В январе 1904 года происходит наконец встреча Белого с Блоком. Молодые супруги приезжают в Москву и приходят к Белому знакомиться. При первом же соприкосновении друзья почувствовали, как они близки друг другу и как далеки. Блок был сдержан, молчалив, замкнут; Белый — экспансивен, суетлив, непоседа и говорун. Для обоих первое впечатление было разочарование. Но взаимное притяжение победило силу отталкивания; с первой же встречи они полюбили друг друга, и эта любовь для обоих стала судьбой. Дороги их скрещивались и снова расходились: они причинили друг другу много страданий, но та же дружба-вражда в главном определила собой их жизнь — и личную, и литературную. Описание первой встречи с Блоком Белый заканчивает словами: «Блок — ответственный час моей жизни, вариация темы судьбы: он и радость нечаянная и горе: все это прозвучало при первом свидании; встало меж нами».

Блоки провели в Москве две недели; в центре их литературно-светской жизни стояло ежедневное общение с «Борей» Бугаевым и «Сережей» Соловьевым. Сережа, племянник и пламенный почитатель философа Вл. Соловьева, объединял друзей в некотором «мистическом братстве», вдохновленным культом Софии Премудрости Божией. Экзальтированный мистик, он внушал «братьям», что Любовь Дмитриевна призвана воплотить в земном образе небесную Софию.

На собрании университетского кружка Белый читал доклад: «Символизм, как мировоззрение». Кривая развития европейской мысли идет от Канта через Шопенгауэра к Ницше. Шопенгауэр разбудил человечество от сна жизни; теперь мы слышим музыку символов: она говорит нам о мирах иных, заливает нас «очаровательными потоками Вечности». Символическое искусство — есть гениальное познание; его задача — уяснить нам глубины духа. Предтеча символизма — Ницше: он уже не философ в прежнем смысле слова, а мудрец — и его афоризмы — символы. Но искусство не наша последняя цель. Оно должно быть преодолено теургией— и в ней конец символизма. Мы стремимся к воплощению Вечности путем преображения воскресшей личности. Это трудный и опасный путь. Теург должен идти там, где остановился Ницше. Идти по воздуху. Иллюстрируя свои мысли, докладчик цитировал стихи Лермонтова и Блока.

После бурной зимы Белый чувствует себя опустошенным. От сумятицы литературных кружков и от запутанности отношений с Брюсовым и Ниной Петровской он спасается бегством: уезжает в Нижний Новгород к своему другу Э. К. Метнеру. Десять дней тихой, сосредоточенной жизни успокаивают его. С Метнером и его женой, Анной Михайловной, он гуляет над Волгой, беседует о Ницше и Вагнере, читает стихи Гете и Новалиса. Метнер любит лирику Блока, но чувствует в ней опасный дух хлыстовства. Теургии в поэзии он не одобряет, говорит, что нельзя безнаказанно нарушать законы искусства: предостерегает от грозящих символизму срывов.

В начале июля Белый и Сергей Соловьев встречаются у Блока, в его имении Шахматово. Дни, проведенные Белым в обществе Александра Александровича и Любови Дмитриевны, остались в его памяти «днями настоящей мистерии». Отзвуки их сохранились в лирической статье «Луг зеленый», в которой Россия изображается большим зеленым лугом с зелеными цветами и освещенным розовыми зорями. Сергей Соловьев развивает свои идеи о «мистическом братстве», и «блоковцы» окружают Любовь Дмитриевну полумистическим полувлюбленным культом. Эта «игра в мистерии» тяготит Блока, и он замыкается в угрюмом молчании.

Вернувшись из Шахматова в Москву, Белый поехал в имение «Серебряный колодезь» и там погрузился в «Критики» Канта, «Метафизику» Вундта и «Психологию» Джемса. Он переживает большой духовный подъем: казалось ему, что в Шахматове началась новая эра, образовался орден утренней звезды, построился мистический треугольник — Блок, Белый, С. Соловьев. Культ Вечной Женственности осознается им теперь как почитание Мадонны. Веру свою он пытается обосновать философски и пишет статью «О целесообразности».. В ней говорится об единстве и цельности переживания, творящего ценности жизни; эти ценности — символы. Высочайшим символом-праобразом является Человечество, как живое единство. Даже позитивная философия в лице Канта пришла к признанию «Le Grand Être». Соловьев отожествляет этот культ с средневековым культом Мадонны. Тут невольно мы переходим от понятия о символе к образу Его… «Проносится веяние Жены, облеченной в Солнце». Так научное познание соединяется с религиозным откровением. Познающие превращаются в рыцарей «Прекрасной Дамы». И автор заканчивает: «Образуется новый рыцарский орден, не только верящий в утренность своей звезды, но и познающий Ее».

В этой довольно нескладной статье впечатления шахматовского лета — три рыцаря у ног Прекрасной Дамы — Любовь Дмитриевны, — перерабатываются с помощью Вундта, Гефдинга и Джемса. Едва ли непосвященный читатель мог проникнуть в ее эзотерический смысл.

Осенью Белый побывал в Сарове и в Серафимо-Дивеевской обители; Саровские сосны и источник преподобного Серафима мистически связались в его памяти с полями и лесами Шахматова.

Осенью, возвратившись в Москву, он поступил на филологический факультет; его однокурсниками были Сергей Соловьев, В. Ф. Ходасевич, поэт Б. А. Садовский, В. О. Нилендер и Б. А. Грифцов. Лекции посещал редко; вскоре и совсем перестал: время его было поглощено литературной работой в «Весах», различными «обществами» и кружками. Но в университете он многому научился у кн. С. Н. Трубецкого, читавшего курс по греческой философии и руководившего семинаром по Платону. Менее удовлетворяла его работа в семинаре Л. М. Лопатина, где читалась и комментировалась «Монадология» Лейбница. Оба профессора были близкими друзьями и отчасти учениками Вл. Соловьева, и, работая у них, Белый не выходил из родного ему круга соловьевских идей. Но параллельно с метафизикой Соловьева он изучает и кантианскую литературу и погружается в гносеологию неокантианцев — Файгингера, Наторпа, Когена. Большое влияние оказывает на него профессор Борис Александрович Фохт, вокруг которого объединялся кружок студентов-кантианцев. Белый характеризует его как «Фигнера философской Москвы 1904 года». «Порывистый, бледный, бровастый, с каштановой бородой и турьерогими кудрями», «великолепнейший умница и педагог», он посвятил Белого в тайны неокантианства. Оглядываясь через много лет на этот свой «философский период», Белый приходит к печальным заключениям: он окончательно запутался в своей философской тактике; масса времени его была потеряна на изучение Канта (с комментарием Карла Штанге), Риля и Риккерта. Попытка построить систему символизма на базе гносеологии окончилась крахом: теория этого течения так и не была написана. Белый образно пишет: «Юношеский „налет“ на все области культуры окончился тяжким охом и стоном разбитого авиатора, который лишь к 1909 году стал медленно оправляться от идеологических увечий, себе самому нанесенных в 1904 году».

Литературные воскресенья у Белого осенью возобновились, но главная деятельность «аргонавтов» перенеслась на «среды» Павла Ивановича Астрова, который предоставил кружку свою большую квартиру. Юрист-общественник и эстет, П. И. Астров, порывистый, костлявый, нервный, был поклонником священника Григория Петрова и покровителем молодых символистов. На его средах бывали: профессор И. Озеров, П. Д. Боборыкин, приват-доцент Покровский, Эллис, С. Соловьев, Рачинский, Бердяев, Эрн, Флоренский, Эртель. В этом кружке Белый прочел доклады: «Психология и теория знания», «О научном догматизме» и «Апокалипсис в русской поэзии».

Автор констатирует кризис философии; для нее наступает роковой момент: все объекты исследования, которые некогда ей принадлежали, отходят к науке. Но наука не может быть мировоззрением: научное объяснение явлений жизни ведет неминуемо к исчезновению самой жизни… «Душа, иссушенная знанием, — говорит Белый, — глубоко тоскует о потерянном рае — о детской легкости, о порхающем мышлении».

В статье «Апокалипсис в русской поэзии» автор пытается бесплодию философии и раздробленности науки противопоставить целостное символическое миропонимание. Оно вырастает из мистического опыта, пережитого в Шахматове, и вдохновлено личностью и поэзией Блока. Цель поэзии — найти лик музы, выражающий единство вселенской истины. Цель религии — воплотить это единство. В плане религиозном образ музы превращается в лик Жены, облеченной в Солнце. Соловьев предчувствовал Ее пришествие; Лермонтов видел Ее под «таинственной полумаской», в поэзии Блока Она уже приближается к нам. С волнением и радостью Белый восклицает: «Она уже среди нас, с нами, воплощенная, живая, близкая, — эта, узнанная, наконец, Муза Русской Поэзии — оказавшаяся Солнцем». Статья заканчивается страстным молитвенным призывом:

«Мы верим, что Ты откроешься нам, что впереди не будет октябрьских туманов и февральских желтых оттепелей… Пусть думают, что Ты еще спишь в гробе ледяном… Нет, Ты воскресла… Ты сама обещала явиться в розовом, и душа молитвенно склоняется перед Тобой и в зорях— пунцовых лампадках — подслушивает воздыхание Твое молитвенное.

Явись!

Пора: мир созрел, как золотой, налившийся сладостью плод. Мир тоскует без Тебя. Явись!»

Такой пламенной верой еще никогда не звучал голос Белого. Прикрываясь видимостью литературной критики, разбирая поэзию Пушкина, Тютчева, Брюсова, Вячеслава Иванова, он славословит свою любовь. Статья Белого светится отраженным светом, — источник его в Шахматове. По ней можно судить, каким солнцем в то время сиял для него Блок, для которого «Она» стала «воплощенной, живой, близкой» — невестой, женой… Так лично и так интимно обращение Белого к «Ней», что кажется: он видит Ее реально, золотокудрую, в розовом платье среди спелых колосьев…

Статьи Белого, написанные в 1904 году, полны пророческого вдохновения, радостной веры в наступление новой эры. Но жизнь его была не радостна: проповедник вселенского братства чувствовал себя одиноким: его угнетала путаница идей, кружков, людей, водоворот часов и дней. Поднималась муть, силы истощались в спорах и манифестах. «Из отдаления, — пишет он в „Начале века“, — 1904 год мне видится очень мрачным. Он мне стоит, как антитеза 1901 года; я неспроста охарактеризовал 1901–1902 годы годами „зари“. Я чувствовал под собою почву. С 1904 года до самого конца 1908 года я чувствовал, что почва из-под ног исчезает». Поэтому в мистическом «credo» Белого этого времени следует видеть не выражение его духовного состояния, а попытку заклинания хаоса. Когда он патетически восклицает о «мудрости» символистов и называет их «центральной станцией, откуда начинаются новые пути», — он действует как теург, преображающий действительность религиозной волей. «Мы — декаденты, — заявляет он, — потому что отделились от мертвой цивилизации. Что бы то ни было, мы идем к нашей радости, к нашему счастью, к нашей любви, твердо веря, что любовь „зла не мыслит“ и „все покрывает“».

Фраза «что бы то ни было» — очень показательна.

На «заклинания» Белого Брюсов отвечал иронией: он поражал «пророка» в самое незащищенное и самое болезненное место: в его теургическое призвание. Он говорил ему: вы призываете к преображению мира и воплощению в жизнь нового откровения— но способны ли вы на это? Ведь это подвиг, — можете ли вы стать подвижником? Чтобы освятить жизнь, нужно прежде всего самому стать святым. В чем ваша святость? Таков смысл «нападения», который можно вычитать в замечательном письме Брюсова к Белому — единственном дошедшем до нас из их переписки 1904 года. «И все-таки хотите ответа, — пишет Брюсов. — Вернее, не ответа, а грустного признания, которое кажется мне тоже нашим общим. Вот оно. Нет в нас достаточно воли для подвига. То, что все мы жаждем, есть подвиг, и никто из нас на него не отваживается. Отсюда все. Наш идеал — подвижничество, но мы робко отступаем перед ним и сами сознаем свою измену, и это сознание в тысяче разных форм мстит нам. Измена… завету: „Кто возлюбит мать и отца больше Меня“. Мы вместе с Бальмонтом ставим эпиграфом над своими произведениями слова старца Зосимы: „Ищи восторга и исступления“, а ищем ли? Т. е. ищем ли всегда, смело, исповедуя открыто свою веру, не боясь мученичества? Мы придумываем всякие оправдания своей неправедности. Я ссылаюсь на то, что мне надо хранить „Весы“ и „Скорпион“. Вы просите времени четыре года, чтобы хорошенько подумать. Мережковский лицемерно создал для самого себя целую теорию о необходимости оставаться „на своей должности“. И все так… Мы, пришедшие для подвига, покорно остаемся в четырех условиях „светской жизни“: покорно надеваем сюртуки и покорно повторяем слова, утратившие и первичный и даже вторичный смысл. Мы привычно лжем себе и другим… Нам было два пути — к распятию и под маленькие хлысты; мы предпочли второй. Да, я знаю — наступит иная жизнь для людей. Жизнь, когда все будет „восторгом и исступлением“. Нам не вместить сейчас всей этой полноты, но мы можем провидеть ее, можем принять ее в себя, насколько в силах, — и не хотим. Мы не смеем. Справедливо, чтобы мы несли и казнь».

В устах «скептика» Брюсова эти слова, обращенные к мистику Белому, приобретают страшную значительность. Накануне срыва с вершины судьба посылает ему, Белому, предостережение. Царство Духа — «нудится силою»; путь к нему один — распятие. Пророк должен быть подвижником— понести свой крест. Все другие пути — хлыстовство и литераторство: символическое движение в России, конечно, не только литература и не только искусство. Все руководители его — Минский, Мережковский, Белый, Вячеслав Иванов, Блок, Гиппиус— утверждали религиозную его природу. Скажем точнее: символизм есть религиозная трагедия русского духа на рубеже нашего катастрофического века. В письме Брюсова впервые звучит главная трагическая тема: неприятия креста и вытекающая из нее тема казни или возмездия.

БЕЛЫЙ — 1905 ГОД

А. Белый приехал в Петербург в исторический день 9 января 1905 года— день расстрела рабочих на Дворцовой площади. Он отправился к Мережковским, в дом Мурузи, на углу Пантелеймоновской и Литейной. З. Н. Гиппиус встречает его фразой: «Ну и выбрали день для приезда». Много раз в своих мемуарах Белый возвращается к описанию ее наружности — все портреты очень похожи, но самое важное, неповторимое в них не уловлено. Вот, свернувшись комочком, в белом своем балахоне, лежит она на диване: ее пышные золотисто-рыжие волосы освещены красным огнем камина; огромные лазурно-зеленые глаза, красные орхидейные губы, осиная талия, тонкая рука, держащая лорнетку, четки с черным крестом на шее; а рядом на столике — красная лакированная коробка с надушенными папиросами; все это создавало вокруг Гиппиус особую, изысканную «оранжерейную» атмосферу. Она ложилась на рассвете и вставала к трем часам дня; в самые лютые морозы спала при открытом окне и иногда просыпалась со снегом в волосах; говорила, что она, туберкулезная, иначе жить не может. Встав, принимала горячую ванну и, после завтрака, забиралась с ногами на диван перед камином, там безвыходно проводила свои дни.

В «Начале века» Белый подчеркивает двойственный облик Гиппиус: она — и модная поэтесса, и «робеющая гимназистка». Вот она в первом аспекте:

«Из качалки сверкало: З. Гиппиус точно оса в человеческий рост: ком вспученных красных волос (коль распустит— до пят) укрывал очень маленькое и кривое какое-то личико; пудра и блеск от лорнетки, в которую вставила зеленоватый глаз; перебирала граненые бусы, уставясь на меня; с лобика, точно сияющий глаз, свисал камень на черной подвеске; с безгрудой груди тарахтел черный крест: и ударила блесками пряжка с ботиночки: нога на ногу; шлейф белого платья в обтяжку закинула».

А рядом с этим шаржем на «декадентскую львицу» — другой ее аспект:

«В черной юбке и в простенькой кофточке (белая с черною клеткою), с крестом, скромно спрятанным в черное ожерелье… сидела просто; и розовый цвет лица выступал на щеках; улыбалась живо, стараясь понравиться… Позднее, разглядевши Зинаиду Николаевну, постоянно наталкивался на этот другой ее облик— облик робевшей гимназистки… В ее чтении звучала интимность; читала же тихо, чуть-чуть нараспев, закрывая ресницы и не подавая, как Брюсов, метафор нам, наоборот, — уводя их в глубь сердца, как бы заставляя следовать в тихую келью свою, где задумчиво-строго».

По воскресеньям у Мережковских собирались к чаю друзья. Белый познакомился здесь с сотрудником «Мира искусства» и другом Дягилева В. Ф. Нувелем; с поэтом-философом Н. Минским, со студентом— сотрудником «Нового пути» А. А. Смирновым. Д. С. Мережковский — маленький, худой, с матово-бледным лицом, впалыми щеками, большим носом и выпуклыми туманными глазами — выходил на минуту из своего кабинета, неожиданно громким голосом выкрикивал свои афоризмы и исчезал. Белый сразу же понял, что он вовсе не слышит того, что ему говорят. Когда изречения Дмитрия Сергеевича оказывались слишком невпопад, Зинаида Николаевна говорила ему капризно: «Димитрий, да не туда же ты!»

Вечером того же дня Белый сопровождает Мережковских на собрание представителей интеллигенции в «Вольно-экономическом обществе». Здесь была взволнованная толпа, обсуждение событий, споры, резолюции, призывы к борьбе. Зинаида Николаевна в черном атласном платье забралась на стул и, улыбаясь, разглядывала заседавших в лорнетку. Белый увидел Горького и рядом с ним какого-то бритого и бледного человека, призывавшего к оружию. Впоследствии он узнал, что это был знаменитый провокатор Гапон.

Поэт поселился у Мережковских: между ним и Зинаидой Николаевной возникла настоящая дружба. До поздней ночи, стоя у жаркого камина, говорили они о церкви, троичности, о плоти. Дмитрий Сергеевич стучал в стену и кричал: «Зина, ужас это! Да отпусти же ты Борю! Четыре часа! Вы мне спать не даете!»

Белый подружился также и с сестрой Гиппиус — художницей Татьяной Николаевной («Татой»), у которой был альбом-дневник: в него она зарисовывала свои сны, фантазии, образы и записывала мысли. Вторая сестра, тоже жившая в квартире Мережковских, Наталья Николаевна («Ната»), — голубоглазая, бледная и молчаливая, вырезывала статуэтки; жила она в одиночестве и казалась послушницей.

Ежедневно, к вечернему чаю, появлялся ближайший друг Мережковских, критик Дмитрий Владимирович Философов. «Изящный, выбритый, с безукоризненно четким пробором прилизанных светло-русых волос, в синем галстуке, с округленным, надменным, всегда чисто выбритым подбородком и с малыми усиками, он переступал с папиросой по мягким коврам очень маленькими ногами, не соответствующими высокому, очень высокому росту». Его доброта, честность и бескорыстность сочетались со строгим видом «экзаменатора». Белый остроумно называет Философова «доброй тетушкой, старой девой, экономкой идейного инвентаря Мережковского». Он вывозил Дмитрия Сергеевича в «свет» широкой общественности, защищал в печати его идеи, пропуская их через свою цензуру.

Часто в салон Мережковского стремительно влетал Антон Владимирович Карташев, профессор Духовной академии, тонкий, изможденный, с острым носом и порывистыми движениями; закрыв глаза и нервно потрясая головой, он произносил свои блестящие импровизации. «Антон Владимирович, — пишет Белый, — мне казался всегда замечательным человеком, шипучим, талантливым (до гениальности), брызжущим вечно идеями: Мережковскому был он нужен, динамизируя его мысли… В то время в нем было естественным сочетание революционно настроенного интеллигента со старинною благолепной традицией. Златоуст переплетался в нем с Писаревым».

Однажды Белый читал в его присутствии реферат; Карташев приставил два указательных пальца к вискам в виде рогов и южнорусским своим тенорком запел: «да, да, да, да! Тут показывали нам— хвостатых, рогатых! Но мы на них не согласны». Страстный и стремительный, он нарушал гармонию коммуны: между ним и Зинаидой Николаевной шла постоянная тяжба. После очередной ссоры Антон Владимирович вылетал из квартиры, хлопнув дверью. Мережковский и Философов выступали примирителями.

За время пребывания у Мережковских Белый познакомился со многими замечательными людьми. В доме Мурузи, в красно-кирпичной гостиной, пропитанной запахом туберозы «Lubain», которой душилась Гиппиус, бывали все представители петербургской интеллигенции: В. В. Розанов, С. Н. Булгаков, А. С. Волжский, Н. А. Бердяев, Ф. К. Сологуб, В. А. Тернавцев, П. П. Перцов, Г. И. Чулков, Н. Минский, С. Андреевский.

«Религиозная общественность», в которую с увлечением погрузился Белый в Петербурге, уводила его от Блока. Но под конец «идейные радения» в салоне Гиппиус, литературные воскресения у Сологуба и Розанова, собрания у Минского и заседания в редакции «Вопросов жизни» утомили его. Он уходил отдыхать к Блоку.

Так жил Белый в Петербурге— двойной жизнью. От Блоков бежал к Мережковским, от Мережковских к Блокам; у первых была абстрактная общественность, со вторыми личное общение. Зинаида Николаевна ревновала, упрекала в измене и называла беседы с Блоком «завыванием в пустоте». «О чем же вы там все молчите? — спрашивала она Белого. — Я знаю уж… где-то, да что-то, да кто-то… Ах, это старо, просто это радения, декадентщина».

Наконец Белый собрался уезжать; Александр Александрович и Любовь Дмитриевна провожали его на вокзал. Условлено было летом встретиться в Шахматове.

В 1905 году прекратилось существование журнала Мережковских «Новый путь». Вместо него возник ежемесячник «Вопросы жизни». Об этом литературном событии рассказывает в своих воспоминаниях Г. Чулков.

Кризис «Нового пути» начался уже в 1904 году. Георгий Иванович Чулков, поэт и критик, сосланный в Сибирь по делу «об организации политической демонстрации в городе Москве в феврале месяце 1902 года», после помилования вернулся в Петербург и издал свой первый сборник стихов «Кремнистый путь» (1904 г.). З. Н. Гиппиус обратила на него внимание и поручила Поликсене Соловьевой написать о нем рецензию в «Новом пути». Чулков отправился к Мережковским знакомиться; рассказывал Зинаиде Николаевне о жизни в Сибири. Та позвала Дмитрия Сергеевича: «Иди скорей. Тут у меня сидит революционер. Он тут очень интересные сказки рассказывает». Стали говорить о «Новом пути». Чулков резко его критиковал. И вдруг Мережковский заявил: «Я вас приглашаю принять на себя обязанности секретаря нашего журнала. Вы будете нашим ближайшим сотрудником. Да, предлагаю… Дело в том, что те политические тенденции, какие иногда сказываются в нашем журнале, нам самим опостылели. Журнал надо очистить от этого полуславянофильского, полуреакционного наследия… Мы вам предоставим право вето».

Мережковские уехали за границу, оставя журнал на руках Чулкова. Официальный редактор Философов не проявлял никакой энергии. Угнетала двойная цензура — духовная и гражданская. Газеты продолжали травить, подписка уменьшалась. Когда Мережковские вернулись в Петербург, возник план привлечения к журналу группы «философов-идеалистов». Чулков поехал в Кореиз для переговоров с Булгаковым. Соглашение состоялось: в «Новый путь» вошли «идеалисты»: С. Н. Булгаков, Н. А. Бердяев, Н. О. Лосский, Франк, Новгородцев. Последние три книжки за 1904 год вышли уже при расширенной редакции. Но «философам» было трудно ужиться с «новопутейцами», которые подозревались в декадентстве, эстетстве и аморальности. Это переходное время кончилось разрывом Чулкова с Мережковскими: он отказался напечатать какую-то статью Гиппиус; Мережковские поставили ультиматум: или они, или Чулков. Телеграммой был вызван в Петербург С. Н. Булгаков. На редакционном собрании большинство заявило, что продолжать журнал без Чулкова нельзя. И «Новый путь», после двухлетнего существования, прекратился. Но у Н. О. Лосского было разрешение на журнал под названием «Вопросы жизни». Д. Е. Жуковский достал деньги. Первая книжка нового ежемесячника появилась в январе 1905 года под редакцией Н. А. Бердяева и С. Н. Булгакова. После 9 января началась свирепая реакция. «Хроника внутренней жизни» Г. Чулкова, посвященная рабочему движению, не была напечатана по независящим от редакции обстоятельствам.

Белый бывал в редакции «Вопросов жизни» в бурные революционные дни; там постоянно толпился народ; стоял гул голосов; подписывались протестные петиции, сочинялись обращения, заявления. Чулков, бледный, тощий, лохматый, обросший бородой, с кем-то спорил, кого-то уговаривал; С. Н. Булгаков мягким жестом вносил примирение. Белый изображает его: «Булгаков с плечами покатыми, среднего роста, с тенденцией гнуться, яркий, свежий, ядреный, — румянец на белом лице; нос прямой; губы тонко-пунцовые, глаза как вишни; борода густая, чуть вьющаяся. Что-то в нем от черники и вишни… Мягкостью был он приятен весьма; несло лесом, еловыми шишками, запахом смол, среди которых построена хижина схимника — воина, видом орловца, курянина… Стоический, чернобровый философ мне видился в ельнике плотничающим: он мне импонировал жизненностью и здоровьем».

…К нему подбегает с растерянным видом рыжеватенький, маленький, лысый, в очках Н. О. Лосский. Булгаков наставится ухом на Лосского; отвечает с сдержанным пылом, рукой, как отрезывая; и чувствуется воля, упорство… Резок… одернув себя, конфузится, смолкнет, усядется, гладит бородку…

Появляется А. С. Волжский, «кудлатый, очкастый, сквозной, нервно-туберкулезный, в очках золотых; потрясает своею бородищей над вислою грудью и лесом волос на сутулых плечах».

С ироническими зарисовками Белого любопытно сравнить юмористический рассказ Блока о его первом посещении редакции «Вопросов жизни». «После обеда, — пишет он матери 29 августа 1905 года, — я пошел в редакцию на Седьмой Рождественской (надо сказать, что Достоевский воскресает в городе). Нашел, и лез на лестницу, и услыхал из-за одной двери крик: „мистический богоборец!“ Почти по этому и догадался, что кричат Вопросы Жизни. Квартира их оказалась темной и маленькой; в ожидании электричества, при свечах в бутылках сидели в конторе Булгаков, Чулков и Жуковский, и Булгаков высмеивал Жуковского, крича: „мистический богоборец!“ Потом Булгаков взял у Чулкова галстук и, хохоча, увел Жуковского к Вяч. Иванову. Мы же с Чулковым и сестрой Чулкова стали пить чай при тех же свечах и бутылках. Тут-то, в устах Достоевского, и узнал я сбивчиво, что „В. Ж.“, может быть, совсем прекратятся, что у Жуковского нет денег и что идеалисты очень против меня… Чулков по-прежнему меня очень признает и строит планы (с Бердяевым) о новом журнале и т. п. Ни слова о получении денег, „следуемых мне“, не было произнесено, а уж тем более о новых рецензиях. Так мы и проговорили, а когда я вознамерился спросить о деньгах (уже в пальто в передней), вернулся Булгаков и отнесся ко мне со свойственным ему размягчающим добродушием (будто бы все хочет со мной поговорить, и никак не удается… и не зайду ли я и т. д.). Таким образом выяснилось, что я в „В. Ж.“ писать не буду, да и денег, может быть (вероятно), больше не получу».

Опасения Блока оправдались: с августа сотрудничество его в «Вопросах жизни» прекратилось; журнал с трудом просуществовал до конца 1905 года.

Шутливую памятку о редакции «Вопросов жизни» находим в «Огненной России» А. М. Ремизова. Он пишет, обращаясь к Блоку: «1905 год. Редакция „Вопросов жизни“ в Саперном переулке. Я на должности не канцеляриста, а домового: все хозяйство у меня в книгах за подписями (сам подписывал!) и печатью хозяина моего Д. Е. Жуковского. Помните, „высокопоставленные лица“ обижались, когда под деловыми письмами я подписывался: „старый дворецкий Алексей“. Марья Алексеевна, младшая конторщица, усумнилась в вашей настоящей фамилии — „Блок? Псевдоним?“

И когда вы пришли в редакцию — еще в студенческой форме с синим воротником, первое, что я передал вам, это о вашем псевдониме».

Вернувшись из Петербурга в Москву, Белый снова попал в безвыходный круг персонажей «Огненного Ангела». О несчастной Ренате — Нине Петровской он успел уже забыть, но Рупрехт-Брюсов продолжал мстить графу Генриху-Белому. В эту зиму «маг» пребывал в особенно возбужденном и мрачном состоянии. Он искал ссоры с Белым: однажды явился к нему, швырнул на стол его корректуры и стал поносить Мережковского. Белый написал ему письмо, в котором заявлял, что не может придавать значения его словам, так как он «известный сплетник». В ответ Брюсов прислал ему вызов на дуэль. Секунданты — Эллис и С. Соловьев — дело уладили. С тех пор до 1909 года, работая вместе в «Весах», поэты часто встречались и, на людях, беседовали вполне дружелюбно; но когда оставались вдвоем, наступало тяжелое молчание, оба опускали глаза: тень одержимой Ренаты стояла между ними.

В этом году Белый часто встречался с меценаткой Маргаритой Кирилловной Морозовой, в особняке которой на Смоленском бульваре собирались и общественные деятели, и религиозные философы, и поэты-символисты. Ученица Скрябина и друг князя Евгения Николаевича Трубецкого, она имела дар объединять самых несоединимых людей, говорить о конституции с Милюковым и кн. Львовым, о мистических зорях с Белым и о философии Вл. Соловьева с Лопатиным и кн. Сергеем Трубецким. Ей принадлежала заслуга создания тона необыкновенной «культурной вежливости» между профессорами и символистами. В ее салоне Мережковский и Белый читали лекции; бывали у нее Рачинский, Булгаков, Эрн, Фортунатов, Кизеветтер, Э. К. Метнер, Бальмонт.

Белый пишет в «Начале века»: «Уютная белая комната, устланная мягким серым ковром, куда мягко выходит из спальни большая, большая, сияющая улыбкой Морозова; мягко садится: большая на низенький малый диванчик; несут чайный столик, к ногам; разговор обо всем и ни о чем; в разговоре высказывала она личную доброту, мягкость… У нее были ослепительные глаза, с отблеском то сапфира, то изумруда».

В том же 1905 году создавалось Московское религиозно-философское общество; собрания происходили в Зачатьевском переулке— бывало до двухсот человек: студенты, социалисты-революционеры, священники, сектанты, эстеты, марксисты. Москва кипела; интеллигенция была настроена радикально. Свенцицкий основывал «христианское братство борьбы», соединявшее церковь и революцию.

В мае С. Соловьев зовет Белого к себе в «Дедово», и в июне они вдвоем отправляются в Шахматово. Поэт сразу чувствует, что и Блок, и его жена изменились. Александр Александрович мрачен, часами просиживает один в лесу. Любовь Дмитриевна запирается у себя. Всем сразу стало ясно, что «мистический треугольник» распался. Встреча друзей кончилась драматически. В один вечер С. Соловьев ушел гулять и пропал на всю ночь. На следующий день он явился и рассказал, что заблудился, попал в имение Менделеевых «Боблово» и там переночевал. Мать Блока наговорила «Сереже» много резких слов. Он уехал из Шахматова оскорбленный. Это происшествие было началом разрыва Блока с его троюродным братом. Соловьев, Белый и Блок обменялись несколькими холодными письмами. Потом Любовь Дмитриевна объявила Белому, что переписка между ними прекращается; тот ответил, что прерывает отношения с ней и Александром Александровичем.

Вернувшись в Москву, Белый с привычным для него исступлением отдавался новой страсти — революции. Митинговал в университете, кричал в толпе перед Думой, отсиживался в университетском дворе, оцепленном казаками, прятался от выстрелов в кофейне Филиппова. В эти дни он был меньшевик, С. Соловьев — эсэр, Эллис — марксист, Л. Семенов — анархист.

На концерте Олениной-д'Альгейм Белый познакомился с худощавой дамой с полуседыми подстриженными волосами и пристальными глазами. Это была Софья Николаевна Тургенева, урожденная Бакунина.

Она представила его своим дочерям — Наташе и Асе — девочкам шестнадцати и пятнадцати лет, прозванным «ангелята». Поэта поразили миндалевидные безбровые глаза Аси и ее «джокондовская» улыбка. Это была первая встреча Белого с его будущей женой Асей Тургеневой.

Разрыв с Блоком угнетает Белого: он внезапно приезжает в Петербург и назначает ему свидание в ресторане Палкина. Происходит радостное примирение: и Александр Александрович, и Любовь Дмитриевна готовы забыть о происшедшем между ними «недоразумении». Белый счастлив: его безумному воображению представляется, что Любовь Дмитриевна догадалась о его любви к ней и принимает ее благосклонно; что Александр Александрович, жертвуя собою, отказывается для него от своей «Прекрасной Дамы». Он верит, что они объяснились без слов и что у всех троих начинается новая жизнь.

Он проводит в Петербурге два счастливых месяца в долгих общениях с Блоками. В душе его безоблачная лазурь. Внезапные приливы восторга ставят его иногда в неловкое положение. Однажды у Мережковских он устраивает «сплошной кавардак»: сначала, взявшись за руки с Т. Н. Гиппиус, кружится с ней по комнате, а потом вертится, как дервиш, в кабинете Мережковского, опрокидывает столик и ломает у него ножку. Дмитрий Сергеевич решает, что это — радение, и испуганно увещевает: «Да бросьте же, Боря, — безумие!»

З. Н. Гиппиус принимает влюбленного под свою защиту и делается его конфиденткой. Она уверяет Белого, что он поступает правильно, что Любовь Дмитриевна и он созданы друг для друга. За это петербургское пребывание Белый близко подошел к В. Иванову, на «башне» которого начинались знаменитые среды, и познакомил его с Блоком. В то время В. Иванов проповедовал новый театр мистерий, дионисические таинства, воплощенные в жизни. Блок думал о художественной игре с жизнью, Любовь Дмитриевна мечтала о сцене. Устремления их были созвучны, и В. Иванов очаровал Блоков. Решили создать группу— полустудию, полуобщину; в нее входили В. Иванов, Блок, Белый и Г. Чулков. Из этого литературного коллектива возникли впоследствии издательства «Факелы» и «Оры».

В конце года Белый уезжает в Москву. Блок говорит ему на прощание: «Переезжай насовсем к нам сюда», а Любовь Дмитриевна прибавляет: «Скорей приезжайте: нам будет всем весело». Никаких объяснений между ним и Любовью Дмитриевной не было. Но он уезжал торжествующий, уверенный, что она любит только его.

Конец года ознаменовался для Белого «громовой» перепиской с Мережковским, вознегодовавшим на его статьи в «Весах»: «Отцы и дети русского символизма» и «Ибсен и Достоевский». Белый решительно сворачивал с религиозных путей Мережковского и отрекался от своего «соловьевского» прошлого. Он призывал к «трезвости и научности». В первой статье, воздав хвалу «отцам русского символизма» — Волынскому, Розанову, Мережковскому и Минскому— «дорогим, незабвенным именам» и отметив важное значение Достоевского в истории русского религиозного возрождения, автор довольно прозрачно намекал на то, что «отцов» давно пора сдать в архив. Заключает он статью словами: «…не отказываясь от религии (!?), мы призываем с путей безумий к холодной ясности искусства, к гистологии науки и серьезной, как музыка Баха, строгости теории познания».

Этим заявлением заканчивается первый, «мистический» период Белого — критика и теоретика — и начинается второй период, «гносеологический».

Еще более заносчиво и вызывающе написана статья «Ибсен и Достоевский». Острие ее направлено прямо против Мережковского, автора книги «Толстой и Достоевский». Белый неумеренно превозносит Ибсена, «инженера и механика, строящего пути восхождения». Герои его — «целомудренны, ответственны, решительны, новаторы». «Голос Заратустры, — заявляет автор, — зовет теперь нас туда, на могилы Рубена и Брандта, этих суровых борцов освобождения». И Ибсену противопоставляется Достоевский, который обвиняется во всех смертных грехах: у него «мещанство, трусливость и нечистота, выразившаяся в тяжести слога; бездны его поддельны, душа — глубоко не музыкальна, он безвкусный политиканствующий мистик». С удивительной развязностью автор заявляет: «Много мы слышали обещаний в кабачках, где мистики братались с полицейскими, где участок не раз выдавали за вечность, хотя бы в образе „бани с пауками“».

И патетическое заключение:

«Не пора ли нам проститься с такой широтой, подобраться, сузиться и идти по горному пути, где стоит одинокий образ Генриха Ибсена».

Итак, холодная ясность, серьезность, научность, подобранность, ответственность— вот что теперь проповедует Белый. Проповедует то, чего ему самому более всего недостает, что для его хаотической, стихийной натуры более всего недостижимо. Мережковский не выдержал и, как выражается Белый, «разразился львиным рыком». Он собственноручно (обыкновенно с Белым переписывалась З. Н. Гиппиус) написал ему грозное письмо, обвиняя в «предательстве».