что пан Рудецкий попросту переодетый и загримированный актер.

За обедом место Стефы оказалось прямо напротив графа, и его выпуклые голубые глаза неустанно впивались в нее из-за стекол пенсне, словно два буравчика. Разговор за столом шел оживленный, легкий. Стефа говорила много и охотно, слова ее звучали свободно и живо. Восхищение графа было безграничным — сущая патрицианка!

Вальдемар видел в глазах Морикони это удивление и, крайне довольный тем, как Стефа держалась, нарочно вел разговор так, чтобы Стефе пришлось говорить как можно больше. Не сомневался, что она с честью выйдет из любого сложного положения. Он уже не раз подвергал ее разного рода испытаниям и убедился, что она обладает острым умом, чувством юмора и тактичностью.

Когда подали последнее блюдо, Трестка сказал, обращаясь ко всем сразу с таким видом, словно мысль эта буквально сейчас пришла ему в голову:

— Сильнейший порок нашего времени — это флирт. Будь у него голова, я бы его, заклятого врага моего, гильотинировал!

Панна Рита засмеялась:

— Однако ж вы не сторонитесь вашего заклятого врага…

— Я? Вы шутите! Докажите!

— Ну, доказательства наверняка остались за границей…

— А что, вам собирали сведения обо мне?

Все рассмеялись. Рита пожала плечами:

— О, меня ваше поведение не интересовало! Я всего лишь встаю на защиту флирта.

— Потому что вы его обожаете.

— Попросту люблю.

— Зловредный сорняк, порожденный каким-нибудь демоном…

— И перенесенный к нам наверняка из дворца французских Людовиков, — весело подхватила Стефа. — Скорее всего, его изобрели именно там…

— Напудренные головы маркизов и виконтов, — закончил Вальдемар.

— Или уличные цветочницы и разносчики газет, — махнул рукой Трестка.

— Ну что вы! — запротестовала Стефа. — Флирт родился в салонах, а не на улицах!

Граф Морикони, бросив на нее быстрый взгляд, склонился над столом и спросил:

— Значит, вы считаете, что флирт — достижение цивилизации?

— Отчасти — да.

— А на каком основании?

— Потому что простые люди не знают флирта — ни по названию, ни по сути. У них нет времени оттачивать искусство флирта, они бы попросту не сумели овладеть им.

— Почему? И у крестьян встречается нечто похожее на флирт.

— Но не в деталях.

— Но похожее.

— Но не то, что подразумевается под этим у нас.

— Но лежащая в основе идея — та же самая, — упрямился граф.

Стефа не уступала:

— Пан граф, и дикая лесная роза — тоже роза, но если сравнить ее с оранжерейной — какое отличие в цветах, аромате и породе! Потому я и утверждаю, что простые люди радуются жизни и берут от нее свое гораздо откровеннее, чем более интеллигентные круги, но не обладают салонными манерами. Их этика своеобразна, только им присуща, и это отличает их от тех, кто обладает светскими манерами.

Она говорила свободно, легко, звучно. Граф внимательно смотрел на нее, чуть прищурившись. Вмешался Трестка:

— Все наши светские манеры проигрывают перед простотой души, которой у нас нет, а у крестьян есть. По крайней мере в сфере эротических отношений вы не встретите лжи, уверток, умильных физиономий, им неведомо, что значит делать глазки.

— Трестку что-то гнетет, быть может, ревность, — сказал майорат.

— Я всего лишь говорю, что эти черты — их достоинство, а не порок.

— Господи, а кто называет это их пороком? — удивилась Стефа.

Морикони выручил Трестку:

— Вы, поскольку вы считаете простоту души недостатком культуры.

— Вы плохо меня поняли, граф. Цивилизованность не уничтожает души — всего лишь приглушает ее до определенной степени, смягчая шероховатости.

Граф пригладил бакенбарды:

— Предположим… Однако и простолюдины не находятся совершенно вне пределов цивилизации.

— О да! Но они едва соприкасаются с ней.

— А мы?

— Мы уже одеты в одежды цивилизации.

— Скорее это не одежда, а маскарадный костюм. Или декорация, — бросил Трестка.

— Бывает и так! Те, для кого цивилизация — лишь внешнее украшение, носят ее, как пышный султан, на виду, для всеобщего обозрения, а в действительности сплошь и рядом — первобытные создания. Но такой макиавеллизм в ходу исключительно в высших сферах. Низкие круги называют такое совершенно по-иному. Так и то, что мы называем флиртом, у них именуется…

— Топтать дорожку, — засмеялся Вальдемар. — Ножки бить.

— Голову кружить, — добавила Стефа.

— Названия другие, но суть та же, — уперся граф.

— Земля везде одна, но на ней растут цветы самых разных оттенков, — поддержал его Трестка. — Но ведь земля-то одна! Слово «флирт» заимствовано из иностранного языка, а простонародье простыми словами выражает ту же суть.

Морикони сказал:

— Значит, вы полагаете, что именно их неразвитые мозги виновны в том, что они отторгают культуру?

— Здесь вина и самой культуры. Узость их кругозора не позволяет овладеть культурой, а культура не настолько еще совершенна, чтобы оказать на них влияние помимо их воли. Она ограничена…

— Чем?

— Кругом высших кругов, простите за каламбур. И оттуда ей трудно вырваться в иные круги, более низшие. Интеллигенция и общество — словно бы два полюса. Существуют ярко выраженные различия в умственном развитии меж высшими и низшими кругами.

— Существуют еще и сословные различия, — сказал граф, глядя в упор на нее.

Пан Рудецкий вздрогнул. Наступило молчание. Щеки Стефы зарумянились.

— Мы отклоняемся от темы, пан граф, — сказала она с бледной улыбкой.

— Нет, мы просто-напросто расширяем тему.

— Значит, вы считаете, граф, что общественная лестница и «лесенка» в уровне развития интеллекта — братья-близнецы? Я бы с этим не согласилась. Конечно, разница в умственном развитии существует, но она не является стеной, разделяющей разные классы. Гении могут рождаться и там, и здесь.

— Но не полагаете ли вы, что у высшего света гораздо больше шансов, чем у простолюдинов, порождать гениев и развивать их интеллект?

Граф произнес это со злой иронией, с физиономией сатира. Он не обращал внимания на удивленные глаза остальных и ледяной холод во взгляде Вальдемара — хотел во что бы то ни стало смутить Стефу, уязвить. Забыв, что в этом случае его противником неминуемо окажется и майорат, он язвительно спросил, растягивая слова, как истый аристократ:

— Так какой же из слоев общества вы считаете наиболее развитым умственно, этически и эстетически?

Стефа принужденно улыбнулась, но, не желая показывать свои чувства, произнесла абсолютно спокойно:

— Пан граф, мое мнение могло бы быть чересчур односторонним из-за круга, к которому я в данный момент принадлежу, и преждевременным для круга, в который я собираюсь войти. Поэтому наиболее достойно ответить на ваш вопрос можете только вы сами.

В знак окончания разговора она склонила голову и повернулась к сидящему рядом с ней Вальдемару. Выпутаться из затруднительного положения ей удалось блестяще. Обрадованный майорат иронически покосился на графа.

Обе княгини, пан Мачей, пан Рудецкий, даже князь Францишек — все с уважением смотрели на девушку. Видя это, его досточтимая супруга словно превратилась в ледяную статую.

Обескураженный и злой, граф не предпринимал больше попыток вернуться к дискуссии, лишь бросал на Стефу холодные взгляды. Однако в душе он признавал, что девушка оказалась достойным противником и он обязан ее уважать. Глядя, как Стефа весело болтает с майоратом и Брохвичем, граф побелел от злости, но бoльше всего его раздражало нескрываемое удовлетворение, читавшееся на лице панны Риты, иронически посматривавшей на него. Да и Трестка почти в точности копировал Риту.

Когда все встали из-за стола, граф направился в курительную. Там, развалившись на турецкой софе, он дымил сигарой и размышлял о Стефе: чего в ней больше, красоты или чувства юмора? Наконец, решив, что она несравненна во всех отношениях (разумеется, за исключением имени!), он вынужден был сделать вывод:

— Когда она станет Михоровской, будет безупречной светской дамой. Во вкусе майорату не откажешь, что ни говори…

 

XXII

На замок опустился серый мартовский вечер, укутал изящные башни, размывая их четкие контуры, проник внутрь. Лишь некоторые окна оттолкнули его сиянием электрического света — большинство, остававшиеся темными, покорно уступили. Вместе с ночью пришел ветер, влекущий мрачные тучи. Первый весенний дождь, смешанный с последним снегом, застучал по окнам. Снег разметывал ветер, секли бичи дождя. Кроны деревьев в парке глухим бесом аккомпанировали духовому оркестру ветра. Март вышел на войну с зимой. Дергал ее белесые волосы, вгрызался острыми зубами в ее шубу, немилосердно обжигал дождем, выпустив на нее стаи ветров-убийц.

Сошлись в беспощадной схватке стихии. Погрузился в полумрак и зеркальный кабинетик Стефы. Желтый атлас обивки стен приобрел цвет пепла. Вечерние тени струились по поверхности зеркал, гася их блеск, и они выглядели теперь, словно поблескивающие от влаги стены.

Стефа играла. Ее пальчики лихорадочно сновали по клавишам. Фигура девушки растворялась в полумраке. Гармония струн звучала вразнобой со стихийной музыкой природы.

Стефа беспокоилась за жениха: он уехал в дальние фольварки и до сих пор не вернулся. Дикие отзвуки разыгравшейся битвы стихий угнетали Стефу. Она ускользнула от друзей, чтобы поверить инструменту свою тревогу. Она импровизировала под впечатлением разыгравшейся непогоды. Музыка выдавала все многообразие охвативших ее чувств: шумные вариации, неожиданные, мастерские по исполнению переходы от безмерной тоски к бурной юной страсти, исполненной жизненной силы мелодии. Стефа дарила миру, разбушевавшейся природе золотое руно музыки, переполнявшей ее душу.

Но вот отзвучали последние аккорды, и руки девушки упали на колени. С минуту она сидела неподвижно, слушая эхо собственной песни. И вдруг вскочила — новая атака завывающего вихря и темнота в комнате ужаснули ее. Она подбежала к стене и повернула выключатель. Электрическое сияние морем света пролилось из зеркал, золотом заиграло на стенах. Стоя под пальмой, Стефа удивленно и радостно вскрикнула:

— Ты здесь?!

— Я слушал, как ты играешь, — сказал Вальдемар.

Он подошел к девушке. Стефа подала ему руку:

— Я так беспокоилась…

— К чему? Дождь меня не пугает, и я только выиграл — ты играла так, как мне давно хотелось услышать… Чудесно! Ты сможешь когда-нибудь повторить?

Она улыбнулась:

— Сомневаюсь… Это было мое прощание с Глембовичами, внезапный прилив чувств, импровизация… Я просто играла для себя.

— Ты еще сыграешь приветствие Глембовичам, когда вернешься сюда, чтобы остаться здесь навсегда… Когда ты играла, я словно видел запорожские степи, по ковылям скачут выступившие в поход казаки, позвякивают копья и бунчуки… Значит, играя, ты думала обо мне?

— Да, о тебе… и о счастье, — шепнула Стефа. — Я думала: счастье — редчайший цветок, уникальная орхидея посреди необозримого множества полевых цветов, и потому добыть его неслыханно трудно… но мы его получили. И цветок не подведет нас, правда?

Вальдемар поднес к губам ее руку:

— Мы сумеем позаботиться о нем, главное — иметь это. Лепестки у счастья нежные, его нужно защитить.

Майорат обнял за плечи невесту и привлек ее к себе:

— Я думал когда-то, что непременное условие для счастья и величайшее богатство — это разум, а наибольшее убожество — бедность ума. Теперь я дополню: величайшее счастье в жизни — любовь, молодость и разум!

Стефа, не отрываясь, смотрела в пламенеющие глаза жениха:

— Ты веришь в те три силы, что я назвал? — спросил он тихонько, приблизив губы к ее щеке.

— Конечно. Они могут одолеть весь мир…

Вальдемар попытался поцеловать ее, но она ускользнула и направилась к двери, произнеся сдавленно:

— Спустимся вниз, уже поздно…

Разгоряченный Вальдемар направился следом. Оказавшись у выхода, он вдруг нажал выключатель на стене.

Свет погас.

Стефа вскрикнула. Он схватил ее в объятия и приглушенно прошептал:

— Не вырывайся никогда! Слышишь? Ты моя! Моя!

Голос его дрожал, руки конвульсивно сжали ее талию. Стефа затрепетала, его безумие передалось ей, она чувствовала, что слабеет.

— Вальди… ты же добрый… — умоляюще прошептала она, лишь в этих словах видя защиту.

Опомнившись, Вальдемар отпустил ее и зажег свет. Стефа выпрямилась, подняла руки к затылку, поправляя волосы. Она опустила глаза, покраснела.

Майорат коснулся ее плеча:

— Ты обезоружила меня… чудо мое единственное… Один поцелуй в знак, что ты веришь…

Стефа подняла к нему улыбающееся личико. Их жаркие губы соприкоснулись. Потом они вышли в освещенный коридор.

Маршевые роты мартовских ветров-забияк неистовствовали перед замком. Оконные стекла позвякивали жалобно.

 

XXIII

На другой день пан Рудецкий с дочкой уехал домой. Вскоре по случаю великого поста общество перебралось в Варшаву. Обе княгини приехали туда, чтобы помолиться в варшавских соборах, Стефа с родителями — чтобы приготовить приданое, а Вальдемар — чтобы видеть Стефу. Он привез и пана Мачея. В столицу прибыли Трестка с князем Францишком. Что до Брохвича, он приехал еще раньше.

Пани Рудецкая произвела хорошее впечатление, нравилась княгине за ее спокойный характер и тактичность — к тому же княгиня видела, с каким уважением относится к будущей теще Вальдемар. Пан Мачей, впервые увидевшись с пани Рудецкой, страшно взволновался и ощутил смутную тревогу — это была дочь покойной Стефании. Догадавшись обо всем, пани Рудецкая с врожденной деликатностью поддерживала вежливый разговор, но свободных, непринужденных отношений меж ними так и не установилось. Стоял великий пост, нельзя было устраивать большие приемы, и потому княгиня с паном Мачеем собирали у себя лишь нескольких близких друзей. Стефа инстинктивно не хотела показываться на глаза аристократам в качестве невесты. Вальдемар не настаивал, боясь всего, что могло бы причинить ей хоть малейшее расстройство. В тех случаях, когда все же приходилось посещать приемы, где были незнакомые Стефе представители высшего круга, ее и Вальдемара сопровождала младшая княгиня.

Супруги Рудецкие предпочитали вообще не появляться в свете.

Стефа была занята с восхода до заката. В мелочах ей помогала пани Рита при неотлучном Трестке.

Надежды графа крепли. Рита относилась к нему внимательнее, чем прежде. Тоска ее ослабла, превращаясь в легкую меланхолию, Рита примирилась с неизбежным.

Однажды на малом приеме у княгини Стефа впервые после осенней охоты встретилась с графиней Чвилецкой и ее дочерью. Высокомерная графиня собиралась было недвусмысленно выказать свое нерасположение Стефе, но присутствие майората и старой княгини не позволило ей решиться даже на пренебрежительный тон, не говоря уж о словах. Графиня и Стефа приветствовали друг друга сдержанно, но по всем правилам хорошего тона. Панна Паула Чвилецкая, невеста барона Вейнера, наоборот, с неподдельной радостью пожала руку Стефе. Все мужчины, знакомые со Стефой по Глембовичам, теперь посматривали на нее удивленно — невеста майората… Но что бы они про себя ни думали, всем было известно, что майорат — человек разборчивый и требовательный, а значит, он знал, что делает…

Среди прежних ее знакомых она не увидела одного Барского. Он и его дочь наносили визиты одной лишь старой княгине, да и то скорее отдавая дань этикету. При встречах с майоратом графиня Мелания держалась величественно и холодно. Вокруг нее увивались многочисленные претенденты на ее руку, но она никак не решалась сделать выбор. После краха всех ее надежд заполучить Михоровского нелегко было отыскать человека, способного хоть в чем-то сравниться с ним. Наибольшие шансы имел князь Занецкий, отягощенный, правда, огромными долгами, но зато украшенный титулом и громким именем. В салонах одно время сплетничали, что Мелания хотела бы видеть своим супругом князя Лигницкого, которому однажды отказала, а потом одумалась — но она тем временем обручилась с Занецким. Но почему-то не любила, когда об этом говорили.

Выходя однажды из модного магазина, графиня увидела выходивших из кареты майората, молодую княгиню Подгорецкую и Стефу. Мелания поклонилась княгине, но притворилась, будто не замечает Стефы, однако искоса ухитрилась во всех деталях рассмотреть ее фигуру, элегантный весенний костюм из темно-голубого сукна с шиншиллами и маленькую шапочку.

Когда швейцар с поклоном отворял дверь двум дамам, застывшая на тротуаре графиня издала полный злой иронии смех. Княгиня и Стефа удивленно обернулись в дверях. Графиня выглядела ужасно, ее вызывающая осанка, пылавшие злобой глаза, перекошенные гримасой губы делали ее воплощением величайшей ненависти.

Стефе это причинило невыразимую боль. А княгиня произнесла довольно громко:

— Imbecile!

И принялась успокаивать взволнованную Стефу.

Княгиня Кристина Турыньская, тоже стремившаяся когда-то завоевать сердце майората, переживала поражение по-иному — она просто перестала бывать в обществе, в то же время пытаясь как бы ненароком встретиться где-нибудь со Стефой, чтобы взглянуть на нее со стороны. Увидев Стефу на концерте в филармонии, а потом на прогулке в Лазенках, княгиня призадумалась и горько шепнула себе:

— Ничего удивительного, что эта девушка его очаровала…

Вечером у зеркала, сравнивая свою вызывающую красоту гетеры с обаянием и прелестью юной невесты майората, княгиня вынуждена была признать, что оказалась побежденной.

Разглядывая фотографию Стефы так пристально, словно хотела проникнуть в ее мысли, княгиня Кристина, неглупая и справедливая по натуре, решительно вынесла приговор:

— Это не пустенькая кокетка, это — прекрасная душа. Она любит не майората из Глембовичей, а Вальдемара…

И она перестала ненавидеть Стефу. Но тоска по Вальдемару пожирала ее. Она понимала, что их роман, длившийся уже года два, теперь обязательно кончится.

Отчаянных писем Вальдемару она не писала, но попросила ее навестить. Майорат приехал, ничуть не колеблясь: Кристина была для него не просто любовницей, с которой предстоит расстаться, он уважал ее за ум и благородство души, и в его глазах она стояла неизмеримо выше графини Сильвы и нескольких подобных.

Свидание длилось недолго. Майорат был исключительно вежлив, но держался непреклонно. Поняв, что Михоровский твердо намерен порвать с ней, княгиня готова была расплакаться, но сдержалась: во-первых, она была не юной девушкой, а разведенной молодой дамой, а во-вторых, знала, что Вальдемар терпеть не может сцен с истерикой и рыданиями, и, даже порывая с ним навсегда, не хотела ронять себя в его глазах.

Они распрощались, как светские люди, вежливо и учтиво, не вспоминая о минувшем и без пожеланий друг другу на будущее. Пожав руку Вальдемару, княгиня сказала лишь:

— Что ж, ты бросил играть no-маленькой и поставил на карту все. Уверена, ты наверняка выиграешь… Но что до меня, хотела бы я принадлежать к тем счастливым натурам, которых ничуть не трогает переход зари в серую мглу…

Майорат молча поцеловал ей руку и удалился. Он поехал прямо к Стефе, знавшей об этом свидании, — Вальдемар откровенно рассказал ей о своей холостяцкой жизни, и она ощущала к княгине смешанную с сочувствием симпатию.

Когда по салонам разнеслась весть, что княгиня уехала в Испанию, многие были на нее злы, не в силах простить ей столь неслыханную уступчивость. Все с большой надеждой ожидали скандала, новой вспышки сплетен — и вдруг Кристина так их подвела…

 

XXIV

Вечером к зданию оперы подкатила следом за другими карета майората. Из нее вышли княгиня Подгорецкая, пан Мачей, Стефа и панна Рита. Майорат и Трестка прибыли раньше.

Когда все вошли в ложу майората, уже воцарилась темнота. Вот-вот должен был подняться занавес. Стефа сидела меж княгиней и панной Ритой, пан Мачей, майорат и Трестка — за ними. Оркестр заканчивал увертюру.

В зале тихо шелестели женские платья и слышались шепотки.

Занавес поднялся. Давали польскую оперу «Графиня».

Сердце Стефы учащенно билось, на душе было чуточку неспокойно. В полутьме она увидела напротив Барскую с отцом и компаньонкой. С ними сидел и Занецкий. Все ложи заполняла аристократия. Случайно так вышло или Вальдемар умышленно привез их на сегодняшнее представление? Должно быть, нарочно — Стефа вспомнила, что Вальдемар перед отъездом в оперу оглядывал ее наряд с необычайным вниманием. Сегодня на ней было платье из белого газа, изящно украшенное золотой тесьмой. В волосах — золотая ленточка, к лифу приколот букетик фиалок с бледно-зеленой травой. Никаких драгоценностей.

Наверняка Вальдемар знал, что сегодня здесь соберется высшее общество. Хорошо это или плохо? Стефа волновалась, так и не ответив для себя на этот вопрос. Она смотрела на поющих артистов, занятая собственными мыслями.

Вальдемар это заметил, наклонился к ней и шепнул:

— Ты обеспокоена… Что случилось? Она ответила шепотом:

— Посмотри, все ложи переполнены…

— Вижу, аристократия льется через край. Но при чем тут мы? Нас это не касается.

Стефа опустила глаза.

— Тебя это заботит?

— Да, — прошептала она, не в силах что-либо скрыть от него.

Вальдемар взял ее за руку:

— Не нужно беспокоиться. Я специально сделал так, чтобы все сегодня увидели нас вместе. Сколько можно прятаться? Через два месяца свадьба. Они должны почаще видеть тебя. Ты сегодня очаровательна! Пусть дивятся.

Стефа улыбнулась:

— Посмотри на сцену — граф рассматривает наряд Дианы.

— Она не красивее тебя.

— Но как играет! Какой голос!

— Да, мастерски изображает аристократку начала девятнадцатого столетия. Т-с! Они переживают решающую минуту!

— Кто?

— Влюбленные рядом с нами…

Его усы коснулись щеки Стефы. Она затрепетала, жар растекся по ее жилам, щеки и шея порозовели. Ноздри Вальдемара вздрагивали, глаза пылали, страсть читалась в полумраке на его лице. Он вдыхал нежный, едва уловимый запах духов, которые сам для Стефы выбрал. Словно охваченный безумием, стиснул в ладони ее веер, смотрел, как изящно лежат на стройной шее темно-золотистые локоны, как вздымается часто грудь девушки. Ее близость опьяняла его. Глядя на заливший щеки Стефы румянец, Вальдемар прошептал:

— Сколько пыла обещает этот пламень!

Стефа покраснела еще сильнее.

— Прелесть моя!

Занавес опустился. Вспыхнули люстры.

Вальдемар пришел в себя. Стефа, жмуря глаза от яркого света, посмотрела на Риту и Трестку и увидела, что они чем-то взволнованы.

Загремели аплодисменты. Певица кланялась публике.

В театре сделалось шумно. Люди вставали с кресел. В ложах так и мелькали черные фраки входящих и выходящих мужчин. Заиграл оркестр.

— Все смотрят на вас, — сказала княгиня Стефе. Стефа смешалась, взяла с барьера букет орхидей и прижала его к губам.

Вальдемар склонился к ней:

— Родная моя, будь смелее…

Стефа улыбнулась ему и ощутила внезапный прилив энергии.

— Хорошо, буду смелой…

— Золотая моя!

— Посмотрите во второй ряд кресел, — сказала панна Рита. — Там кое-кто знакомый, вон тот смазливый молодой человек с бутоньеркой.

Стефа и Вальдемар посмотрели туда. Стефа отшатнулась.

— Пронтницкий! — сказал Вальдемар.

— Где? Где? — вытянул шею Трестка. Панна Рита показала ему взглядом:

— Я его сразу узнала, а он нас еще не заметил. Воображаю его физиономию, когда…

— Ему наверняка покажется, что крыша на голову упала, — закончил за нее Трестка.

— Ах, оставьте! — сказала Стефа. Но Рита продолжала:

— Он наверняка ошалеет при виде бывшего патрона, с которым ему, кстати говоря, очень не повезло…

Вальдемар пожал плечами:

— Панна Стефания права — оставьте его в покое. Ему наверняка будет не по себе…

Театральный бинокль Пронтницкого переместился с амфитеатра на ложи.

Внезапно молодой человек вздрогнул, опустил бинокль, смотрел, не веря собственным глазам, побагровев так, словно получил пощечину.

Стефа! Несомненно, Стефа! В окружении знакомых ему аристократов, и рядом с нею — сам майорат!

Лишь теперь Пронтницкий заметил, что в ту же сторону обращено множество глаз, услышал перешептывания и невольно сам обернулся к соседу:

— Простите, кто это вон там?

— Как, вы не знаете? Это невеста майората Михоровского. Красотка, верно?

Пронтницкий онемел.

Значит, эти смутные слухи оказались правдой? А ведь он поначалу не верил… Он не переписывался с отцом и ничегошеньки не ведал о случившемся в Ручаеве обручении. Он настолько удивился, что застыл, как столб. Трестка, следивший за каждым его движением, тихо засмеялся.

Встретив взгляд Вальдемара, Пронтницкий опомнился, забрал шляпу и направился к выходу, изображая полнейшее равнодушие, но по-прежнему красный до ушей.

Проходя мимо ложи, он элегантно раскланялся. Все склонили головы в ответ, вежливо, но без тени улыбки — так здороваются с теми, с кем не поддерживают никаких отношений. Только Трестка состроил комичную физиономию. Изо всех сил стараясь казаться спокойным, Пронтницкий вышел из зала.

Больше о нем в ложе не говорили.

Вальдемар сказал:

— Пойду навещу знакомых. Принести дамам прохладительные напитки?

— Нет, спасибо, — сказала Стефа.

Майорат и Трестка вышли. Стефа стала открывать белую атласную коробку конфет, преподнесенных ей Вальдемаром.

Теперь она чувствовала себя совершенно свободно, разговаривала с княгиней и паном Мачеем, не обращая внимания на бинокли и лорнеты, направленные на нее со всех сторон. Княгиня радовалась ее непринужденности.

Панна Рита молчала, отодвинувшись в глубь ложи. Одетая в декольтированное платье, она сонно обмахивалась веером, не обращая внимания на ложи и шумящий внизу партер. Подаренные Тресткой конфеты лежали у нее на коленях, она так и не открыла коробку.

К ним вошел Брохвич и весело заговорил:

— Ну, как вам «Графиня»? Великолепно, правда? Панна Стефания, не будет ли чересчур смело с моей стороны попросить у вас шоколадку? Мерси! Что за орхидеи! А платье! Вы сегодня — украшение театра. Где же майорат? Ах, навещает знакомых! А вы заметили, Занецкий уже держится как обрученный жених. Забавно! Он пыжится, а графиня к нему весьма холодна…

— Должно быть, они и вправду обручились.

— Ох, сомневаюсь что-то!

Он склонился так, чтобы его голова оказалась меж Стефой и панной Ритой, зашептал:

— Он у Мелании вместо шпоры, она этой шпорой хочет нас оцарапать до крови, а мы не даемся…

И он вышел, поприветствовав в дверях входящих барона Вейнера с графом Чвилецким. Вскоре в ложе майората оказалось множество людей. Черные фраки и пышные платья стеной сомкнулись вокруг Стефы. Развеселившись, она принимала комплименты, шутила. Молодые люди обращались главным образом к ней. От тех, кого пан Мачей представил ей впервые, она избавлялась вежливо, но с угадывающимся холодком. Веселость и свобода удивительнейшим образом сочетались в ней с тактом и великосветскими манерами. Даже те, кто до того смотрел на нее искоса, помимо воли попадали под ее обаяние. Не пришел один только Барский, недвусмысленно выказывая враждебность. Он отправился в ложу к графу Мортенскому и что-то долго шептал ему на ухо. Седые клочки волос над ушами экс-председателя, большие светлые глаза, горбатый нос — все в его лице печально кивало, горестно подмигивало. Граф Барский всегда приходил в театр не праздным зрителем — он умел в антрактах раскинуть сети своих интриг.

У дверей ложи майората сделалось шумно, чей-то веселый голос призвал:

— Дорогу, господа!

Черные фраки расступились, и в ложу вбежала прекрасная графиня Виземберг в сопровождении немолодого мужчины, вся в кружевах и бриллиантах.

Мужчина поклонился, пан Мачей привстал. Графиня весело приветствовала всех, уселась на молниеносно придвинутом кем-то кресле и сказала:

— Пришла вас навестить, княгиня. Я только два дня назад вернулась из-за границы.

Пан Мачей спросил о пани Идалии и Люции.

— У них все хорошо. Люция всем шлет тысячу поклонов.

И она обернулась к Стефе, протягивая ей руку:

— Желаю всех благ! Майорат был у меня в ложе, я его замучила поздравлениями. И мой муж считает, что вы просто чудесная. Говорит, что вы ему напоминаете гроттгеровских девушек. А бедная Люция печалится, что не может вас видеть.

— Баронесса еще в Ницце? — спросила смущенная Стефа.

— Нет, она сейчас в Ментоне. В середине мая, а может, и раньше, она вернется.

— А где ваш муж? — спросил кто-то из мужчин.

— В фойе. Сейчас он к нам поднимется. Барон Вейнер пригладил бакенбарды:

— Нам здесь нелегко пришлось с вашим мужем, он все стремился уехать к вам на Ривьеру.

Графиня засмеялась:

— А вы его не пустили! Примите мою благодарность! Я долго путешествовала, и муж совсем расстроился… — она весело глянула на Стефу: — Вы удивлены? Правда, я и в самом деле просила барона, чтобы он удержал моего мужа в Варшаве. Он испортил бы мне на Ривьере весь праздник.

Княгиня погрозила ей пальцем:

— Ветреница! Ничуть не меняешься!

— Что ж, тетя, признаюсь открыто: я не хотела, чтобы он ехал со мной. Господи, как было там чудесно! Я совсем сошла с ума, выкинула столько денег! А майорат сказал, что я тем не менее выгляжу разочарованной. Честно говоря, он угадал, но я на него за это не сердита! Она обернулась к пану Мачею:

— Ваш внук чертовски наблюдателен. Сразу заметил, что я вернулась печальная.

— Ну, Варшава вас быстро вернет к веселью.

— Увы, вернуть меня к веселью может только некто исключительный, кого я, увы, в нашем свете не вижу…

И она весело взглянула на мужчин, притворившихся обиженными.

Когда графиня вышла, Стефа поискала взглядом Вальдемара. Он как раз разговаривал с Чвилецкими в их ложе.

Стефа радостно смотрела на его свободные, элегантные жесты, выражавшие уверенность в себе.

Когда он вошел в ложу Барских, графиня Мелания с деланной улыбкой протянула ему руку и тут же заговорила об опере, словно опасаясь разговора на любые другие темы. Один из находившихся в ее ложе мужчин поклонился майорату:

— Пан майорат, примите мои поздравления. Я только что вернулся из Парижа, не мог поздравить вас раньше.

Вальдемар пожал ему руку:

— Спасибо.

Молодой человек продолжал:

— О вашем обручении я узнал еще в Париже. Я еще не имел чести быть представленным вашей невесте, хотя заочно восторгаюсь — я слышал, она так прелестна и изысканна!

Над головой графини Вальдемар посмотрел на Стефу — она и в самом деле выглядела очаровательно, словно нежный цветок на фоне окруживших ее черных фраков.

Графиня Мелания, покраснев от гнева, бросила ядовитый взгляд на ложу майората. Успех Стефы злил ее, а слова молодого князя разъярили окончательно.

— Когда же свадьба? — спросила она с гримасой, долженствующей означать приятную улыбку.

— Через два месяца.

— И потом, конечно, свадебное путешествие? — с любопытством спросил молодой князь.

— Нет, лето мы собираемся провести в Глембовичах, а в путешествие отправимся осенью и зимой. Разрешите откланяться!

Нервный, исполненный злости жест, каким графиня протянула ему на прощание руку, рассмешил Вальдемара, и в коридоре он прошептал себе под нос: «Безнадежна!»

Он обошел еще пару лож. Вернувшись в свою, застал там молодого князя. Уже представленный Стефе, он стоял рядом с ее креслом, держа цилиндр обеими руками, наклонившись вперед. Стефу смешила его высокая сутулая фигура и восхищение в его глазах. Видно было, что она ему очень понравилась, он рассыпался в комплиментах.

Выходя, он пожал руку Вальдемару:

— Поздравляю! Поздравляю! Редкостная красота! У вас прямо-таки талант отыскивать звезды с небес…

— Слышите? Звонок, не опоздайте, — нетерпеливо попрощался с ним Вальдемар.

— Да-да! Мерси! Редкостная красота… спешу… спешу…

Он побежал в свою ложу, ссутулившись — высокий, со впалой грудью и лысеющей головой молодого старика.

Началось второе действие. Пронтницкий не вернулся на прежнее место, перебрался на галерку и смотрел оттуда на майората и Стефу. Странные чувства овладели им — и в первую очередь какой-то непонятный стыд.

Из ложи его не было видно.

Вальдемар часто склонялся к уху Стефы, но она, вдруг заинтересовавшись спектаклем, не сводила глаз со сцены.

Княгиня шепотом попрекнула Вальдемара:

— Послушай хотя бы арию Графини…

Голос артистки в костюме Дианы был великолепен:

О мой наряд, ах, этот мой наряд,

я словно древнегреческая статуя…

О, сколько почестей и сколько зависти

меня сегодня встретит на балу…

Вокруг сиянье, голоса, благоуханье,

и радугою проплывают платья,

и зеркала сверкают…

Вот пары закружились в танце…

Вот превращает в чары и безумье

вихрь бала наш прекрасный мир…

Словно серебряные капельки, сыпались звуки чистого, прекрасного голоса. Все зачарованно слушали. После окончания арии раздались аплодисменты.

— Как прекрасно она поет, — шепнула Стефа. Вдруг они с Вальдемаром услышали шепот Трестки:

— …конечно, глупо мне надеяться на пылкую любовь, но я ведь столько лет ждал… это кое-что да значит…

— Это меня не заставит расчувствоваться, — шепнула в ответ панна Рита.

— Но вы ведь верите мне?

— А вам довольно только этого?

Вальдемар с проказливой улыбкой повернулся к княгине:

— Бабушка, не я один пренебрегаю оперой, посмотри на семейство Трестка…

Стефа легонько ударила его веером.

— Вы чересчур рано так нас называете, — сухо сказала Рита.

Вальдемар сказал Стефе:

— А вы тоже обиделись бы, если бы нас прямо сейчас назвали — семейство Михоровских?

— Ничуть, — улыбнулась Стефа.

— Вот видите? — сказал Вальдемар Рите.

— Вы-то обручены.

— Сдается мне, что и вас мы сегодня будем поздравлять.

Трестка посмотрел на майората с благодарностью. Тот продолжал:

— Посмотрите на сцену: как энергично ведет себя Малыш! Берите с него пример, граф, и вы, Рита!

— Не докучайте им, — шепнула Стефа.

— Слушаю и повинуюсь…

Пришел черед сцены с разорванным платьем. Графиня упрекала Казимежа.

— Она сама дает ему оружие против себя, — шепнул Вальдемар. — Платье станет тем щитом, что спасет улана от кокетки. Так часто случается…

Во время второго антракта Вальдемар и Трестка отправились в курительную. Барский уже был там, дымил сигарой, ни на кого не глядя. Брохвич громко восхищался игравшей Графиню примадонной.

— А Броня вам не нравится? — спросил барон Вейнер.

— Броня? Гм… Она играет несколько сухо. Быть может, все оттого, что она по роли одета слишком простенько, куда ее скромному кунтушику равняться с нарядом Дианы…

— Нет, по-моему, все дело в том, что Графиня держится, как подлинная дама, — сказал Вальдемар. — Броня не смогла бы добиться такого эффекта, даже будучи в ее наряде. Все дело в породе.

— Ого! — язвительно покосился на него граф Барский. — Майорат начинает придавать значение «породе». Это что-то новенькое, вот от кого бы не ожидал! Слова, полностью противоречащие поступкам…

— Что вы этим хотите сказать? — с ледяным спокойствием спросил Вальдемар. — Я лишь хотел сказать, что артистки могут быть хорошими, могут быть и плохими.

— Вот как? А мне происходящее на сцене показалось удивительно точным отражением жизни: лишь подлинная аристократка может выглядеть… и быть по-настоящему благородной.

Намек был недвусмысленным.

Вальдемар вскочил. Брохвич, Трестка и еще несколько человек окружили их. Запахло скандалом.

— Довольно, граф! — сказал Вальдемар. — «Порода» — это неотъемлемое свойство того или иного человека, и принадлежность его к тому или иному сословию вовсе не означает, что он будучи «благородным» по рождению, станет благородным и в жизни! Надеюсь, я вас ничем не оскорбил? А если оскорбил, вы всегда знаете, где меня найти!

Он поклонился довольно вызывающе и быстро вышел.

— Ну, он его приложил! — тихо засмеялся Брохвич.

— Дуэль? — поднял брови Трестка.

Брохвич вытащил его в коридор, потер руки:

— Скандал! Но никакой дуэли не будет! Вальдемар, правда, форменным образом вызвал его, но Барский знает, что не ему тягаться с майоратом, ни на шпагах, ни на пистолетах! Уж Вальди его продырявил бы, как курчонка! Отличная оплеуха! Павлин надутый!

— Но если Барский все же пришлет секундантов? — обеспокоился Трестка.

— Если пришлет, узнает зубки Вальдемара… Будь спокоен, и не подумает присылать. Майорат предоставил ему самому сделать выбор, потому что сам прекрасно понимает, насколько граф ничтожный для него противник. Пошли, звонок!

Вдруг Трестка остановился:

— А если вызов пришлет Занецкий, заступится за будущего тестя?

Брохвич расхохотался:

— Занецкий — кукленок, набитый ватой! К тому же его здесь не было. Ты что же думаешь, граф станет хвалиться? К тому же Занецкий — еще не официальный жених. Ладно, пошли.

Вальдемар вошел в свою ложу спокойный, самую чуточку побледневший, молча сел рядом со Стефой.

Она заметила происшедшую в нем перемену:

— Что случилось?

— Ничего. Что-то здесь жарковато…

Свет был пригашен, занавес опущен. В оркестровой яме зазвучал «Полонез» Монюшко — нежно, красочно, волнующе.

— Какая музыка! — тихо сказала Стефа.

Она зачарованно слушала, откинувшись на спинку кресла.

Полонез наполнял душу мечтаниями.

— Прекрасно! — шептал и Вальдемар, сжимая в руке пальчики невесты.

Стефа, крайне впечатлительная, переживала нечто необычайное.

Княгиня и пан Мачей заслушались, погрузившись в раздумья.

Трестка склонился к Рите, держа в ладонях ее руку, и время от времени целовал ее пальцы. Она уже не сопротивлялась. Сидела неподвижно, бледная, темные глаза ее светились решимостью.

Вальдемар расслышал их шепот:

— Скажите: да! Скажите… — умолял Трестка.

— Пусть так, — ответила она тихо.

Трестка поцеловал ей руку.

А полонез звучал в притихшем зале, пробуждая желания, воспламеняя страсти, наполняя души добротой, глаза — неподдельным чувством, а иногда и слезами…

Он растекался могучими волнами, захватывая всех, унося, порабощая…

Погружая в мечтания…

Заставляя замереть в блаженстве…

И вдруг — тишина! Мягко угасли последние такты.

В зале царило молчание, словно люди увидели вдруг пролетающих ангелов и онемели от восхищения.

Высоко на галерке, словно первые раскаты грома, раздались аплодисменты. Театр взорвался энтузиазмом. Переполнявшие всех чувства нашли выход в оглушительных овациях.

Дамы хлопали, перегнувшись через барьер лож. Партер грохотал, словно взбудораженное море. Отовсюду неслось:

— Браво! Бис! Бис!

Но другие стали шикать: столь неизгладимое впечатление повторения не требует. Трудно еще раз, с той же силой пробудить те же чувства. Повторение убило бы весь эффект.

— Довольно! Довольно! — требовали тонкие знатоки и ценители музыки.

Занавес поднялся.

Зрители, словно после наркотического опьянения, возвращались к действительности. Панна Рита спросила Трестку:

— Что случилось с майоратом? Он весь кипит.

— Скандал с Барским.

— Где?

— В курительной.

Услышав это, Стефа побледнела. Видя, что Вальдемар беседует с княгиней, она склонилась к Трестке.

— Что вы сказали? — шепнула она со страхом. Глаза ее стали почти черными.

— Успокойтесь! Маленькая неприятность… Барский втоптан в грязь, — ответил Трестка небрежно.

— Честное слово?

— Богом клянусь!

Однако Стефа не успокоилась. Она чувствовала, что все произошло из-за нее. Была уверена, что именно так все и было. В ложе Барских сидели только Мелания с Занецким и компаньонкой. Граф, скорее всего, покинул театр.

— Что случилось? — шептала Стефа с колотящимся сердцем. — Что же, так будет всегда?

Панна Рита, тоже обеспокоенная, посмотрела на Трестку и сделала мимолетный жест.

Трестка понял: она спрашивала, будет ли дуэль.

Он отрицательно мотнул головой, написал что-то в блокноте и подал Рите.

Она прочитала: «Майорат — это матадор. Кто тогда Барский? Разъяренный, фыркающий… Понятно?»

Панна Шелижанская кусала губы, чтобы не расхохотаться.

Наконец занавес опустился — представление окончилось.

Все задвигались, смеялись, весело прощаясь.

Кутая Стефу в белую накидку, Вальдемар заметил, что Стефа словно угнетена чем-то.

— Что с тобой, дорогая?

— А что было с вами, когда вы вошли в начале второго акта? — спросила она, не сводя с него глаз.

— А, ты догадалась… Пустяки, сущие пустяки!

— Правда?

— Честное слово.

Спускаясь по лестнице, Вальдемар поддерживал под локоть Стефу, Брохвич — княгиню. Из лож струилась элегантная волна дамских накидок и шляпок, черных мужских пелерин. Звучали прощальные слова, часто раздавался смех. Шумя шелками, благоухая, проходила аристократия. Из партера выходила публика поскромнее, хотя там тоже сидели люди из светского общества.

Верхние этажи отозвались топотом и громкой болтовней — это с галерки, словно град из грозовой тучи, валили «низшие классы».

В коридоре у кассы стоял Пронтницкий. Увидев Стефу с майоратом, он отвернулся. Стефа не заметила его. Майорат заметил, но притворился, будто не видит.

Швейцар выкрикнул:

— Карету майората Михоровского!

Вальдемар усадил в карету невесту и панну Риту, приказал кучеру:

— В «Бристоль»! Карета отъехала.

— А вы поедете со мной. Нам нужно поговорить, — сказал Вальдемар Трестке.

В отеле малиновый зал был уже освещен, стол украшен цветами, выжидательно выстроились лакеи.

Вальдемар и пребывающий на седьмом небе Трестка приехали первыми.

Стали съезжаться гости. Вальдемар взял на себя роль хозяина.

Малиновый зал, читальня, вестибюль были ярко освещены, повсюду виднелись веселые лица. Журчал посреди зала искусственный водопад, играл оркестр. Дамы поправляли туалеты наверху.

Наконец позвали к столу.

Майорат, усевшись рядом с невестой, сказал загадочно:

— Сейчас будет неожиданность…

— Какая?

С бокалом шампанского в руке он встал и отчетливо произнес:

— Позвольте поднять первый тост за только что обручившуюся пару — Маргарита Шелига и граф Эдвард Трестка. Желаю счастья!

Все онемели от удивления. Вообще-то многие этого ждали, но не так скоро. Полные бокалы остановились в воздухе. Трестка был вне себя от радости, панна Рита сидела бледная, но спокойная.

— Желаю счастья! — повторил Вальдемар, отодвинул кресло и подошел к ним.

С шумом отодвинулось множество кресел:

— Поздравляем! Поздравляем!

— Vive! — аристократическим дискантом процедил граф Морикони.

— Что там vive! Лучше по-нашему: виват! — подхватил Брохвич.

Вальдемар поцеловал панне Рите руку и сказал:

— Я хотел первым поздравить вас, потому что именно вы первой пожелали нам счастья.

— Откуда вы знаете?

— Эдвард выдал.

Панна Рита с улыбкой принимала поздравления. Со Стефой они расцеловались, как сестры.

В глазах княгини стояли слезы.

Когда к руке Риты подошел и Трестка, она отстранила его мягко, но решительно:

— Пан граф, я, правда, сегодня расчувствовалась, но нежничать не люблю. Оставим это до свадьбы.

— Я даже на это согласен! — ответил весело Трестка. И у него от превеликой радости свалилось с носа пенсне.

Ужин затянулся надолго. До рассвета оставалась пара часов, когда «Бристоль» наконец опустел.

 

XXV

Прошло две недели. Рождественские праздники Вальдемар провел у невесты.

На другой день в приходской костел пришли все обитатели Ручаева и много их соседей, в том числе и старый Пронтницкий, поглядывающий на Стефу робко и почтительно. Приходской ксендз как раз собирал пожертвования на подновление костела и теперь весьма расчетливо выбрал себе в помощники Стефу и пожилого местного помещика. Когда они принялись обходить с подносами присутствующих, пожертвования так и посыпались. Красота Стефы, ее новое положение и присутствие майората заставили всех соревноваться в щедрости. Вальдемар с безразличным видом положил на поднос маленький сверточек, из которого ксендз достал потом два пятисотрублевых банкнота, и похвалил себя за удачно выбранных помощников.

Старый Пронтницкий, для которого деньги были единственным светом в окошке, узнав от ксендза о даре Вальдемара, лишь теперь понял, насколько он, оказывается, терпеть не может Стефу и ее родителей. Он не подошел поздравить Стефу и Вальдемара и не пошел на обед в дом священника, когда все отправились туда.

Слуги ручаевские не могли нарадоваться жениху их паненки — майорат одаривал их чаевыми, превосходящими всякое воображение.

Минули праздники, Вальдемар вернулся в Глембовичи.

В один прекрасный день, когда Вальдемар собирался на станцию, чтобы отправиться в свои волынские имения под Белочеркасском, ему доложили, что приехал граф Чвилецкий и с ним какой-то пан.

«Должно быть, Вейнер», — подумал Вальдемар.

Но в салоне он, к своему удивлению, увидел графа Мортенского. Раскрасневшийся старичок что-то оживленно говорил Чвилецкому.

— Здравствуйте, граф, — сказал майорат. Граф чуточку смутился:

— Мое почтение, рад вас видеть. А я, знаете ли, как раз рассказывал графу Августу про Глембовичи — старое гнездо, старое…

«Наверняка опять против меня интриговал», — подумал Вальдемар.

Все уселись. Мортенский потряхивал остатками седых волос, то и дело морща нос, словно бы чем-то обеспокоенный.

— Рад вашему визиту, господа, но почему-то мне кажется, что вы приехали не из простой вежливости, а с некой определенной целью, — сказал Вальдемар. — Я угадал?

Чвилецкий поерзал, откашлялся:

— Да, вот именно, у графа Мортенского к вам именно дело, вы угадали…

Бывший председатель высоко поднял голову, в глазах его появилась уверенность в себе:

— Qui, ju stemen! — сказал он сухо. — Будучи в Шале, я решил навестить вас, пан майорат, и… узнать от вас кое-что о последнем заседании сельскохозяйственного товарищества.

— Я весь внимание…

— Я узнал от Гершторфа, что у вас есть новые предложения и вы хотите претворить их в жизнь.

— Какие конкретно предложения вас интересуют?

— Вы вроде бы хотите организовать в округе сельскохозяйственные кружки?

— Да, я давно об этом думал, а теперь решил претворить эту идею в жизнь.

— И что это даст?

— Многое! Поднимет культуру и уровень умственного развития крестьян, увеличит урожаи и сделает сельский труд более эффективным.

— Но разве вы не знаете, что крестьяне не готовы к подобным новшествам?

— Они будут не одни: интеллигенция возьмет их под свою эгиду. Я взял за образец подобные кружки в Познаньском воеводстве, которые успешно работают…

— В Познаньском воеводстве люди не в пример цивилизованнее, а у нас дикарь на дикаре сидит и дикарем погоняет.

— Что ж, мы приобщим их к цивилизации. Это наша обязанность, мы должны делать все, что в наших силах, хотя бы проявить инициативу…

— Много же вы найдете желающих!

— Немного, я знаю, знаю еще, что даже среди желающих мало будет тех, из кого потом выйдет толк. И дело не только в дикости. Наши средние хозяева плохо обеспечены материально. Трудно требовать от людей, которые едва сводят концы с концами, чтобы не допустить полного разорения именьица, еще и тратиться на образование крестьян. Но посчитайте, сколько в нашей губернии магнатов и зажиточных хозяев — вот вам и фундамент! Нужно дать толчок? Мы это сделаем!

— Желаю удачи, но я в этом участвовать не буду.

— Почему?

— У него есть личные причины, — процедил Чвилецкий.

Вальдемар усмехнулся:

— Боится переработать? Взвалить все на свои плечи? Я не думаю, что мы останемся в одиночестве и все ляжет исключительно на наши плечи. Понимаете ли, всегда найдется достаточно дельных людей с большими амбициями, которые будут руководить работой не из желания облагодетельствовать человечество, а попросту из жажды власти.

Мортенский покачал головой, иронически рассмеялся.

— Много же они вам наработают!

— Я и не собираюсь полагаться на них во всем. Они будут выполнять какую-то часть нашего плана. Пусть такой пан, которому лестно прослыть филантропом и этаким проповедником, возьмется обучать крестьян в своем имении, а мы уж найдем ему помощника, не столь амбициозного, зато дельного. Не забывайте, у крестьян тоже есть люди с запросами. Кто-то из тех же амбиций, только понимаемых на свой лад, отправит сына в такую школу, а то и в университет. Если нам удастся организовать кружки, это окажет огромное влияние на расцвет образования.

— Мерси! Сидеть рядом с вонючими сапогами и шубами? — скривился от отвращения граф Мортенский. — Разве в этом долг нашей аристократии? Слуга покорный!

Вальдемар, внимательно посмотрев на него, сухо сказал:

— Мы прежде всего граждане этой страны, а уж потом аристократы. И мы должны заботиться, чтобы на наших нивах вырастало доброе зерно, а не сорняки. Сами по себе наши гордые знамена положения не выправят; мы должны запалить лампы на древках наших знамен и идти с ними, распространяя свет. Чем пышнее и величественнее знамя, тем больше должен быть фонарь. И нужно побороть отвращение, пан граф. Этих вонючих сапог гораздо больше, чем нас, и об этом нельзя забывать.

Бывший председатель громко проглотил слюну, словно горькую пилюлю, потер ладонью колено и сказал:

— Чересчур, чересчур много почтения вы им выказываете. Вы только подумайте, они… и мы? Это ведь…

Вальдемар прервал его:

— Знаю, что вы хотите сказать: что они — океан, а мы корабли с гордыми парусами, которые имеют право скользить по гребням волн, подавляя их величием. Увы! Разбушевавшиеся волны способны потопить любой корабль, сколько ни лей масла на поверхность штормового океана. Мы попросту сгинем без следа. Наша мощь — фикция. Реальная сила — у них. Совсем не обязательно впадать в другую крайность и брататься с ними, как это делают аграрии. Но мы должны заботиться о них, а не ежиться от отвращения. Они бескультурны — мы должны им это простить. Прежде всего я вижу в них людей… но и сырье для выработки полноценного продукта.

— Вы идеалист, — сказал Чвилецкий.

— И противник аристократии, — добавил Мортенский.

— Ничуть. Аристократия необходима, как и все прочие сословия. Вот только… она должна пересесть на менее норовистого коня, который не шарахался бы при виде крестьянского плетня — слишком много у нас в стране этих плетней… На нашем щите я вижу множество дыр и хочу их заделать — однако многие считают, что тогда, видите ли, сотрется позолота. Давайте для начала залатаем хотя бы две дыры: сибаритство и эгоизм. Давайте хоть чуточку позаботимся о фундаментах, на которых стоят наши дворцы, и о тех, кто эти фундаменты для нас воздвигает.

— Словом, аристократию вы не считаете опорой общества? — раздраженно засопел старый магнат.

Вальдемар сказал, уже не скрывая насмешки:

— Ох! Прошли времена язычества. Мы не идолы, перед которыми почтительное общество обязано возжигать фимиам. Вместо того, чтобы сидеть под балдахином родовой спеси и вести растительный образ жизни, мы обязаны работать. Пирамиды остались в Египте. Они не придут к нам, чтобы водрузиться постаментами под наши подошвы, и никто их нам не возведет… Но давайте вернемся к нашим кружкам. Допустим, наш крестьянин на первом занятии будет только чесать в затылке да таращиться на панов. На втором он непременно начнет слушать, что же все-таки говорит пан, а на третьем сам заговорит, конечно, сначала коряво, но все-таки сможет объяснить свои нужды. Начнет набираться ума, научится вести хозяйство в ногу со временем.

Мортенский передернул плечами:

— И вы думаете, вам это все удастся?

— Приложу все старания, чтобы удалось. У меня есть поддержка в министерстве, скоро я еду по этому делу в Петербург.

Старый граф беспокойно вертелся в кресле, глядя на майората, словно генерал на рядового, нарушившего воинские уставы. Седые волосы над ушами еще больше встопорщились, нос казался наконечником копья, узкие губы пренебрежительно кривились.

Майорат спокойно выдержал укоряющий взгляд, лишь улыбнулся и подумал: «Интересно, чего он от меня хочет?»

Вслух он сказал:

— Пан граф, вижу, мой проект вам не нравится. Могу я узнать, почему?

— Конечно! Чересчур быстро вы приступаете к делу, а ведь вы совсем… совсем…

— Совсем недавно избран председателем? — иронически подхватил Вальдемар. — Значит, вы решили, что до того я совсем не интересовался такими вопросами и Товариществом? Вы забыли, что я не новичок в сельском хозяйстве.

Вмешался Чвилецкий:

— Конечно, вас никак нельзя назвать новичком, никак нельзя. Хотя бы потому, что вы были инициатором…

Мортенский окинул графа неприязненным взглядом и надменно прервал его:

— Инициатор — этого мало! Предводительствовать должны люди почтенного возраста, а распространять идеи, я считаю, не должны люди… чересчур молодые люди, я бы сказал.

Майорат рассмеялся:

— Вы намеревались назвать меня юнцом? Бога ради, я и не подумал бы обидеться. Думаю, многие согласятся, что юнцом меня никак нельзя назвать, а то, что люди мне доверяют, можно доказать простым примером — они сами выбрали меня председателем Товарищества… которое когда-то убедил всех организовать именно я.

— Повторяю, апостолами новых идей должны быть люди почтенного возраста, — сказал граф.

— А если таковых нет? — не без дерзости спросил Вальдемар.

— Как это — нет?

— Назовите мне их!

Граф длинными костистыми пальцами ткнул себя в грудь:

— Есть я, есть Барский, наконец, ваш дедушка, есть присутствующий здесь граф Чвилецкий…

— Позвольте! — спокойно сказал майорат. — Мой дедушка слишком стар и к тому же давно отошел от общественной деятельности. Князь Гершторф живет не в нашем округе… а жаль, он во многом смог бы нам помочь, и настоящий патриот к тому же. Насчет его я с вами полностью согласен. Барский тоже не из нашего округа, да и идеи его… Кроме пурпура, осеняющего его род, да священной миссии аристократии он в жизни ничего больше не видит. Пан Чвилецкий, сколько я ему ни предлагал, не хочет участвовать в нашей работе, а вы… — Он помолчал, взглянул на Мортенского и сказал серьезно: — Вы были председателем пять лет, и у вас была масса возможностей стать апостолом, однако вы добровольно уступили свой пост…

Наступила тишина. Чвилецкий откашливался, гладил подбородок. Его глаза, обычно холодные, сейчас светились весельем.

Мортенский выпрямился в кресле. На его бледном лице появился кирпичного оттенка румянец, он пожевал губами, что означало у него озабоченность, не сводя глаз с майората.

А тот продолжал серьезно:

— Не считайте мои слова упреком. Когда было организовано Товарищество, все мы единогласно выбрали вас председателем, считая вас самым из нас серьезным. Но возраст и упадок сил не позволили вам работать интенсивно. Теперь, когда я встал у руля Товарищества, пришла пора расширить масштабы нашей деятельности. Я полон сил, молод и здоров… однако не собираюсь пренебрегать хорошими советами, более того, прошу их.

Старый магнат, явно польщенный, благожелательнее посмотрел на Вальдемара.

— Говорят, вы заботитесь об улучшении наших дорог? — спросил Чвилецкий.

— Да, хочу, чтобы люди поняли: затраты себя оправдают, не говоря уж о выгоде и улучшении облика страны. Хорошие дороги и исправные мосты — это тоже признак культуры. А у нас недостает дорог и мостов…

Только не в ваших имениях, — запротестовал Чвилецкий. — У вас любая стежка напоминает прусское шоссе. Когда въезжаешь в пределы ваших поместий, словно покидаешь Азию и оказываешься в Европе. Да и крестьяне ваши — сущие европейцы.

— Я стараюсь поддерживать кое-какой порядок, — небрежно сказал майорат.

— Скажите лучше — отменный порядок! Правда, вы обладаете еще nervus rerum — миллионами.

— Миллионы — еще не гарантия того, что воцарится порядок. Я засыпаю дороги гравием, обсаживаю деревьями, огораживаю, ставлю новые мосты. Тот, у кого нет средств на такое, пусть хотя бы засыпает рытвины, чинит те мосты, что есть, ухаживает за теми деревьями, что есть. Довольно будет и этого… А в Глембовичах есть даже парочка дорог, обсаженных фруктовыми деревьями. Бывает еще — ломают ветки, но со временем люди отучатся. Я заложил для слуг фруктовые сады и склоняю крестьян делать то же самое. В моих поместьях хватает защитников деревьев, а это — как раз плоды просвещения.

— Вы еще вроде бы организовали общество трезвости и магазины? — спросил Чвилецкий.

— Да. Приходский ксендз помогает мне бороться за народную трезвость. По этой причине в винокурне, которую поставил еще мой отец, сейчас вырабатывается только технический спирт. В магазинах есть все необходимое. Крестьяне сначала поглядывали косо на мои магазины, но потом привыкли. Девушки из бедных семей устраивают туда целые экспедиции.

Граф Мортенский снова зажевал губами. Он слушал разговор майората с Чвилецким, не вмешиваясь ни словом. Но когда узнал, что слуги и работники майората складываются на стипендии для учащейся молодежи из их числа, вновь обозлился:

— Да они же разорятся на этих стипендиях!

— Отчего же? Половину суммы вношу я, Да и мои люди не стонут под непосильным бременем, каждая семья вносит всего рубль. Но посчитайте всех работников в моих поместьях, и вы убедитесь, что суммы получаются значительные. К тому же у меня есть люди, которые по своей охоте вносят и больше. А директора фабрик и администраторы не отстают. План этот в свое время был охотно принят, как только мои люди поняли всю выгоду для себя. Каждый из них может дать детям соответствующее образование. Благодаря этому фонду несколько молодых людей учатся даже в университетах… хотя должен честно признать, что большинство ограничивается глембовической школой, содержащейся исключительно за мой счет. Я хочу теперь ввести то же самое и у крестьян, но там будет труднее.

— Услуги больницы тоже оплачиваются из вашей кассы? — спросил Чвилецкий.

— Все благотворительные организации для работающих у меня — бесплатные. Я могу себе это позволить. Местный врач и фельдшеры тоже получают плату от меня.

— Вы просто разбаловали своих людей, — гневно вмешался Мортенский. — Никто не последует вашему примеру!

— Разбаловал? Я забочусь о них, но держу в строгих рамках. Слуги и работники — это пружина, с помощью которой я привожу в действие механизмы извлечения доходов, и эту пружину надлежит хорошо смазывать.

— Словом, одни инициативы! Одни новшества! — прошипел старый граф. — В толк не возьму, откуда в вас столько демократизма и филантропии — уж от предков вы их унаследовать никак не могли…

— Вы неправы. Кое-что я и в самом деле унаследовал от матери. Вы ее хорошо знали. Она всегда питала симпатию к простому народу и желала им добра. И мой дедушка — большой гуманист.

— Но вы превзошли всех! Я понимаю, последние события, касающиеся вас лично, еще больше укрепили ваши убеждения. Вы дезертируете с командного пункта нашей аристократии.

— Нет, я просто перешел с командного в шеренгу стрелков, — засмеялся Вальдемар чуточку нервно, предчувствуя, что еще скажет граф.

— Простите! Вы именно дезертируете, переходите к демократам. И я знаю, что тому виной!

В его холодном голосе прозвучало явное злорадство.

Вальдемар вздрогнул, глаза его вспыхнули. Одновременно на лице его появилась скука.

— Пан граф, — сказал он, стараясь остаться спокойным. — Даже если бы «лично касающиеся меня последние события» и оказали какое-то влияние — влиянию этому не более полугода, — а ведь все свои усовершенствования я провожу в жизнь в течение десяти последних лет. И никогда не скрывал ни своих идей, ни убеждений.

Чвилецкий вдруг выпрямился и заговорил неспешно, однако с небывалым оживлением на лице:

— Пан граф, тут я вынужден встать на защиту майората. Действительно, мы давно знали его убеждения, они открылись нам не сегодня. Он давно отстаивает свои идеи и делом, и пером. Мы все читаем его статьи, поднимающие массу интересных вопросов. Я имею в виду статьи под заголовками: «Что мы сделали для страны?», «Осуществляем ли мы свою миссию?» — и другие, смело написанные, принесшие автору заслуженную популярность.

Вальдемар поблагодарил его, склонив голову, и продолжал:

— Граф, вы задеваете особ, которые совсем не принадлежат к «столпам демократии», а посему просто не способны оказывать на меня то влияние, которые, вы им приписываете. Мои убеждения… Они со мной с юношеских времен, их развили университеты и собственные мои размышления. И путешествия! Узнав вблизи порядки в чужих странах, я устыдился нашей отсталости и начал действовать. Результат вы видите в моих поместьях, но мне этого мало, и я желал бы распространить свой опыт на всю страну.

— И добиться славы вождя! — тихо засмеялся Мортенский.

Вальдемар пожал плечами:

— Граф, эти словам не делают вам чести. Я стремлюсь не к диктатуре, а к исполнению моих идей; мои личные побуждения ничто в сравнении с нуждами общества. Мне очень жаль, что в вас, граф, я не нашел союзника. Но я не отступлю, и тех, кто верит мне, не подведу. Простите, если я был чрезмерно откровенным. Я обязан был защитить свои взгляды и убеждения. И уверен, что если вы обдумаете мои слова позже, когда… будете уже в одиночестве, — он значительно глянул на Чвилецкого, а тот притворился, будто ничего не понял, — вы увидите все в совершенно ином свете. Я очень желал бы видеть в вас не врага, а друга.

Чвилецкий торопливо протянул руку майорату:

— Что до меня, я полностью с вами согласен. Обещаю, что буду сотрудничать с вами в деле просвещения народа не из амбиций, а по внутренней потребности. Но правление я отдаю в ваши руки, тут я не компетентен — быть может, мои дамы справятся лучше? Я готов участвовать и в работе ваших кружков, если нужен вам в этом качестве.

Вальдемар пожал ему руку:

— Спасибо за добрые намерения. — Он позвонил: — Анджей, все готово? Господа, прошу к столу!

За обедом разговаривали о вещах малозначимых. Граф Мортенский выглядев подавленным.

Когда часом позже ландо, в котором сидели оба графа, выезжало из ворот, Вальдемар, смотревший из окна ему вслед, пробормотал: «Козни Барского. Упрямый враг!»

 

XXVI

Исчезли последние пятна снега.

Природа готовилась приветствовать весну.

Весь мир воспрянул!

Тихие ветры пролетали над полями, межами и дорогами. Шумели могучие голоса природы. Грохот трескавшегося льда, треск ломавшихся льдин звучал, как подземный гром.

Победили вздувшиеся воды.

Как кипящая в глубине лава взрывает вулкан, так и они, пенясь, взломали твердый панцирь, разлились по нему и дробили своей тяжестью. Стоны уцелевших льдин заглушал мощный рык разнузданных волн. Громко журча, струились кипевшие водоворотами ручьи, с полей устремились потоки. Извиваясь, изнуренные, мутные, они впадали в реки и озера. Реки вздулись. Быстрые ручьи несли на волнах тину, обломки веток и сухую прошлогоднюю траву.

Жизнь заструилась по жилам земли, вновь наливавшейся жаром.

Пришли теплые вечера. Засверкали обильные росы.

Земля трепетала от страсти, могучее ее дыхание вырывалось из недр белыми туманами, до восхода солнца стоявшими на полях, колыхавшимися над лугами, овевавшими леса потоками белой пены.

— Земля курится! — восклицала природа.

— Земля курится! — кричали птицы.

— Весна начинается!

— Хвала весне!

Вихри притихли, утомленные буйным разгулом. Воцарилось всемогущее солнце.

И весна пришла!

Она появилась на свет юная, прекрасная, окутанная опаловыми туманами, лентами солнечного света.

Ее баюкала мать-земля, колыхали тихие воздушные струи, она вырастала в чудесную богиню, набиралась сил.

И наконец избавилась от младенческих пеленок.

Весна расцветала, пела.

Она сама была влюблена.

Она надевала все новые и новые одежды, украшала волосы аметистовой, бархатной сон-травой, окутывалась белыми облаками цветущих деревьев, бродила в сандалиях из янтарных калужниц по зеркальной глади ключей и озер, смотрясь в них мечтательно.

Она бродила по лесам, призывая любимого. Из молодой груди вырывались тоскующие вздохи, звонкий напев нескончаемой мелодией разносился по дубравам, и эхо распространяло его в бескрайние пределы, слушая прекрасные песни своей госпожи.

Тоскующая весна, простирая увитые цветами руки, молила жаркими устами:

— Любви! Любви!

Стройная, полная уже зрелой женственности богиня очарования, с кипящей шальной кровью, порой вечерних сумерек она взывала к месяцу:

— Приди!

И месяц спускался к ней с небес, бледноликий, в таинственных тенях ночных туманов, ласкал любимую, устремив на нее блистающие серебряные глаза.

Заключал ее в объятия, охлаждая ее лихорадочно пылавшие губы поцелуями своих холодных уст.

Ночь укрывала влюбленных.

— Весна дала начало новой жизни! — воскликнула вскоре природа.

— Весна дала начало новой жизни! — кричали птицы.

— Она зачала лето!

— Честь ей и хвала!

Среди глембовических полей, покрытых пушистым руном молодых трав, среди расцветающих лесов ездил верхом счастливый майорат, впервые в жизни столь пронзительно чувствовавший красу своей земли и весенней прелести. Неизмеримая радость и упоение владели им, душа полна была мечтаний. До свадьбы оставалось две недели. Вальдемар жил, как в горячке. Никогда еще родные не видели его таким. Торжеством и счастьем сверкали его серые глаза. Давняя ирония и пессимизм сгинули бесследно. Только в губах осталось нечто саркастическое, но в сочетании с энергичными чертами лица это скорее привлекало. Сидя на черном Аполлоне, он думал о Стефе. Любил ее так безмерно, что она стала неотъемлемой частью его души, была в его глазах, его мыслях, его сердце. Кроме медальона и кабинетной фотографии, которые он носил при себе, никогда не расставаясь с ними, над его столом висел ее портрет — в белом обручальном платье и подаренных им жемчугах. Глядя на него, Вальдемар вновь и вновь восхищался ее красотой, радуясь, что вскоре судьба навсегда соединит его с любимой. Он носился на Аполлоне по окрестным полям, чтобы дать хоть какой-то выход буйному темпераменту, с которым не мог справиться. Пускал коня галопом, перелетал рвы и изгороди, взлетал на пригорки, немилосердно шпоря жеребца, чуя кипевшее в крови безумие. Молодая польская кровь с примесью бабушкиного наследства — венгерской — разгулялась в нем; удаль, молодечество, буйные фантазии овладели им.

Аполлон, словно разделяя безумие хозяина, летел сломя голову, пренебрегая любыми препятствиями, черной молнией стелясь над полями, лихими прыжками одолевая рвы, взмывая на дыбы. Казалось, стройные ноги арабского скакуна не касаются земли. Хозяин горячил жеребца, жеребец горячил хозяина.

Однажды на прогулке Вальдемар встретил ехавшую верхом Риту и весело приветствовал ее. Она молча посмотрела на него, потом спросила:

— Сумасбродствуете?

Его белые зубы блеснули в улыбке из-под усов:

— Более того — безумствую!

— Какой вы счастливый! — шепнула она со вздохом. — Когда вы к ней теперь поедете?

— К Стефе? Перед самой свадьбой, через две недели поеду забрать ее из Ручаева.

— Значит, свадьбу играть решено в Варшаве?

— Да, восьмого июня. Завтра я еду в столицу.

— Зачем?

— Купить Стефе бриллианты. Хочу, чтобы она, кроме фамильных драгоценностей, получила что-то от меня лично. А когда ваша свадьба?

— Ох… В июле. Но нашу мы сыграем тихо, в часовенке Обронного. Это ваша прогремит на всю Варшаву…

— Стефа тоже хотела тихой свадьбы, но я ее переубедил, я хочу, чтобы наша свадьба была самой пышной, самой прекрасной…

— Ну, конечно! Чтобы неимоверная пышность вполне отвечала вашему неимоверному счастью… и дразнила аристократию.

— Вот об этом я меньше всего думаю!

— Вы заберете в Варшаву своих коней?

— Да, четыре четверки и кареты. Венчание будет вечером, потом ужин в особняке бабушки Подгорецкой, а назавтра мы возвращаемся в Глембовичи. И будем оба на вашей свадьбе. Как, кстати, поживает ваш жених?

Рита засмеялась:

— Эдвард, как всегда, неподражаем! Хозяйствует в своем Ожарове, приходится его то и дело сдерживать, потому что пускается на всевозможные авантюры — начал устраивать особую конюшню для моих коней, я ведь коней заберу с собой, а Трестка — очень хороший человек, страшно меня любит, это-то меня и утешает.

— Он очень добрый, — сказал Вальдемар. — Да и вы за эти годы много влияли на него к лучшему.

— Спасибо за комплимент! Я и представить не могла, что выйду замуж за человека, на которого придется влиять к лучшему…

— Вы бы с каждым это могли совершить. Панна Рита глянула на него чуточку вызывающе:

— Ну, вас-то нет необходимости улучшать… Он усмехнулся:

— Я попросту никому бы не позволил на меня влиять!

— А Стефе?

— Она на меня влияет другим способом, успокаивает мою буйную натуру, а это совсем другое.

Рита показала на отдаленный лес:

— Смотрите, какая радуга! Я выехала из дому после дождя и еще ее не видела… А вы, похоже, не из Глембовичей едете?

— Из Орлина. Но радугу вижу уже давно.

— Ту, что сияет над вами со Стефой?

— И эту тоже.

— О, к человеческим чувствам вряд ли стоит применять это слово…

— Отчего же нет? Солнечные лучи человеческих чувств преломляются в атмосфере чистоты и нежности на чистых капельках взаимности — вот вам и радуга! А впрочем, вы правы, никогда не стоит разбирать чувства человеческие на атомы. Радуга остается радугой, пока она сияет на небе, но едва вы подвергнете ее холодному анализу — может превратиться в капельку ледяной воды, а там и стать ледышкой, ранящей сердце.

— Вы красиво говорите, — сказала Рита. — Но из нас двоих такая радуга висит над Эдвардом, а не надо мной…

— Он сумеет сделать так, чтобы его радуги хватило на двоих, засмеялся Вальдемар.

— Вот вы говорите — не подвергать анализу, а сами? Вы ее анализировали, но она осталась радугой.

— Я лишь анализировал свои чувства. Сам простер их радугой над нашими головами и безгранично верю этой радуге. То же и вам советую.

— Быть может… Но наша радуга никогда не будет столь яркой и многоцветной.

Они распрощались. Вальдемар помчался галопом. Панна Рита шагом поехала в противоположную сторону, опустив голову к шее Бекингема, прошептала страстно:

— Великолепный всегда! Вокруг него всегда веют эти неуловимые черты… Господи, я готова лежать у его ног, стать его служанкой, невольницей, только бы принадлежать ему…

Бедный Трестка карликом представал в ее глазах.

Вальдемар вернулся в Глембовичи, где царила невообразимая суета. Майорат велел, чтобы парк, сады и террасы стали еще прекраснее, чем в прошлом году. Главный садовник-ботаник, отличный декоратор, работал с рассвета до заката, управляя целой армией садовников и рабочих. Слуги с нетерпением ожидали приезда молодой хозяйки: все ее знали и любили.

В Слодковцах тоже было весело. Пани Идалия вернулась с Люцией из Франции; поездка повлияла на нее к лучшему, она повеселела и, видя, как довольны отец и княгиня, не могла уже смотреть на происходящее с прежней холодностью. Люция писала Стефе пылкие, экзальтированные письма, нетерпеливо ждала свадьбы, обрадованная, что молодые не уедут после венчания за границу. Ривьера девочке вовсе не понравилась — главным образом потому, что она постоянно ссорилась с матерью и не смогла насладиться путешествием. Возвратилась едва ли не больной, с расстроенными нервами. Однако Слодковцы и Вальдемар быстро вылечили ее. Вальдемар стал для нее сущим божеством. Он относился к ней еще теплее, чем раньше, защищал перед матерью, опекал. У Люции вновь оказался друг, которому можно было довериться. В одном из писем к Стефе она похвасталась, как ласков с нею майорат. Стефу это радовало. О Люции она всегда, думала как о сестре. Лишь панн Идалия беспокоила ее.

Но баронесса такой уж уродилась…

 

XXVII

Стефа жила, словно в горячке. Мысли о предстоящем замужестве вызывали страшные чувства — радость, смешанную с беспокойством, перераставшим порой в опасения, даже в печаль.

Она была невестой майората, но, сколько ни пыталась, не могла представить себя его женой. Счастье было столь велико, что способно было убить. Видя расцветающую весну, она упивалась теплыми цветущими днями, как когда-то в Слодковцах, но уже по-другому. Быть может, еще поэтичнее, но уже не столь свободно, скорее, чуточку печально. Она не понимала причин своей тревоги, удивлялась, пыталась изгнать ее из сердца, но не могла. Неуловимые страхи опутывали ее тончайшей сетью все сильнее и сильнее. Временами в душе рождались смутные предчувствия чего-то ужасного.

И еще эта тоска! Стефа тосковала по Вальдемару.

Тоска способна растрогать несказанно, привнося в душу невесомую пыльцу сожалений, горечи и жалоб, Когда человек тоскует, разлад его чувств столь велик, что он и сам не понимает, что с ним происходит, — может быть одновременно веселым, грустным, нежным, грубым, и все замыкается в одном-единственном слове — тоска!

Письма от Вальдемара, длинные и пылкие, успокаивали Стефу. Но вскоре она стала получать и другие, анонимные. Никому не говорила о них, но тревога ее усилилась. Она с величайшим нетерпением ждала очередной почты, но слишком часто там попадались страшные для нее анонимные листы. Из каждого лоскутка человеческой подлости она узнавала, что она — убогая шляхтяночка, выскочка, охотящаяся за миллионами майората, за его именем и княжеской шапкой в гербе, за титулом майоратши.

Другие письма пытались убедить ее, что майорат женится на ней главным образом для того, чтобы искупить прошлое, что он всего лишь хочет затушевать грехи дедушки, прекрасно понимая сам, что совершает мезальянс и открыто говорит о том в кругу аристократов.

Стефа не верила, но яд проникал в ее душу…

Он с пугающей регулярностью сочился капля за каплей. Она мучилась, несколько раз собиралась написать об этих письмах Вальдемару, но боялась, что он придет в ярость и взрыв бешенства сможет превозмочь его врожденный такт. Стефа не хотела подвергать его такой опасности. Зная, что для написания анонимного письма потребны исключительные таланты и полное отсутствие порядочности, Стефа без труда догадывалась об авторах написанных крайне смело писем — это могли быть только Барский с дочерью и графиня Чвилецкая. Никто другой из аристократии на это не пошел бы. Стефа почти не сомневалась, что угадала правильно. Интрига разворачивалась с исключительным мастерством. Вопреки тому, как это бывает с большинством анонимных писем, эти не содержали грубых слов, грязных выражений — одни только грязные мысли, выраженные в изящной форме. Авторы не считали нужным подписываться «доброжелатели» — наоборот, они, смело высказывая свои обвинения, обличали ее с высокомерием и безжалостностью владык мира, хозяев жизни! Обвинения, никогда не повторявшиеся дважды, чередовавшиеся с дьявольской предусмотрительностью, имели целью привести Стефу в полное расстройство. Все было продумало до мелочей. Каждый изящный, насыщенный иронией оборот ранил Стефу, каждый дышал великосветской ненавистью. Каждое слово было взвешено и рассчитано. Внутренняя борьба обессиливала Стефу. Любовь к Вальдемару, горячее желание счастья им обоим, опасение, чтобы ее любовь не отравила его душевного покоя, — все это переплеталось самым ужасным образом. В горячечном воображении Стефы Вальдемар представал перед ней измученным, несчастным. Эти призраки мучили ее. Стефа свято верила в его чувства, вера в него ни разу не была поколеблена в ее душе, но опасения возрастали — она боялась стать несчастьем его жизни. Он защитит ее от любых напастей, но сможет ли укрыться от них сам? Не отравит ли его страх, что ему никогда не простят его отступничества от принципов аристократии? Он станет мучиться, затаит в душе сожаление по покинутым им кругам, и порой, охваченный мимолетным приливом горечи, станет жалеть о совершенном… Имеет ли она право думать только о себе и подвергать его тем опасностям? Не отомстит ли ей за это судьба? Не станет ли жизнь вечным горестным искуплением недолгих минут счастья?

— Боже! Боже! Дай мне силы! Смилуйся! Наставь на путь истинный!

Стефа в полной растерянности хваталась за голову, жадно хватая воздух пересохшими губами, словно выброшенная на горячий песок рыбка. В самые тяжелые минуты она писала Вальдемару длинные откровенные письма, но отправить их не хватило решимости, и Стефа складывала письма в стол.

Здоровье ее пошатнулась, стали мучить головные боли.

Родители, понятия не имевшие об анонимных письмах, никак не могли доискаться, что же происходит с девушкой; они решили, что все дело в горячем темпераменте девушки, ее любви и тоски по нареченному. А может, виной всему близящееся венчание, столь разволновавшее ее?

Рудецкие знали, что Стефа чуточку побаивается окружения майората, но, видя, какой успех она имеет, появляясь среди аристократов, не думали, чтобы эти страхи были такими уж сильными. Энергия майората, его уверенность в себе, любовь к Стефе, его исключительно высокое положение в обществе не позволяли сомневаться — уж он-то сумеет защитить Стефу при необходимости! Панна Рита, смягчая особенно острые моменты, как-то рассказала пану Рудецкому о схватке майората с родными в Обронном и о его полной победе. И пан Рудедкий был уверен, что дочка останется счастлива. Правда, майорат, приехав на Рождество в Ручаев, предусмотрительно попросил будущего тестя уберечь Стефу от анонимных писем, которые могут быть ей присланы, — Вальдемар ничего не знал точно, но хорошо представлял характер Барских. Сначала пан Рудецкий бдительно следил за почтой, но анонимных писем не было. Они, словно бы умышленно, посыпались как раз тогда, когда бдительность его ослабла. Читая их, Стефа не раз порывалась разорвать хотя бы одно, но боль и некая ирония не позволили ей этого.

Постоянная борьба, столкновение противоречивых, но одинаково сильных чувств изнурили ее. Она ходила бледная, почти не спала, глаза ее потухли. Губы, всегда свежие, теперь пылали, сжигаемые внутренней горячкой. Она стала неслыханно впечатлительной. Целыми днями просиживала с письмами Вальдемара в саду или в поле. Часто из своих бесконечных странствий по окрестностям она приносила целые охапки цветов и расцветшие ветки деревьев. С каждым днем ей становилось все хуже. Свою болезнь она скрывала от родителей, но видела, что они обеспокоены ее видом. Бросалась к ним в объятия, скрывая слезы. Один Юрек подсмотрел пару раз, как она плакала, но Стефа упросила его ничего не говорить родителям.

— Маме с папой я не скажу, чтобы не переживали, — ответил он рассудительно. — Но если еще раз увижу, как ты хнычешь, напишу пану Вальдемару, а уж он тебе даст науку! Что ты плачешь, имея такого жениха? Такой добрый и дельный, а она еще не рада? Неблагодарная ты, Стефка! Если б ты выходила за Трестку, я бы тоже с тобой хныкал, у него то и дело пенсне с носа летит, тоже жених! Но уж пан Вальдемар… Ты что, Стефка?

— Юрек, не докучай! — печалилась расстроенная Стефа.

— Ну ладно, не буду, только и ты больше не хнычь. Вот и прав был пан Адам, когда говорили, что аристократия гроша ломаного не стоит. На майората он, правда, иначе смотрит, но ведь и майорат из них, а пан Адам говорит — никогда неизвестно, что там у них под бархатной кожей…

Стефа расплакалась. Оторопевший Юрек умолял:

— Стефа! Стефуня, не плачь! Ну, дураки мы с паном Адамом! Слова больше не скажу про аристократов, только не плачь, я тебе цветов нарву…

Так всегда кончались разговоры Юрека со Стефой. Юрек гордо рассказывал всем и каждому, что вскоре уедет учиться в варшавскую гимназию, даже учителю не позволял что-то ему указывать. Хвастался, что майорат обещал показать ему глембовические конюшни и псарню. Юрек был сорвиголова, но добрый; он любил обеих сестер, хоть и часто докучал маленькой Зоське, выдавая замуж ее кукол таким образом, что после свадьбы они возвращались к хозяйке с открученными руками-ногами.

— Да понимаешь ли, это жених ей руки-ноги оторвал, — объяснял Юрек расстроенной девочке.

Сам он забавлялся, разъезжая на прекрасном пони, которого майорат подарил ему на именины с полной сбруей. Стефе он был благодарен за то, что она брала его с собой на прогулки. Пытался услужить, чем только мог. Когда Стефа рисовала с натуры ручаевские пейзажи, Юрек носил за ней все принадлежности и выбирал красивейшие уголки окрестностей. Но когда Стефа попробовала углем нарисовать по фотографии портрет майората, Юрек мешал ей, не отходя ни на шаг и твердя:

— И не похож! Совсем не похож! Ну, намалевала! Стыдно жениха таким страшилой изображать!

Однажды в полдень Стефа получила от Вальдемара письмо из Варшавы, потрясшее ее.

— Через десять дней моя свадьба? Боже, как скоро! Это вдруг показалось ей столь невероятным, что она повторила громко:

— Через десять дней моя свадьба с ним — с Вальдемаром, с Вальди… — И добавила потише, словно испугавшись: — С Вальдемаром Михоровским; майоратом глембовическим… разве такое возможно?

Задумалась, охваченная тревогой.

Он приедет, заберет ее в Варшаву, все они поедут в столицу… она станет его женой, Михоровской… А что ждет потом — счастье или горе?

Взбудораженная, она прогуливалась по саду. Под ноги ей падали белые лепестки вишневых цветов, словно овевая ее свадебной фатой. Благоухали расцветшие деревья. Воздух был теплым и свежим. Стефа, задумчиво бродя по дорожкам, смотрела на множество порхающих бабочек, слушала жужжание пчел и посвист иволги. Временами поблизости ворковал дикий голубь или свистел черный дрозд. Им вторила кукушка.

«Точно так же было год назад в лесу под Слодковцами, — думала Стефа. — И в глембовическом парке. Скоро я навсегда останусь там с ним. Вальди будет со мной! Боже, сколько перемен за один только год, сколько счастья!»

Стефа вернулась в свою комнату, неся букет свежих ландышей. Ее комната и без того напоминала цветущий сад — каждую неделю майорат присылал невесте цветы из Глембовичей или из самой Варшавы. Однажды прислал даже из Петербурга, где провел несколько дней по делам Товарищества. А Юрек таскал в комнату сестры множество полевых цветов, незабудки и кувшинки, которые с превеликим трудом вылавливал из пруда. Даже Зоська порой одаривала ее смятыми в ладошке нарциссами, говоря с печальной мордашкой:

— Ты уже совсем скоро уедешь от нас с этим красивым паном. Зося тебе нарвала цветков, чтобы ты ее любила. Будешь любить?

Стефу эти презенты от младшего поколения всегда веселили — вот и теперь, увидев на столике несколько анютиных глазок, она на миг отбросила грустные мысли и улыбнулась:

— Наверняка от Зоси. Пойду с ней поиграю…

Но мысли ее вновь вернулись к прежнему. Стефа открыла шкаф, где висело свадебное платье, несколько дней назад присланное Вальдемаром из Варшавы. Разложила его на канапе, стала разглядывать. Платье было невероятно красивое. Белый прекрасный атлас обшит тоненьким прозрачным газом. Атлас просвечивал из-под него нежным блеском, словно нерастаявший снег. Длинный шлейф придавал платью удивительную пышность. Стефа положила рядом красивые атласные туфельки и стояла, задумчиво глядя на этот великолепный, словно бы ангельский наряд. Внезапно очнулась и громко произнесла:

— Надену, посмотрю, как будет…

Она едва справилась с облаками газа и атласа. Надела платье, прикрепила к волосам длинную невесомую вуаль, украсив ее анютиными глазками.

Когда она увидела в высоком зеркале свое отражение во весь рост, радостная улыбка украсила ее бледное личико.

Она долго не могла оторваться от зеркала. Роскошное, но исполненное скромности платье, превосходно сидел на ней. Газ овевал ее облаками белых туманов, прозрачными, трепетными. Нежные волны вуали обрамляли ее златовласую головку, ее ресницы, словно выточенные из рассветного сияния. Она стояла так, молодая, гибкая, чарующая, словно миг назад спустилась с облаков, с лазурно-розовых небес. Глаза ее сияли счастьем.

— Что он скажет, когда увидит меня такой? — шептала она в упоении.

Зажмурившись, она представила, что рядом стоит Вальдемар. В черном фраке, белой крахмальной манишке, с апельсиновым цветком на лацкане, он наклоняется к ней, и Стефа вновь слышит его звучный баритон:

— Единственная моя малютка! Как ты красива, чудо мое!

Вздрогнут его губы, шевельнутся ноздри, все его энергичное лицо исполнится той прелести, которую может вызвать одна Стефа. В серых глазах загорится гордость и торжество, прилив горячей крови оживит его смуглую кожу. «Он завоевал ее наконец!» — вот что он будет думать.

Улыбаясь, Стефа открыла глаза и тихонько шепнула:

— Через десять дней! Всего десять! Чего же бояться? Столько счастья впереди!

Вошла пани Рудецкая и невольно вскрикнула, увидев дочку. Протянув к ней руки, она сказала:

— Боже мой, Стефа, как ты прекрасна!

— Мама, скажет ли то же самое Вальди?

— Он заново в тебя влюбится!

Показался пан Рудецкий с письмом в руке и обрадованно уставился на дочку:

— Хороша!

— Пани майоратша Михоровская, — протянула мать, любуясь звучанием этих слов.

Стефа вздрогнула. Отец обнял ее и поцеловал.

— Ну, покамест она еще Рудецкая, не навеличивай ее до времени… — сказал он с деланной суровостью и подал дочери письмо: — Смотри, тебе еще одно. Но это почерк не Вальдемара. Я его только сейчас нашел между газетами.

Стефа глянула на обратный адрес — он был ей незнаком так же, как и энергичный почерк.

— От кого это? — спросила мать.

— Должно быть, из Слодковцев, — сказала она, хотя прекрасно знала, что письмо не оттуда. — Переоденусь, потом прочитаю…

Пан Рудецкий вышел. Мать помогла Стефе снять платье, поцеловала ее и тоже ушла.

Стефа лихорадочно разорвала конверт.

Прежде всего посмотрела в конец письма — подписи не было. Вместо нее стояло: «Один от имени всех».

Снова…

Сердце ее учащенно забилось. Стефа сжала ладонями виски, прикусила губы, принялась читать:

«Любезная панна! Мы безмерно удивлены, что после стольких предостережений вы все же не оставили намерений стать женой майората Михоровского. Мы даже не будем вспоминать об эгоизме, который толкает вас на чересчур дерзкий шаг. Ради своих безумных желаний, ради удовлетворения чрезмерных амбиций вы, не колеблясь, готовы сделать майората несчастным на всю жизнь. Он будет уничтожен навсегда. Вы лишите его прежней свободы, понизите до минимума его положение в обществе, во мнении света его имя совершенно потеряет прежний блеск. Майорат сам не понимает, на что идет, не понимает, что приносит чересчур большую жертву ради искупления прошлых грешков своего деда, его былого романчика, каких было множество и у Мачея Михоровского, и у его внука, но никогда они не придавали им большого значения и не мучились совестью. Майорат всего-навсего ослеплен, ваша красота увлекла его, будучи не в силах сделать вас любовницей, он решил заполучить вас хотя бы таким способом, совершенно не думая о последствиях. Придет время, когда он опомнится и проклянет тот миг, когда решился на столь безумный шаг. Высшие круги мстят за нарушение их прав и порядков. Тот, кто решится бороться с нами, будет сметен! Нельзя посягать на их традиции, освещенные столетиями! И не надейтесь, что мы примем вас! Ge ressemble un pei mal! Первые месяцы пройдут счастливо — что делать, du mois de miel! — но когда опьянение майората схлынет, он быстро поймет, что попал в ловушку. Если же он попытается нахально ввести вас в наше общество, можете быть уверены, что мы вас не примем. Мы могли встречаться с вами на нейтральной территории, но в более близкие отношения не вступим никогда! Майорат в этом убедится — увы, поздно! Его нынешнюю энергию сломит этот факт, который даст ему во всей полноте ощутить абсурдность совершенного им. Тогда и ваше положение будет грустным. Для аристократии вы, несмотря на вашу красоту, были и останетесь прокаженной. Предупреждаем в последний раз.

«Один от имени всех».

Стефа выпрямилась.

Неизмеримая тяжесть пригибала к земле ее голову, заливая мозг, разливаясь по телу. Она вложила письмо в конверт, лихорадочно скомкала, почти машинально пряча в стол. Провела ладонью по лбу — ладонь стала мокрой. В глазах у нее мутилось, она ощутила легкую тошноту, в ушах звенело, грохотало.

Пошатываясь, она подошла к окну и затуманенным взглядом посмотрела на цветущий сад. Прошептала с болью:

— Прокаженная!

И вдруг стала смеяться. Смех этот был страшен, он смешался с глухими стонами…

— Они врут! Врут! — кричала она, заходясь от жуткого смеха. — Они его боятся! Будут вынуждены уступить! Будут! Будут! Он не допустит… одолеет их… они его боятся! Боятся! Ох…

Она присела на постель, умолкла, чуточку успокоилась. Однако лицо ее кривилось, как у ребенка, который вот-вот заплачет; она устремила ставшие мутными, бессмысленными глаза на портрет нареченного, стоявший посреди цветов на ее столе, зашептала тихо, ласково:

— Вальди… мой Вальди… неужели я сделаю тебя несчастным? Ты же любишь меня! Любишь! Вальди… Валь…

Она захлебнулась рыданиями. Зарылась лицом в подушки; плач, страшный, горестный, идущий от каждой капли крови, от каждого нерва, из души и сердца, сотрясал ее, словно разбушевавшийся ураган.

Плач этот мог расколоть камни, сокрушить скалы.

Тысячи молотков стучали в ее мозгу.

Пламя охватило ее.

 

ХХVIII

В Варшаве, за ресторанным столиком в первоклассном отеле сидели майорат и Брохвич. Вальдемар не ел, но много пил, он был угрюм.

— Значит, едешь завтра утром? — спросил Брохвич.

— Может, даже сегодня. Брохвич посмотрел на часы:

— Я бы сказал, что это глупо. Поезжай утром. Все готово?

— Все.

— Со всеми делами покончил?

— Со всеми.

— Я тоже. Давай завтра утром побродим по городу, навестим знакомых, а вечером — в путь! Ты прямо в Глембовичи?

— Да. Поеду в Глембовичи, отправлю в Варшаву коней, кареты, цветы, еще раз все проверю и отправлюсь в Ручаев.

— За невестой… — сказал Брохвич. — Эх! Счастливец ты, человече! Все женитесь, en foule, [Толпой (франц.). только я живу в безбрачии.

Вальдемар поднял к губам бокал с шампанским:

— А кто тебе мешает последовать нашему примеру? Брохвич махнул рукой:

— Видишь ли, меня слишком интересуют все на свете женщины… Не могу выбрать из них какую-то одну.

— Со мной было то же самое, а теперь, сам видишь, я у финиша.

— Ну, твоя Стефа — золотая рыбка… Какие бриллианты ты купил?

— Я тебе покажу.

— Знаешь что? Пошли наверх, сегодня здесь чертовски скучно. Ни знакомых, ни красивых женщин, что тут делать?

Майорат встал и пошел за ним.

У себя в номере он показал Брохвичу драгоценности: ожерелье из бриллиантов величиной с лесной орех, брошь с бриллиантом и большим изумрудом, браслет, диадему и большие серьги. Все камни — чистейшей воды. Изящная оправа, похожая на золотую паутину, лишь подчеркивала их красоту и игру огней.

Осмотрев все это, Брохвич долго крутил головой:

— Ну, денег ты не пожалел! Варшава на тебе заработала! Я и не знал, что у них отыщутся такие камешки… И оправа чудесная. Не поверю, чтобы сами ювелиры такую выдумали, тут чувствуется твой вкус…

— Да, я им сделал эскизы, когда заказывал.

— Бедная Мелания, как я ей сочувствую! — вздохнул Брохвич. — Она такие камешки обожает. Ей чем больше, тем лучше: ожерелье — так в несколько шнуров, повязка на голову должна цепляться за люстру, браслеты — шириной в ладонь, а серьги — до плеч. Вот такое для нее!

— Занецкий постарается, чтобы она именно такие и получила.

Брохвич расхохотался:

— Вальди, ты шутишь или пьян? Если Занецкий и купит Мелании камешки, то исключительно на деньги Барского. Он у будущего тестя даже на свадебный фрак одолжит!

Майорат махнул рукой и равнодушно бросил:

— Да, верно…

Он спрятал коробочки с бриллиантами, потом прикоснулся ладонью ко лбу.

Слушай, Вальди, ты сегодня какой-то странный, — сказал Брохвич. — Да что с тобой такое? Знаешь, ложись и выспись как следует.

Вальдемар прохаживался по комнате, явно нервничая:

— Пожалуй, я все же поеду сегодня: неспокойно что-то…

— Заболел?

— Да ничего подобного!

— Тогда оставайся. Это у тебя предсвадебная дрожь. Сам я ничего такого пока что не пережил, но точно тебе скажу! Расстаешься навсегда с веселым холостячеством — тут затрепещешь! Я все понимаю, но женитьба — это переход из бравой кавалерии в обоз. Поневоле забеспокоишься… Ничего, венчальная молитва тебя вылечит!

Майорат тоже рассмеялся.

Брохвич, радуясь, что развеселил друга, растянулся на софе и скрестив руки на груди, весело продолжал:

— Эгей! Когда я-то буду хоронить свое холостячество и кем будет будущая графиня Брохвичева? Жутко любопытно! Слушай, признайся честно, есть в твоих чувствах к Стефе что-то платоническое или нет? Она, может, и поверит, что есть, да я — ни за что! А впрочем, она девушка умная, к тому же не из тех монашенок, что ходят с потупленными глазками и подозревают в появлении новорожденных исключительно аистов. Да и твои бешеные взгляды не могла не заметить…

— Мой дорогой, — прервал его Вальдемар. — И я, и моя невеста знаем, что чисто платоническая любовь меж мужчиной и женщиной — такая же легенда, как цветок папоротника: все ждут, когда он расцветет, верят, что так бывает, но на самом деле никто его никогда не видел!

— Браво! — сказал Брохвич. — Нужно иметь чересчур романтичную голову, чтобы в такое верить. Адам, правда, вздыхал по Еве платонически, но очень недолго…

Вальдемар сказал живо:

— Пройдут столетия, придут новые долгие века, но любовь останется в крови и в сердцах людей. Она была и в каменном веке. Разве что с ходом времени меняет одежды: сначала щеголяла в звериной шкуре, потом в нарядах трубадуров…

— А сейчас одевается в шелка и золото, — закончил Брохвич.

— Ну, не всегда. Порой она мастерски сочетает допотопное зверство с современной элегантностью.

— А вы со Стефой добавили к этому еще и средневековую идиллическую пастораль, что создало прекрасный образ, — сказал Брохвич. — Ваши чувства, признаюсь, меня глубоко восхищают — сущая поэма… но сомневаюсь, способен ли я сам на такие. Ты, Вальди, умеешь красиво говорить и писать, значит, умеешь и красиво любить… Кстати, о писании; твои последние статьи «На нас смотрят и вторая, о сельскохозяйственном синдикате, всех очаровали, а у Барского вызвали скрежет зубовный. Ты умеешь и уязвить сатирой, и приласкать, когда следует…

Он говорил что-то еще, но Вальдемар не слушал его. На него напала странная рассеянность и еще что-то, чего он никак не мог определить.

Остановившись у стены, он прошептал:

— Да что со мной такое? Ничего не понимаю… Нет, все же поеду!

Он стоял у кнопки электрического звонка, уже протянул к ней руку, но так и не нажал, не успел — в дверь постучали. Вошел лакей, подал майорату телеграмму и молча вышел.

Вальдемар развернул бланк. Бледность внезапно покрыла его лицо.

— Что случилось? — вскочил Брохвич. Вальдемар отдал ему телеграмму, а сам бросился к звонку.

Брохвич прочитал:

«Стефа очень больна. Немедленно приезжайте.

Рудецкий».

Влетел запыхавшийся лакей.

— Счет! — крикнул Вальдемар. — Вещи — упаковать! Коней! На станцию!

Лакей выбежал.

— Мне ехать с тобой? — спросил столь же бледный Брохвич.

Вальдемар, как безумный, выбрасывал из шкафа одежду на пол.

— Как хочешь! — отрезал он.

Брохвич задумался, потом подошел к майорату и коснулся его плеча:

— Вальди… слушай… успокойся! Не стану тебя утешать, телеграмма звучит очень серьезно… Дело плохо. Но все равно ты должен успокоиться. Вот что я тебе посоветую: ты поезжай сейчас, захвати только самое необходимое, а я останусь до завтра, соберу все твои вещи и завтра привезу, а прежде всего присмотрю за бриллиантами.

— А, бриллианты! — нетерпеливо махнул рукой Вальдемар.

— Ну да, сейчас тебе не до этого. Поэтому я и займусь вещами. Ты слишком взволнован, чтобы о них думать… Я тебе все привезу в Глембовичи.

Вошел лакей со счетом, двое других начали паковать вещи.

Через четверть часа майорат ехал на вокзал. Брохвич остался в отеле.

В купе Вальдемар оказался один. Всю ночь он не сомкнул глаз, мучимый нетерпением и тревогой. Ему казалось, что поезд тащится, как черепаха. Перед глазами у него вставало лицо Стефы в обрамлении рассыпавшихся на белой подушке темно-золотых волос, и он стискивал зубы от боли:

— Но что случилось? Что могло случиться? Последний раз он видел ее в первых числах мая. Она выглядела чуточку бледной, но казалась совершенно здоровой. Он помнил каждое ее слово, каждое движение, каждый взмах ресниц. В ее глазах было столько тепла, ее губы с детской доверчивостью поддавались его жаждущим устам. Так нежно она трепетала в его объятиях… Он вспомнил, как однажды они сидели на лавочке под черешней. В саду пели соловьи. Он встал, обломил огромную ветку, густо усыпанную белыми гроздьями цветов. Срывал эти цветы и осыпал ими Стефу, волосы ее, грудь, руки, колени покрыты были нежными лепестками. Бросил благоухающие цветы к ее ногам. Она радостно смеялась, глядя на него из-под темных, необычайно длинных ресниц, и вдруг сказала с милой гримаской, так ласково:

— Всю меня засыпал…

Вальдемар, забыв обо всем, принялся целовать ее. Потом она вспомнила их встречу в лесу под Слодковцами год назад:

— Я тогда нарвала цветов, еле несла. Ты назвал их тогда охапкой зелени, а меня — русалкой.

— А я был лешим, — сказал он, притянув ее к себе.

— Ох, как я на тебя была тогда сердита! Прошло одиннадцать месяцев, и как все изменилось! Через месяц тому ровно год.

— Через месяц ты будешь моей женой, через месяц мы поселимся в Глембовичах…

Вспомнив все это, Вальдемар содрогнулся:

— Она больна… а через неделю свадьба! Боже, что же могло случиться?

Он вспомнил ее радость, когда в феврале, сразу после обручения, он планировал будущее — после венчания они проведут лето в Глембовичах, а на зиму поедут в Европу, потом в Алжир и Египет. Как она радовалась! Предпочитала Глембовичи всем этим далеким странам, где еще не бывала. Каким голосом она произнесла:

— В Глембовичах…с вами…

Вальдемар сжал голову руками. Пульсирующие на висках жилки словно бы разбивали ему голову молоточками:

— Боже, что могло случиться?

…А когда он после рождественских праздников уезжал из Ручаева, она так беспокоилась, что он едет на ночь глядя — там на дороге были какие-то опасные места, рытвины, кажется… Все пытались его отговорить, но он спешил на заседание Товарищества. Только потом, уже в Глембовичах, он нашел у себя в кармане пальто маленький серебряный образок с ликом Богоматери — на тонкой цепочке, пришитый несколькими стежками к карману изнутри. Сразу понял, что это от нее. Забота невесты о нем, то, что она отдавала его под опеку Богоматери, глубоко тронула Вальдемара.

Он смотрел на раскрытый медальон с фотографией Стефы, называл ее нежнейшими именами, мысленно ласкал, привлекал к себе. Беспрестанно прохаживался по купе от окна к двери, становясь временами сам не свой от беспокойства, враждебно поглядывая на темноту за окном, словно лишь темнота эта была виной всему. Наступило светлое, благоуханное, веселое утро, когда ручаевский экипаж, привезший Вальдемара со станции, остановился перед крыльцом. Вальдемар взбежал в сани. К нему вышел навстречу пан Рудецкий, измученный, с кругами под глазами.

— Что? Как? Ей лучше? — выпалил майорат.

Пан Рудецкий глухо ответил:

— Воспаление мозга. Сегодня ей стало еще хуже.

— Боже! — охнул Вальдемар. — В чем причина? Кто ее лечит?

— Местные доктора и профессор из Варшавы.

— Когда это началось?

— В среду вечером.

Майорат яростно уставился на него:

— В среду? И вы уведомили меня только вчера, в субботу? Да почему…

— Мы телеграфировали, когда приехал профессор. Местный врач был при ней с первой минуты, — грубовато ответил Рудецкий. — Мы сделали все, что могли.

— Где она?

Ссутулившийся Рудецкий пошел впереди, указывая ему дорогу.

В салоне они встретили двух докторов. Майорат мимолетно кивнул им и пошел дальше.

В комнате Стефы, в полумраке, рядом с постелью девушки стоял варшавский профессор и слушал ее пульс. Тут же была и пани Рудецкая. Она на цыпочках подбежала к вошедшим и прошептала:

— Тс-с! Она спит…

Здороваясь с Вальдемаром, она заплакала. Профессор подошел, поздоровался.

— Как вы ее находите? — приглушенным голосом спросил Вальдемар.

— Пан майорат, не стану скрывать, дела плохи… но Бог милостив, мы делаем все, что в наших силах…

Вальдемар упал на колени у постели. Осторожно взял руку Стефы, белую, казавшуюся прозрачной, горячую, как огонь. Девушка спала, голова ее была обложена льдом, лицо горело нездоровым румянцем. Ее сухие горячие губы были чуть приоткрыты, она дышала тяжело, неровно. Всмотревшись в ее лицо, Вальдемар с величайшей осторожностью поднес к губам ее ладошку. Сердце его разрывалось, он смотрел на невесту сухими, но полными страшной боли глазами. Выбившиеся из-под ледяного компресса волосы окружали ее голову темно-золотистым венцом.

Вальдемар долго стоял на коленях, приникнув лбом к руке Стефы, слушая, как пульсируют на ней жилки, как она порой беспокойно вздрагивает.

Из забытья его вывел профессор, менявший компресс. Вальдемар затрепетал, когда открылся лоб девушки, гладкий, бледно-розовый, с прилипшими к нему мокрыми прядями. Он склонился и коснулся губами ее виска.

Потом спросил тихо:

— Она приходит в сознание?

— Крайне редко, — ответил профессор.

— Значит… так плохо?

— Весьма! Но не убивайтесь — думаю, это просто переутомление.

Он отвел майората в сторону и, странно глянув в его опечаленное лицо, спросил шепотом:

— Пан майорат, мне нужно кое-что уточнить…

— К вашим услугам!

— Ваша свадьба должна была состояться совсем скоро?

— Через неделю, восьмого июня.

— Значит, уже в ту субботу… Сегодня у нас воскресенье, значит, осталось даже меньше недели… Вы давно виделись с невестой последний раз?

— Три недели назад.

— И она была совершенно здорова?

— О да! Только… чуточку бледнее обычного. Что вы думаете о причине болезни?

Старик погладил бороду и начал неуверенно:

— Гм… Она должна была пережить сильное нервное потрясение, другой причины я просто не вижу… Болезнь протекает крайне остро, больная бредит, иные ее слова возбуждают подозрение…

— Какие слова? — поразился Вальдемар.

В этот миг Стефа шевельнулась. Мгновенно Вальдемар оказался на коленях у ее постели.

Стефа широко раскрыла глаза, затуманенные, покрытые поволокой слез, пошевелила ладонями у висков, зашептала что-то.

Вальдемар, не сводя с нее застывшего взгляда, осторожно и нежно взял ее руки в свои, произнес глухим голосом:

— Стефа, сокровище мое, жизнь моя, это я, Вальди… я пришел… Стефа…

Девушка шептала что-то.

— Что она говорит? — спросил майорат профессора.

— Беспрестанно бредит…

Вальдемар встал, наклонился, приложил ухо к губам Стефы.

— Он храбрый… его боятся… нет… нет… не хочу его убивать… — шептала девушка едва слышно.

Вальдемар выпрямился, провел ладонью по лбу:

— О чем она? Что это все значит?

Его лицо выражало неимоверную тревогу. Внезапно Стефа дернулась и громко вскричала:

— Прокаженная! Прокаженная!

Вальдемар страшно побледнел, отшатнулся, словно получив от кого-то невидимого могучий удар. В отчаянии посмотрел на профессора:

— Ради всего святого, что это означает?

— Она очень часто повторяет это слово, — сказал профессор, пытливо глядя на изменившееся лицо майората.

Вальдемар тронул пана Рудецкого за плечо, глухо сказал:

— Выйдемте со мной.

Они вышли в соседнюю комнату. Майорат стиснул плечо пана Рудецкого, сказал сквозь зубы:

— Она все-таки получила анонимное письмо.

— Почему вы решили?

— Догадываюсь! По ее словам чувствую! Я… я же предупреждал вас, что могут быть… вы ее не уберегли… убили… Боже!

Пан Рудецкий остолбенел:

— Клянусь вам, я строго следил, не было ничего… Вот только в последнее время было много писем…

— Где они?

— Не знаю. Обычно она все письма держит у себя в столе. Может, там?

Пана Рудецкого поразили предположения майората.

Они вернулись в комнату Стефы — она снова заснула, приблизились к постели, бросили взгляд на девушку и направились к ее столу. Майорат тихонько открывал ящики один за другим… и, наконец, к великому удивлению пана Рудецкого и профессора, выгреб из одного какие-то странные, смятые листы — в конвертах и без конвертов. Посмотрел остальные ящики, забрал все письма, какие только нашел, и молча вышел с ними.

— Что все это значит? — спросила мужа пана Рудецкая.

— Должно быть, анонимные письма… Вальдемар предполагает, что… Какие-то слова заставили его думать…

— Весьма возможно! — кивнул профессор. — Очень похоже, здесь какая-то интрига…

— Боже! — воскликнул Рудецкий, ломая руки. — И ведь он меня предупреждал!

— Быть такого не может, — простонала его супруга.

— А помнишь? Мы нашли ее в горячке, без сознания, как раз в тот самый день, когда она примеряла свадебное платье… так вот, перед тем я отдал ей письмо. Может, это оно и было? Пойду посмотрю, я узнаю тот конверт…

— Быть не может, она говорила, что письмо из Слодковцев.

Но пана Рудецкого уже не было в комнате.

Вальдемар в его кабинете просматривал найденные бумаги. Он нашел собственные письма, заботливо уложенные в конверты, и несколько писем Стефы к нему, так и оставшихся неотправленными. Потом схватил смятые листы, угадывая в них анонимные письма. Лицо у него стало страшным, исказилось гневом, болью, печалью. Почерк был ему незнаком; должно быть, писавший постарался его изменить, но по стилю он узнавал графиню Чвилецкую и Барских. Впрочем, почерк следующего письма, крайне злого и неимоверно вульгарного, оказался хоть и измененным, но, должно быть, без должного тщания — Вальдемар без труда узнал руку Мелании.

— Подлая тварь! Змея! — хрипло сказал он. Когда вошел пан Рудецкий, Вальдемар показал ему на прочитанные письма:

— Вот, полюбуйтесь! Она получала эту мерзость, читала, сочившийся оттуда яд отравлял ее… Я ведь предупреждал, Боже, я ведь вас предупреждал!

Пан Рудецкий, побледнев, стал просматривать бумаги. Вальдемар взял в руки еще не читанное им письмо в смятом конверте, расправил его. Пан Рудецкий вздрогнул:

— Вот это я отдал ей в среду. Она сказала, что это письмо из Слодковцев… но заболела, едва прочитав его. Неужели и оно анонимное?

Вальдемар пробежал взглядом письмо. Почерка он не знал. Стал перечитывать уже внимательно, руки у него дрожали, на лице ярость сменилась омерзением.

Письмо выпало у него из рук. Вальдемар глухо вскрикнул:

— Это ее убило! Именно это! Негодяи! Тяжело упал в кресло и закрыл лицо руками. Пан Рудецкий поднял с пола письмо, прочитал и охнул:

— Езус-Мария! Вошла пани Рудецкая:

— Господи, что с вами? Муж показал ей на стол:

— Мы сами убили нашу девочку! Ужасно… Пани Рудецкая взяла письма и принялась читать. Вальдемар вскочил с кресла, весь белый, зубы у него стучали:

— Да, убили! Вы — недосмотром, а те — подлостью. Почему я не знал? Я пулями бы запечатал назад эти подлые листки! Отыскал бы авторов и заставил кровью расплатиться!

В его голосе гремели молнии.

— Пошлите сейчас же верхового на почту! — крикнул он я выбежал из комнаты.

Через десять минут верховой галопом несся на почту, везя телеграммы в несколько европейских столиц — Вальдемар вызывал светил медицины.

Долгие часы тянулись в страшном напряжении. Стефе становилось все хуже, она почти не приходила в сознание. Рудецкие совершенно потеряли голову, один майорат, казалось, был полон неисчерпаемой энергии. Он ни на шаг не отходил от Стефы, сам переносил ее, когда ей меняли постель, сам накладывал ей новые компрессы, удивляя докторов, — он не спал, не ел.

— Я должен ее спасти! Должен! Должен! — повторял он.

Седой профессор удивленно крутил головой: он давно знал Вальдемара, но не ожидал от него столь сильных чувств.

В один из вечеров, когда Вальдемар стоял на коленях у постели, держа руку Стефы, она вдруг открыла глаза и посмотрела осмысленно. Улыбнулась. Из ее уст тихонько вырвалось:

— Вальди…

— Золотая моя! Драгоценная! Девочка моя! — шептал Вальдемар пересохшими губами, покрывая поцелуями ее руки. — Ты узнала меня, узнала?!

— Вальди… — повторила Стефа.

— Я здесь, с тобой, единственная…

Стефа прильнула лицом к его рукаву. От этой немой ласки Вальдемар растрогался, у него перехватило дыхание, он обнял ее, горячими губами прикоснулся к щеке.

— Я больная, да? — спросила она шепотом.

— Да, золотая моя, но тебе теперь лучше… Что у тебя болит, единственная?

— Голова… голова горит… камни в голове…

— Это пройдет… пройдет… ты выздоровеешь… будешь моей…

Она пошевелилась, подняла на него глаза, спросила:

— Ты любишь меня… любишь?

— Люблю, единственная… больше жизни… Не шевелись, лежи спокойно.

— Ты любишь меня? Ты будешь счастлив? Ты… ничего не знаешь… я убью тебя… Вальди… Вальди…

На ее глаза навернулись слезы. Вальдемар прижал ее к себе:

— Успокойся, верь мне… не верь им… не вспоминай об этом… все будет хорошо… мы оба будем счастливы… очень, Стефа…

Она улыбнулась:

— Это хорошо… хорошо…

Сознание, казалось, покидало ее, она посмотрела замутненными глазами:

— Вальди, я прокаженная! А ты не знаешь?.. я прокаженная, несчастный! Берегись!

Она стала бредить.

Вальдемар отошел, уступая место профессору:

— Боже! Она только что со мной разговаривала!

— Долго?

— Пару минут…

Доктор задумался.

Ночью приехал знаменитый врач из Пешта, утром — два других. Начались долгие консилиумы. Майорат рассказал врачам о письмах, и они очень встревожились. Несмотря на все предпринимаемые меры, на все старания, болезнь не отступала. Каждый новый день увеличивал страдания больной, каждая ночь возбуждала в окружавших ее страшную тревогу. Все усилия выглядели тщетными. Однако Вальдемар не терял энергии и надежды. Приехали знаменитые врачи из Петербурга, Кракова и Вены. Утром в четверг приехал вызванный Вальдемаром домашний врач княгини Подгорецкой. Вслед за ним вечерним поездом прибыли пан Мачей и панна Рита. И в Обронном, и в Слодковцах уже знали от Брохвича о болезни Стефы и отложили выезд в Варшаву. Несколько раз они телеграфировали в Ручаев, но никто им не отвечал. Вызов врача княгини перепугал всех. Эта телеграмма застала пана Мачея в Обронном. Недолго думая, он выехал вместе с панной Ритой. Во всей округе знали о случившемся. В Глембовичах словно мгла окутала и замок, и слуг. Брохвич ездил из Слодковиц в Обронное мрачный, как туча.

Стефе становилось все хуже. Она беспрестанно бредила, не узнавала ни пана Мачея, ни панну Риту. Только раз произнесла внятно, глядя в угол, где никого не было:

— Хорошо, бабушка… я отдам дневник дедушке… отдам…

Пан Мачей навсегда запомнил эти слова.

В пятницу вечером Стефа ненадолго пришла в сознание, посмотрела широко открытыми глазами на стоявших у ее постели и прошептала:

— Вы все меня любите, да? Пан Мачей склонился к ней:

— Дитя мое… это я… дедушка… И Вальди здесь… Ты нас узнаешь?

— Узнаю. Вальди уже давно возле меня. И Рита здесь?

Она подняла глаза, словно ища Шелижанскую взглядом.

Панна Рита подошла и поцеловала ее руку:

— Я здесь, дорогая, здесь…

— А мама? Папа? Где Юрек и Зося? Всех хочу…

Зоська уже спала, но Юрек, утирая глаза кулаками, с плачем упал на колени перед постелью.

Вальдемар нетерпеливо отодвинул его — Стефа была утомлена. Пан Рудецкий хотел вообще вывести Юрека из комнаты, но мальчик забился в угол и присел там на корточках, захлебываясь слезами.

— Почему он плачет? — спросила Стефа словно бы равнодушно.

Никто ей не ответил. Вальдемар принялся ласкать ее и успокаивать.

Стефа улыбнулась, обвила руками его за шею и нежно погладила ладонью по горячей щеке.

— Мой Вальди… мой… мой… — шептала она, гладя на него темно-фиалковыми бездонными глазами, светившимися горячкой.

Он ласково говорил с ней, словно успокаивая ребенка, прижимая к себе, пока она не уснула в его объятиях.

В комнату начинали заползать мутные ленточки сумерек. В распахнутое окно доносилось монотонное гудение майских жуков, о стены громко ударялись оводы. Шумели липы. Внезапно раздалось звонкое, сухое трескотание аиста, тихо отозвались лягушки и дружно, слаженно затянули свой вечерний ноктюрн. Весь мир отходил ко сну, такой юный, по-молодому дерзкий, дышавший жаждой счастья. Все укладывались, тихо напевая, чтобы пробудиться завтра, изумившись прелести летнего утра. Вальдемар, слушая эту оперу лета, смотрел на девушку, юное олицетворение весны, сраженное болезнью. Посреди кипевшей жизнью природы лишь один этот прекрасный цветок увядал, угасал неотвратимо, глухой к зову и весеннему безумию природы. Вальдемар, глядя на невесту, тихую и безучастную ко всему, думал со страшной мукой в сердце:

— Завтра должна была быть наша свадьба…

 

XXIX

Утро засияло множеством красок.

Заколыхались акации, тихо зашептались жасмины. Стройные светло-зеленые березы, увитые бело-серым атласом, зашелестели множеством листков, блестевших, словно эмалевые. Цветы, кусты, цветущие деревья встречали новый день радостным гомоном.

Небо сияло чистой лазурью. Вслед за розовой зарей вставало радостное, счастливое солнце.

Все на земле жило, цвело, благоухало, все, что умело петь, чувствовать, щебетать, возносило к небесам звучный гимн:

— Когда опять встает заря…

Окно в комнате Стефы было распахнуто. Легкое дыхание растущих под окном берез колыхало муслиновые занавески, белые, в лиловых ирисах. Изящные балдахины веток трепетали листками, словно жалостно роняли бледно-зеленые слезы. Заря окрасила розовым белые занавески, отсвечивала пурпуром на белой постели, где лежала девушка, нежная, словно розовое облачко.

Щеки Стефы покрывал болезненный румянец. Вся комната была залита светом и свежестью. У постели стояли принесенные Юреком цветы. Пан Рудецкий хотел их выбросить, опасаясь, что чересчур сильные запахи могут повредить Стефе, но один из профессоров удержал его, сказавши печально и серьезно:

— Ей это уже не повредит…

Поняв смысл его слов, пан Рудецкий выбежал из комнаты и упал на колени рядом с женой, рыдавшей перед образом Богородицы.

Вальдемар, стоявший на коленях у ложа Стефы, сжимал маленькие ручки девушки, из груди его рвались сдавленные стоны, похожие на рык:

— Живи! Живи! Во имя Божье, останься с нами, не покидай нас!

Трясущимися губами он коснулся горячего запястья Стефы. Прижался мокрым, стянутым безграничной болью лбом, на котором бешено пульсировали жилы, к белому одеялу и молился, и рыдал без слез. Его сотрясала столь неутешная печаль, что даже эта железная грудь не могла ее вместить…

Стефа открыла влажные глаза, похожие на погасшие звезды, повернула голову, прижимаясь щекой к подушке, пошевелила рукой у лба, словно отталкивая что-то. Из ее уст вырвались бессвязные слова:

— Там… страх! Но ты спасешься! Вальди… сколько цветов, Вальди… это я во всем виновата… не уходи!

— Дорогая, пробудись! Смилуйся, пробудись! — глухо шептал Вальдемар, сам почти теряя сознание.

— Не карай их… Вальди…

Ее сотрясли конвульсии. Два доктора подбежали к ней, но не стали отстранять Вальдемара.

Вскоре конвульсии утихли. Стефа лежала без сознания. Волосы ее ниспадали на лоб Вальдемара.

Она дышала едва заметно, на висках и шее еще пульсировали жилки, но биение их становилось все медленнее…

Доктора переглянулись, опустили глаза, отошли от постели и опустились на колени, осеняя себя крестным знамением.

Увидев это, пан Мачей и панна Рита тоже преклонили колени, закрыв лица руками.

Великая, мистическая тишь опустилась на светлую, благоухающую ароматами цветов комнату.

Внезапно ее нарушили нежные трели, словно кто-то играл на флейте из жемчугов и золота.

На ветке березы под окном, окруженной кустами белого жасмина, запел соловей.

Его музыка летела под небеса, к розовым зорям, к золотому солнцу, к стопам Вседержителя, призывая белых ангелов небесных спуститься к этому окну, за которым было тихо, словно в часовне.

Столько чувства звучало в этих трелях, столько мольбы, столько молитвы, что утренние розовые зори поплыли в ту сторону, увлекая за собой все краски неба.

Плыло в ту сторону и солнце, юное, могучее, неся тепло и свет, плыли ароматы цветов, упоительные запахи лугов, тихие ветерки, дуновения птичьего полета…

И от стоп Бога взмыли прекрасные вдохновенные духи, сотканные из белизны облаков и серебряных туманов.

Вся ангельская небесная рать, озаренная радужным сиянием, опускалась к березе на призыв птицы.

Окутанная ароматом цветов, прелестью утра и чудесными весенними мелодиями, рать ангельская окружила Стефу.

Соловей рассыпал жемчужные трели, словно тоскливо подыгрывал рапсодии ангелов.

Когда золотой свет солнца озарил постель Стефы, ангельская рать, шумя крыльями, поднялась в воздух и поплыла к небесам в золотистом сиянии, унося с собой чистую душу Стефы, незапятнанную, как их белоснежные перья. Вздымаясь в лазурные заоблачные выси к стопам Господа, ангельский хор, в котором звучал и голос только что покинувшей землю юной и чистой души, возносил гимн:

— Salve Regina.

Трепет охватил всех, словно улетевшие к небесам ангелы задели их краем своих белоснежных одежд.

Коленопреклоненный Вальдемар услышал голос доктора:

— Все кончено…

Он вскочил, весь в холодном поту, пораженный, страшный, не отрывая сумасшедшего взгляда от девушки, лежавшей с закрытыми глазами, словно мертвая белая бабочка.

Без единого слова, без стона Вальдемар зашатался и тяжело рухнул на пол, опершись на край постели.

Все бросились к нему, устрашенные до глубины души.

На березе пел соловей.

 

XXX

Но Вальдемар не потерял сознания — просто все чувства словно вдруг умерли в нем, а тело отказалось повиноваться. Он смотрел на безмолвно лежащую Стефу. Ее алые полуоткрытые губы улыбались, длинные ресницы закрытых глаз отбрасывали длинные тени на матово-бледное личико. Казалось, она безмятежно спит — так поместил на подушках ее прекрасную головку хор ангелов, забрав ее душу, как аромат цветка.

Плач супругов Рудецких, Юрека, Зоси, всех бывших в комнате не мог заставить Вальдемара пошевелиться. Стоя на коленях, опершись на край постели, словно бы одеревенев, он неотрывно смотрел на девушку исполненными безумия и тоски глазами.

Так прошел час, нескончаемый, полный рыданий, мрачный, как сама смерть.

Внезапно Вальдемар поднялся, поднял руку, отер мокрый лоб и быстро, ни на кого не глядя, вышел из комнаты.

Пан Мачей, изменившись в лице, тенью последовал за ним.

Сам нуждавшийся в опеке, он не сводил глаз с внука, тревожась за него.

Майорат вошел в отведенную ему комнату и захлопнул за собой дверь.

— Во имя Божье, открой! — нечеловеческим голосом крикнул старик.

С небывалой силой, проснувшейся в нем, он рванул запертую дверь, открыл ее и ворвался в комнату.

Вальдемар вынимал из футляра револьвер.

Старик подскочил к внуку, схватил его за руку, пытаясь вырвать револьвер, но Вальдемар быстро поднял его вверх, глаза его дико светились, он оттолкнул пана Мачея, хрипло крикнул:

— Прочь!

Он выглядел ужасно — глаза горели гневом, все лицо конвульсивно дергалось. Выпрямился со смертоносным зловеще блестевшим оружием в руке. Из его груди вырвался придушенный нечеловеческий вопль:

— Она умерла! Умерла!

Пан Мачей с душераздирающим криком бросился к ногам Вальдемара, обнимая его колени, молил:

— Не нужно! Смилуйся! Не убивай меня! Ее смерть — кара для меня, это я проклят, а ты живи! Живи!

Вальдемар посмотрел на него, словно не понимая.

Вбежала панна Рита, молниеносно оценила происходящее и кинулась к ним, но опоздала — увидев ее, майорат торопливо поднял револьвер к виску, нажал на спуск.

Грохнул выстрел.

Дрожавшая рука и спешка спасли Вальдемара — пуля пролетела возле его головы и ударила в стену.

Панна Рита с неженской силой вырвала револьвер.

Он яростно бросился на нее, пытаясь отобрать оружие, но Рита выбросила револьвер за окно, перехватила руку Вальдемара, прижала к губам. Глаза ее смотрели умоляюще.

Старик скорчился у ног внука, рыдания раздирали его грудь:

— Вальдемар! Прости меня! Это я проклят! Меня настигло мщение! Вальди, единственный мой, жизнь моя, смилуйся!

Вид его был столь ужасен, что панна Рита закрыла глаза.

Боль, звучавшая в рыданиях старца, проникла все же в сердце Вальдемара.

— Дедушка… встань… — сказал он глухо.

Панна Рита помогла ему поднять старика. Он упал в объятия внука.

Сухие глаза Вальдемара горели отчаянием. Он тяжело рухнул в кресло, спрятал лицо в ладонях:

— Боже мой! Боже! Боже!

Казалось, в этом стоне звучат весь ужас и печаль мира.

Пан Мачей остался с ним, панна Рита тихо вышла, задержав в дверях испуганных выстрелом родителей Стефы.

Вальдемару казалось, что перед ним разверзлась пропасть, казалось, что душа его умерла, и он не мог плакать, не мог горевать. Голову его словно пожирал огонь, а в сердце стоял такой холод, словно вся владевшая им боль и печаль заморозила кровь в его жилах.

Проходили часы, а он оставался в том же положении, неподвижный, немой, страшный.

Пан Мачей и доктора не отходили от него.

Панна Рита, взяв в помощь одного из соседей, доброго знакомого Рудецких, рассылала печальные телеграммы.

Пан Мачей, угадывая желание майората, телеграфировал в Глембовичи, чтобы прислали цветы. Другую телеграмму отправил в Слодковцы дочери, потом вместе с паном Рудецким занялся приготовлением к похоронам.

…В субботний вечер в Слодковцах сидели за ужином пани Идалия, княгиня Подгорецкая, Люция, Брохвич, пан Ксаверий и даже управитель Клеч.

С тех пор, как врач княгини уехал в Ручаев, души всех переполняла тревога. От пана Мачея и Риты не было никаких вестей. Княгиня переживала очень тяжелые минуты. Не в силах выдержать одиночества в Обронном, она переехала в Слодковцы. Неуверенность владела всеми. Люция бродила как во сне. Одна только пани Идалия успокаивала княгиню, не теряя надежды.

Наступала благоуханная ночь. В парке пели соловьи, с озера доносился писк крачек. Угрюмо державшийся Брохвич распахнул в столовой все окна и ходил вдоль них, молча, беспокойно.

В соседней комнате тихо перешептывались слуги, охваченные той же тревогой.

Приближалась полночь, когда в комнату к ним вошел ночной сторож, ведя за собой посыльного с почты. Слуги окружили его, Яцентий молча выхватил у него телеграмму и побежал в столовую.

— Депеша! — крикнул Брохвич.

Дрожащей рукой он схватил телеграмму и разорвал ленточку.

Пани Идалия, Люция, пан Ксаверий, Клеч поднялись с мест. Княгиня осталась в кресле, не в силах встать.

Брохвич прочитал одним духом:

«Стефа скончалась сегодня утром. Похороны в среду. Опасаюсь за Вальдемара. Приезжайте.

Мачей».

— Боже милосердный! — охнул Брохвич, и телеграмма выпала у него из рук.

В глухой тишине внезапно раздался крик Люции. Стоявший у дверей Яцентий громко заплакал и выбежал в другую комнату. Перепуганные слуги столпились вокруг него, а он взвыл:

— Паненка… умерла!

Начался общий плач и причитания.

В столовой пани Идалия, сама со слезами на глазах, пыталась утешить рыдавшую Люцию. Пан Ксаверий утирал глаза, даже Клеч грыз губы, удрученный случившимся несчастьем.

Княгиня сидела без движения, необычайно бледная. Слезы текли у нее из глаз. Она шептала:

— Стефа умерла… умерла? Это дитя? Эта юная красавица? Может ли это быть… Вечный покой ее душе…

Она не смогла закончить. Зарыдала в голос. В зал неожиданно вошел Трестка, оглядел всех и кивнул:

— Вы уже знаете, а я ехал…

Он замолчал и сел в первое попавшееся кресло. Даже портреты на стенах казались печальными.

— Трестка, ты уже знал? — тихо спросил Брохвич.

— Рита прислала телеграмму. В десять вечера. Я спешил, едва коней не загнал… По дороге встретил Юра, он ехал из Глембовичей. Там тоже уже знают. Пан Мачей телеграфировал, просил привезти цветы. Юр мотается туда-сюда, улаживает все… Его как раз ко мне послали, чтобы сообщить, думали, я не знаю…

Княгиня встала, пошатываясь. Брохвич поддержал ее.

— Нужно ехать немедленно, — сказала она. — Мы должны успеть на утренний поезд.

В ее голосе звучала решимость.

Она шагнула вперед, но ее остановил крик Люции:

— Вы ее не хотели! Вы все не хотели Стефу, и потому она умерла! Вы ее убили! Стефа! Стефа моя!

И она разразилась рыданиями.

По знаку испуганной пани Идалии Клеч поднял девочку на руки и вынес из столовой. Княгиня подняла руку ко лбу:

— Что она сказала? Мы ее убили? Мы? О, Боже!

Баронесса вышла вместе с княгиней отдать нужные распоряжения. Она и не думала отговаривать старуху. Решила ехать тоже.

Лишь теперь она ощутила печаль по Стефе, ругая себя, что была так сурова к ней и тоже подняла свой голос против ее брака с Вальдемаром.

Брохвич позвал Юра. Великан вошел в зал, остановился у дверей, прямой, как дуб, но тем не менее выглядевший сломленным горем. Брохвич заметил, что глаза у ловчего заплаканы, и шепнул Трестке:

— Как все ее любили, даже слуги… Брохвич повернулся к ловчему:

— Когда у вас узнали?

— В девять вечера, пан граф.

— Кто телеграфировал?

— Старый пан прислал телеграмму дворецкому. Приказал привезти как можно больше цветов… исключительно белых… Похороны в среду.

— И тебя послали к нам?

— Мы думали, что у вас еще не знают… и пан дворецкий просит совета: какие цветы отправлять — срезанные или в вазах.

— И те, и другие, — сказал Трестка. — Для украшения катафалка всякие нужны…

Брохвич вздрогнул, повторил с горечью:

— Для украшения катафалка… Цветы из Глембовичей должны были сегодня быть в Варшаве на свадьбе — а теперь лягут на могилу… Ужасно!

Юр вытер глаза перчаткой. Он старался встать по стойке «смирно», но не удавалось, изо всех сил он сжимал губы и кулаки, чтобы не заплакать. Он успел привязаться к Стефе, как к любимой хозяйке.

Часом позже Брохвич с Юром уехали в Глембовичи, чтобы назавтра отправиться с цветами в Ручаев.

Обитатели Слодковцов выехали только в воскресенье вечером — недомогание княгини не позволило сразу отправиться в дорогу. На станции они встретили молодую княгиню Подгорецкую с дочками.

Все молча приветствовали друг друга.

— Ты тоже на похороны? — спросила старая княгиня невестку. — Это хорошо… А как же Франек?

— Франек решил не ехать. Я не настаивала. Лучше ему сейчас не попадаться Вальдемару на глаза. Да и в Ручаеве он никогда не бывал… А девочек я взяла. Они ее знали и очень любили.

— Это хорошо, там должны быть все…

— Рита в телеграмме написала что-то непонятное, — добавила молодая княгиня.

— Что?

— «Стефа умерла — убита».

Старуха широко раскрыла глаза:

— Что это все значит? Она же болела… воспаление мозга.

— Должна быть какая-то причина… быть может, нервное потрясение, — вмешался Трестка.

— Какая причина?

Княгиня Францишкова подняла брови:

— Простите, мама, но эта внезапная болезнь… что-то в ней подозрительное. Что-то должно было случиться.

Всю дорогу княгиня не могла успокоиться. Люция беспрерывно плакала, юные княжны напрасно старались ее утешить.

Они прибыли в Ручаев в понедельник вечером. Их встречали пан Рудецкий и Брохвич. На крыльце в окружении ручаевских слуг стоял заплаканный Юр.

Старая княгиня Подгорецкая впервые увидела Ручаев. Она вошла в дом, словно олицетворение печали — высокая, величественная, вся в черных кружевах, в тяжелых складках длинного темного платья. Княгиню сопровождала панна Рита, тоже одетая в траур. За ними шли пани Идалия с Люцией, княгиня Францишкова и княжны. Замыкали шествие Трестка и Брохвич. Пан Рудецкий шел впереди.

Когда они вошли в салон, несколько стоявших там соседей пана Рудецкого расступились перед величественной княгиней.

— Подгорецкая… бабушка майората… приехала… — зашептались они, поглядывая с уважением на медленно шагавшую матрону, чуть высокомерную, гордо выпрямившуюся, но несшую в лице и походке неизгладимую печать несчастья и печали. Седые волосы, падавшие на плечи из-под черного кружевного чепца, придавали ей вид средневековой королевы. Старая княгиня, дольше и упорнее всех сопротивлявшаяся женитьбе внука, явилась теперь, чтобы поддержать его в глухой тоске по ушедшему счастью. При одной мысли о том, как несчастен теперь любимый внук, сердце ее разрывалось болью.

На пороге комнаты Стефы она заморгала от яркого света.

Лившийся из окон свет озарял стены, вдоль которых стояли стройные березки. Потолок был покрыт венками из белых цветов. Огромные цветущие кусты, украшение глембовических оранжерей, привезенные сюда на нескольких возах, украшали теперь комнату, оттеняя своей многокрасочной прелестью белые стволы березок. Повсюду зелень, белые березы, горящие свечи…

Возвышение посередине комнаты тонуло в цветах: белых розах, гвоздиках и лилиях. На ступеньках лежали венки из ландышей и перистых стеблей папоротника.

Огромные пальмы, достигавшие потолка, образовали над возвышением свод. Комната казалась одним букетом, свежим, благоухающим, озаренным сиянием огней, украшением райских врат.

На ступенях, среди роз, стоял на коленях у гроба Вальдемар. Погасшими глазами он всматривался в лицо той, что уснула навечно. Широкие листья пальм заслоняли его.

За ним, в тени берез, сидел в кресле пан Мачей, стояла на коленях пани Рудецкая с детьми и еще несколько человек.

Княгиня вошла в этот грот, словно символ печали. Она остановилась у нижней ступеньки, подняла глаза, губы ее задрожали. Стояла неподвижно, совершенно сломленная в душе, наконец прошептала:

— Какая красивая… она спит… в подвенечном платье… вуали… венке… Боже!

Из глаз ее покатились слезы. Она опустилась на колени, склонила голову.

И тут же раздался душераздирающий крик Люции:

— Стефа! Стефа!

Вальдемар пошевелился, посмотрел на девочку и вновь уронил голову на сплетенные руки.

Люция потеряла сознание. Ее унесли.

Тишина воцарилась в комнате. Сквозь открытую дверь веранды, задернутую белой занавеской, долетел шум деревьев, и где-то далеко кричали дергачи, луговые музыканты.

 

XXXI

В четверг, после погребения, Ручаев был объят гробовой тишиной.

По комнатам молча скользили угрюмые слуги. В имении никто не работал, жизнь словно покинула фольварк. Заграничные светила медицины уехали сразу после смерти Стефы, уехали после похорон варшавские доктора, но родные майората оставались в Ручаеве.

По-прежнему распевал на березе соловей — прямо под окном опустевшей комнаты покойной, откуда уже вынесли цветы и погасшие заплаканные свечи.

Птичка рассыпала прекрасные и печальные трели, оплакивая светлую весеннюю душу, ушедшую с этой земли так тихо, оплаканную столькими людьми. Соловью вторило тоскливое гудение пчел, и беззвучно порхали разноцветные бабочки.

Собравшиеся на веранде вполголоса переговаривались.

В глубоком кресле сидела старая княгиня, неузнаваемо изменившаяся за несколько печальных дней. Глаза у нее запали, губы были плотно сжаты. Сгорбленный, еще более постаревший пан Мачей грустно смотрел в землю.

Супруги Рудецкие выглядели столь убитыми горем, раздавленными тяжестью утраты, что никто не мог смотреть на них без слез.

На веранде сидели еще пани Идалия, молодая княгиня и Рита. Брохвич, Трестка и врач княгини перешептывались в сторонке.

Люция захворала, она лежала в постели, заплаканная; княгиня и пани Идалия оставались тут из-за нее. Возле них находились обе юных княжны.

Не было и Вальдемара.

На лавочке под переплетением лоз дикого винограда сидел старичок ксендз, крестивший когда-то Стефу, и тихо всхлипывал.

Вильгельм Шелига, получив от сестры телеграмму, махнул рукой на семестровые экзамены и поспешил из Гейдельберга в Ручаев. Он успел к самым похоронам. Теперь он сидел мрачный, с заплаканными глазами.

Княгиня держала в руке стопу анонимных писем. Губы старушки затряслись, когда она проговорила подавленно:

— Самое страшное — эти письма. Если бы она умерла просто от болезни… Но профессора уверяли, что именно эти письма ее убили.

— Даже не письма — одно, последнее, — решительно сказал старый ее врач.

Панна Рита печально кивнула:

— Вот и я говорила то же самое. Она была очень впечатлительна, крайне чувствительна. Для нее эти письма стали ножом в сердце. Это форменное убийство!

Она и до того пережила невероятный душевный разлад, прежде чем согласилась стать женой майората… И столь великую душу убили, посмев писать ей подобные мерзости!

Она хотела продолжать, но не смогла и расплакалась. Трестка коснулся ее руки:

— Дорогая… не нужно… пожалей княгиню и пана Мачея…

Тогда заговорил пан Рудецкий:

— Вся вина лежит на мне, я не уберег ее от этих грязных листков…

— Пан Рудецкий, не умаляйте вины тех, кто все это писал! — сказал Брохвич. — Майорат предостерегал вас, что правда, но и он наверняка не предполагал, что письма будут столь бесстыдно лживы и столь изощренно коварны… Во всем этом, несомненно, участвовало несколько человек. Каждый из нас знает, кто они. Двух мнений тут быть не может… Автор последнего письма оскорбил еще и всех нас, осмелившись подписаться «от имени всех».

Лицо старой княгини стало суровым. Она тихо произнесла:

— Барские? Какая подлость… Стыд! И это — родовитые магнаты! Неужели правда?

— Несомненно! — сказал Трестка. — Последнее письмо несомненно написал Барский: его стиль, его выражения. В других примерно то же самое, только почерк изменен лучше. Увы, ему невозможно даже дать пощечину: он слишком подлый, чтобы покраснеть…

— Однако можно не подавать ему руки, — сурово сказала княгиня.

Все ощутили легкий трепет — на них произвела впечатление решимость, с какой высокомерная дама, родовитейшая шляхтянка из рода магнатов, вынесла приговор столь же родовитому магнату. Присутствующие невольно переглянулись, тень страха мелькнула на их лицах.

— Барскому кто-то помогал, — робко вмешалась пани Идалия.

— Его дочка и Лора Чвилецкая, — иронически усмехнулась панна Рита. — Никакой загадки…

— Пытаясь скомпрометировать невинную девушку, они скомпрометировали сами себя, — столь же непреклонно произнесла княгиня. — Что ж, Лора была выскочкой, ею и осталась. Но Барский скомпрометировал нас всех, и этого я ему не прощу!

— Явных доводов нет… — процедила пани Идалия.

— Идалька! — рыкнул на нее пан Мачей.

Княгиня, не обратив внимания на слова баронессы, продолжала сурово:

— Барский заметал следы, изменяя почерк. Это доказывает, что он боялся не Стефы, а нас. Увы, измененный почерк являет с формальной точки зрения… одним словом, прямых доказательств нет. Иначе ни один аристократ не подал бы ему руки. Боже мой, и это магнат! Какой стыд!

— Но почему она ничего не написала майорату? — сказал Брохвич. — Михоровский немедленно бы все прекратил.

— Я ее понимаю, — сказала панна Рита. — Она не хотела скандала, не хотела ранить его душу. Есть тому и доказательство — письма, которые она ему писала, но не отправила ни одного. Она была великодушна и благородна, но оказалась слишком слаба…

Старичок ксендз покивал головой:

— Уж я-то знаю, какая это была душа, какое сердце! Врожденное благородство было у нее в крови…

Пан Мачей закрыл лицо руками. Он долго молчал, потом заговорил с безмерной тревогой:

— Так должно было случиться… это предначертание…мое прошлое страшно отомстило, отомстила она… Стефания… Ударила в чувствительнейшее место моего сердца, во внука… Я разбил ей жизнь, она забрала счастье моего внука. О! ужасная месть…

Все молчали. Пани Рудецкая, казалось, рыданиями своими спрашивает покойную:

— Это правда? Ты отомстила, забрала ее у нас? Но за что такая кара нам, родителям? За что?

Пан Мачей продолжал:

— Несчастная наша семья, над нею — проклятье. Это рок. Вечно — слезы! Слезы! И этот прелестный ребенок, убитый нами, очередная жертва Михоровских! Вальдемар преодолел все преграды, мы полюбили ее, как дочку, но это не помогло! Все это было лишь началом мести судьбы, направленным на то, чтобы сделать удар еще больнее, сделать месть более жестокой и страшной. Месть настигла в тот день, когда они должны были обвенчаться!

Он глубоко вздохнул. Посмотрел на цветшую близ веранды клумбу, покачал головой:

— Я так ждал свадьбы, жаждал увидеть внука таким счастливым, каким он никогда прежде не был. Представлял их в свадебных нарядах, таких прекрасных, созданных друг для друга. И я увидел Стефу в подвенечном платье… наяву… увидел ее в венке из апельсиновых цветов из глембовических теплиц, в котором она должна была пойти к алтарю, увидел ее в вуали, прекрасную — но в гробу! И увидел его, почти потерявшего сознание, среди цветов, что должны были украсить свадьбу. О Боже! Эту страшную картину я унесу с собой в могилу. Боже! Столько пережить, всю жизнь мучиться печалью — и на закате дней увидеть еще и это! Заслуженная, но ужасная кара… даже не кара, адская месть! А потом… после ее смерти… о Боже, как мне только удалось не пасть бездыханным, когда в руках моего внука я увидел оружие? Господи Иисусе…

Княгиня вздрогнула:

— Что? Вальдемар хотел…

— Да, хотел убить себя, оттолкнул меня, когда я пытался отнять револьвер, он был дик, страшен! Но я упал перед ним на колени, я, его дед, молил его…

Он заплакал. Заплакала и княгиня. Брохвич встал и вышел на лестницу — горло у него перехватило. Он оперся лбом о столбик и стоял неподвижно.

Пан Мачей продолжал:

— Рита вырвала у него револьвер… Боже милостивый, вознагради Риту, я лежал без сознания, а она его спасла! Я терял сознание, зная, что ненасытившийся местью дух хочет отобрать у меня и его. Я заклинал его памятью покойной матери, памятью Стефы… Быть может, чистая душа Стефы и помогла мне в конце концов отговорить его, уже потом. Он дал мне слово… но вы сами видите, что с ним творится. Хуже всего, что он не может плакать. Ах, как он страдает! Вы помните, каким он был на похоронах? Его глаза, его лицо…

Княгиня Францишкова положила руку ему на плечо и сказала сочувственно:

— Не будем больше об этом, это ужасно, разрывает душу, успокойтесь, прошу вас..

— Где сейчас Вальдемар? — оглядев всех, тихо спросила старая княгиня.

— В своей комнате, — сказал врач. — Пойду к нему…

Воцарилось молчание. Пан Мачей тяжело дышал, утомленный речью. Тут вернулся врач с изменившимся лицом:

— Майората в комнате нет. Я искал по всему дому, его нет нигде…

Пан Мачей испуганно вскочил.

— Боже, что это значит? Где он? Может, в саду? Револьвер я спрятал, — добавил он тихо, словно бы самому себе.

Большая часть присутствующих направилась в сад, с ними, опираясь на плечо Брохвича, пошел и пан Мачей. На веранде остались тихо молившаяся княгиня, пани Рудецкая и ксендз.

Вальдемар поднимался в гору, направляясь к кладбищу, лежавшему в версте отсюда, за ручаевским ольшаником. По дороге он встретил заплаканного Юрека. Тот был весь в грязи, должно быть, снова лазил в пруд за кувшинками для Стефы. Пробегая мимо, мальчик искоса посмотрел на майората, но не остановился. Он понимал и разделял боль Вальдемара, но не мог простить ему смерти сестры. Раньше он не понимал в точности, что такое аристократия, теперь ему казалось, что он отгадал. Его детскому воображению аристократия представлялась семиглавым драконом, сидящим на стенах глембовического замка, знакомого ему только по рассказам и фотографиям. Он начинал наравне со своим учителем ненавидеть аристократов. Из тех, кто был на похоронах, он не чурался только майората и Брохвича, а остальных обходил далеко, даже Люцию и юных княжон.

Теперь он молча пробежал мимо майората.

Тот вздрогнул, увидев его. Чертами лица мальчик удивительно напоминал Стефу, даже волосы у него были столь же золотыми. Вальдемар и сам избегал брата и сестренку Стефы, не в силах смотреть на них спокойно.

У ворот кладбища стояли дрожки. Не обращая на них внимания, Вальдемар быстро шагал по березовой аллее, повернул направо, где среди кучки светло-зеленых берез белел покрытый свежими цветами холмик. Венки, гирлянды, охапки белых роз, лилий, гвоздик, целые снопы ландышей лежали, перевитые траурными лентами. На самом верху был огромный венок из пальмовых листьев, роз и лилий с надписью на широкой белой ленте: «От твоего Вальдемара».

И на березах висели венки. Один из них, особенно прекрасный, из белых орхидей, был от графини Виземберг. На голубой ленте сделана короткая надпись: «Спи спокойно».

Усыпанный цветами холмик окружали экзотические деревца в огромных вазах: кипарисы, кедры, прекрасные мирты и две пальмы с широкими кронами.

Солнце украсило цветы яркими белилами, осыпало искорками венки, поблескивало на лентах с надписями.

Не отводя взгляда от сложенного из цветов холмика, Вальдемар быстро шагал к нему. И вдруг остановился. Увидел стоявшего у могилы мужчину. Остановился, потом решительно пошел вперед.

Незнакомец обернулся и посмотрел на него.

Это был Нарницкий, кузен Стефы.

Они смерили друг друга взглядом. Михоровский был бледен, Нарницкий — взволнован. Он пытливо, с оттенком суровости смотрел на майората. Однако, прочитав на его лице и в его глазах столь безграничную печаль, столь невероятную боль, на миг ощутил даже симпатию к этому магнату, которого только что считал тираном Стефы.

Он поклонился:

— Наверное… пан майорат? Я — Нарницкий, ее кузен и…

Он не смог договорить, ему перехватило горло.

Михоровский быстро, с какой-то нервной дрожью подал ему руку и подошел к могиле.

Нарницкий направился к воротам, но вскоре остановился, а, опершись на стену кладбища, невидимый а ельнике, наблюдал издали за майоратом.

Вальдемар оглянулся и, видя, что остался один, опустился на колени у могилы, погрузил лицо в цветы. Нарницкий, не дыша, смотрел на его горестно сгорбившуюся фигуру, на сквозившие в каждом движении боль и печаль:

— Я его подозревал в самом худшем… считал, что он повинен в ее смерти… а он так любил ее. Так изменился… неужели это тот самый человек?

Нарницкий вспомнил фотографию майората, которую ему когда-то показывала Стефа, и повторил, словно не веря:

— Неужели это тот самый человек?

И смерть Стефы показалась ему еще ужасней.

Забыв обо всем на свете, Вальдемар жаловался Стефе. как пусто без нее, упрекал ее за то, что она ушла, оставив его одного на этой земле, прижимал ее к груди высвобождая из-под цветов и мрамора.

Вся его жизнь легла туда, все его убеждения, все воспоминания из прошлого и вся прелесть дней, которые никогда не наступят. У него остались миллионы, титул, славное имя — но то, что было дороже всего на свете, лежало теперь под мрамором и розами. Он знал, понимал, что утратил Стефу, что душа ее отлетела на крыльях ангелов и он никогда больше ее не увидит и не услышит ее голоса, даже в воображении — и нечеловеческая боль терзала его душу. Его божественная Стефа останется здесь, а он уйдет, вернется в Глембовичи, одинокий, с опустошенной душой, угасшим сердцем и с проклятиями на устах. Проклятиями тем, которые ее убили, ее палачам. О, если бы знать, что она счастлива теперь! Если бы он был уверен, что душа ее на небесах нашла все то, чем он хотел ее окружить! Если бы он был уверен, что, как тело ее было окружено цветами, так и душу ее светлую окружает сияние счастья, покоя, безмерной красы! Если бы он мог разделить глубокую убежденность бабушки, что душа Стефы исполнилась радости на небесах!

Но если нет небес, и душа после смерти без устали и отдыха блуждает в некоем мраке? Это было бы ужасно! Столь благородная душа должна сгинуть в пропасти небытия? И ее не увенчает нимб в награду за то, что она так рано покинула наш мир в расцвете и прелести? Кто же заслужил больше покоя и счастья в лазури у стоп Бога, как не эта чистая душа, отлетевшая с любовью в сердце, в преддверии исполнившихся мечтаний и счастья земного? Может ли такая душа растаять без следа, исчезнуть, как убитый голубь? Не превратится ли она в ангела? Неужели ее вера и девичья чистота не заслужили белоснежных ангельских крыльев?

О могучая, беспредельная сила смерти! Сколько сомнений она в тебе таит! Сможет ли Стефа хоть на миг спуститься к нему… или подняться из бездонного мрака небытия и поведать, куда унесла ее смерть, где теперь пребывает ее душа, и превышает ли тамошнее счастье земное? Быть может, если б он это знал, душа его избавилась бы от ужасной тревоги. Что у него осталось в жизни? Разве что забота о дедушке, которого он свел бы в могилу самоубийством. У него забрали оружие, его стерегли, не было бы, как знать, для него лучшим завершением — соединиться с любимой, не покидать ее больше, и, если ей там темно и печально, сопутствовать, чтобы она не ощущала пустоты и тоски по жизни на земле…

Вальдемар сжал голову руками, не чувствуя ничего, кроме безмерной печали:

— О, если бы знать, где она, каково ей? Что значит мое образование, мой ум, если я не могу знать, где она, и счастливее ли она, чем была на земле? Чего стоят философы и мистики, если смерть представляет для их ума непреодолимую преграду? Чего стоят ученые, если они, исследуя суть всего на свете, не могут узнать, что происходит после смерти? Познав все открытия и пройдя всеми мыслимыми путями, они не в силах пройти по одной-единственной тропинке, начинающейся у могилы. Есть еще религия… Но нужно верить беззаветно, не допуская в сердце демонов иронии и скепсиса. Ведь даже верующий беззаветно не может удержаться от вопроса: почему смерть выбирает своими жертвами таких, как Стефа? Почему она подрезает своей косой молодые, чудесные цветы — чистые души?

Почему? Почему?

Неужели Стефа была для него слишком чистой и светлой, и потому ему не позволили стать счастливым с ней? Неужели она не нашла бы покоя и счастья в браке с человеком, который чтил бы ее как божество?

Сознание его мутилось.

Его железная воля, энергиям и ум словно заблудились в пелене густого тумана, побежденные противоречивостью чувств, душевным разладом; он тщетно искал выхода, страдал посреди солнечного цветущего мира, шептал имя умершей, убивая ее вновь звуками своего голоса:

— Стефа, Стефа… светлая моя, где ты? Ясная моя, что теперь с тобой?

И вот показалось, что она встала перед ним, прекрасная, гибкая, как тростинка, смотрит на него темно-фиалковыми глазами, взмахивая длинными ресницами, бросающими тень на овальное личико, обрамленное золотистыми волосами; стоит под цветущей черемухой, улыбается ему и говорит с детской гримаской:

— Всю меня усыпал цветами…

Вальдемар затрясся, поднял голову. Видение растаяло. Он увидел лишь множество белых цветов, благоухающих, позолоченных солнцем.

— Да, я засыпал тебя цветами, засыпал! — простонал он.

Впервые с той страшной минуты глаза его увлажнились. Он рухнул в цветы, зажав лицо ладонями, сотрясаемый плачем.

Если его теперь слышала светлая душа Стефы, она и сама должна была заплакать, окутав его неземным дуновением упоения.

В ворота вошел пан Мачей, которого поддерживали с двух сторон Рудецкий и Брохвич, а следом шли панна Рита и Трестка. Они уже были недалеко от могилы Стефы, уже увидели Вальдемара, но тут к ним на цыпочках приблизился Нарницкий, подал рукой знак остановиться и шепнул:

— Оставьте его одного, оставьте! Он… заплакал!

Пан Мачей сложил руки, словно для молитвы.

Все тихонько отошли в боковую аллейку, обсаженную кудрявыми березами.

 

XXXII

В Глембовичах в день похорон Стефы приходский ксендз отслужил траурную мессу, на которую съехались люди со всей околицы, потрясенные ужасным событием. Костел был переполнен. Администраторы из Глембовичей, Слодковцев и с фольварков, фабричные конторщики во главе множества рабочих, слуги, экономы, садовники, арендаторы… многие, кому не хватило места в костеле, окружили его темной шевелящейся стеной. В строгом порядке, словно солдаты, стояли пожарные и лесничие. Дворецкий вошел в костел во главе всех замковых слуг, конюших, кучеров. Все они были в трауре. Тихие, серьезные, позванивая оружием, в костел вошли шеренги ловчих, словно замковая гвардия, личная стража майората. Лица их были печальны, они шагали в траурной, черной с серебром униформе, с черным крепом на рукавах. Во главе их шел ловчий Урбанский. Не было только ловчего Юра — он оставался в Ручаеве. Выступая медленным шагом, колонна окружила установленный в центре нефа символический катафалк, засыпанный цветами, озаренный огоньками множества свеч. Слезы блестели на глазах ловчих. Они первыми должны были встречать майората с женой на станции и сопровождать почетным эскортом до замка. Печаль охватила их — печаль по умершей Стефе, печаль по их хозяину, которого постигло страшное горе.

Князь Францишек Подгорецкий, глядя на понурые лица ловчих, слуг, старых камердинеров и администраторов, подумал с горечью: «И у меня когда-то было не меньше народа в работе и в услужении, вот только не питали они по мне такой любви, какую эти питают к майорату…»

Колокола на башне зазвонили протяжно, с безмерной тоской. В костел вошли глембовические школьники с учителями и обитатели приюта.

Дети встали по бокам катафалка, между ловчими и пожарными.

Их заплаканные очи были обращены вверх, им казалось, что там они вот-вот увидят ту красивую и добрую паненку, которую так хорошо помнили.

Замковый оркестр заиграл траурный марш Шопена.

Глубокие, печальные тона словно выпустили под своды костела множество щебетавших жалобно птиц печали. Печаль, усугубленная музыкой, охватила сердца. Плач раздался в костеле, громче других рыдали те, кто знал Стефу близко. Слезы текли по лицам. Даже у людей, никогда в жизни не видевших девушки, защипало глаза при виде столь искреннего проявления печали.

Среди общего волнения приходский ксендз произнес короткую, но горячую проповедь в память невесты майората, умершей в тот день, когда она должна была встать рядом с ним у алтаря. Стефу, словно белый, незапятнанный цветок, взяли ангелы, чтобы там, в чертогах небесных, украсить этим цветком стопы Богородицы.

 

XXXIII

Минули долгие тяжкие месяцы.

Глембовичи, Слодковцы, Обронное были необычайно угрюмы. Особенно печальным выглядел глембовический замок. Голубое знамя на главной башне уныло обвисло, увитое по распоряжению дворецкого черным крепом. Замок высился на горе, огромный, по-прежнему окруженный множеством красивых деревьев и яркой мозаикой цветов, но несчастие повисло над ним грозовой тучей.

Майорат дни напролет просиживал в печали. Опасались, что меланхолия никогда его уже не отпустит. Он кратко и решительно отказался от предложений поехать за границу, никуда почти не выезжал, а у себя принимал только самых близких. Иногда только он навещал княгиню в Обронном и дедушку в Слодковцах. Они тоже бывали в Глембовичах, но потом долго печалились, не могли забыть, сколько здесь могло быть счастья — и сколько теперь воцарилось уныния…

Чаще всего майорат принимал у себя графа Трестку с молодой супругой, лучше других понимавших его.

Глембовические слуги и ловчие должны были носить траур полгода — как несколько лет назад после смерти майоратши Эльжбеты. Яркие униформы и ливреи были спрятаны далеко. Замок выглядел словно бы вечно погруженным в полумрак. Администраторы имений и фольварков не устраивали никаких веселых забав даже по истечении полугода, — из уважения к печали майората. Практиканты ходили строгими, глядя на хозяина с сочувствием и тревогой — он по-прежнему оставался холоден и замкнут. Часто просиживал в мастерской известного скульптора-поляка, которого пригласил в Глембовичи из Рима и поручил ему по собственному эскизу изготовить надгробный памятник для Стефы.

Каждый визит в мастерскую дорого стоил расстроенным нервам Вальдемара, но он не щадил себя.

Чаще всего он приходил туда ночью, а днем выбирал моменты, когда скульптора в мастерской не было. Молча смотрел, как подвигается работа, а выходя ощущал столь мучительную тоску и горе, словно это мозг превратился в глыбу мрамора, которой предстояло возвышаться над Стефой.

В Ручаеве майорат бывал часто, почти всегда никого не предупреждая о своем приезде и никому не показываясь. Со станции он с букетом цветов отправлялся прямо на кладбище. Несколько часов просиживал над могилой нареченной, охваченный печальными думами; единственными свидетелями его посещений были цветы на могиле да сияющая от щедрого вознаграждения физиономия кладбищенского сторожа. У Рудецких майорат был всего два раза, и оба раза его визит длился совсем недолго. Слишком болезненные воспоминания связывали его с родителями Стефы. Встречи их друг с другом лишь усиливали боль. В Глембовичах Вальдемар часто приходил в часовню, вспоминая, как последний раз был здесь со Стефой, о чем говорил с ней, как испугал ее, сказавши, что его жизненные стремления всегда побеждают. Быть может, уже тогда она предчувствовала, что счастью их не суждено сбыться? И помнила ли она свои пророческие слова, сказанные ею в коридоре, рядом с картиной, изображавшей Магдалину?

Пророчество сбылось! Из борьбы он вышел со сломанными крыльями, закованный в кандалы тяжкой печали по Стефе. Его уничтожила сила, пришедшая неожиданно, необоримая.

В годовщину смерти Стефы майорат и все его родные приехали в Ручаев на освящение памятника.

Лежавшую там до того беломраморную плиту с выгравированной надписью перенесли в ручаевскии костел. На ее месте установили памятник, тоже из белого мрамора, столь прекрасный, что он мог бы стать украшением знаменитого кладбища Кампо Санто в Генуе.

На четырехугольном основании стояла высокая стрельчатая скала. Слева, среди искусно вырезанных лилий, стояла стройная юная девушка в легком платье, ниспадавшем изящными волнами. Скульптор, никогда не видевший Стефу живой, изобразил ее столь похожей, словно она сама стояла перед ним в мастерской. Левая ее рука была опущена, из пальцев выскальзывал черный венок. Голову она повернула чуть вправо, глядя на крылатого ангела. Он касался стопой скалы, словно только что спустившись с небес и не успев еще встать на землю. Его просторные одежды развевались, подхваченные вихрем полета, прекрасное лицо обрамляли длинные локоны. Весь в шелестящем золоте небесного убранства, грациозно наклонившись, держа обеими руками венок из лавровых листьев, он увенчивал им голову смотревшей на него с улыбкой девушки. Всем поневоле казалось, что они слышат шелест белоснежных перьев, музыку ангельского полета. Фигура девушки, удивительно нежная и грациозная в своем порыве, заключала в себе столько неземного идеала, будто вот-вот должна была подняться над мраморной плитой и взмыть в небесную лазурь.

Памятник казался необычайно легким. Ниже, на скальном обломке, виднелся гладко отшлифованный крест и щит с выпуклыми буквами.

Сверху — имя, даты рождения и смерти. Внизу надпись:

Посреди весны жизни она угасла, как заря…

Словно белый мотылек, запутавшийся среди колючего терна,

Оставив после себя только слезы

И невыразимую печаль в сердце нареченного,

Ибо она была его счастьем.

Увенчай же ее, ангел.

Памятник был окружен розами в вазах, выстроенных от самых низеньких кустов до самых высоких. Самые низкие кусты вились по земле, оплетая невысокую, артистически исполненную решетку из кованого железа. По четырем ее углам стояли столбы, увенчанные перевернутыми донышками вверх гравированными тарелками из металла, предохранявшими от будущих дождей хрустальные шары электрических ламп, оплетенных оксидированной металлической сеткой в форме косой решетки. Вокруг решетки стояли в кадках кипарисы, туи и кедры, окруженные стройными березками, как и год назад, одетыми светло-зеленой кипенью листвы.

Открытие и освящение памятника состоялось под вечер, и сама природа придала еще больше красоты торжественной минуте. Июньское солнце, спускаясь к горизонту гигантским огненным шаром, искристым океаном разлило повсюду свои пурпурные краски. Небо вспыхнуло, все дальше и дальше распространялись колышущиеся волны пурпура, распространяя рубиново-золотое сияние, украшая пышной бахромой пунцово-золотистые края темных облаков. Мир был залит ало-золотым потоком. И мрамор, и стволы берез отсвечивали в тон небесам. Фигуры девушки и ангела, свежие цветы, железная решетка, деревья, атласная трава, окружавшая памятник, — все окрасилось золотым и розовым.

Вальдемар, стоявший в стороне от собравшихся, тоже озаренный розовыми отблесками, смотрел на памятник с ощущением человека, сорвавшего повязки с глубокой открытой раны.

Памятник произвел на всех огромное впечатление.

Пан Мачей долго смотрел на легкие фигуры ангела и прекрасной девушки, и слезы поползли по его щекам. Он произнес печально:

— Она осталась с нами, как живая, но уже только в мраморе…

— Только? — шепотом спросил услышавший его Вальдемар.

Пан Мачей понурил голову.

— Жаль, что памятник стоит так далеко от нас, — сказала старая княгиня, не отрывая от него глаз.

Вальдемар сказал глухо:

— Все равно она останется среди нас, как живая. Все посмотрели на него, ничего не поняв. Вальдемар отвел в глубь кладбища старенького ручаевского приходского ксендза и вручил ему большой сафьяновый ящичек. Там были жемчужины, подаренные Вальдемаром Стефе в Глембовичах. Вальдемару вернул их Рудецкий.

Коснувшись плеча старика, Вальдемар сказал:

— Повесьте их на алтаре как мой дар.

— Старичок отозвался:

— Конечно, на алтаре, там, где я всегда ее причащал…

Вальдемар быстро отошел с колотящимся сердцем.

 

XXXIV

Вскоре в Глембовичах была заложена больница, а в Слодковцах — детский приют имени Стефании.

Вся округа смотрела на это в немом удивлении.

Спустя пару дней в глембовическом замке возникло небывалое оживление. Во дворе распаковывали какой-то груз, потом несколько слуг и великан Юр проволокли по лестницам большой предмет, укутанный красным покрывалом. Шедший впереди майорат открыл перед ними двери портретной галереи.

Справа от портрета Габриэлы Михоровской сняли бархатную портьеру. Обнаружилась дубовая стена, когда-то неприятно задевшая Вальдемара своей пустотой. Стук молотков эхом разнесся по залу.

Портреты вздрогнули!

Пращуры Михоровского проснулись в своих рамах. Сурово-стальные мертвые глаза смотрели на необычайное зрелище. Их поразили суета слуг, стук молотков столяров, молодой майорат, сухо отдавший распоряжения, но больше всего — большой предмет, покрытый покрывалом.

По залу прошел шумок, глухой и грозный, словно бормотание магнатов, разбуженных в вековом приюте их посмертной славы.

— К нам прибыл кто-то новый! — пронеслась весть от рамы к раме, пока не обежала весь зал.

— Но кто же это?

Вопрос повис в воздухе над портретами белых глембовических майоратов, давних воевод и гетманов.

Молотки стучали под дубовым стенам. Оконные стекла слегка позванивали.

Вдруг все утихло. Пару раз раздался голос майората — и узкий большой предмет повис на стене.

Портреты сосредоточенно ждали.

Одним движением руки майорат отослал всех.

Они забрали инструменты и тихо вышли.

Бледный, изменившийся майорат провел рукой по лбу, осмотрелся, нахмурившись, словно приказывая портретам:

— Смотрите!

Мертвые глаза всех без исключения портретов обратились в ту сторону, впились в мрачное лицо правнука.

Ожиданием некоего великого события дышал зал, дышали портреты в рамах.

Майорат подошел к стене, резким движением сорвал красное покрывало и далеко отбросил его.

Глухой крик, идущий от самого сердца, вырвался из его груди. Зажав виски ладонями, он упал на колени перед портретом нареченной.

Пращуры Михоровские вздрогнули.

Шепоток окреп:

— Кто это?! Кто это?!

Стефа стояла в наряде времен Директории — портрет был сделан по фотографии одним из известнейших в стране художников. Изображенная в натуральную величину, она стояла на фоне темной материи. Бледно-розовое платье окутывало ее стройную фигуру. На матово-гладкой ткани изящно выделялся шелковый шарфик. Вырез платья, украшенный газом, открывал стройные плечи и шею, увитую жемчугами. Водопад темно-золотистых волос, блистающих, словно соболий мех, рассыпался по плечам, Изящная черная шляпа с большими полями и длинные страусиные перья составляли прекрасный фон для ее патрицианского, благородного, прекрасного лица.

Одной рукой в кружевной перчатке без пальцев Стефа поддерживала длинный шлейф платья, с другой свешивался полураскрытый веер из черных страусиных перьев.

На безымянном пальце правой руки поблескивал перстенек с жемчужиной. Из-под ниспадавших мягко волн платья высовывался кончик розовой туфельки.

Она выглядела задумавшейся, невероятно пленительной. Губы ее, казалось, шепчут что-то.

Огромные темно-фиолетовые глаза в обрамлении темных ресниц были словно две звезды, они смотрели мечтательно, полные жизни, искрящиеся весельем. Изящно выгнутые брови и необычайно длинные ресницы словно бы подрагивали в шаловливой улыбке.

Достоинство, задумчивость и некая духовная зрелость, видневшаяся в глубинах ее глаз, составляли решительный контраст с юной веселостью, сквозившей в ее фигуре.

Ясный лоб, обрамленный темно-золотистыми локонами, светился умом. Черты лица и уголки маленьких губ выдавали нежную, впечатлительную натуру. Приподнятые брови — горячий темперамент.

Художник встречал Стефу в Варшаве. Девушка заинтересовала его как мастера кисти, и он сделал в альбоме несколько набросков ее головки. Это помогло ему потом наилучшим образом передать ее внутреннюю сущность и характер.

Стефа жила.

Ее фигура, словно распространявшая на весь зал дыхание утренней зари, была полной противоположностью Габриэле де Бурбон.

Она озаряла зал, как цветущая ветка белой акации озаряет величественные, но мрачные лиственницы.

— Кто это? Кто? — зашептались удивленные пращуры.

Мертвые глаза портретов уставились на чудесное видение, на край полотна возле широкой резной рамы из красного дерева с бронзовой оковкой.

Там была надпись:

«Светлой памяти Стефания Рудецкая, невеста Вальдемара Михоровского, двенадцатого майората Глембовичей.

Она преждевременно угасла, отравленная фанатизмом представителей высших кругов.

Но жить в этих кругах она будет вечно».

В этих словах звучали трагедия и угроза.

Портреты встрепенулись. Дрожь стыда за живущее поколение пробежала по ним.

Они застыли безжизненно.

Майорат встал, выпрямился, отступил назад и долго смотрел на Стефу затуманенным взором. Потом сказал громко:

— Она будет жить среди нас вечно!

Ответом ему было лишь глухое молчание.

Вальдемар тяжело опустился на канапе, устремил на Стефу бесконечно печальный взгляд, потом посмотрел на свою руку.

На пальцах у него поблескивали два обручальных кольца — перстенек Стефы с жемчужиной и огромный бриллиант Михоровских.

В замке стояла глухая тишина, словно счастье навсегда умерло в нем.