Я старался привыкнуть к мысли, что останусь калекой. С особым наслаждением я рисовал себе мрачные картины: меня возят в инвалидной коляске по улицам. Сначала мне было безразлично, кто будет идти за коляской, одно было ясно — это будет женщина, молодая. Потом эта абстрактная молодая женщина стала приобретать реальные черты — цвет волос, глаз, размер обуви… И вдруг оказалось, что это уже не какая-то молодая женщина, а Элишка. Я представлял, как она везет коляску, на нее оглядываются, слышны слова сочувствия, беременная женщина отворачивается, а маленькая девочка подает мне полевые цветы… Я буду читать стихи самоотверженной фельдшерице, сначала это будут чужие стихи, а потом — мои…

Я считал вполне справедливым, что останусь калекой. Так я хоть частично рассчитаюсь с прошлым, и никто не сможет сказать обо мне: «Смотрите, он был в Плоштине, он — один из виновных. И ничего ему не делается».

Но и тем, кто пожалеет меня, я скажу: «Меня жалеть не за что, я из Плоштины…»

Доктор Бразда каждое утро ощупывает мне бедра, мнет, давит их. Как-то он даже принес с собой целый набор иголок, колол меня, а я только горько усмехался. Он испытующе смотрел на меня, все время спрашивал: ну как? А здесь? Ничего?

А мне и отвечать не хочется на его бесполезные вопросы. Ну, конечно, ничего. Я ничего не чувствую, пусть колет, сколько ему угодно, мне не больно.

— Не смейте сдаваться! — накинулся он на меня вчера. — Ваше состояние зависит только от нервов.

А, он уже готов отступить сам, но хочет отступить достойно, чтобы не пострадал его престиж. Мне безразлично, что я останусь калекой, но я помучу его еще.

— Зависит от нервов? — переспрашиваю я. — Моих или ваших?

Он не ответил, но было похоже, что речь идет о его нервах. С каждым днем он становился нетерпеливее и мучился со мной все больше и больше; что-то там такое в его науке отказало, а он не знал что. Я знал. Мне не очень хотелось жить, слишком я привык к мысли, что превращусь в недостойного жалости калеку, от которого будут отворачиваться с омерзением. Я сам себя присудил к страшной казни и с удовольствием ждал наступления судного дня, дня, когда этот врач потеряет всякую надежду и выпишет меня из больницы. И зачем он только возится со мной? На что я ему? Временами я ненавидел его. И это делало его работу невыносимой.

Я старался привыкнуть к тому, что я одинокий человек, посещения стали раздражать меня, они приносили с собой беспокойство послевоенного времени. Несколько раз приходили товарищи, они нанесли сигарет, шоколада, водки, кофе — это был мой паек. Наш отряд не распустили, он нес службу безопасности, получал военный паек, а я числился еще в отряде.

— А что с Фредом, ребята, где он?

Эх, Фред, Фред!.. Это страшная история, даже и говорить о ней не хочется. Он не в себе, скорей всего рассудок его не выдержит, его стерегут, как бы он чего не выкинул.

Как-то у меня было дурное настроение и я разругался с ребятами. Я сказал им, чтобы больше не приходили и не приносили мне ничего. Только они ушли, я сразу пожалел, что вспылил, но было поздно, ребята больше не пришли.

— Вот негодяи, — ругал я их, — живут, как будто ничего не случилось.

Я ставил им в вину легкомыслие, веселые лица, желание жить, реальные и фантастические планы на будущее. Слишком быстро они забыли обо всем. И они казались мне чужими — это были не прежние ребята с гор…

Но хуже всего было, когда пришла мать. Я старался казаться веселым, громко говорил о своем скором выздоровлении — она поверила мне, мать всегда верит. Шестьдесят километров шла она пешком — поезда еще не ходили, и никто ее не подвез. Кто не считает, что его мать самая лучшая? Но лучше моей и в самом деле нет. Помню, как я уходил из дому — засунул в рюкзак бритвенный прибор, рубашку на смену, она смотрела на меня, и мне казалось, что она знает все.

— Пойду в горы, поброжу немного, — пробормотал я, не решаясь взглянуть на нее.

— На обед будут блинчики, — сообщила она как ни в чем не бывало. Это была тяжелая минута, мне хотелось обнять ее и все ей сказать. Я выбежал, не простившись, уже у ворот услышал ее голос, мне не хотелось оборачиваться, но я не смог.

— Что же ты, так и уйдешь?

Я стал целовать ей лицо, руки и не мог оторваться от нее. Она сама отстранилась и не сказала больше ни слова.

Что была за мать, надевшая одежды стыда, когда принесли к ней сына с тяжелой раной на спине? А не должна ли была и моя мать надеть одежды стыда? Не потому, что я ранен в спину, ох, не потому…

— Через два года я отправлюсь на штурм Эвереста, мамочка, — шутил я, — только ты приготовь мне на дорогу паштет, очень уж он мне нравится…

Мать готовила замечательный паштет из горчицы с луком. И мы всегда смеялись, пока мать намазывала на тонкие ломтики скудного военного хлеба этот паштет. Горчицу продавали без карточек, но лук был очень дорогой, и такое блюдо мы могли позволить себе не каждый день.

Я достал из столика сигареты и кофе, шоколад и бутылку паленки, пришлось позвать на помощь Элишку — пусть и она подтвердит, что в больнице у меня всего хватает, а то мать ничего бы не взяла. Я сказал, чтобы она не приходила сюда, пока не возобновится движение поездов. Ей тяжело было оставлять меня, она все повторяла:

— Главное, что ты живой, сынок… самое главное, что живой. Все остальное залечит время.

Что она имела в виду? Что это такое — «остальное»? Что может залечить время?

Она ушла, а мне сразу стало так горько, так тяжело, что я не мог удержаться от слез. Мать… мама моя… уж лучше бы она не приходила! Ну хорошо, я буду калекой — что из этого? Но ведь и живые есть, не все мертвые, и многое зависит от живых… Нет, не Элишка будет везти мою инвалидную коляску, а мать, и все станут отворачиваться, шепча: «Это мать человека из Плоштины…»

Внешний мир не давал мне покоя — не проходило дня, чтобы кто-нибудь не явился, желая утешить, рассеять меня, а после таких визитов становилось еще хуже, они волновали меня, уводили мои мысли далеко от уединения больничной койки.

Ребята-школьники принесли мне цветы, они чтили в моем лице раненого героя и освободителя города. Мне было мучительно стыдно, и я ничего лучшего не придумал, как притвориться, будто мне стало хуже; и озабоченная Элишка прекратила визит.

— Ну как вы можете, — упрекала она меня, — ведь это дети.

Хуже всего было ночью. Я лишен был возможности ворочаться на постели, зато противоречивые мысли, сменяя одна другую, раздирали меня. Мысль о пистолете являлась чаще других — он был совсем близко, в вещевом мешке, стоило только протянуть руку. Разве не лучше бы мне стало? Когда перед утром, вконец измученный, я уснул, мне приснилась целая армия навозных жуков — они нападали на меня, их становилось все больше и больше, они лезли через щели, ползли по стенам, заполнили всю комнату, а новые полчища все прибывали, они взбирались друг другу на спину, их было уже несколько слоев — вот-вот они полезут на кровать… и тут они остановились. Остановилась вся эта армия навозных жуков, миллиарды навозных жуков, они уставились своими фосфоресцирующими глазами на мои неподвижные ноги. Гигантский жук взобрался на железную спинку кровати и прошуршал:

— Нет еще…

Я вскрикнул, сам услышал свой крик, хотел вскочить с постели, убежать… но не мог пошевельнуться. Прибежала испуганная Элишка.

— Нет, ничего не случилось, идите… — сказал я.

Она стояла надо мной грустная и качала головой. Нехорошо все это, ох, нехорошо…

Утром явился Бразда, с упреком глядел на меня, не говоря ни слова; достал свои ненужные иголки.

— Колите, колите, — говорил я с насмешкой, — одно удовольствие смотреть, как колют живое тело.

Главный врач пробормотал что-то невразумительное, но продолжал свое дело. Элишка за его спиной сердито на меня смотрела, вот она подошла, откинула одеяло, и врач стал колоть мне бедро. Он даже взглядом не спрашивал, больно ли, а у меня пропала охота смеяться.

— Напрасно это все, доктор…

Бразда наклонил голову. Видно, и он начинает понимать, что все напрасно. Но он колет, и вдруг у меня искры посыпались из глаз, будто не одна, а тысяча иголок вонзилась мне в голову.

Я закричал от боли. Главный врач вздрогнул, недоверчиво посмотрел на меня… я видел, что он сдерживает раздражение.

— Только не валяй дурака!

Мне стало стыдно. И действительно, я слишком часто мучил его насмешками. Я даже думал, а раз и вслух сказал: «Храни нас господь от таких больных…» Но неужели он не видит, что сейчас я не шучу? Ведь все имеет свой предел…

— Правда, доктор, как будто тысяча иголок у меня в голове…

И врач и сестра, по-видимому, решили, что я рехнулся. Собственно, что в этом удивительного? Если бы поднять высоко ноги! Подпрыгнуть! У меня сразу возникло много желаний…

— Больно, доктор, больно! — смеялся я и не мог остановиться.

Бразда побледнел, на лбу у него выступили капли пота. Элишка сложила руки, точно собиралась молиться.

— Коли, доктор, коли, не бойся!

— Ну, парень, если все это…

— Как же убедить вас? Я чувствовал боль, вот и все. Ни один акробат не прыгал так высоко, как прыгнул бы я теперь.

Бразда все колол, участок за участком, все время подозрительно глядя на меня. Но он смотрел уже совсем по-другому — в лице его было напряжение, он был взволнован, пот лил с него градом.

И вот боль вернулась, снова у меня искры посыпались из глаз, по всему телу пробежала волна сладкой боли. И я опять вскрикнул, громко и торжествующе.

— Здесь, доктор, здесь, где ты сейчас уколол.

Он колол снова — теперь и он не сомневался. В правую ногу возвращается жизнь. Элишка растерянно бегала по комнате, не зная, за что взяться, врач вытирал рукавом белого халата пот со лба.

Он не знал, что сказать.

А я в эту минуту хотел быть торжественным и благодарным, я хотел, чтобы они забыли о всех обидах, которые вытерпели от меня.

— Я больше таким не буду… — вырвалось у меня, — вот увидишь, доктор, я стану совсем другим…

И мы стали дурачиться — врач толкнул меня кулаком, он смеялся, и я, и Элишка — все мы смеялись и были похожи на сумасшедших.

— Элишка, спирту, — приказал Бразда. Элишка бросилась вон из комнаты и тут же вернулась с бутылью, на которой была этикетка: «Spiritus vini conc…»

К моему удивлению, Бразда взял стакан, до половины наполнил его спиртом и долил водой.

— Это не полагается, однако… — и он подал стакан мне.

Я выпил залпом, это была хорошая доза, и градусов было достаточно. Выпил и Бразда.

— А Элишка?

Элишка покраснела, ведь она на работе… к тому же…

— Доктор Бразда тоже на работе, — смеялся я.

— Ну, пан доктор — это совсем другое…

— Ничего не другое, я приказываю вам пить, а не то…

Элишка выпила полстакана, у нее перехватило дыхание, она закашлялась, доктору пришлось похлопать ее по спине.

— Ну и устроил ты мне, парень, ну и жизнь ты мне устроил, — доктор хлопал меня по плечу. Элишка плясала от радости, а я был счастлив, как никогда в жизни.

Бразда все повторял:

— Ну и мерзавец же ты, парень, ну и черт…

Такая уж это была минута — никто из нас и не скрывал волнения. В восклицаниях Бразды было все: «Ну, видишь, не говорил ли я тебе? — как будто напоминал он мне. — Я и сам ведь уже начинал сомневаться, и в этом ты виноват, злой скептик. Но ведь и я не лыком шит, если сказал что-нибудь — так это железно… Ну и устроил же ты мне цирк, сопляк ты этакий, обезьяна несчастная!..»

И он уходил с видом победителя, как будто это он выиграл жизнь.

— Я приду после обхода, — прошептала Элишка.

А я уснул. Уснул сразу крепким сном — от волнения, от слабости, от радости, от спирта. Спал я, как видно, долго. А проснулся оттого, что кто-то гладил меня по лицу, да так нежно, что мне и глаз открывать не хотелось. Кто-то сидел у меня на кровати, а я притворялся спящим, будто мне снится сон, а во сне — что-то хорошее, она…

— Элишка, — прошептал я. Не открывая глаз, протянул руку, открыл глаза…

Это была Марта. Она рывком поднялась, одернула юбку, хотя поправлять было, право же, нечего.

Марта… Боже мой!..

Она готова была смотреть куда угодно, только не на меня.

— Я думала, ты спишь.

Я не знал, что говорить. Марта пришла. Но как она изменилась!

— Что с тобой, Марта? Что с тобой?

— А ничего. Ничего. Что со мной сделается?

— Но садись же, что ты стоишь?..

Она села на стул.

— Нет, не туда, ближе…

Она опять села на кровать, уставилась в пол. Я взял ее за руку. Она вздрогнула.

— Что ты, Марта?

— Я пришла проститься.

Проститься? Это она проститься пришла?

— Да, я уезжаю.

Уезжает? Марта уезжает?

— Ты уезжаешь?

— Да. И далеко.

Далеко? Куда это — далеко? Правда, война кончилась, началось великое переселение народов, людские судьбы перемешались, точно бетон в бетономешалке, все ломается, трещит, все смешалось в немыслимую кашу — войны больше нет, что-то кончилось, что-то начинается.

— Но куда ты едешь, Марта? Куда это — далеко?

Ей не хотелось отвечать.

— Ты не хочешь отвечать?

— Отчего же… Я еду в Канаду.

В Канаду? Почему в Канаду? Почему именно туда?

— Что ты будешь делать в Канаде?

— У меня там брат, сейчас-то он в Германии, в американской армии. Он написал, чтобы я к нему приехала, что он возьмет меня с собой в Канаду.

— А ты? Тебе хочется ехать?

— Мне-то все равно. Только бы подальше отсюда.

Как странно она это говорит! Какая она странная — нет, это ни на что не похоже.

— Почему ты не пришла раньше, Марта? Ты не знала, что я здесь?

— Я была очень больна, Володя. Я и теперь не знаю, хорошо ли, что пришла сюда.

— Что это за разговоры? Ты не должна ехать в Канаду, не смеешь!

— А что мне здесь делать, Володя? У меня никого нет и столько тут было…

— А я? Что будет со мной, Марта?

Она посмотрела на мои ноги, провела рукой по одеялу.

— Сегодня я в первый раз почувствовал боль в ноге, Марта. Я выздоровлю. И потому ты не можешь уехать в Канаду. Это неправда, что у тебя никого нет.

— Вот поэтому-то я не должна была приходить, Володя. Этого-то я и боялась. Я долго сидела тут рядом с тобой, ты спал, а я смотрела — какой ты. И я желала, чтобы ты спал, спал и не просыпался, а я бы все сидела и смотрела на тебя. Ох, Володя… я не знаю, что и сказать. Но все сны когда-нибудь да кончаются. И люди пробуждаются.

— Мне не от чего пробуждаться, Марта. То, что я говорю тебе, — честно.

— Ты ведь ничего не знаешь обо мне, Володя.

— Я знаю вполне достаточно. Если хочешь, я знаю, что ты путалась с немцами. Ты так плохо думаешь обо мне, Марта? Так уж ни во что меня не ставишь?

— Нет, нет, Володя… Это еще не все…

— Что же еще? Ты считаешь, то, что ты еврейка, так уж страшно?

Она испуганно взглянула на меня.

— Откуда ты знаешь?

— Не знаю. Никто ничего не говорил мне. Думаю, что, кроме Рашки, никто ничего не подозревал. Но есть признаки, по которым можно догадаться… Я не мог не прийти к этому.

— А говорил ты об этом кому-нибудь?

Она боится. Чего же? Это стыд? Ну, конечно, стыд. Ей непереносимо стыдно, что она, еврейка, путалась с немцами…

— Нет. Собственно, да — один раз… Я сказал Николаю, а он не хотел мне верить. Если бы он поверил мне, возможно… не было бы того, что… было.

И другая мысль, точно назойливая муха, не давала мне покоя. Знал Вильчик? Знал он или нет? Спросить ее? Спросить? Я мог бы спросить, но нет. И так страшно то, что она говорит.

— Я должна была идти вместе со всеми евреями. Дорогой Освенцима…

Это уже не прежняя, сильная, ко всему готовая, выдержанная Марта — нет, это не она, война уничтожила ее, она чувствует себя грязной, униженной, она презирает себя, и от этого ей не уйти. Я понимаю все, что в ней происходит. Если бы я сам не был разбит и беспомощен… Если бы у меня была чистая совесть!..

— Ты можешь отправиться в Освенцим, Марта… — ответил я. — Скажи миллионам: «Я еврейка, я путалась с немцами, но мало кому из вас было так, как мне…»

Что это я говорю? Разве этого достаточно для того, чтобы жить? И снова, как во время страшной сцены с генералом, я должен был спросить себя: а нужно ли это было? Так ли нужно было мстить? А если так, то, чтобы быть последовательной, война не должна оставлять после себя такие живые обломки, как Марта… как я… Разве не лучше для Марты не жить? Вся радость нынешнего утра испарилась. Разве я не буду калекой? Буду. Я буду ходить, возможно, даже заниматься спортом, возможно, даже отправлюсь на Эверест — и все же буду калекой. А она? Она тоже. Она права, тем, кто был в Освенциме, теперь легче.

— Ты думаешь. Марта, что Канада тебе поможет? Поможет то, что ты уедешь?

— Там меня по крайней мере никто не знает, Володя. Там я буду только сама с собой.

— Ты думаешь, что это хорошо — быть наедине с собой? Я знаю тебя, Марта. То, что я тебе предлагаю, — честно. Мне так же плохо, как и тебе.

— Но в один прекрасный день, когда тебе не будет так плохо, как мне, ты назовешь меня шлюхой! Не говори «нет», ты сам знаешь, что это может случиться. А что потом? Все вернется снова.

Что сказать ей? Поклясться? Я молчал. Она права, случиться может все.

— У меня в жизни ничего не было, только ты, Володя. И я не позволю отнять единственное, что у меня есть, даже тебе не позволю.

— Глупости все, — крикнул я. — Любовь есть или ее нет? Ее нельзя ни дать, ни взять.

— Ты не можешь любить меня, Володя, после всего, что было.

— Нет. Не могу. Чтобы позволить себе любить, надо быть человеком. А я не могу себя считать человеком в полной мере. Но это не значит еще, что мы должны сдохнуть. У меня на этом свете только ты, Марта… И у тебя так же…

— У меня хуже, Володя. Я даже и плакать больше не могу. Я — как твои ноги: парализована, мертва. Но твои ноги не безнадежны, я — безнадежна, я не оживу… Ты не видел того, что было в Плоштине, вы ушли. Но я видела все. Я боялась выйти из укрытия и крикнуть: «Я здесь, и я с ними!» Я боялась сделать то, что сделал Карол. А теперь что, Володя? Что теперь?

Она поднялась.

— Пойду…

— Если ты теперь уйдешь, Марта, лучше бы уж тебе было не приходить…

— Мне нужно было прийти, Володя. Я должна тебе кое-что сказать — я знаю, чем для тебя была Плоштина. Остальные опьянены властью, у них иные заботы. Мне некому больше сказать — только тебе. Имя этого немца — Энгельхен.

— Не может быть…

Не может быть, чтобы у этого немца было такое имя! Этого не может быть!

— Его имя — Энгельхен, это точно, я специально рылась в архивах, расспрашивала пленных — его зовут Энгельхен, это точно. Он скрипач из Клингенталя, если название этого города что-то говорит тебе. В этом городе делают музыкальные инструменты.

— А Скорцени, Марта?

— Ну, этого ищут специальные органы четырех армий. Он-то не уйдет.

— Если ты пришла только затем, чтобы сказать мне это, Марта… Знай: Энгельхен тоже не уйдет.

— Знаю, Володя. Поэтому я и пришла. Только будь осторожен — американцы какие-то чудные…

Она подошла к дверям.

— Ты даже не поцелуешь меня, Марта?

Ее лицо было равнодушно.

— Ну, если это имеет для тебя значение…

Она вернулась, наклонилась ко мне… Вот теперь я должен был прижать ее к себе и не отпускать, пока она не задохнется, пока не пообещает остаться… Нет, я не сделал этого, ее губы были тоже не такие, как прежде, — они были холодные, мертвые. Нет, в ней нет больше ничего, по крайней мере для меня. Она поняла, чтό во мне происходит.

— Ну вот, Володя… видишь, — простонала она, вся дрожа. Потом выпрямилась и твердыми шагами направилась к двери.

— Прощай, Володя…

— Прощай, Марта…

Уехала. В Канаду.

Мне было грустно, так грустно, что я заплакал…

Элишка, растерянная, заглянула в палату.

— Вам ничего не нужно?

— Нет, ничего не нужно. Ничего.

— У вас были гости…

— Да…

— Говорят, рыжие женщины — страстные…

— Элишка!

— Она очень элегантна… Шикарная женщина…

— Элишка, прошу вас, уходите… очень вас прошу…

Она подошла к дверям. В глазах ее были злые слезы. Все перепуталось.

По какому праву они лезут в мою жизнь, в святая святых моей жизни? Что надо Элишке? Почему она не оставит меня в покое? Почему нерешительно стоит в дверях, чего еще ждет, чего хочет от меня? Отчего не идет ко всем чертям?

— Идите вы ко всем чертям!

Двери хлопнули, я остался один. И я хорош! Что это мне в голову пришло! Разве Элишка виновата? Позвать бы ее, попросить прощения… Нет, звать ее не надо, она теперь не придет. Но как только представится случай, я помирюсь с ней.

Я успокоился, злость прошла, жалость тоже; я лежал — времени было сколько угодно. Я смотрел вверх, на белый потолок. И вдруг мне показалось, что по потолку проходят какие-то тени. Тени эти стали походить на людей, вещи, хорошо знакомые места… Тени следовали друг за другом, одни сменяли другие, замелькали лица. Вот лицо Марты, лицо Марты, которую я любил, вот она такая, какой я увидел ее впервые там, на горе, у Рашки…

Тогда я еще был необстрелянным — только неделю провел в партизанском отряде. Мы вернулись с операции, которая казалась мне ненужной — что толку перерезать провода, разрубать проволоку, валить столбы и разбивать фарфоровые изоляторы? Было нас человек тридцать, мы все еще порядком робели, и вообще все у нас только начиналось. Что касается меня — я очень мало знал еще о партизанской войне, не все понимал и в организации отряда. Да и стрелять не умел еще — когда начиналась стрельба, я всегда боялся… Собственно, «всегда» — это слишком сильно сказано. Я участвовал только в двух операциях — однажды мы неожиданно напали в чаще леса на отряд венгров, шум стоял адский, я спрятался за ель и не решался пошевельнуться, так как был уверен, что сделай я движение, как пули немедленно достанут меня. Тут и нашел меня рябой Гришка. Он стал ругать меня и приказал бежать вперед… Когда я выбежал на дорогу, все венгры — было их не меньше двухсот человек — стояли, подняв руки вверх, а наши ребята быстро разоружали их. Оказалось, что венгры не дали ни одного выстрела, — только позднее узнал я, что между венграми и партизанами существует некое «джентльменское соглашение»: венгры никогда не защищались, а партизаны стреляли в воздух. Мне было очень стыдно, я боялся, что Гришка станет рассказывать всем, какое я ничтожество, но он поступил совсем по-другому. Подошел ко мне, когда все кончилось, и по-дружески объяснил, что почти со всеми это случается, что это боевое крещение и потом я привыкну.

Это было в субботу. Вечером мы вернулись, уничтожив некоторое количество столбов электропередачи. Мы закоченели, устали; я засыпал на ходу и, наконец, устроился на полу у Зихи, но в этот момент явился дежурный.

— Есть здесь Володя?

Другого Володи, кроме меня, в отряде не было, собственно, и я не был Володей, но Николай как-то назвал меня так, и имя прижилось.

— Что такое?

— Тебя зовет Николай.

Мне не очень хотелось двигаться, но приказ есть приказ. Что бы это могло быть?

Николай склонился над какими-то бумагами, а рядом с ним сидела незнакомая женщина. Она была неправдоподобно хороша: красноватые волосы, сверкающая белизной кожа, какая бывает только у рыжих женщин. На ней был лыжный костюм: брюки, свитер, ботинки, все первоклассное… Что ей здесь надо? Что-то подсказывало мне, что позвали меня из-за нее.

— Ты отправишься в Лидеч, Володя.

По-видимому, у меня был не слишком-то радостный вид. После того как целый день мы ходили по холоду, по метели, идти сейчас, ночью, в Лидеч, тридцать километров лесом…

— Собирайся, отнесешь письмо Ондраку — знаешь, где искать его?

Я кивнул. Знаю.

— Мне нечего собираться, я готов.

— Ондрак распишется, что получил письмо. Попадаться немцам не имеешь права. Ну как, идешь?

Усталость как рукой сняло. Получить такое задание — не каждый день случается. А я в отряде недавно. Ясно, что дело нешуточное. Оказалось оно гораздо важнее, чем я думал.

— Скажешь, что письмо еще до рассвета должно быть переправлено через границу. Оружие сдашь, возьмешь пистолет и гранаты.

Тут вмешалась женщина:

— Попадетесь — письмо уничтожьте, даже если придется пустить в ход гранаты. К немцам оно попасть не должно ни за что на свете.

— Нет, Марта, уничтожать письмо нельзя. Володя будет осторожен, он не попадется. Письмо нельзя ни потерять, ни уничтожить, ни выдать немцам. Утром оно должно быть уже за горами… Понял?

Я понял. Любой ценой.

— А не лучше ли послать еще кого-нибудь в помощь? — спросила женщина.

— Нет. Володя справится, в таком случае один человек может сделать больше, чем двое.

Откуда ему известно, что я справлюсь? Ведь он же совсем не знает меня.

— Ну, я пойду… — вздохнула незнакомка.

— До свидания, Марта, — сказал Николай.

Он задумчиво смотрел на дверь, за которой она скрылась.

Мне хотелось спросить, кто она, но расспросы в отряде были запрещены. Откуда она взялась? Куда ушла одна, ночью? Она ни на кого из нас не похожа, и мир ее, как видно, ничего общего с нашим миром не имеет.

— Думаешь, кто она? — спросил Николай. — Не думай об этом. Одно только могу тебе сказать — эта женщина стоит больше, чем весь наш отряд.

Само ее появление обеспокоило меня. Всю дорогу я о ней думал. Кто она? Откуда? Чем занимается? Шпионажем? Ерунда, времена шпионок, подобных Мата Хари, прошли. Ни одна разведка теперь не вербует таких красивых женщин. И неужели письмо через границу может переправить только Ондрак? И разве можно такое задание поручать неопытному партизану, как я? Но, как видно, письмо спешное, такое спешное, что стоит рискнуть, ждать нельзя; возможно, есть и другой путь через границу, менее рискованный, но более сложный и длительный?

Лес кончился; перед утром по задворкам я приблизился к усадьбе Ондрака. Он ждал меня. Откуда он знал, что я приду?

— Пришел-таки, — проворчал он, — ну, давай, где там у тебя это дело?

Я достал объемистый конверт.

— Я подожду, пока ты вернешься. Николай должен точно знать, что пакет доставлен.

Ондрак повел меня на чердак, потом принес хлеба с колбасой.

— Счастливо…

Я смотрел через маленькое оконце, как он углубился в лес. И я понял, что перерезать электрические провода, нападать на венгров и немцев не является единственной целью отряда, что есть иное, о чем и не подозревают ребята в горах, и это иное — очень важно… Да что там, не мое это дело…

Я зарылся в сено и заснул. Уже днем разбудил меня Ондрак.

— Спускайся. Все в порядке.

Я дождался, пока стемнеет, и отправился назад. Но Николай знал уже, что все в порядке. Откуда? Передатчики тут, что ли, работают?

Неизвестная женщина, которую Николай называл Мартой, втемяшилась мне в башку. Куда бы мы ни шли, я все думал о ней. Я пробовал ругать себя, ведь я ее больше и не увижу, никогда в жизни… Но она пришла, пришла через неделю, приветливо кивнула мне, как старому знакомому, осталась ночевать у Рашки, ушла она только в воскресенье вечером, а мне не удалось сказать ей ни слова.

«Ну и дурак, — упрекал я себя, — сейчас не до того…»

Но все было напрасно. Марта нравилась мне, она будила мое воображение, была в ней особенная красота, свойственная только некоторым рыжеволосым женщинам. Она казалась спокойной, уверенной в себе. Была элегантна в эти страшные времена, когда многие женщины давно забыли о таких вещах.

А что здесь? Нет, меня совсем не привлекает то, что я вижу каждый день, — обрывки украденной, выпрошенной любви. Разве недостаточно, что мы объедаем хуторян, подвергаем их смертельной опасности. И к тому же позволяем себе такое, на что уж не имеем никакого права.

Хуторянин горных выселков, безыменный герой этой войны, отдал все: сына, корову, последние остатки муки из самых потаенных запасов — и табаком делится с нами… Невесело ему смотреть, как сбиваются с пути дочери-невесты… А времени для любви нет, жизнь летит, запретов нет. С горечью, но не протестуя, смотрит хуторянин, как двадцатилетний мальчишка лезет к его жене, а она, тварь, еще смеется. За такие дела на выселках с незапамятных времен рубили топором, но те времена давно прошли, теперь война, теперь новые порядки. Что было у этих мальчишек? Они ведь и не жили еще, а могут умереть сегодня — каждый из них, все могут умереть сегодня…

Нет, и мы не все одинаковы. Да и не каждая женщина позволит такое. Мне отвратительна такая любовь, недостойная человека, безрадостная, у всех на виду. Мне не по душе неисполнимые обещания и клятвы. Я никого не обвиняю, но сам не хочу. Я привык думать о таких вещах с уважением, мне казалось, что подавить неопределенную тоску — это значит очистить и возвысить ее. Я считал и сейчас считаю, что любовь — это праздник жизни, но кто каждый день превращает в праздник, тот не знает праздников, и его жизнь становится беднее.

Хуторские девушки не желали понять этих моих мыслей, сперва некоторые заигрывали со мною, потом перестали обращать на меня внимание, решили, что я задаюсь, и, конечно же, Иржина придумала мне пренебрежительное прозвище «девственник». В свои двадцать четыре года я еще умел краснеть так, что уши у меня загорались; с девушками я был несмелым, их грубость оскорбляла мое достоинство, и я не принимал участия во всем, что творилось на выселках.

Конечно, и я ждал любви, в горах это было еще мучительнее, потому что было ее очень мало, и уж очень она была жалкая. Ведь то, что я видел вокруг себя, была деформированная, изуродованная любовь, это была не человеческая, а животная любовь, она быстро зарождалась, быстро проходила, была распутной… После вспышки сразу же наступало отупение, отвращение, болела голова, а кончалось все оскорблениями. Не удивительно, что ребята так грубо и безжалостно говорили о хуторских девчатах — в их чувстве не было радости. А я всегда защищал хуторских девчат, не верил, что они такие, как о них говорят. Я избегал девчат, но жалел больше, чем их ежедневно меняющиеся ухажеры. Правда, все стали считать меня чудаком, возможно, так оно и было; пожалуй, я и был чудак.

И тут появилась рыжая Марта, в ореоле таинственности, удивительно привлекательная…

Порой она неожиданно появлялась на хуторе, приходила на час, на день, исчезала неизвестно куда и как. С ней пришло ко мне мучительное беспокойство, хаос, противоречивые чувства. Ну что я такое в сравнении с ней? Она из другого мира, в иное время она бы и не взглянула на меня — так я старался сам себя урезонить, но — возражал я себе — сейчас все по-другому. Что-то общее у нас с ней все же есть, раз она связана с отрядом. Да, но она живет в городе, это городская женщина, с головы до ног городская, а таких, как я, там видали…

Как только она появится еще раз, — обещал я себе, — я заговорю с ней. Я обдумывал все — как подойду к ней, что скажу, что она ответит. Но она приходила, и все оставалось по-прежнему, я готов был счесть себя трусом, дураком, идиотом, но не делал никаких попыток изменить что-нибудь. Дальше приветствий дело не шло. Мелькали ее глаза, лицо — и все исчезало. Я то проклинал ее за то, что она внесла в мою партизанскую жизнь беспокойство, то благословлял, стократно благословлял ее за то, что она наполнила мое партизанское существование тоской, мечтами, чтобы не произносить этого слова: любовь.

После того как ночью я ходил к Ондраку, Николай часто поручал мне подобные задания.

Как-то в одной деревне пятерых наших людей схватили гитлеровцы. Они их убили, а потом повесили на площади для устрашения. Ни немецкого постоя, ни жандармов в этой деревне не было — выдал кто-то из крестьян. Связной, который принес нам весть о том, что случилось, утверждал, что жандармам из Брода все известно. Мы оплакали товарищей, погоревали и стали уже забывать — в горах горюют крепко, но быстро забывают. И вдруг вызвал меня Николай.

— Вот что: начальника бродской жандармерии зовут Поспишил. Добром или злом — он должен сказать тебе имя предателя. Уж ему-то оно известно. Если скажет, оставь его в покое, ну, а если нет, ты знаешь, что делать. Но выведать ты должен. Справишься один?

Лучше всего мне было сказать, что не справлюсь вообще. Марта была в Плоштине, а я должен был уходить. Но я тут же отогнал эти предательские мысли. Совсем я, что ли, голову потерял? И чем она опоила меня?

— Обойдусь и сам. Ты ведь говоришь, что один — иногда больше, чем двое.

— Он пойдет не один… — услышал я за своей спиной знакомый голос. — Мне кое-что нужно в Броде, он составит мне компанию.

Я не решался пошевельнуться, не только что оглянуться назад. Во мне бушевали радость и страх, надежда и недоверие, и чуть-чуть я злился. Эта женщина считает, что может делать с нами все, что ей угодно. Ну что я ей скажу? Вдвоем всю долгую дорогу… Я буду с ней… буду с ней один… Черт возьми, буду с ней один, чего же мне еще? Николай размышлял над тем, что она сказала, а я все боялся поднять глаза, чтобы он не заметил того, что происходит со мной. И так мне казалось, что он слышит, как стучит мое сердце, громко и глупо. Точно школьник, издевался я над собой, точно мальчишка…

Николай ничего еще не ответил, а я испугался, что он скажет «нет».

— Когда вернетесь?

Я пожал плечами. Откуда я знаю? Как только все узнаю, как только встречусь с жандармом. Самое раннее — если все кончится хорошо — послезавтра утром. До Брода далеко.

— Хорошо, подождешь Марту, береги ее…

Что это он, подмигнул мне или мне показалось? Вот чертов сын — и правда подмигнул.

К Броду мы подошли уже в темноте. Я давно не был в городе. На затемненных улицах никаких признаков жизни, город казался пустым, вымершим, безлюдным. Шли мы быстро, говорили мало, все больше о пустяках. Еще не доходя до города, мы поспорили. Я хотел переночевать на хуторе у знакомых, а она и слышать не хотела об этом. Она знала в городе более безопасное место.

— Но Николай приказал, — не уступал я.

— Николай приказал тебе беречь меня. Если хочешь, иди на хутор, мне же Николай не приказывал ничего подобного.

Издевается она надо мной? Я пошел с ней, полный решимости не произнести больше ни слова. Я совсем не знаю ее, но она безрассудна, как все женщины.

Мы шли по темным улицам.

— В городе полно патрулей…

— Пустяки. Держи пистолет наготове и обними меня, так безопаснее. Бумаги у тебя в порядке?

У меня-то да, в образцовом порядке, а вот у нее?

Я обнял ее за талию, не совсем уверенно. Она почувствовала мое замешательство и громко рассмеялась.

— Вот глупый, разве влюбленные такие бывают?

Мы прошли почти весь город и встретили только двоих, они очень торопились. На самой окраине стоял новый дом. Марта остановилась, порылась в карманах, достала ключи.

— Ну вот. Пришли. Только не шуми.

Она взяла меня за руку и повела по темному коридору, мы поднялись в лифте на четвертый этаж. «Точно в мышеловке, — подумал я, — отсюда не убежишь». Я разозлился на Марту. В своем ли она уме?

Мы стояли в темном коридоре. Марта отворила какую-то квартиру, втащила меня туда, заперла двери. Потом побежала куда-то, я услышал, как она спускает маскировочную штору. Потом зажгла свет. Я стоял в прихожей незнакомой квартиры и размышлял: не дать ли тягу?

— Не бойся, квартира принадлежит одному знакомому, если я тебе и назову его имя, ты все равно не поверишь. В настоящий момент нет для нас более безопасного места в этой печальной стране…

Она вытащила из-под дивана электрический камин.

— Ты можешь помыться… тебе не повредит… Ванная там, а я пока поищу чего-нибудь на ужин…

Меня опять охватило беспокойство. Кто эта женщина? Чем она занимается? Чья это квартира? Ее любовника? Мужа? Брата? Ну и квартира же была! На стенах ковры, по-видимому дорогие, — я в этом ничего не понимаю, прекрасная копия «Утреннего туалета» Ренуара, господи, и такие вещи есть на свете! Но как я сюда попал, я, зверь из Плоштины?

— Что с тобой, Володя?

— Я как будто в мышеловке…

— Человек, которому все это принадлежит, — далеко, он живет не в этом городе; а если он и придет — ничего не случится…

Я больше ничего не понимал.

— Ты не должна была приводить меня сюда. Не подхожу я к этой обстановке.

— Вот глупый… Ну, ты пойдешь мыться или я?

Я бы с удовольствием пошел, еще бы! Все тело мое истомилось по горячей воде. Только взять с собой оружие? Это смешно. Но Николай приказал не выпускать оружие из рук, и приказ его не пустая формальность. Необходимо переложить пистолет в карман брюк; ну и пусть она смеется, а я переложу…

Конечно, она смеялась.

— И ловок же ты, Володя!

Она подала мне пижаму, роскошную, шелковую. И в эту минуту я понял, что буду спать с ней. Пижама меня разозлила. Ну конечно же, я грязный, две недели не снимал ни рубашки, ни брюк, но чья это пижама? Нет, я бросил ее на кресло.

— Не нужно.

Она удивилась. Не поняла.

— Не собираешься же ты спать, не раздеваясь…

— Да нет, я просто не люблю чужие пижамы.

Она еще больше удивилась моему раздражению.

— В этой пижаме никогда не спал мой любовник, Володя, можешь спокойно надеть ее. Или… подожди…

Она достала из шкафа нижнее белье, носки.

— Это все новое, Володя, никто не надевал — видишь, даже сколото булавками…

Рубашка была действительно новая, фланелевая, теплая. Я взял ее. Мне показалось, что Марта обрадовалась.

Я хотел помыться быстро, но горячая вода была так соблазнительна, что я проплескался около часу. Ванна… а я уж и думать забыл, что такие вещи существуют на свете.

— Володя, — постучала Марта, — гренки остынут.

Я неохотно вылез из воды, натянул чистую рубашку…

— Ну как?..

— Я кончил…

— Спусти воду.

Ванна разбудила во мне все на свете желания… Я рад был, что снял военную одежду, рад был, что нахожусь в чужой, не партизанской, обстановке, в совсем ином мире, что я здесь с Мартой, что буду с ней всю ночь. Я оделся во все чистое, а старое тряпье свернул в узелок — по дороге заброшу.

На столе ожидал меня пир. За короткое время Марта приготовила роскошный ужин. Ветчина, сардины, еще какая-то рыба, соблазнительные огурчики, зернистая икра…

— А ты пил когда-нибудь шампанское?

Я отрицательно покачал головой.

— Сегодня будешь пить. Ну что ты на меня так уставился? Есть люди, которым неизвестна нужда, хоть сейчас и трудное время.

— Я вижу. И ты принадлежишь к ним.

Она сразу стала серьезной. Мои слова обидели ее. Что-то произошло — я задел ее за живое.

— В какой-то мере… — проговорила она.

И стала очень печальной.

— Я не хотел обидеть тебя, Марта, так уж вышло. Знаешь, когда подумаешь о карточках, маргарине, искусственном меде, о пятистах граммах мяса в месяц… о хлебе с отрубями…

Марта тряхнула головой.

— Давай не говорить сегодня об этом. Не надо портить этот вечер!

Разве это возможно? Разве имеем мы право? Ребята едят вареную говядину без хлеба — утром, в обед, вечером, вчера, сегодня, послезавтра. Говорят, вареная говядина никогда не приедается… Хотел бы я, чтобы тот, кто первый сказал это, побыл с нами месяц-другой… Если нынче Тарасу повезло, в Плоштине пьют самогон. От него дерет в горле, болит голова, но он лучше все же, чем коньяк на этом столе, — коньяк в пузатых, сужающихся кверху бокалах.

— Пить коньяк — это целая наука, Володя. Бокалы такие специально, чтобы не улетучивался аромат, аромат коньяка — вещь немаловажная…

— Я ничего не понимаю в этом, Марта, по-моему, он пахнет мылом…

— Ты, как видно, многого еще не понимаешь, Володя…

— Но зато ты понимаешь… многое.

— Понимаю. Но я хотела бы оставаться с вами. Мне там хорошо.

Марта встала, убрала со стола. Налила еще коньяку.

— Надо бы за что-нибудь выпить, Володя.

— Если хочешь…

— А ты?

— Нет. Это все глупости.

Она пристально посмотрела на меня.

— Я не понимаю тебя, Володя. Иногда мне кажется, что ты беззащитный, маленький еще, а порой кажется, что ты многое испытал.

Я засмеялся.

— Я сам не понимаю себя; если хочешь, я еще маленький, но испытал всякое.

Она стала за креслом, в котором я сидел, я чувствовал ее за своей спиной, я чувствовал, как она дрожит. Она наклонилась ко мне, взяла мою голову в руки, поцеловала меня. Я притянул ее к себе. Это была совсем иная Марта, у нее было другое лицо, в глазах появился зеленый свет, влажные губы влекли, звали — у меня закружилась голова, я обнимал ее, чувствовал ее трепет. Она вдруг вырвалась.

— Подожди. Надо смыть всю эту грязь…

И убежала в ванную. Я остался один.

— Налей себе еще! — крикнула она из ванной. Ей не надо было уходить, не надо было оставлять мне время на размышление. Кто же она все-таки? Зачем я здесь — в квартире чужого, незнакомого человека? Я старался угадать по убранству комнаты, кто ее владелец. Я мог бы, например, открыть шкафы, выдвинуть ящики стола… Но что нужно ей, женщине из такой среды, там у нас, в Плоштине? Или в самом деле это крупная игра, которой я не постигаю? А Николай? Знает он что-нибудь об этой квартире? У меня мелькнула сумасшедшая мысль — а что, если это очень тонкая игра, но ведут ее немцы?

Да нет, просто я с ума схожу… я отогнал эту мысль, но беспокойство осталось. Все казалось неправдоподобным, а то, что я сидел здесь, в этой квартире, было совсем уж непонятно. То, что поручено мне, — слишком незначительно: как все это согласовать?

Эх, убежать бы… Марта в ванной, я мог бы уйти, и ничего бы не было…

— Ты только не уходи от меня, — услышал я голос Марты. Она смеялась.

— Зачем мне уходить? — ответил я, пораженный тем, что она угадала мои мысли.

— Да так. От тебя всего можно ждать.

Откуда она знает, чего от меня можно ждать? Что вообще знает она обо мне?

Ее близость стала мучить меня, дразнить. Я слышал шум воды. От этого Марта стала еще ближе, еще реальнее… А интересно, вскрикнула бы она, если бы я сейчас отворил дверь в ванную? Достаточно сделать несколько шагов, взяться за ручку…

— Я сейчас выйду, Володя. Уже вытираюсь.

— Помочь тебе?..

— Нет… нет…

Она вышла в темно-голубом шелковом халате, длинном, до самой земли.

— Давай послушаем музыку. Ты любишь музыку, Володя?

Она поставила пластинку.

Это «Думка»… Вот черт, она выбрала «Думку»!..

— Погаси свет… посидим в темноте. Забудем о войне, обо всем…

Я встал, повернул выключатель. Когда я вернулся к ней, она лежала на мягком ковре.

— Поставь еще раз…

Я поставил пластинку. И сразу мне показалось, что все давно известно — и смешно. Технология любви со всеми аксессуарами: красный свет электрокамина, музыка Дворжака, вечер, коньяк, дьявольски красивая женщина, мягкий ковер, и я весь размяк — и сердце и ум, — какая затасканная ситуация, штамп! Чего еще не хватает? Есть все, что требуется, все, что должно быть, — и ванна, и тахта в углу комнаты; вот сейчас она совсем непринужденно обнажит колено… и спросит: «О чем ты думаешь, Володя?» И я отвечу: «О тебе, Марта, только о тебе».

Но почему? Почему? Для чего ходила она в Плоштину? Почему выбрала именно меня? Что это — игра нервов? Романтика? Двойная игра? Светская женщина, опытная… Но что ей нужно? Э, да эта игра имеет свои правила, скоро я узнаю их…

— О чем ты думаешь, Володя?

— О тебе, Марта. Я не могу думать ни о чем другом. Я часто о тебе думаю, а сейчас мы одни.

Она засмеялась. Отчего она смеется? И вообще сегодня она слишком много смеется.

— Отчего ты смеешься? Что тут смешного?

— Да так, а то уж я начала о тебе думать так же, как плоштинские девчата.

— Что я девственник?

— Нет хуже.

— А, знаю. Иожина как-то евнухом меня выругала…

— Мне нравится это.

— Что? Что я евнух?

— Не говори глупости. Мне нравится, как ты держишься. При такой жизни мужчине ничего не стоит превратиться в зверя. А ты не такой. Думаешь, я не замечала, как ты на меня смотрел, когда я приходила в Плоштину? Женщины всегда замечают такие вещи.

— Но зачем я тебе, Марта? Зачем ты привела меня сюда? Что я тебе?

— Вот глупый! Ты нравишься мне.

— А, тебе нужна игрушка, мальчик для забавы… я нравлюсь тебе, так? Это каприз? Хочу — беру? Хочешь позабавиться — пожалуйста. Хочешь узнать, не ошибалась ли Иожина?..

Ее глаза как-то сразу погасли. Она отмахнулась от чего-то. Ничего не сказала. И ее глаза наполнились слезами. Вот комедия…

— И ты нравишься мне, Марта. Мучительно видеть тебя там наверху, среди нас. С того часа, как я увидел тебя в первый раз, я не знаю покоя, я только и думаю о тебе. На войне это не годится, такое нельзя выдержать. Но для чего это представление, для чего ты привела меня сюда? Может быть, я должен благодарить тебя? Ты думаешь, мне здесь лучше, чем в Плоштине? И коньяк лучше самогона? Но что ты? Кто ты? Любовь при красном свете, с музыкой… «Думка» Дворжака… обнаженное колено… икра и шампанское на столе… Ну конечно, ты мне желанна, ведь ты красивая, мы тут одни, но не этого я хотел от тебя, и если я думаю о тебе — так на это есть другая причина…

Она вздрогнула, как от удара бича. Сколько печали было в ее глазах… Порывистым движением она прикрыла ноги. Если теперь она еще и заплачет, я уйду…

Но она не заплакала. Она встала, зажгла свет и села против меня.

— Поверь, Володя, и я не этого хотела. Я просто готова была отдать тебе все, что у меня есть. Я знаю, это очень немного, а предлагать по-другому я не умею… Так уж меня выдрессировали, Володя. Вымуштровали так, что я и думать забыла, что на свете есть и другое. Я шлюха, Володя. Те, кто знают меня, говорят, что я — высшего класса. Только я сама знаю, что низшего…

— А зачем ты ходишь в Плоштину?

— Это я сказать не могу. Не имею права.

— Я не любопытный.

— А жаль.

— Чего жаль?

— Я сама все испортила. Мне казалось…

Я зло рассмеялся.

— А я — то, дурак, сколько раз думал: вот возьму и скажу тебе, так прямо и скажу: люблю тебя, у меня это серьезно.

— А я? А я, Володя?.. Я всегда смотрела на тебя. Есть у тебя что-то такое в глазах — всю жизнь я это искала. И не нашла. Потому я и стала такой.

Она села на ковер и положила голову мне на колени, глядя на раскаленную спираль электрокамина. Она вздрагивала. Плачет… Но это не то, чего я боялся, от чего хотел уйти. Это не представление.

Я гладил ее волосы, гладил долго-долго, не говоря ни слова. Тишина была чистой, ее заполняли два человека. Она подняла ко мне голову, и в глазах ее было столько мольбы, столько тоски, столько надежды… Я вскочил, погасил свет, вернулся к ней. Она лежала на полу, я лег рядом с ней и стал смотреть на ее лицо.

— Ты можешь уйти, Володя… — шептала она, — я знаю, можешь… но я прошу тебя, прошу…

— Ты ошибаешься. Теперь я не могу уйти. Теперь — нет.

Женщина, которая лежит здесь, больше не товар, за нее не нужно платить, не будет унижений и оскорблений, и после пробуждения она останется такой же желанной. И не оттолкнет, теперь — нет. Ее ничто не замарает — она придет чистой…

— О чем ты думаешь?

— Ни о чем. Мне хорошо.

Она зажмурилась, как кошка.

— Я люблю тебя, Володя.

— Молчи…

Она замолчала. Так мы стали любовниками. Просто, естественно, без слов. Это было прекрасно. Я выиграл эту женщину, выиграл ее у жизни.

Эх, партизанское счастье! Теплая печка, горячий чай, песня, знакомая с детства, двести граммов самогону, охапка сена в морозную ночь… И — поезд, пущенный под откос, несколько убитых немцев и те драгоценные минуты товарищества, когда все мы молча и глубоко любим друг друга. У нас одна судьба, нас пятьдесят человек — и мы одно целое… Одного убивают — и несколько дней царит скорбь, начинаются ссоры, все мрачны, кое-кто не выдерживает, вспыхивает истерика, начинается самобичевание; звучат горькие упреки, а самые горькие — те, которые не высказаны, упреки товарищам — это не должно было случиться, этого и не произошло бы, если бы я, если бы он, если бы другие… Об этом, и только об этом, говорят два-три дня — это панихида, поминовение усопших. Не поют песен, не болтают о девчатах, ни грубости, ни глупости… И тогда обнажается то, что скрыто под толстой кожей пустых слов, рисовки и поведения суровых людей, выбитых из нормальной колеи.

А любовь? Как же с любовью? Ну конечно, но в горах это хрупкая штука, она дается не всем, а только тем, кто может отдать себя ей без остатка и ничего не потребовать взамен. Любовь в горах — это величина абсолютная, любовь эта чиста и свободна. И она принадлежит тем кто способен на отречение.

Вот она, любовь, здесь, рядом, я не могу насытиться ею, я прикасаюсь к ней, я не могу отвести от нее глаз, не могу оторвать губ, вдыхаю ее, ничто не напрасно, стоило столько ждать, теперь она чиста, свободна от грязи, от всего наносного. Завтра убьют меня — пусть! Ее убьют — пусть! Завтра она станет снова такой, какой была вчера, — и это пусть! В эту ночь она моя, каждым атомом моя, каждая мысль ее принадлежит только мне. И я ничего, совсем ничего не оставил для себя, все отдал ей. И наша любовь принадлежит нам обоим, вся любовь мира принадлежит только нам. Мы все отдали друг другу, и мы равны. Мы отдаем друг другу все и ничего не требуем взамен.

— О чем ты думаешь, Володя? — О тебе, Марта. — А еще? — Больше ни о чем. — Люблю тебя, Володя. — Люблю тебя. Марта. — Ты мой, Володя. — Твой, Марта. — Я твоя, Володя. — Моя, Марта. — Давай выпьем, Володя. — Давай, Марта. — За эту ночь, Володя… — За тебя, Марта… — А еще? — За тебя. — А еще? — Ни за что. — За вчера? — Нет. — За завтра? — Нет. — Хорошо. — Хорошо, Марта…

Утром она ушла. Сказала, что вернется в полдень. И правда, она вернулась.

— Поспишил будет ждать тебя в пятом часу в корчме здесь неподалеку.

Я почувствовал себя разочарованным. Зачем же меня посылали, если она сама может все выполнить? Марта поняла.

— Николай приказал тебе поговорить с Поспишилом. А у меня совсем другое задание. Да и договаривалась с жандармом вовсе не я.

Она видела, что не убедила меня.

— Не будь смешным, Володя. Я хотела помочь тебе, и у меня была возможность. Что в этом дурного?

Она права. Это смешно.

— И правда смешно, — засмеялся я.

И на этом размолвка кончилась.

Марта ушла, оставив мне ключ от квартиры. Теперь она вернется поздно, возможно после полуночи. До пяти часов было еще далеко, в город идти не хотелось — нечего напрасно искушать судьбу, я лег, но заснуть не мог. Думал о Марте, о ее особенной жизни, о ее бесспорном таланте и конспиративном опыте, о ее уверенности в себе и о ее печали, которая, как бы она ее ни скрывала, свидетельствовала о том, что у нее есть другая жизнь и об этой жизни мне ничего не известно.

Она говорила неторопливо, и это доказывало, что все время она настороже, что взвешивает каждое слово, с недоверием обдумывает все, никому не верит, не верит даже мне, во всяком случае, верит не совсем. Ей тяжело будет привыкать к нормальной, невоенной жизни без оккупации… Тут я остановился в своих умозаключениях. И правда, война не может теперь долго длиться; с каждым днем реальнее становится надежда, что мы останемся в живых, — но что потом? Что будет с нами дальше? Впрочем, это еще далеко, не стоит об этом думать…

К пяти часам я собрался на свидание с жандармом. Корчму нашел легко, несколько пожилых господ играли в преферанс, корчмарь с безразличным видом стоял за прилавком, в углу жалась парочка… У окна сидел жандармский урядник, нервно барабаня пальцами по столу; заметив меня, он тотчас же прекратил свое занятие. Я, не размышляя, направился прямо к нему.

— А, пан Поспишил! Что вы здесь делаете? Вот так встреча! Тут без выпивки не обойдешься… Хозяин, два пива!.. Время военное, пан Поспишил, да пиво-то дрянное…

Все как надо. Рука в кармане брюк. Пальцы сжимают предохранитель.

Жандарм побледнел, когда я объяснил ему, что мне надо.

— Это… это ошибка… Провокация, — прошептал он. — Я не знаю вас, я жду совсем другого человека…

— Успокойтесь. Этот другой человек — я. И я хотел с вами встретиться. Кстати, я целюсь вам прямо в живот.

Еще некоторое время жандарм все отрицал, грозил, проклинал меня, просил. Я не мешал ему говорить, только потом поставил на вид, что не стоит ему привлекать всеобщее внимание — за сотрудничество с партизанами немцы сурово карают.

— Чего вы от меня хотите?

— Только имя. Имя той свиньи, что предала наших ребят.

— Мне это неизвестно. Я не знаю, кто предал. Обратитесь в гестапо, это касается их.

— Если бы это было так! Если бы нам приходилось иметь дело только с гестапо! Однако нам хорошо известно, что вы были при этом.

— Ложь! Я получил донесение и должен был дать ему дальнейший ход. Мне угрожали; если бы я так не поступил, меня бы обвинили в укрывательстве партизан.

— Ну вот, видите! Это уж совсем другое дело. Ведь какие сволочи, а вы еще заступаетесь за них…

Мне доставляло даже удовольствие мучить этого охотника за людьми. Я мог получить нужные сведения сразу же, стоило только как следует припугнуть его, но мне захотелось поиграть с ним, так же как это делают они, чуть только кто-нибудь попадется им в лапы.

— Я… я… ничего не знаю, — повторял он.

— Ну, что вы, пан Поспишил! Вы знаете толк в таких вещах, а ведете себя, точно мелкий жулик. Не ожидал, не ожидал от вас…

— Я не могу, не имею права, — ответил он твердо, — нарушить служебную тайну.

— Пан Поспишил…

— Не знаю, кто предал этих людей, и оставьте меня в покое, в противном случае я буду вынужден…

— Пан Поспишил!..

— Ничего вам не скажу.

— Значит, вы не знаете, кто предал этих людей? А вы хорошо подумали? И я должен сообщить товарищам, что предателя не было, что все сделал в верноподданническом рвении жандармский урядник Поспишил?

— Я этого не говорил. И вообще, мне не о чем с вами разговаривать.

— Хорошо. Пан Поспишил действительно не знает или не хочет говорить. Ну что же… Эй, счет!

Подошел сразу заинтересовавшийся и недоверчивый хозяин; он бросил на меня оценивающий взгляд, как видно, о чем-то догадываясь. Я заплатил за пиво. Встал.

— Жаль, пан Поспишил, а я думал, что мы договоримся.

— Подождите… — проговорил насмерть перепуганный жандарм. — Ведь у меня семья.

— Один из тех пяти был отцом четырех детей.

— Немцы ведь узнают, не так-то они глупы.

— Да, немцы — это не шутка, но и мы — не шутка, пан Поспишил! И запомните, мы — это совсем другое. Немцы будут тут еще несколько недель, от них можно и спрятаться. От нас не спрячешься.

— Я не мог поступить иначе. Это был мой долг. Он, тот человек, грозился, что донесет и на меня. Но почему вы именно меня спрашиваете? Тамошний рихтар все знает.

— Мы хотели бы узнать все именно от вас, а не от рихтара.

— Поверьте, это была самая страшная минута в моей жизни. Я ведь тоже патриот…

— Вздор! На вашей совести пять партизанских жизней, ведь это вы донесли немцам, где они скрываются, вы и немцев туда привели. Мы хотим знать от вас, кто предал! Это для вас единственная возможность оправдаться.

— Для чего вы хотите уничтожить меня?

— Довольно, Поспишил. Имя! Либо висеть будет этот негодяй, либо вы. Наши законы строги… И от нас вам не убежать.

— Пусть рихтар скажет!

— Вы скотина, Поспишил. Рихтара мы тоже спросим, но вот вы пытаетесь свалить все на другого. Имя — или вы не встанете из-за этого стола.

— Это уж нахальство! И так это вам не сойдет. Вот посмотрите! Заманили меня сюда!

— Я целюсь вам в живот, Поспишил. И я вам его продырявлю! Знаете, каково это? У вас будут прострелены почки, кишки, начнется медленное кровотечение — это страшная смерть. Вы сами жандарм, в таких вещах разбираетесь.

Жандарм позеленел. На лбу у него выступил холодный пот. Он пробормотал что-то невразумительное, потом назвал имя.

— Конечный, говорите? Конечный, значит, а как звать его? Кто он? Где живет?

— Не знаю. Не скажу. Вы бандит, убийца.

— Скажете, Поспишил. Как звать его, чем занимается, какой номер дома. Ведь вы все это на память знаете.

— Звать Иозеф, он конюх, живет в доме тридцать семь…

Для меня было вполне достаточно.

— Да, вот еще что, Поспишил. Если со мной или с кем другим — вы знаете, о ком я говорю, — что-нибудь случится…

Но я видел, что опасения мои напрасны. Ничего не случится. Собственно, будет вот что: после войны на суде он скажет, что открыл опасного предателя. И попытается доказать этим свои патриотические чувства. Вот какой это человек. Мразь, а не человек.

— Что же, до свиданья, пан урядник. Отлично мы поговорили.

Я шел назад безлюдными темными улицами. Меня давила тяжесть воздуха оккупированного края. Ни души, все попрятались в самые отдаленные углы, замкнулись в одиночестве, никому не верят; здесь, в этом городе, одного из наших товарищей предала жена — он нарушил приказ и «забежал домой», а потом ее нашли на чердаке в петле… Тихо, пусто, Темно, но я чувствовал, что эта тишина обманчива, сотни глаз следят сквозь щели в маскировке за всем, что происходит на улицах. И меня вот сейчас видят, и обо мне раздумывают — кто я, что? Шпик? Гестаповец? Подпольщик? Недоверие и напряжение достигли предела. Навис страх. Человек человеку стал врагом. Мы там в горах часто спим на снегу, делаем сорокакилометровые ночные переходы, едим вареную говядину, если она у нас есть, часто без соли, и все же нам лучше, наша жизнь достойнее, мы свободны. И пусть это покажется странным — у нас больше надежды пережить эти последние недели войны.

На площади мне попался немецкий патруль. Пятеро с автоматами — двое на левой, трое на правой стороне площади. Мне нечего было опасаться, но сердце забилось быстрее. Я старался пройти мимо них незаметно. Немцы на меня и не взглянули, в их обязанности не входило следить за единичными пешеходами. Но на жителей города эти ночные патрули действуют отнюдь не ободряюще. Поэтому никто не выходит по вечерам.

Марта пришла поздно. Она была усталая, истомленная, как будто жизнь ушла из нее. Я хотел подойти к ней, обнять, она отстранилась.

— Нет, нет… сначала я вымоюсь.

Она что-то скрывает от меня, что-то дурное, по ней это видно, это давит ее. Что это? Страх? Реакция на напряженную подпольную работу и волнения, связанные с ней? Вдруг я подумал: а сколько ей лет? Иногда она кажется стареющей, с погасшими глазами, и это не только усталость — что-то худшее.

— Сколько тебе лет. Марта?

С ней надо быть очень осторожным, она сразу понимает, куда я клоню.

— Теперь быстро стареют, Володя. Я не знаю, сколько мне лет. По паспорту двадцать четыре. Но иногда мне кажется, что я так опустошена, смертельно опустошена… Иногда это бывает, Володя.

Она ничего больше не сказала, а я не настаивал. Скажет когда-нибудь. Скажет мне, что ее мучит.

Она уже пришла в себя, лицо ее снова озарилось особым очарованием, в глазах появился свет, и я снова мог погружаться в их глубину. Мы смотрели друг на друга, взявшись за руки.

— Я так счастлива, Володя… Я никогда не думала, что может быть такое счастье…

Она убежала в ванную. Я не мог дождаться ее, плеск воды в ванне дразнил меня.

Мы не спали, всю ночь просидели на полу, не в силах оторваться друг от друга. Но она оставалась закрытой для меня, и я старался, миллиметр за миллиметром, открыть ее, узнать. Я рассказывал ей о себе, рассказывал о концлагере и ждал, что вот-вот она оставит свою осторожность, ответит тем же, но она молчала. Мне все казалось, что она заговорит, но нет, она все время отводила разговор от себя. Что-то тут кроется, и я узнаю что!

Это была удивительная ночь. В жизни вообще-то много хорошего, можно пережить много прекрасных ночей, но все они разные, в ту ночь было так, как никогда до того, и вряд ли когда я еще узнаю подобное. Мне казалось, что ей хочется, чтобы ночь эта никогда не кончалась.

— Что ты будешь делать, когда война кончится, Марта?

— Ох, когда кончится!.. — она сделала неопределенный жест. — Разве сейчас время думать об этом?

— Время. Конец близится. Знаешь, что я скажу тебе? Я целый вечер думал об этом. Если тебя устроит то, что я смогу предложить, когда кончится война, если сам я для тебя буду что-нибудь значить…

— Ты ничего не знаешь обо мне, Володя.

— Вздор. «Ничего не знаешь обо мне… Ничего обо мне не знаешь…» Я знаю о тебе достаточно, но пугает меня одно — ты можешь покинуть меня.

— Я ведь сказала тебе, как живу.

— Это только поза, Марта. Все это тебе только кажется. Но если, если бы и правда было так, как ты говоришь, мне все равно. Такая, как ты есть, ты желанна для меня…

— Оставим будущее, Володя… Утро приближается неотвратимо… Мы одни… Кто знает, когда еще мы снова будем вместе?..

Утро приближалось, неотвратимое, жестокое утро.

— Пора, Марта…

Я поднялся, приподнял ее. Она не просила меня остаться. Мы принадлежали не только себе, кроме ночи и любви, было на свете еще и другое. Она прижалась ко мне и прошептала:

— Ради этой ночи… ради того, что она была, стоило жить.

Я оторвался от нее, пошел.

Через город идти я не рискнул, было еще темно, и в этот час по улицам ходить всего опаснее. Я обошел город и углубился в лес. В сумерках добрался до Плоштины. И доложил Николаю, как прошла операция.

— Хорошо, Володя! — Николай похлопал меня по плечу. — Хорошо, хорошо, — повторил он весело.

Чему он радуется? Тому, что нам стало известно имя предателя? Разве это повод для радости? Но нет, у него другие мысли. Вот негодник, он думает совсем о другом. Значит, у меня такое уж лицо, что по нему все видно.

Утром я столкнулся с Иожиной.

— Ишь ты, — насмешливо протянула она, — да у тебя новая рубашка, и какая шикарная…

Ну что ей надо? Что ей от меня надо? Пусть делает, что хочет, а меня оставит в покое. Разве мое дело, что у нее каждую ночь другой? Пусть лучше не вяжется ко мне — я с ней спать не стану.

— За что ты сердишься на меня, Иожина?

— Ни за что. Ну за что мне на тебя сердиться? Одно только — дурак ты.

— Сама ты…

— Знаем-знаем, хуторскими не интересуешься…

Я отвернулся и пошел прочь, а она продолжала скалить зубы.

— Все равно ты евнух! — кричала она мне вслед. — Но, говорят, городским барышням это даже нравится…

Это развеселило меня. Ну и Иожина, все-то она знает. А всего два месяца назад она была скромной девушкой, носила косы и верила, что на этот свет ее принес аист. Да, действительно, слишком уж быстро мы живем…

Марта часто приходила в Плоштину. Нам нечего было скрывать, но люди Плоштины относились к Марте по-особенному бережно.

— Ты смотри, парень, не обижай ее, — говорила мне Рашкова, — у нее ничего, кроме тебя, нет на свете…

Меня удивляли странные отношения Марты с хуторянами. Совсем особенные отношения, я не мог ничего понять. Объяснила все Марта, как-то она проговорилась:

— Я два года скрывалась в этой вот каморке, Володя…

— Но как же ты сюда попала?

— Пряталась здесь. Ты ведь не знаешь, моя фамилия — Рашкова, я дочь Рашки.

Я не знал этого.

— Да, Марта Рашкова, Володя… так и в паспорте написано, черным по белому, и в метрике, и в удостоверении…

Я удивлялся, а она смеялась.

— Я очень люблю этих людей, Володя. Вы должны все сделать, чтобы с ними ничего не случилось.

Это были прекрасные недели. Я жил. Я пользовался каждой минутой жизни. Когда мы отправлялись на задание, каждый камешек под ногами говорил: «Ты живешь, ты живешь, жить так прекрасно…»

Марта заполняла всю мою жизнь, я ни на минуту не забывал о ней, она была во мне, навсегда; о чем бы я ни думал — всюду была она; когда я стрелял, это тоже была она. Она стала для меня родиной, счастьем, любовью, жизнью…

«Надо быть внимательным к ней, — говорил я себе, — жизнь и так к ней сурова, я должен заменить ей все».

Она приходила неожиданно, но всегда, когда мы были в Плоштине. Значит, она знала, когда мы там были. Откуда же она знала? Говорили, правда, о радиосвязи, о том, что где-то неподалеку действует особое соединение и что мы подчинены какому-то майору, что где-то существует таинственный штаб, что весь край охвачен партизанским движением, что каждый шаг немцев известен наперед. Понятно, что в этих разговорах было много преувеличений, была и фантазия, но кое-что, вероятно, было правдой. Я уже два раза побывал в Злине и узнал там удивительные вещи. Глубокое уважение, с каким относился к Марте Николай, только подтверждало слухи. Иногда мне даже казалось, что последнее слово принадлежит Марте, а не Николаю, хотя она никогда не участвовала в наших боевых операциях. И она не была связной между Плоштиной и Злином. Связного я знал хорошо. И всегда, когда Марта приходила в Плоштину, что-то происходило, я не знал точно что, но что-то тревожное носилось в воздухе. А с Мартой было все хуже.

— Володя… Володя, — стонала она, — я больше не могу, я не выдержу…

Может быть, если бы я тогда спросил, она сказала бы мне все, но я не хотел пользоваться минутой ее слабости. В условиях конспирации не знать — закон. Знать больше, чем нужно, — это всегда влечет за собой несчастье.

Я старался утешить ее, как только мог. Она садилась ко мне на колени, прижималась, как ребенок.

— Уже недолго, Марта.

— Недолго, Володя? Правда, недолго?

— Скоро все кончится. А потом…

— Мне хорошо с тобой, Володя… Так хорошо… Я рада, что ты здесь… Ты ведь не будешь бить меня… Ни словом не обидишь, ни мыслью… Ты не будешь обижать меня, Володя?

Я похолодел. Какова же эта ее другая жизнь, о которой я ничего не знал?

— Скажи, кто тебя… скажи только — я убью его! Но она опять сделала над собой усилие, ей показалось, она сказала слишком много.

Мы любили друг друга… Боже, как мы любили! Но между нами стояло что-то темное, злое, страшное, невысказанное. Война, гитлеровская война стояла между нами. Жестокая, безжалостная, война эта заклеймила людей навсегда, никто не избежит этого, всех она изувечила, грязная война. Не одно поколение состарится, прежде чем тела и души очистятся от всей гадости, которая разлилась по Европе. Мучительная немецкая война, она принесла столько страданий. Марта, кажется, я знаю, как ты живешь и что делаешь. Это страшно. Страшно для тебя, страшно для меня.

А потом мы взяли немецкого генерала, и я убедился в том, что был прав. Догадываться о чем-то и твердо, неотвратимо знать — это не одно и то же.

Мы были на отдаленном хуторе, на расстоянии ночного перехода от Плоштины. Все устали и замерзли после тяжелого похода и решили отсыпаться. Я лег рядом с Николаем и только уснул, как меня разбудил чей-то шепот. Партизанский сон — особенный, его может нарушить и тишина. Человек спит, а подсознание, какие-то рефлексы бодрствуют.

Я открыл глаза. Николай сидел на полу, а над ним стояла Марта, страшная, со спутанными волосами. Они говорили шепотом. Николай качал головой, а Марта чего-то настойчиво требовала. Но какая она была! Что они сделали с ней!

И наконец, Николай кивнул, она что-то еще сказала ему, потом, обессиленная, опустилась на пол рядом со мной.

— Что такое, Марта? Что случилось?

— Не спрашивай ни о чем. Не спрашивай… — она отчаянно зарыдала. — Ох, Володя… Володя…

Она прижалась ко мне, как ребенок, который боится темноты. Я гладил ее волосы.

Она затихла, усталость превозмогла отчаяние, она заснула у меня на плече. Мне стало страшно. Что с Мартой? Что останется у меня на свете, если с ней что-нибудь случится? Неотвязное, темное предчувствие подкрадывалось ко мне. В таком отчаянии может быть женщина, все чувства которой изранены. Кто же искалечил, кто же оскорбил ее? Что случилось?

Ко мне подполз Николай.

— Спишь?

— Нет. Что случилось?

— Буди ребят. Через полчаса выступаем.

Я осторожно положил голову Марты на землю, обошел дома, разбудил товарищей.

— Вставай, ребята… В наступление!

Было жаль будить их, спали они крепко, в сапогах, одетые, не выпуская оружия, кто лежал, кто сидел, зажав автомат между колен, кто прижимал к себе ружье, точно возлюбленную.

Через полчаса мы выступили.

— Гришка! Топоры… пилу… — приказал Николай.

Я знал уже, что будет. Неожиданное нападение. Через лес мы шли быстро, гуськом. Николай злился. Мы вышли на дорогу, впереди и сзади дозорные. Николай приказал остановиться. Я знал это место, здесь был крутой поворот, почти на сто восемьдесят градусов. Идеальное для нападения место. Николай вполголоса приказывал что-то рябому Гришке, и вот я услышал скрип пилы. Рассветало. Николай указал, где быть засаде, рябой Гришка наблюдал за совсем молодыми ребятами, которые старались подпилить большую ель. Николай следил, чтобы все были хорошо замаскированы; из самых старших партизан он выбрал десять человек и отвел их подальше. Все делалось организованно, обдуманно, быстро. Меня удивило, когда вдруг передо мной возникла Марта. Я думал, она осталась на хуторе. Что ей здесь надо? Ведь это не ее участок.

— Что такое, Марта?

— Не спрашивай! Не спрашивай ни о чем!

Она бросила на меня такой раздраженный взгляд, что я замолчал и отошел. Меня позвал Николай, он был рассержен и взволнован.

— Володя, не уходи далеко, возможно, ты понадобишься мне…

Я его таким никогда не видел.

— Ни к чему это, ни к чему это не приведет… — повторял он.

Послышался шум мотора. Гришка кивнул Николаю, тот покачал головой. Нет, еще рано, погодите с елкой, это автобус…

— Не трогаться с места!

Через несколько минут мы услышали, как автобус поднимается по крутой дороге вверх, потом увидели его на повороте, повыше того места, где мы залегли. Это был рабочий автобус, полный полусонных людей, которые и не подозревали, что готовится так близко от них. Автобус прогрохотал и скрылся.

И опять наступила теснящая тишина. Минуты, подобные этой, — самые страшные в жизни, нервы отказывают, глаза болят от напряжения, даже в носу что-то щекочет. Ожидание боя, может быть смерти, внушает чувство страха, столько раз побежденного и снова появляющегося неизвестно откуда. Ты залег, не смеешь и шелохнуться, и у тебя есть время, а время ожидания тянется целую вечность. И чтобы уберечься от собственных мыслей, желаешь всеми силами: скорее бы, скорее бы все началось, скорее бы все кончилось!

— Они сейчас будут здесь, — предупредил Николай.

Я достаточно хорошо знаю Николая, чтобы понять, что его волнение совсем другого порядка. Николай — опытный, обстрелянный боец, его трудно вывести из состояния равновесия. Он подал Гришке знак, молодые бойцы, которыми командовал Гришка, в последний раз взмахнули топорами, и ель с шумом и стоном упала поперек дороги. Теперь все пойдет быстрей — отступать поздно, а немцы, насколько мне известно, будут защищаться.

Очень много времени прошло, пока наверху раздалось ворчание моторов: Как видно, не один из нас в своем укрытии подумал о том, что час настает. Странно — автомобили легковые, много… Да, зверь крупный…

Машины с трудом преодолевали тяжелый подъем. Я услышал, как переключают скорость, и моторы зарокотали свободнее. Сейчас начнется спуск — вот они на повороте, прямо у нас над головой, несколько секунд — и они здесь!

Николай отдает последний приказ. Стрелять только по первой машине.

И вот появился вездеход с эсэсовцами. За ним три черных лимузина. Я напряженно разглядывал эсэсовцев в первом автомобиле. Их беззаботность сменилась ужасом, когда они увидели, что дорога преграждена. Шофер затормозил, один из эсэсовцев выскочил из машины и стал делать отчаянные знаки тем, кто был в следующих.

— Zurück… Zurück… Verrat! — кричал он.

Тут разорвалась первая граната, вторая попала в кузов, заговорили все наши автоматы. Немцы даже не успели ни разу выстрелить.

Все произошло очень быстро. Мы окружили три роскошные черные автомашины. Бежать немцам было некуда, десять человек во главе с Тарасом зашли им в тыл. Немцы были так удивлены и испуганы, что и не подумали о сопротивлении. Мы вытаскивали их из автомашин, как кули. Николай приказал отвести всех на опушку и хорошо сторожить. Мое удивление все росло. Полковник, майор, полковник, еще полковник, еще майор, капитан… два рыцарских креста.

А Тарас тащил из средней машины главную добычу — маленького человечка с широкими красными лампасами: генерала.

— Генерал! — Тут я понял, почему был взволнован Николай.

Генерал был грузный, маленького роста, лицо у него было круглое, шея бычья.

— Aber, meine Herrn! Meine Herrn! — растерянно повторял он.

— Die Partisanen… Die Partisanen… — с ужасом бормотал полковник, которого вел Гришка.

— Не партизаны, а бандиты, понятно? — поправил Гришка и в подтверждение своих слов ткнул полковника под ребро.

Мы кружили около автомашин, точно шершни.

— Ich bin ein deutscher General! — возмущенно протестовал смешной человечек, которого вел Тарас.

Генерал — это звучит внушительно, но как он жалок теперь со своим рыцарским крестом на груди! И вдруг генерал увидел Марту, которая приближалась к нему. Она шла медленно, не говоря ни слова, губы ее были сжаты, в руке пистолет. Я видел, как генерал побледнел, чего-то страшно испугался, губы его затряслись. А Марта закричала:

— Николай! Генерал — мой!

И кинулась к нему.

— Kennst du mich, du, Schwein? Узнаешь меня? Узнаешь меня, свинья? Свинья! Свинья!

Мы словно окаменели. Никто, кажется, никто, кроме меня, не понимал, что тут происходит. Митька не успел помешать ей; она дважды выстрелила. Генерал схватился за живот, скорчился, повалился наземь, лицо его было искажено от боли, но еще больше от страха. А Марта все била его по голове, топтала ногами, истерически выкрикивая:

— Зверь, зверь! Гнусный зверь!

С бритого черепа слетела генеральская фуражка. Никто из нас не шевельнулся, чтобы прекратить это страшное зрелище, никто не произнес ни слова. Первым опомнился Фред.

— Она с ума сошла!.. Она сумасшедшая… — зашептал он мне. — Пора кончать!

Его слова привели меня в чувство. Я бросился к Марте.

— Что ты делаешь, Марта?

Она еще раз ударила немца, еще и еще, прежде чем до нее долетели мои слова. Потом остановилась, взглянула на меня. Глаза у нее помутились, она даже не узнавала меня, но вдруг вскрикнула:

— Володя!

И бросилась на землю рядом с генералом, который уже отходил, у нее вырвался нечеловеческий крик, руки ее судорожно зарылись в еще мерзлую землю. Я с трудом оторвал ее от земли и увел в сторону. В глазах у нее не было больше ненависти, в них осталось только горе, столько горя, что и скалы не выдержали бы.

— Ты посмотри, Володя, как он меня… плетью… — она подняла на спине блузу — вся кожа была в красных полосах. — Он зверь, зверь…

Кто-то крикнул:

— Пора кончать!

Я успел еще взглянуть на полковников и майоров. Они стояли на краю дороги, окруженные партизанами, уничтоженные зрелищем, которое разыгралось только что у них перед глазами. Из автомобилей они выходили еще полные собственного достоинства, важные, теперь они жались друг к другу, боязливо оглядывались, губы их были сжаты, в глазах стоял нечеловеческий страх. Тарас дал по ним первую очередь, после него выстрелили и остальные. Поняли они, что здесь происходило? Да, поняли…

Я — нет. Я не понял. Я знал уже все, но это противоречило здравому смыслу. У меня в руках билась женщина, ее всю трясло, она плакала. Женщина это? Человек? Разве все это возможно? Разве в человеческих возможностях, в человеческих силах вынести это? Должно все это быть? И так ли надо мстить? Николай почувствовал необходимость сказать что-нибудь партизанам, которые стояли нахмуренные, сбившись в кучку. Они еще не совсем пришли в себя.

— Марта, товарищи, работает на самом тяжелом участке конспиративной работы. Среди немцев.

Он не имел права говорить это. За разглашение тайны полагалась смертная казнь. И сам Николай довел это до нашего сведения. Но теперь он должен был сказать. Иначе нельзя было.

Потом пришлось поспешить. Мы очистили машины. Гришка вытащил из генеральского «мерседеса» портфель, пистолеты, автоматы, патроны, гранаты… Полковники и майоры были вооружены полностью, но вряд ли они пользовались своим оружием — по-видимому, все они принадлежали к тыловым частям. Николай на этот раз запретил снимать с немцев сапоги, никто не посмел и притронуться к их личным вещам, только награды приказано было взять. Петер не мог оторваться от продырявленного вездехода, он полными восторга глазами оглядывал его со всех сторон, что-то говорил Николаю.

— Нет, — прикрикнул Николай. — Сжечь!

Конечно, Петер с большим удовольствием ездил бы выполнять индивидуальные задания на немецкой автомашине, это льстило бы его тщеславию, это было бы ему по душе.

— Автомобили облить бензином и сжечь! — приказал Николай.

— Постой-ка, — перебил его Гришка. — Что делать с генералом?

Николай нахмурился. Дело в том, что на теле генерала остались следы Мартиных ботинок, лицо его было исцарапано ее ногтями. Немцы без труда узнали бы, что тут произошло и что это было не обычное нападение.

— Его в машину. Сжечь в машине. Остальные трупы полить бензином и тоже сжечь!

Прошло всего несколько минут, и все, что осталось от немцев и после них, пылало ярким пламенем. В машине, куда мы с большим трудом втащили мертвого генерала, взорвалось несколько гранат. Их, как видно, не заметили те, кто очищал машины от оружия. Едва не произошло несчастья, но Николай теперь ничего не скажет.

Я вернулся к Марте. Она стояла там, где я ее оставил, стояла совсем прямо и не отрываясь смотрела на костер, который горел на дороге. Она была точно загипнотизирована и не заметила, что я взял ее за руку, не слышала, что я ей говорил. Она все смотрела на машину, в которой горел генерал. Жестокая. Бесчувственная. Страшная. Меня охватил озноб.

— Марта! — крикнул я. — Опомнись!

Опомнилась. Сразу же вернулась к действительности. Покорная, беззащитная…

— Теперь ты знаешь, Володя…

— Оставь, Марта. Мы об этом поговорим. Когда война кончится…

Вдруг она вырвала у меня руку.

— Ради бога, мне нужно идти. Мне надо быть в Злине еще до полудня.

— Как же ты можешь быть в Злине до полудня?

— Меня ждет Василь. Прощай, Володя…

Она скрылась в лесу.

Прежде чем я успел придумать какие-то слова в утешение, утешать уже было некого. И Николай заторопился.

— Отходи! Лесом.

Мы двинулись за ним. Он взял направление на север, в Бескидские леса. Как можно дальше от этого места. Как можно дальше от Плоштины. Николай остановился, подождал меня, положил руку мне на плечо.

— Марта работает у Вильчика. Она агент гестапо. Отвечает за идейную чистоту нацистских офицеров. Сегодня ты сам видел, как она это делает. Эх, черт…

Я слышал уже, что Вильчик был начальником особой воинской части — «Sicherheitsdienst». После покушения на Гитлера надзор над армией поручили частям СС, которыми руководил Гиммлер. Да, сегодня я кое-что увидел, остальное легко можно представить.

Но разве так можно? Разве это справедливо? Не переходит ли это границы дозволенного? Разве и у нас «тотальная война»? Разве и мы имеем право использовать все средства?

— Очень дорогой ценой достается это, Николай.

— Да ты не философствуй, потом обо всем поразмыслим. Я тебя о другом спрашиваю.

Разве он о чем-нибудь спрашивал меня? Насколько мне известно — не спрашивал. А может быть, спрашивал?

— Не твое это дело, Николай, — огрызнулся я. — Так далеко твои обязанности командира не заходят.

— И в самом деле… В самом деле, это твое дело.

— Ну конечно же, не оставлю я ее, осел ты! Неужели уж я, по-твоему, такая мелочь?

— Ладно, Володя, — улыбнулся он.

Его «ладно» обладает тысячью оттенков. Это был тысяча первый. В эту минуту я его очень любил.

Вечером, далеко от того места, где мы напали на немцев, далеко от Плоштины, в глубоком лесу, около небольшого костра, мы обсуждали то, что произошло утром.

— Мы допустили ошибку, Володя. Немецкие генералы — это не наше дело. Это раздразнит их. Возможно, придется покинуть Плоштину…

Я кивнул. Чем скорее, тем лучше.

— Это была ошибка, Володя… Но я не сукин сын, иначе нельзя было. Ты понимаешь меня, Володя?

Я кивнул. Понимаю.

— Бывают разные ошибки, Николай. Ты поступил правильно…

Очень скоро нам пришлось убедиться, насколько правильно мы поступили.

К костру подошел Петер. Тут же лежал генеральский портфель, я даже не знаю, как он сюда попал, у кого он был все время пути. Взгляд Петера остановился на этом портфеле. Портфель был очень красивый, из мягкого сафьяна, отделанный позолотой, с хитрым замком. Генеральский портфель очень понравился Петеру.

— Что с этим делать, Николай? — спросил он с деланным равнодушием.

— А тебе хочется?

У Петера глаза заблестели.

— Ну что ж, бери, только вот ключей нет.

— Ерунда! — засмеялся Петер.

Он взял портфель, достал из кармана какую-то проволоку, поковырял замок — замок щелкнул.

Петер заглянул в портфель. Бумаги. Он перевернул портфель вверх дном, вытряхнул его содержимое на землю и уже хотел бросить все в огонь.

— Эй, — крикнул Николай, — да ты что!

Я схватил бумаги, поднял их — ну и дурака же могли мы свалять!

— Идиоты мы, Володя… Читай!

Я стал читать. Надписи на конвертах и папках. «Geheim» — секретно. «Streng geheim» — строго секретно. «Nur für Generäle der Wehrmacht» — только для верховного командования вооруженных сил. «Streng geheim und vertaulich» — совершенно секретно. «Wehrgeheimnis» — военная тайна. «An den Kommadieren den General der Kampfgruppe Karpaten» — командующему карпатской военной группировкой.

Николай засвистел. Запечатанные конверты мы вскрывать не стали. И по незапечатанным было ясно, что это за бумаги, что это был за генерал.

— Да, это будет спектакль, — взволнованно повторял Николай.

Он сразу оживился.

— Петер, найди Тараса. Быстро! И никому ни слова!

Явился Тарас. Я не слышал разговора. Скоро Тарас ушел с Гришкой и Митей. Они скрылись в лесу. Я не знал, куда они пошли, но ясно, что в связи с бумагами.

— Загасить костры. Уходим! — приказал Николай.

Бумаги он снова спрятал в портфель и держал его теперь, как драгоценность.

— Потом получишь портфель, Петер.

Мы шли всю ночь. Утром я стал узнавать места.

Да, путь мы прошли немалый. Перед нами была гора Макита, недалеко и граница.

Николай приказал остановиться, укрыться в чаще леса, не шуметь. Он назначил усиленную охрану. Мы могли отдохнуть, те, у кого имелась еда, поделились с остальными, но Николай так рассадил нас, что в любую минуту мы были готовы обороняться. Прошло около часа, когда, задыхаясь, прибежал дозорный. От границы к опушке леса идет группа из пяти вооруженных штатских. Николай взял бинокль, навел его на границу, потом сказал «хорошо» и отправился навстречу штатским. Они подошли к нам. Николай пожал им руки, показал портфель. Это были русские. Все уселись у костра. Николай позвал и меня. Русским это не понравилось.

— Володя все знает, это он спас бумаги.

— Не требуется…

Они сами хорошо знали по-немецки, бегло просмотрели документы, бережно уложили их в портфель. Пожалуй, Петер не получит его.

Русские сразу же поднялись. Судя по тому, как они держались, были одеты и разговаривали, люди это были весьма серьезные. Николай предложил им вооруженную охрану, они отказались.

— Вы можете сделать только одно. Останьтесь здесь в течение шести часов. Возможно, за вами погоня. В таком случае задержите их.

Рядом с ними Николай показался каким-то будничным. А Николай ведь был не кем-нибудь! Он спрыгнул с парашютом, организовал партизанское движение, неизвестно откуда достал оружие, создал отряд из семидесяти человек, командовал одним из сильнейших партизанских соединений в пограничном районе.

— Да, это будет представление, Володя, это будет представление! — весело повторял он.

Но я думал о тонких, воспаленных красных шрамах на спине у Марты, о ее голосе, в котором было столько стыда и боли, который просил хоть немного сочувствия. Ведь даже Марта не знала, что это был за генерал! Вильчик приказал ей выведать, что этот генерал думает о фюрере, только и всего. Возможно, и сам Вильчик ничего не знал точно… Скорей всего именно поэтому он и подослал к генералу Марту — чтобы выведать о нем хоть что-нибудь.

Как ужасно оставлять Марту — не потому, что я люблю ее, что она моя жена, а просто потому, что она — женщина в когтях у Вильчика, как ужасно требовать от нее снова и снова: пойди, сделай, выведай, чего хотят, что собираются делать немцы.

Обрадуется Марта, когда узнает, — что попало нам в руки? Узнает ли она это вообще? Кто скажет ей? Я? Нет. Верно, и Николай не скажет. Из соображений безопасности…

— Если даже всех нас завтра убьют, Володя, все равно — игра стоит свеч, — говорил Николай.

И остальные подозревали, уже догадывались, что произошло важное событие, но что наша жизнь от этого легче не станет.

Шесть часов мы отдыхали, потом выступили в обратный путь. Мы возвращались в Плоштину. Путь неблизкий, идти придется целый день и еще ночь. Мы пробирались по самой чаще в полной боевой готовности и неожиданно услышали над головой гул немецких самолетов. Они летали над границей.

— Нас ищут, Володя, — смеялся Николай. — Что я тебе говорил? Вот веселье будет!

Я даже не заметил, когда догнали нас Тарас, рябой Гришка и Митенька. Они неожиданно очутились среди нас. Мы пересекли шоссе, ведущее из Пухова во Всетин. На прошлой неделе Красный Лойзик взорвал здесь мост. У дороги была табличка с надписью:

«Achtung! Bandengefahr! Nicht ohne Begleitung zu fahren!»

— Смотри, Николай, немцы принимают нас всерьез!

И он обратил внимание на табличку.

— В этом месяце такие надписи появятся на каждом шоссе, на каждом километре!.. — сказал он.