И тут жизнь мгновенно повернулась ко мне спиной, словно мы поссорились. Только теперь я понимаю, что всякий раз, когда она казалась мне усталой, это было не из-за родов. Эти волосы в ванной, эта щетка для волос, которой она когда-то так гордилась, теперь стала лакмусовой бумажкой угасающей жизни.

– Как ты себя чувствуешь?

– Да так.

– Профессор сказал, что существует возможность улучшения…

Джин горестно улыбается.

– Профессору хотелось бы, чтобы лечение было действенным, чтобы медицина всегда была в состоянии вылечить все, но это не так.

– Но мы еще может попробовать другие методы.

– Не думаю, что они существуют…

Джин усталая. Она садится на скамейку рядом, кладет руку на стол, а другой рукой покачивает коляску.

– Я всегда думала, как воспринимают жизнь люди с этой болезнью. Она такая, что не дает тебе умереть сразу, не вырывает тебя из жизни, но дает тебе возможность, почти обязывает тебя, придавать жизни значение, смотреть на нее с завистью. Дает тебе понять, каким ты был дураком, невнимательным, когда не любил ее всем существом. – Потом она почти улыбается. – Как и все, начинаешь ценить ее по-настоящему только тогда, когда теряешь. Теперь я понимаю, как прекрасна жизнь… но для меня она потускнела, будто я смотрю на нее сквозь стекло, которое не мыли. Вещи теряют четкие очертания, и мало-помалу я уже перестану видеть все ясно.

– Не говори так, Джин.

– В последнее время я много думала о Стиве Джобсе. Он мне так нравился, он был способен изобрести что угодно. Он был блистательным, гениальным, имел столько денег, сколько хотел, и казалось, будто для него ничего не имеет значения. Когда стало известно, что у него рак, все думали, что он в любом случае победит болезнь, что появится какой-нибудь профессор с новейшим открытием, с новыми методами, которые время от времени заставляют надеяться на чудо. На какое-то время ему стало немного лучше; казалось, что он может справиться, но потом, увы, болезнь все же не отступила. Ни один профессор не мог похвалиться тем, что он спас Стива Джобса, и его больше нет. Если он не справился, то как я могу это сделать?

Джин смотрит на Аврору и начинает плакать. Она закрывает лицо руками и всхлипывает. Я почти не могу разобрать того, что она говорит; она говорит тихо, ее слова сливаются с рыданиями, теряются в этой проявившейся боли. Я подхожу к ней, обнимаю ее, она ко мне крепко прижимается, а потом шепчет мне на ухо:

– Я боюсь. Я так боюсь.

– Любимая, я всегда тут, с тобой. Успокойся, вот увидишь, что постепенно все поправится, ты должна быть спокойной. Ты должна дать время своему организму, чтобы он отреагировал. Не подвергай его стрессу, не бойся, это ни к чему, не тоскуй, пусть все идет, как идет, расслабься. Я уверен, что все образуется.

Тогда Джин перестает плакать. Похоже, она взяла себя в руки, и она мне улыбается.

– Спасибо. Я пойду в ванную.

– Хочешь, я принесу тебе платки?

– Нет, я пойду сполосну лицо.

Но когда она закрывает дверь, я слышу, что ее тошнит.

В тот же день я назначаю встречу, но ничего ей не говорю. Я выдумываю первое, что приходит мне в голову:

– У нас собрание в офисе по поводу новых программ, я должен показаться там хотя бы на минуту, а иначе обо мне могут плохо подумать.

– Ну конечно, иди, не беспокойся.

– Тебе ничего не нужно?

Она молчит, потом смотрит на меня и слегка вздыхает. И тем не менее ее вздох говорит о многом, очень многом:

«Нужно ли мне что-нибудь? Знаешь, сколько всего мне сейчас нужно? И больше всего, наверное, одно: время. Мне бы хотелось, чтобы у меня было столько времени, сколько нужно для моей дочери, чтобы быть с ней рядом. Мне хотелось бы иметь в запасе дюжину лет, ну или хотя бы пять. А теперь я, может, даже не увижу, как она произнесет свои первые слова».

Да, мне показалось, что все это содержится в этом легком вздохе. Может, именно это она и подумала. Но Джин мне приветливо улыбается.

– Да, я хочу, чтобы ты сразу же вернулся, как только закончишь.

Я ее целую, а потом нежно к себе прижимаю.

– Я вернусь как можно раньше.

И, больше не оборачиваясь, выхожу из дома.

В машине я плакал. Меня могли увидеть, пока я стоял у светофора, но мне было все равно. Сейчас меня ничего не волнует.

Сейчас я сижу и жду. Моя нога никак не может успокоиться: я ею покачиваю, потом стучу каблуком. Может, она даже немного дрожит. Наконец, приходит секретарша.

– Манчини.

Я встаю.

– Пожалуйста, идите за мной.

Ни с кем не прощаясь в зале ожидания, я молча иду за этой женщиной до тех пор, пока она не останавливается перед открытой дверью, пропуская меня в кабинет.

Профессор Дарио Милани идет мне навстречу.

– Добрый день, как дела? – Он подает мне руку и указывает на стул. – Садитесь, пожалуйста.

Он поворачивается, возвращается к столу и садится напротив меня.

– Я пришел, чтобы лучше понять состояние Джиневры Биро, моей жены.

– Да, моя секретарша сказала. – Он открывает лежащую перед ним папку. – Здесь у меня доверенность, подписанная Джиневрой, которая явно предусмотрела эту встречу. Положение, к сожалению, очень ясное, у нас даже больше нет надежды на чудо. Думаю, ей не осталось и месяца жизни.

Я ошарашен этой новостью.

– Но как это так?

– Это у нее уже давно. Я слишком много месяцев ее не беспокоил. Ваша жена сделала свой выбор: она предпочла рождение ребенка всему и, к сожалению, даже самой себе. Я говорю «к сожалению», потому что так мы не смогли многого сделать. Нам стоило начать бороться с опухолью с самого начала, но ваша жена не хотела ничего слушать. Меня тут тогда не было, об этом рассказал ее гинеколог. Когда она попала ко мне, была уже вторая стадия.

Тогда я замолкаю. Мне становится стыдно, и меня ужасает то, о чем я собираюсь спросить.

– Скажите мне только одну вещь, профессор. И будьте, пожалуйста, искренни. Как вы думаете: страдания, большие огорчения могли так ускорить течение болезни?

Он смотрит на меня молча, складывает руки, и я отчаянно жду его ответа, потому что из-за него я могу чувствовать себя виновным всю жизнь. Наконец профессор начинает говорить:

– Нет. Я не знаю, что произошло, какие страдания, по вашему мнению, вы причинили своей жене, но нет. Конечно, какая-то связь между душевным состоянием и опухолью есть. Счастье, спокойствие, невозмутимость могут замедлить процесс, но не вылечить. Даже если бы вы вели себя идеально, у Джиневры, может быть, и был один лишний месяц. А, может, не было бы и его, говорю вам совершенно откровенно. Существовала бы минимальная разница – может, даже и никакой. И я говорю вам это не для того, чтобы вы не чувствовали себя виноватым. К сожалению, это правда.

– И что мы тогда можем сделать?

– Ничего. Будьте рядом с женой, и это единственное. Сделайте так, чтобы она почувствовала себя любимой, как никогда.