— Да вы еще плясать будете, — смеялся доктор Бразда.
Он ткнул меня кулаком в живот.
— Ну и нагнали же вы на меня страху, герой вы этакий…
Право же, я полюбил его за эти слова. Тут было, что-то большее, чем профессиональный интерес врача к «любопытному случаю». Ему не все равно было, что станет со мной, а ведь приятно знать, что ты для кого-то что-то значишь. Он перестал колоть меня иголками, только ощупывал и мял мою правую ногу, бедро. В правую ногу возвращалась жизнь, возвращалась по миллиметру, но неукоснительно. И мне вдруг понравилось, что столько людей заботится обо мне, что я окружен их вниманием, что они любят меня.
Элишка, такая милая, Элишка, на которую больничная среда не наложила еще своего отпечатка, стала для меня не только сестрой милосердия. Я прогнал ее… Но она снова пришла, пришла строгая и официальная: «Вам нужно что-нибудь?» — «Нет, не нужно…» — «Тогда я приду утром».
Ну ясно же, она решила только так обращаться со мной, с таким грубияном…
— Подождите, Элишка… мне нужно…
Она обернулась.
— Идите сюда, сядьте. Мне нужны вы.
Она не двигалась. Теперь ее очередь упрямиться. Но я улыбнулся, и она подошла. Я погладил ее по руке.
— Вы глупенькая, Элишка.
Ее глаза наполнились слезами, слезы текли по щекам, а она улыбалась.
— Но…
— Как-нибудь я расскажу вам про женщину, которая приходила…
— Не стоит. Зачем?
— Так просто.
Я скучал без Элишки. В первом отделении, где я лежал, дежурили две сестры. Пожилая, чопорная, точно пуританка, строгая сестра Гелена и Элишка. Сменялись они через шестнадцать часов, и я с нетерпением ожидал, когда кончатся часы дежурства равнодушной, неразговорчивой пожилой девицы и придет Элишка, всегда готовая порадовать меня чем-нибудь. Всегда у нее про запас какая-нибудь будь новость — мне хорошо с ней.
Как-то утром она принесла мне букетик фиалок. Она виновато улыбалась, видимо боясь, как бы я не истолковал ее поступок превратно. Она достала где-то узкий бокал и поставила фиалки на мой столик. А потом принялась за исполнение своих неприятных обязанностей — да, много хлопот было с таким беспомощным, не способным двигаться больным.
Фиалки пробудили во мне острое желание жить. Жизнь моя текла без цветов, без пения птиц, она была очень бедна, моя жизнь. Я родился в городе, природа был мне чуждой, непонятной, незнакомой. Во время скитаний по фашистским тюрьмам я как-то случайно, по этапу, попал на несколько недель в небольшую саксонскую крепость. Окна моей камеры выходили на юг, они упирались, правда, в стену, но за стеной был настоящий лес, а в нем видимо-невидимо птиц. Понятно, леса я видеть не мог, но каждое утро в пятом часу меня будили немыслимые птичьи голоса. Когда бы я ни смотрел в зарешеченное окно, так высоко расположенное, что я едва мог до него дотянуться, я видел птиц. Они могли летать, куда им только захочется, мне казалось, что они не поют, а насмехаются над заключенными, нарочно дразнят нас, мучат, и что это тоже одна из утонченных садистских пыток какие способны измыслить только фашисты. От стены до стены было четыре шага, за эти недели я исходил по камере сотни километров… А за окном, в голубом майском небе, бессмысленно, свободно и без всякой цели летали синицы, дрозды, где-то протяжно свистела иволга, все это пело, трещало, свистело, весело, торжествующе, вперегонки заливалось трелями, а я ходил по камере — четыре шага туда, четыре обратно — и так километры, десятки километров, сотни километров вышагивал под зарешеченным окном. Тогда я возненавидел птиц.
Теперь снова май, я не могу двигаться. Когда я хочу взглянуть на кусочек голубого неба и несколько зеленых веток, видных в окно, мне нужно переворачиваться на живот с огромными усилиями, помогая себе руками, с трудом двигая непослушными ногами. Это долго и сложно. Но и к этому я пришел не сразу. Я лежу так часами, прошу сестру отворить окно и слушаю, пьянея, слушаю птичьи голоса, пересвист, трели и щебетанье. Оттого, что я лежу так долго, я стал тоньше чувствовать, я полной грудью вдыхаю воздух, пронизанный влажными весенними запахами, каждое утро я считаю новые побеги нежно-зеленой листвы на ветках за моим окном, мне самому хочется видеть, когда лопнет налитая почка и появится лист, но ведь это едва уловимое мгновение, его увидеть трудно, оно так же непостижимо глазу, как момент, когда от единственного макового зернышка приходят в движение неподвижные чаши весов.
Как же это я в первые дни, проведенные в госпитале, не замечал всей красоты снаружи? Как это я не замечал всех перемен вокруг меня? Как случилось, что, занятый своим несчастьем, я и думать забыл о людях, которые не должны больше гнуться под бременем невыносимой тяжести, не подумал о том, что кончилось время, когда вся жизнь человека была задушена, что не нужно больше подавлять чувства, страсти, скрывать мысли…
«Идиот, — казнился я, — ты уж решил, что, кроме тебя, и на свете никого нет…»
И меня охватила радость оттого, что люди живут, что им хорошо, что у них свои радости и печали, заботы, успех, ненависть, любовь. В этом мире найдется кое-что и для меня, и для меня…
Таковы были мои дни, полные тихого раздумья, а иногда меня посещала и надежда. Фиалки на столе, заботливый врач, милая Элишка… Чего же мне желать? Но вечерами передо мной снова разворачивалась вся цепь событий, мелькали мрачные кадры, на потолке плясали какие-то тени — страшная, не перестающая мучить меня Плоштина являлась передо мной. В эти бессонные ночи я не мог переворачиваться с боку на бок, ибо право это принадлежит лишь здоровым людям — ворочаться с боку на бок во время тяжких ночей… Я не двигался, смотрел в одну точку на потолке, ветер шевелил ветки, тени плясали, и я старался различить в странных очертаниях образы недавнего прошлого; я не хотел этого и защищался от видений, но не мог их прогнать.
— Опять вы ночью кричали, — говорила Элишка с упреком.
Как будто ночные видения в нашей власти!
— А скажите, Элишка, зачем вы проводите со мной столько времени?
Она ничего не ответила. И отвернулась. Мне показалось, что она покраснела. А ведь она сестра, больничная сестра, чего только она не пережила, не видела, не слышала — и еще умеет краснеть.
— Ах, Элишка, Элишка…
— Элишка как Элишка, ничего особенного.
— А что Здено? Пишет он из Германии?
— Да нет…
Она отвечала неохотно.
— Недели три назад получила письмо. Пишет, что скоро вернется…
— Ну, не так это легко… А рады вы, что он возвращается?
Я так и не узнал, рада ли она. Вид у нее, во всяком случае, был не очень счастливый. И вообще мне казалось, что она говорит о Здено без всякого удовольствия. А я все время возвращался к этой теме.
— Расскажите мне что-нибудь, Элишка… О Здено… о себе.
— И совсем нечего здесь рассказывать… Лучше вы расскажите… Вы так рассказываете, что никогда не надоест слушать. Расскажите о Плоштине…
Да, я и в самом деле научился рассказывать — вот как далеко я зашел. Я рассказывал о Плоштине. Элишка была благодарной слушательницей; слушая, она вскрикивала, переспрашивала, негодовала… И мне это помогало, мне не приходилось больше душить в себе одни и те же вопросы, я мог задавать их вслух и стараться даже ответить на них. И это было лучше, чем игра теней на потолке.
Я рассказывал о Плоштине. О том, что совсем еще недавно хотел скрыть от всего мира и прежде всего от самого себя.
Выдался один из тех редких дней, когда все мы были вместе. Недалеко от Плоштины, на одном из хуторов, где мы попеременно располагались. Везде нас охотно принимали, отдавали все, что могли. Так вот, в этот день мы собрались после опасной операции, которую успешно провели на самой границе. Николай с самого начала завел такой порядок: все, что мы предпринимали против оккупантов, должно было происходить как можно дальше от тех мест, где мы обычно находились, где мы спали, отдыхали, собирались с силами для предстоящих боев.
Зима была тихая, погода благоприятствовала нам, снег почти сошел, и врагу нелегко было бы нас выследить. Теплый ветер высушил дороги и лесные тропинки в горах, солнце ласкало нам лица, мы были беззаботны, счастливы, у всех пробудились желания, все мечтали. Это был «мой» день. Негласно Николай назначил меня чем-то вроде комиссара отряда.
— Ты должен объяснить им, Володя, исподволь подвести их к тому, что не только победа над гитлеровцами — цель этой войны. До победы теперь недалеко. Она решена на других полях сражения. Понятно, каждым ударом мы ускоряем поражение немцев, но все равно победа за нами. Что же будет потом, что будет после победы? Мы не станем вмешиваться в ваши дела, но нам, конечно, небезразлично, какое у вас тут будет правительство, с кем вы пойдете после войны.
Я уверял его, что это тоже дело решенное, что совершенно ясно, на чьей стороне симпатии целой нации.
— Это теперь, Володя, когда решается вопрос жизни и смерти. Но когда минует опасность, появятся другие заботы. Люди у вас всякие, буржуи будут приветствовать Красную Армию, а сами думать, как бы поскорее от нее избавиться. Ты-то наш, Володя!..
— Я ваш, Николай.
— Значит, договорились. Очень многое после войны будет зависеть от партизан, потому нам и не все равно, какими они станут, как будут подготовлены к тому времени, которое наступит. Ребята любят тебя, ты пользуешься влиянием в отряде, наши партизаны — отличные люди, они пойдут туда, куда мы поведем их.
Оказалось, что задание, полученное мною, не из легких. В отряде были и рабочие, но большинство его составляли крестьянские парни из ближних и дальних деревень, с выселков. Были и студенты — Фред и еще двое. Были и такие, что пришли в отряд из любви к приключениям, их привлекала возможность носить оружие, издавна дающее мужчине уверенность в себе. И они ни на минуту не оставляли свое оружие в покое: они чистили его, разбирали, собирали, снова разбирали и снова собирали. Собственно, это были дети. Конечно, безграничная ненависть к оккупантам была той силой, которая объединяла нас всех, но каждый ненавидел по-своему. У одного убили отца, у другого дядю, третий хотел учиться, а немцы закрыли институты, четвертый пришел к нам без личных мотивов — и эти были лучшими, пятый бежал из гестапо… Но все желали одного — по личным или неличным причинам — как можно скорее выгнать оккупантов из страны. Однако о свободе, которая должна была прийти, о том, какой она должна быть, о том, чего ждать от нее, ни у кого не было ни общего, ни определенного мнения. Ко мне приходили с заботами, сомнениями, я стал каким-то общим советчиком, мне требовалось все знать, во всем разбираться — и в том, должен ли жениться против воли родителей восемнадцатилетний шалопай, и в том, не лучше ли, если бы вместо русских нас освободили американцы. А я знал очень мало и не всегда с честью выходил из трудного положения, не раз меня припирали к стене последним, отчаянным средством: «А ты обязан так говорить, ведь ты коммунист».
Напрасно я старался убедить их, что я вовсе и не коммунист, что, разумеется, я вступлю в коммунистическую партию, но сейчас еще я не коммунист… никто не хотел этому верить.
И хотя случались споры, слушали меня внимательно и начинали задумываться над такими вещами, которые раньше и в голову никому не приходили. Меня радовало, что они верят мне, что советуются со мной, спорят, делятся плохим и хорошим. Меня и разыгрывать пытались, но я не обижаюсь на такие вещи.
В тот идиллический день, полный скромного партизанского счастья, я обходил небольшие группы, расположившиеся на солнышке. Все мы были беззаботны. Даже Николай, всегда такой осторожный, только наслаждался теплом и тихой погодой. Мы пели, шутили; Фред крутился возле хозяйской дочки, ребята чистили оружие, чинили сапоги. Партизаны задумчиво рассматривали свое нехитрое имущество, приводили в порядок небогатый гардероб, обсуждали, как бы раздобыть нож получше, или крепкие немецкие сапоги, или автомат. Об этом мечтали все, кроме счастливых обладателей автоматов, для которых это оружие было и наградой и знаком отличия.
— Не верь ты ему, Милка, — говорил я девушке, а Фред злился, — он всем одно и то же поет. И на каждом хуторе у него по две подружки…
— Ну и что особенного, — вызывающе смеялась девчонка, — на то он и молодой…
Фред нравился хуторским девчонкам, и то, что я говорил о нем, не было таким уж большим преувеличением. Если уж не по две подружки было у Фреда на каждом хуторе, куда мы приходили, одна ждала его непременно.
— Володя, — позвал меня Ладик, — а правда, что при коммунизме все женщины будут общие?..
Все заржали. Ноги у Ладика были обмотаны тряпьем — три дня назад он сушил намокшие сапоги и забыл их вынуть из печи. Подметки и обуглились.
— Если не убьешь немца, плохо твое дело, без сапог тебя любить не станут… — поддразнил Ладика Тарас.
В воздухе послышался рокот моторов, и мы не успели обсудить до конца проблему любви в коммунистическом обществе.
— Воздух! Прячься! — приказал Николай.
Мы разбежались по домам. Вдруг Тарас, который не отходил от окна, принялся отплясывать как полоумный.
— Наши! Наши! Это наши! — заорал он, выбегая из избы.
Тарас был летчиком, ошибиться он не мог, самолеты летели низко, мы ясно видели красные звезды и тоже готовы уже были броситься вслед за Тарасом, но Николай опередил нас, накинулся на Тараса и страшным ударом в живот и в подбородок опрокинул его на землю. Это вернуло нас к действительности, к сознанию, что мы не на воздушном параде. То, что советские истребители пролетали над городами, было радостным событием, фронт все ближе и ближе, это патрульные полеты.
Николай отчаянно ругался, Тарас стоял перед ним, как сопливый мальчишка, выплевывал кровь и сокрушенно что-то объяснил. Николай в подобных вопросах был строг, несмотря на то, что часовых расставляли с особой заботливостью и тишина была законом отряда. Но я в эту минуту разозлился на Николая: достаточно было напомнить парню… Как только представится случай, обязательно скажу ему. Но скоро я убедился, что в тот раз, как и всегда, прав был он, а не я.
Нас было теперь более ста человек, и каждый день приходили новые. Николай провел реорганизацию отряда, разделил нас на три боевые группы — одной командовал рябой Гришка, командиром другой был Петер, третьей — сам Николай. Деятельность наша значительно расширилась, мы могли проводить операции в немецком тылу одновременно в трех направлениях, а кроме того, у нас имелся еще Красный Лойзик, специалист по индивидуальным диверсиям. Лойзик взрывал составы и мосты, на его счету была уже не одна подобная операция. Это он, переодевшись трубочистом, спустил по трубе в дом, в котором помещалось гестапо, бомбу с часовым механизмом. Лойзик очень редко появлялся в Плоштине, целыми днями он мог подстерегать какой-нибудь немецкий транспорт, мы никогда не знали, где он, только иногда связные приносили нам известия о его новых подвигах. Среди нас не было никого, кто бы не завидовал славе Лойзика, она разнеслась по всему краю. Работа Лойзика была совсем не такой, как наша, которую мы считали будничной. Поэтому в наших глазах Красный Лойзик был героем, исключительной личностью, гордостью всего отряда.
И хоть произошла эта незадача с Тарасом, советские самолеты значительно повысили наше настроение. Значит, это близко, значит, ожидание великого дня измеряется уже не месяцами, а неделями, русские так близко, что посылают истребители. Правда, к чувству радости примешивались еще и заботы. Немцы способны даже в последние минуты своего владычества натворить дел, и похоже на то, что защищаться они будут до последнего. Разгром уже начался, они не могут опомниться, горючее у них на исходе, войска союзников проникли глубоко в тыл, но враг еще держится, его военная машина работает бесперебойно. И нам приходится убеждаться в этом снова и снова. Немецкое отступление не имеет ничего общего с паникой; когда мы нападаем на них, они всегда способны защищаться. Только в горы не идут, гор немцы боятся.
И тут, задыхаясь, прибежал часовой.
— Немцы!.. Немцы!.. — кричал он.
Мы повскакали, схватились за оружие, забегали в смятении от дома к дому. И только Николай сохранял спокойствие.
— В чащу! — приказал он.
Уходя, мы велели хуторянам уничтожить всякие следы нашего пребывания. Только потом выяснилось, что это была ложная тревога. С большим трудом удалось Николаю добиться толку от часового. Да, он видел немцев совсем близко, но их всего двое, они идут не торопясь по дороге, направляются сюда. И все равно мы правильно сделали, что снялись с места. Так или иначе, тут что-то кроется — что им тут делать, двоим, так высоко в горах, в наших горных лесах?
— Лучше уходить… — говорил Гришка.
Но Николаю нужно было знать, в чем все-таки дело.
— Их надо взять.
Николай был встревожен.
— Два немца… два немца… — повторял он.
И в самом деле, их было только двое. Они появились на повороте крутой дороги. Шли они, не опасаясь, один — в офицерской форме. Николай не отрывал от глаз бинокль и становился все озабоченнее.
— Возьми, — он подал мне бинокль, — посмотри как следует, вооружены они?
Оружия у немцев не было. Да, один действительно был офицером, но и у сопровождавшего его солдата не было оружия. Что еще за чертовщина?
— Не вооружены, — констатировал Петер. — А может быть, это дезертиры?
— Какие еще дезертиры! Те бы оружия не бросили!
Николай не спускал глаз с немцев.
— У офицера пистолет… Гришка, бери пятерых, зайдите им в тыл, а то как бы они назад не повернули.
Гришка исчез, а мы с напряжением ожидали: что будет дальше? Но ничего не случилось. Немцы приближались, уже можно было различить, что один — капитан, а другой — фельдфебель. Николай приказал Алексу усилить караул. Алекс хотел взять меня с собой, но Николай не разрешил, сказал, что я понадоблюсь ему. Кроме Фреда, я один в отряде знал немецкий язык.
Было очевидно, что немцы ничего не подозревали. Неужели это хитрость? Но уж, во всяком случае, им теперь от нас не уйти. То-то удивятся!
— И что это такое? — все еще повторял Николай.
Но Петера уже нельзя было удержать. Он так и рвался вперед. В конце концов мы теперь и уйти незамеченными не могли. Немцам же оставалось сделать еще несколько шагов, и они наткнулись бы на нас.
Но они не сделали их. Они остановились, повернулись к нам спиной, немецкий капитан обвел рукой круг и сказал — было невероятно то, что он сказал, — это было фантастически нелепо!
— Herrlich, was?
Подумать только, они ходили на прогулку! Пришли сюда полюбоваться красотой природы!
— Взять их живыми, Петер, — внушал сербу Николай.
Фельдфебель не успел выразить свое мнение по поводу красоты горной природы. На дорогу выбежал Петер; несколько человек — и я в том числе — за ним.
— Руки вверх! — заревел Петер.
Но у фельдфебеля, оказывается, было при себе оружие. Медленно и неловко он вытаскивал из заднего кармана пистолет. Петер подскочил к нему и всадил ему в горло нож. Немец захрипел и рухнул на землю.
— Добей его, чтоб не мучился, — приказал Петеру Николай.
Серб наклонился к немцу, проворчал что-то о китайских церемониях и ткнул ему нож в сердце.
Все наше внимание занял немецкий капитан. Он не двигался, словно врос в землю, в лице его не было ни кровинки, в голубых глазах стоял ужас, руки он воздел к небу. Не часто нам приходилось видеть немца в такой позе. Николай вытянул пистолет из кобуры на боку у немца. В правой руке тот сжимал какую-то книгу, он так вцепился в нее, будто в ней скрывалось его спасение. Всего за минуту он разговаривал с человеком, который лежал теперь на земле; вокруг стояла тишина, природа была так хороша, что он не мог удержаться и произнес «herrlich». А теперь? Что теперь он думает?
— Herrlich, was? — повторил я.
Эта насмешка вернула его к жестокой действительности. Пощады он не ждал, понимал, что речь идет об одной-двух минутах жизни. И покорно склонил голову.
— Скажи ему: он может опустить руки, но чтоб без фокусов!
Я перевел. Немец не нашел ничего лучше, как ответить:
— Ach, Sie sprechen Deutsch?
Может быть, ему показалось, что появилась какая-то надежда?
Я поспешил освободить его от нее:
— Это ничего не изменит в вашем положении.
— Спроси его, Володя, кто он, что делал тут, откуда пришел, к каким он принадлежит войскам, где находится соединение, какова его должность, звание… ну, сам знаешь, — приказал Николай.
Мне и не пришлось задавать вопросы. Немец все рассказал сам. Толково рассказывал. Он сознавал, что, покуда будет говорить, он будет жить. Мы укрылись в молодняке. Николай разрешил немцу сесть, немец на мгновение замолчал, непонимающим, полным ужаса и огорчения взглядом наблюдая, как Ладик стягивает с мертвого фельдфебеля сапоги. Потом перевел взгляд на свои сапоги, офицерские, из отличной мягкой кожи…
— Убрать труп! — прикрикнул на Ладика Николай.
— Так вот… — продолжал немец, вытирая со лба пот, — на чем же мы остановились…
Он говорил правду, отлично сознавая, что скрывать что-либо для него не имеет никакого смысла. Но то, что он говорил, вызывало тревогу и беспокойство.
— Я принадлежу к тыловым частям, несу техническую службу. Я не убил ни единого русского.
— Почему русского? Почему вы говорите о русских?
— А вы разве не русские? — удивился он.
— Русских тут всего два человека. Вы не в Советском Союзе.
— Я никогда не думал, что другой народ может выдержать ужасы партизанской жизни.
— Ваш народ не может?
— Немцы? Нет, мы к этому не приспособлены.
— А вы думали — почему?
— Не думал.
— Жаль. Возможно, до чего-нибудь додумались бы.
— К делу, Володя, — прервал Николай.
Мы обратились к делу. Капитан командовал радиопеленгатором, в его части пятьдесят солдат, четыре унтер-офицера, четыре радиста, кроме него — еще один офицер, лейтенант. Все они специалисты по радиотехнике. А сам он — радиоинженер из Дрездена.
— Из Дрездена, говорите? А где вы там жили?
— На Пирнитцерштрассе.
— А, недалеко от Игагее…
В глазах немца снова появилась слабая надежда.
— Вы знаете Дрезден?
— Знаю. Но вы бы его едва ли узнали. Пирнитцерштрассе больше нет, нет Игагее, нет Цвингера, нет Прагерштрассе, даже Альтмаркета нет…
— Но… позвольте… — удивлялся капитан, — у вас такое произношение…
— Это ничего не значит. Я только «lästiger Ausländer», если вы знаете, что это значит. Я жил в Дрездене полгода, играл там в притоне, о котором вы вряд ли что-нибудь слышали — он назывался «Кафе Атлантик», — так вот, я играл там на гитаре, играл для таких же нежелательных иностранцев, каким был сам. Дрезден был идеальным местом, где можно было укрыться от преследования. Там легко было скрыться среди двадцати тысяч бездельников-иностранцев. Известно вам, что от немцев удобнее всего скрываться в Германии?..
— Так вы были там… были…
— Да, я был в городе в ту ночь. А утром ушел оттуда, прямо сюда. У вас там что, есть кто-нибудь?
— Не знаю, мне не пишут из дому.
— Жена?
— Нет. Мать. Два брата давно погибли. У нее, кроме меня, никого, если только она еще жива.
Николай нахмурился.
— Да перестань ты, мы не в кафе. Спроси его, где расположена его часть.
— Где вы стоите?
Немец размышлял некоторое время. Потом заговорил: недалеко, не более трех километров отсюда.
Николай от удивления даже выругался. Он тотчас же позвал Гришку и отдал ему какие-то распоряжения. Немец все время повторял, что его служба только техническая.
— Почему вы мне говорите это? Вы хотите сказать, что с самого начала были несогласны с Гитлером и его войной, что вы были демократом или, может быть, коммунистом?
— Этого утверждать я, к сожалению, не могу. Я верил Гитлеру. Ему верили почти все немцы.
— Я знал и таких, что не верили ему. Их, правда, было не очень много. Ну, а теперь? Теперь вы верите ему?
— Что теперь… — он махнул рукой. — Какая вам разница, чему я верю, чему не верю. Теперь это никому не интересно.
Николай не принимал никакого участия в допросе, только торопил меня, если ему казалось, что я чересчур медлю. Я видел, что все время он о чем-то сосредоточенно думает.
— Спроси его: знает он, что его ожидает?
— Вы убьете меня. Что же еще, — грустно ответил немец.
— Спроси его: пользуется он авторитетом в своей части, любят его, уважают солдаты?
Немец не понимал смысла странных вопросов Николая. Говоря по правде, не понимал и я, куда клонит Николай, хотя я, кажется, уже научился понимать его с полуслова.
— Думаю, что да, — неуверенно проговорил немецкий капитан. — Однако утверждать не могу, офицер не может знать это точно.
— А как он? Как он относится к солдатам?
— Очень хорошо, — ответил немец.
Николай помолчал. Чего он хочет? Что задумал? Он поднялся рывком.
— Встать! — скомандовал он.
Молодой лесок зашумел.
— Выступать!
Более ста человек стояло на проселке, готовых тронуться в путь. Это были странные люди, странно одетые, странно вооруженные. Капитан был поражен.
— Так вот вас сколько!.. — тихо сказал он.
— Отставить! — приказал Николай. — И ни звука. А теперь спроси его: видел он?
Немец кивнул. Он видел.
— Скажи ему, что мы знаем в лесу каждое дерево, и спроси, думает ли он, что его часть может защищаться против такой силы.
Немец ответил, что все зависит от обстоятельств.
— Мы не знали, что территория эта опасна. Нам говорили о партизанах, но говорили, что они только на самой границе.
— А надписи у дороги вы разве не читали?
— Мы пришли сюда ночью. А на надписи и объявления теперь никто не обращает внимания.
Николай продолжал размышлять о чем-то.
— Спроси: понимает ли он, что немцы проиграли войну?
Немец кивнул.
— И разве не жаль сейчас, за несколько дней до окончания войны, даже капли пролитой крови?
Немец опять кивнул. Да, жаль. Он чувствовал, за этими вопросами что-то кроется. Возможно, у него снова появилась маленькая надежда…
— А разве можно сделать что-нибудь? — спросил он.
— Скажи ему — можно. Если для него пятьдесят человеческих жизней, немецких жизней, дороже его проблематичной воинской офицерской чести, — я сам пойду вместе с ним в расположение его отряда, правда, нам придется окружить немцев, — так вот, если ему удастся уговорить отряд сдаться нам без выстрела, мы разоружим их, уничтожим радиопеленгатор, но людей сохраним, отпустим их на все четыре стороны.
— Ты шутишь, Николай! — прервал я его.
— Переведи все.
Я перевел.
Пленный тоже не поверил в серьезность этого предложения. Раздались и возражения партизан.
— Что еще за церемонии, — возмущался Петер. — Всех перебить!
Многие были согласны с Петером. И я в том числе.
— Молчать! Командир я. Вы что думаете, жаль мне этих немцев? Я о вас думаю. Даже когда нет никакой надежды, немцы защищаются, партизанам никто не сдается.
Немец с интересом наблюдал за спором. Потом спросил:
— А можно всерьез рассматривать это предложение?
— Скажи ему, что я кадровый офицер Красной Армии.
Я не думал, что для немца этого будет достаточно. Но его вполне удовлетворили слова Николая.
— А я? Что будет со мной? — обратился он ко мне.
Я перевел вопрос.
— Смотри, Николай, тут нечисто, — предостерег я командира.
Тот кивнул. Понятно, мол.
— Знаю, Володя. Спроси, что ждет его в случае, если он явится в расположение немецких войск без своего подразделения.
Немец понял. Он опустил голову в знак того, что для него все ясно. Военный суд… его разжалуют…. смертный приговор — расстрел, и не исключено, что предшествовать этому будет гестапо.
— Значит, надежды у него никакой?
Немец грустно покачал головой. Никакой. Он совершил преступление, которое по немецкому уставу карается смертью.
— Скажи, что мы расстреляем его. Ему не повезло, что попался нам недалеко от выселков. Но по крайней мере гестапо он избежит. Он сам видел, что мы не дали мучиться фельдфебелю. Мы люди. Час назад мы даже не знали ничего о его существовании. Мы не на их земле убиваем, это немцы убивают во всех странах, куда они пришли.
Немец ничего не сказал.
— Тяжело? — спросил я его.
— Тяжело.
— Скажи, что если он не согласится, хуже ему не будет. Пусть он решит: он и еще пятьдесят немцев — или только он.
Немец все еще размышлял.
— Какие основания у вашего командира настаивать на этом предложении?
— Скажи ему, что не о немцах я думаю. Я думаю о нас, потому и настаиваю.
Мне эти слова показались слишком жестокими, но немцу явно понравилась искренность Николая.
— Но может случиться, что кто-нибудь все же выстрелит, — с сомнением произнес немец. — Пусть ваш командир согласится на такое условие: если ни с кем из партизан ничего не случится, всем немцам сохранят жизнь.
— Кроме вас.
— Кроме меня.
Николай согласился. Это было отчаянное предприятие, оно могло повлечь за собой самые неожиданные последствия.
Но решение Николая было твердым. Как только Гришка вернулся и подтвердил слова капитана, мы тронулись в путь.
— Володя, ты с нами, — решил Николай.
У меня все похолодело. Ведь это сумасшествие! И немцы были бы идиотами, если бы сдались. А если и произойдет чудо, оставлять им жизнь — безумие. Пятьдесят немцев — чего только не натворят они в этой стране, пока все не кончится!
Все, однако, шло гладко и быстро. Капитан шагал между Николаем и мною и уже издалека кричал:
— Nicht schiessen! Nicht schiessen! Kameraden, niht schiessen!
Немцы сперва и не поняли, что происходит. Кто был полуодет, кто принялся искать оружие; пленный капитан продолжал кричать «nicht schiessen»; отчаянно лаяли две собаки, из леса со всех сторон выбегали партизаны с ружьями наперевес. Пусть крик капитана вызвал даже минутное смятение среди немцев — в подобных обстоятельствах это означало полный успех. Немцы остановились, подняв руки вверх, перепуганные насмерть. Партизаны окружили их. Кроме двух выстрелов, которыми Петер усмирил свирепо лающих псов, во время всей операции не раздалось ни звука. И вдруг я заметил: радист возится с аппаратами. Я подскочил к нему, растоптал рацию, а самого радиста подтолкнул к остальным.
Мы захватили немцев врасплох. Некоторые, раздетые до пояса, продолжали еще загорать на лужке. Их быстро обыскали. Все происходило без единого слова, каждый знал, что делать. Группа, которой командовал Гришка, занялась осмотром палаток, ребята тащили из палаток оружие, два новых немецких пулемета, несколько фаустпатронов, семь автоматов, сорок ружей, ящики с патронами, гранатами и драгоценные для нас вещ» — два полевых бинокля. Потом сняли палатки — пригодятся. Их было десять, каждая разделена на четыре части. Так что можно даже разрезать их и использовать брезент. Палатки обрадовали нас больше всего — палатки и пулеметы.
Все кончилось невероятно быстро. А Петер сгорал от нетерпения. Его так и подмывало уничтожать, жечь, стрелять.
— Ну что? Пора, — торопил он Николая.
— Постой, пусть оденутся.
Петер, ворча, отошел — что это за церемонии?
— Эй, вы, — крикнул я полуголым немцам, — одевайтесь. Только dalli… dalli!
Они не двигались. Не верили. Верно, чувствовали себя в безопасности, сбившись в тесный кружок. Они считали, что это ловушка, ждали, что мы всех их перестреляем, и никто не хотел быть первым.
— Ну, скоро? Или вам нужны камердинеры?
— Друзья, — взывал к ним капитан, — ничего не бойтесь, вы все останетесь живы. Русский офицер дал слово…
Они не верили, не могли верить. Что такое слово русского офицера? Николай разозлился.
— Скажи им, что мы прогоним их так, как они есть, если немедленно не оденутся. Вот скоты…
Это подействовало. Немцы сначала нерешительно, а потом торопливо стали подбирать свою одежду и возвращались на прежнее место; только там, снова сгрудившись вместе, они одевались. Среди тех, кто не успел еще одеться, был и лейтенант.
— Немцы, — начал Николай. — Мы не можем взять вас в плен и договорились с вашим капитаном, что, если вы сдадитесь без сопротивления, мы сохраним вам жизнь. Мы отпустим вас. Нам ничего не стоит истребить вас всех, но теперь, перед самым концом войны, нам нет охоты зря проливать кровь, даже немецкую. Вы сами понимаете, что это не от любви к вам. Запомните хорошенько этот день. Возможно, это воспоминание поможет вам в тяжелые времена, которые настанут для вашего народа после войны…
Николай говорил убедительно. Я все перевел. На этот раз они поверили. В группе испуганных пленников начался шум, движение, немцы оживились, стали нетерпеливы. Петер же принялся за уничтожение, он взялся за дело со всей страстью, — стараясь вовсю, — чтобы ничего не осталось. Партизаны его подразделения увлеченно и тщательно разрушали все, что попадалось им на глаза. Сложную и громоздкую авиационную радиоаппаратуру, лампы, антенны, дорогие приборы они уничтожили в первую очередь. Я услышал, как один немец сказал своим:
— Теперь наши не полетят.
Потом очередь дошла до четырех грузовиков, динамо-машины, трансформаторов, персональной капитанской машины, десяти цистерн бензина и нефти. Продовольствие мы нагрузили на две телеги, забрали все одеяла, немцам оставили только их личные вещи. Тарасу досталась еще одна затрещина от Николая, когда он проявил интерес к часам немецкого радиста.
Петер с помощниками полили все бензином, и вскоре воздух наполнился дымом и запахом горящей нефти, жженой резины, тряпья. Я взглянул на часы. Не прошло еще и получаса с той минуты, как мы пришли сюда.
Немцы с тоской следили за огнем. Они успели приободриться, это снова были немцы. Лейтенант спросил громко:
— Когда вы отпустите нас?
— Как только все догорит.
Немцы тихо переговаривались о чем-то. Потом лейтенант выступил вперед:
— А что будет с нашим командиром?
— Он останется с нами.
Немцы разволновались.
— Вы не имеете права. Мы требуем освободить капитана.
Это заявление рассердило Николая.
— Скажи, пусть посмотрят на то, что у них перед глазами.
А посмотреть было на что. Восемьдесят человек, грязных, взлохмаченных, небритых, опоясанных пулеметными лентами — это считалось у нас крайней роскошью, — держали на прицеле пятьдесят невооруженных немцев с поднятыми вверх руками. Партизаны стояли сердитые, нахмуренные, пальцы их готовы были нажать на спуск — и дело было бы сделано. Если бы у кого-нибудь из партизан отказали нервы, если бы хоть один сказал «а что?..». Если бы хоть один немец сделал неосторожное движение… Мне даже хотелось, чтобы произошло что-нибудь подобное.
Немцы поняли. Они замолчали, втянули головы в плечи. Но люди, даже потерявшие себя от страха, все равно не становятся невидимыми.
— Пусть опустят руки, только чтоб без глупостей, — разрешил Николай.
Петер завершил между тем дело разрушения. Его черные, как угли, глаза так и горели яростным сладострастием, он был точно пьяный.
— Спроси капитана: хочет он проститься со своими?
Капитан взглянул на Николая с благодарностью.
— Скажите вашему командиру, что он очень любезен.
— Ерунда, — пробормотал Николай. — Даже перед смертью они со своими глупостями… И слушать-то неловко…
— Немцы, ваш капитан хочет проститься с вами.
— Alles gute, Jungens!
— Lebt wohl, Herr Kapitän!
— А теперь — вперед! И поскорее. Лейтенант, примите командование!
Едва успел лейтенант отдать первую команду, как беспорядочная толпа немцев превратилась в солдат вермахта. Они мгновенно построились. Подразделения Гришки и Николая конвоировали их.
— Немцы, запомните этот день! — крикнул им вслед Николай.
Лейтенант отдал команду, немцы зашагали по дороге, с обеих сторон дороги шли партизаны с ружьями на прицеле.
Меня охватила злость. Даже такие минуты ничему не научат их! Выучка, муштра — и все! Ну, постойте же!
— Песню! — закричал я.
Лейтенант удивленно посмотрел на меня.
— Да, вы не ослышались. Песню, маршевую песню, как положено в немецкой армии. Организованно, громко, как можно громче! Эй, песню!
Лейтенант пожал плечами.
— Песню! — приказал он.
— Песню! — повторил левофланговый.
— «Розе-Марие», — предложил низкорослый солдат из последней четверки.
Да, у них все организованно, продуманно, уточнено!
— «Розе-Марие»? Нет, не подойдет!
— Другую песню! — приказал лейтенант.
— Другую!
Теперь они не знали, какую песню выбрать. Но я знал:
— «Es zittern die morschen Knochen!»
— «Es zittern die morschen Knochen!» — повторил первый в колонне.
— «Es zittern die morschen Knochen!» — повторил самый последний и начал равнять шаг.
— Отставить! Смелее! Громко, изо всех сил! — скомандовал я.
Приказ повторился снова в том же порядке. И наконец они изо всех сил заорали:
— Отставить! Начать снова! Вы что, слова перепутали? Забыли?
вот как там. А ну — еще раз!
— Отставить! Еще раз! — приказал вконец расстроенный лейтенант.
Они запели снова. Пожалуй, только один лейтенант понял, для чего нужна была эта комедия.
Мы довели их до опушки и там остановились. Остановились и немцы.
— Почему стали? Вперед! Вперед с песней!
Они зашагали дальше строем по подтаявшей стерне. Ноги их вязли в грязи, но они ровняли шаг и пели. Время от времени кто-нибудь из них боязливо оглядывался. Правда это или жестокая шутка? Неужели они так дешево отделались? И мы не перестреляем их здесь, на этом поле? Неизвестно, кто из немцев первый пустился бежать… Через минуту бежали все, бежали от смерти. Петер не удержался, выстрелил в воздух. Немцы были уже далеко, но все бежали и бежали.
— Всех их надо было перебить, — не успокаивался Петер.
Я не любил Петера. Мне была отвратительна его жестокость. Он храбрый парень, отчаянно храбрый, немцев бьет по глубокому убеждению, но в моих глазах он разбойник, гангстер. Вся его повадка, его хладнокровие, то, как он держится, как ходит, его внешность, его манеры — все в нем отвратительно. Самое дорогое для него — это оружие.
Я не любил Петера, но в ту минуту согласился с ним. Было бы лучше всех их перестрелять…
— А что было с капитаном?
А с капитаном, в самом деле… Нелегко об этом рассказывать.
Мы воротились на хутор. Пленник наш сидел на земле, полностью покорившийся своей судьбе. Книгу он все еще не выпускал из рук, держал ее так крепко, как будто это была его жизнь.
Я взглянул на блестящий золотом корешок.
— Что это у вас?
— А, «Сага о Форсайтах»… Вы разве знаете? — удивился немец.
— Знаю. Но я знаю и то, что книга эта в Германии запрещена Гитлером.
— Нашему поколению, которое выросло при Гитлере, многое неизвестно. О таких книгах мы ничего не знали. Они не издавались. Да, после войны многое придется наверстывать.
Этому разговору положил конец Николай. Он кивнул по направлению к лесу.
— Возьми двоих…
Я позвал Фреда и Карола. Встал. У капитана задрожали губы. Он понял.
— Идемте, капитан.
Я видел, как тряслись его руки. И все же он сказал эту фразу, неестественную для всякого другого…
— Значит, книгу я не дочитаю.
— Нет.
Мы вели его по оврагу, все дальше и дальше в лес.
— У меня к вам просьба, — обратился он ко мне. — Я решился на это, потому… я считаю, что вы обошлись со мною человечнее, чем заслуживает того немецкий офицер. Ведь мне известно, что происходило там, куда мы приходили. Мои личные вещи — это, правда, мелочи, но, может быть, мать жива еще… У меня здесь неотправленное письмо, на нем адрес…
Он отдал мне письмо, бумажник, медальон и еще какую-то мелочь.
— Только после войны…
Он кивнул. Само собой. Это очень любезно…
Эх, черт возьми, вот я и палач… Ведь этот человек производит на меня в общем хорошее впечатление… Почему я должен убить его? Возможно, при иных обстоятельствах мы были бы добрыми друзьями? Зачем это все? Зачем это нужно? Гитлеровцы, правда, не думают о подобных вещах, уничтожая миллионы людей. Но мы же не гитлеровцы. Только что мы великодушно даровали жизнь пятидесяти, хоть это и было ошибкой. А теперь?.. Имею я право убить этого человека? Да, это партизанское право, ему чужда жалость, ведь враг безжалостен к нам. Но это страшно. Как облегчить ему последние минуты?..
Я хотел спросить его о чем-нибудь, но он заговорил сам:
— Да, эта книга… она не понадобится мне больше…
Я взял книгу. Открыл последнюю страницу, ища год издания. И вспомнил, что в немецких книгах или вовсе нет года издания, или он стоит на титуле. Я взглянул на титульный лист. Джон Голсуорси… «Сага о Форсайтах». И рядом — экслибрис. Очень забавный экслибрис, гравюра, изображающая какую-то музу. И имя. Да, там было имя… «Д-р Армии Вайс»… Доктор Армии Вайс… «У меня к вам просьба…» Доктор Армии Вайс… «Вы обошлись со мною человечнее, чем заслуживает того немецкий офицер…» Доктор Армии Вайс… «Я никогда не убил ни одного русского…» Доктор Армии Вайс… «Ведь мне известно, что происходило там, куда мы приходили…» Доктор Армии Вайс… «Мои личные вещи…» «Может быть, мать жива еще…» Доктор Армии Вайс… «Неотправленное письмо… на нем адрес…»
Кровь ударила мне в голову, все покраснело у меня перед глазами — снег, буквы, книга, лицо немца…
Он увидел. Угадал, что происходит со мной.
— Да… евреи… вы правы. Ничего другого мы не заслуживаем, — прошептал он.
Я сжал зубы. Спокойствие. Никаких проявлений чувств! Голова перестала кружиться. Кровь отлила, я успокоился, я точно знал теперь, что делать, контролировал свои поступки. Я вытащил пистолет из кобуры. Щелкнул предохранитель.
Глаза немца не отрывались от меня.
— Прошу вас… только сразу…
Я нажал. Восемь раз. Спокойно, без ненависти. Иначе нельзя. Потом бросил на него книгу, она раскрылась, падая ему на лицо. Это был офицер технических войск вермахта. Он говорил правду, никого на фронте он не убивал, и эту книгу отнял у ее владельца тоже, по-видимому, не он.
Карол разувал его.
— Сапоги сгодятся. Ему-то уж все равно.
Я всегда боялся, что придет час — и я должен буду убить немца. Это оказалось не страшно и не тяжело.
— А вещи? Письмо? Вы отослали?
— Нет, все это еще у меня. Нужно послать?
— Конечно. Ведь война кончилась. Вы сказали ему, что когда война кончится…
— Чудные мы все же, Элишка. А если бы война кончилась так, как представляли себе они? Представьте…
— Но ведь мы не такие.
— Ладно. Завтра отошлем. Вы пойдете на почту? Может быть, я напишу что-нибудь его матери…