Ни один русский писатель не производил таких бесстрашных экспериментов над словом, как Андрей Белый. Его повествовательная проза не имеет себе подобных в русской литературе. «Стилистическую революцию» Белого можно считать катастрофической неудачей, но нельзя отрицать ее громадной значительности. Автор «Серебряного голубя» и «Петербурга» не оставил камня на камне от старого «литературного языка»; он «вздернул на дыбы» русскую прозу, перевернул вверх ногами синтаксис, затопил словарь потоком новых, выдуманных им слов. Дерзновенные, иногда граничащие с безумием, опыты Белого наложили свою печать на всю новую советскую литературу: он создал школу.

«Словесная революция», подготовленная лирической прозой «Симфоний», находит свое выражение в «Серебряном голубе». Белый начинает с ученического подражания Гоголю. Он усваивает все приемы его стилистики, доводя их до крайнего эмоциального напряжения… Лирика, ирония, гротеск, гипербола, нагромождения, контрасты, словесные каламбуры, интонации, колорит и ритм гоголевской прозы показаны Белым сквозь увеличительное стекло. В начале «Серебряного голубя» описывается село Целебеево: мы сразу же узнаем гоголевский Миргород. «Славное село Целебеево, подгородное; средь холмов оно да лугов; туда, сюда раскидалось домишками, прибранными богато, то узорной резьбой, точно лицо заправской модницы в кудряшках, то петушком из крашеной жести, то размалеванными цветками, ангелочками… Славное село! Спросите попадью: как приедет, бывало, поп из Воропья (там свекор у него десять годов в благочинных), так вот: приедет это он из Воропья, снимет рясу, облобызает дебелую свою попадьиху, оправит подрясник и сейчас это: „схлопочи, душа моя, самоварчик“».

Это даже не подражание, а пастиши: гоголевский насмешливый сказ передан с большим искусством.

Стилистический строй «Страшной мести» определяет собой слог «Серебряного голубя». Описывая луг посреди села, Белый воспроизводит патетический ритм знаменитой гоголевской тирады: «Чуден Днепр при тихой погоде…» «А как завьется здесь хоровод, припомаженные девицы, в шелках, в бусах, как загигикают дико, а как пойдут ноги в пляс, побежит травная волна, заулюлюкает ветер вечерний, — странно и весело: не знаешь, что и как, как странно, и что тут весело… и бегут волны, бегут: испуганно побегут они по дороге, разобьются зыбким плеском: тогда всхлипнет придорожный кустик, да косматый вскочит прах…»

Бесполезно умножать примеры: вся ткань романа Белого расшита сложными узорами, заимствованными у Гоголя. Темную народную Россию Белый видит через романтический фольклор автора «Страшной мести».

«Серебряный голубь» построен на противоположении «народа» и «интеллигенции», на теме «любви — вражды», лежащей в основе русской исторической трагедии.

Герой романа Дарьяльский— русский интеллигент; точнее — русский поэт-символист начала XX века. С лирической иронией, достойной Гоголя, изображает Белый «душевные вихри» этого «чудака»; в его образе личные черты автора сочетаются с чертами его московских друзей-литераторов. Дарьяльский писал стихи «о белолилейной пяте, о мирре уст и даже о полиелее ноздрей». Он издал книгу с фиговым листом на обертке. Еще в детстве он объявил отцу, что в Бога не верит, и выбросил из своей комнаты образ; молился красным зорям, писал стихи, читал Канта и поклонялся красному знамени. После смерти родителей он живет бурной студенческой жизнью: изучает Беме, Экхарта, Сведенборга и одновременно увлекается Марксом и Лассалем; ищет тайну своей зари и не находит ее нигде.

«…И вот, — продолжает автор, — он уже одичал и уже не увлекал никого; вот он странник, один средь полей со странными своими, не приведенными к единству мыслями, но всегда с зарей… и заря сулит какую-то ему близость, какое-то к нему приближение тайны; и уже он — вот в храме: он уже в святых местах, в Дивееве, в Оптиной и одновременно в языческой старине с Тибуллом и Флакком… А чувства все жарче, и все тоньше думы, все больше их, больше, и от полноты разрывается душа; просит ласки она и любви».

Тут в жизни его появляется «красавица Катя», живущая в усадьбе Гуголево со своей бабушкой баронессой Тодрабе-Граабен. Два лета Дарьяльский снимает избу в селе Целебееве, чтобы быть поближе к Кате: на третье лето тоненькая, робкая девочка с неожиданной решительностью заявляет бабке, что она — его невеста. Дарьяльский — стилизованный автопортрет Белого, Катя— поэтическое отражение Аси Тургеневой. «Смотрите: над роялем там она запечатлелась в плотно охватывающем талью, синем, немного коротком платье, чуть вытянувшись вперед и едва сгорбившись — она будто маленькая, вовсе маленькая девочка… Катя тряхнула головкой, и локоны густые ее перекинулись через плечо; но сдвинутые складки между тонких ее бровей, но на минуту сжавшийся поцелуев просящий ротик, но высоко закинутая головка и точно выросший, легкий, строгий в легкости стан выразили какое-то странное, не детских лет упорство». В этой скромной девочке — глубина, тишина и прозрачность горного озера. Ее молчаливая тайна влечет и волнует Дарьяльского.

Справа и слева от главного героя стоят, дополняя его образ, два других представителя «интеллигенции»: теософ Шмидт и мистический анархист Чухолка. О первом автор рассказывает: «Был весьма скромен товарищ Дарьяльского: носил нерусскую фамилию и проводил дни и ночи за чтением филозофических книг; он хотя отрицал Бога, однако к попу хаживал; и поп это ничего себе: и власти это ничего, и вовсе он православный, только Шмидт ему фамилия, да в Бога не верил. Полгода проживал он в деревне „на даче“; был беззуб, лыс и сед; бродил по окрестностям в желтом шелковом пиджачке, опираясь на палку и держа в руке свою соломенную шляпу: его окружали сельские мальчики и девочки». Было время, когда Шмидт руководил судьбой Дарьяльского, открывал ему путь тайного знания, предлагал ему уехать с ним за границу — к ним, к братьям, издали влияющим на судьбу. Но Дарьяльский не последовал за Шмидтом, он остался в нищей, «погибающей России». Незадолго до своей гибели он в последний раз приходит к Шмидту; тот составляет ему гороскоп и толкует его: «Ты родился в год Меркурия, в день Меркурия, в час Луны, в том месте звездного неба, которое носит название „Хвост Дракона“. Солнце, Венера, Меркурий омрачены для тебя злыми аспектами: Солнце омрачено квадратурой с Марсом; в оппозиции с Сатурном Меркурий; а Сатурн— это та часть звездного неба души, где разрывается сердце, где Орла побеждает Рак; и еще Сатурн сулит тебе неудачу в любви, попадая в шестое место твоего гороскопа; и он же в Рыбах. Сатурн грозит тебе гибелью; опомнись— еще не поздно сойти со страшного твоего пути…»

Лысая голова Шмидта поднимается из фолиантов, таблиц, чертежей; Белый перечисляет книги по тайному знанию, украшающие полки астролога-теософа. Это — важное свидетельство современника об оккультно-мистической струе в потоке русского символизма. Через страстное увлечение оккультизмом прошли А. Добролюбов, Брюсов, Белый, В. Иванов, Эллис, Батюшков, Эртель, Н. Гончарова, А. Минцлова, А. Тургенева и многие другие люди символической эпохи. У Шмидта были следующие книги: Каббала в дорогом переплете, Меркаба, томы Зохара; рукописные списки из сочинения Lucius Firmicus'a, астрологические комментарии на «Тетрабиблион» Птоломея; Stromata Климента Александрийского, латинские трактаты Гаммера, рукописные списки из «Пастыря Народов». «На столе были листики с дрожащею рукой начертанными значками, пентаграммами, свастиками, кружками со вписанным магическим „тау“; тут была и таблица со священными иероглифами… Сбоку на стуле лежала мистическая диаграмма с выписанными в известном порядке десятью лучами— зефиротами: Kether, Canalis Supramundanus… и восьмой зефирот, Jod с подписью „древний змий“. Были странные надписи на белом дереве стола, вроде: все вещественное вычисляется числом четыре». О Шмидте Белый говорит с уважением, как будто даже с опаской. О «мистическом анархисте» Чухолке с явным издевательством.

В аристократическую усадьбу баронессы Тодрабе, где гостит Дарьяльский, врывается «нелепое существо в серой фетровой шляпе с маленькой головкой, приплюснутой на непомерно длинном и тощем туловище, и рекомендуется: Чухолка, Семен Андреевич, студент Императорского Казанского Университета». С большим блеском Белый пародирует «галоп идей» этого мистического анархиста: «…бессвязный поток, могущий в любую минуту превратиться в совершеннейший океан слов, в которых имена мировых открытий перемешаны с именами всех мировых светил; теософия тут мешалась с юриспруденцией, революция с химией; в довершение безобразия химия переходила в каббалистику, Лавуазье, Менделеев и Крукс объяснялись при помощи Маймонида, а вывод был неизменно один: русский народ отстоит свое право. Это право вменялось Чухолкой в такой модернистической форме, что по отдельным отрывкам его речи можно было подумать, что имеешь дело с декадентом, каких и не видывал сам Малларме; на самом же деле Чухолка был студент-химик, правда, химик, занимавшийся оккультизмом, бесповоротно расстроившим бедные его нервы». Пребывание Чухолки в Гуголеве кончается скандалом: он подносит баронессе какую-то испанскую луковицу; потрясенная этим старуха гонит его вон; Дарьяльский заступается за своего незадачливого приятеля и получает от разгневанной баронессы звонкую пощечину. Так происходит разрыв его с невестой и уход из усадьбы в деревню — из мира погибающей «цивилизации» в мистическую тьму «народа». В образе Чухолки Белый собрал в выразительном ракурсе черты своих московских приятелей, расположив их вокруг живописной фигуры Л. Л. Кобылинского — Эллиса. (Фамилия «Чухолка» намекает на фамилию другого «мистического анархиста», Г. Чулкова.)

Новое поколение интеллигентов-символистов приобретает резкий рельеф на фоне старого мира — вымирающего дворянства. Их западное, нерусское происхождение подчеркнуто пародийным наименованием: Тодрабе-Граабен. Баронесса— «приземистая старушка, вся в шелках и в цветных кружевах и в седых с желтизной волосах» — торжественно проходит через анфилады комнат, опираясь на трость с хрустальным набалдашником; надменно и брюзгливо совершает обряд утреннего кофепития, в глубоком безмолвии, с мертвенной церемонностью. В лирическом отступлении Белый раскрывает символический смысл этого образа. «Не так ли и ты, — восклицает он, — старая и умирающая Россия, гордая и в своем величьи застывшая, каждодневно, каждочасно, в тысячах канцелярий, присутствий, дворцах и усадьбах совершаешь эти обряды, — обряды старины? Но, о вознесенная, — посмотри же вокруг и опусти взор: ты поймешь, что под ногами твоими развертывается бездна; посмотришь ты и обрушишься в бездну!..»

Мастерски зарисована Белым живописная фигура сына баронессы, сенатора Павла Павловича Тодрабе: худой, длинноносый, с серыми волосами, чисто выбритый и пахнущий одеколоном, он с небрежной лаской целует руку матери и плаксивым, жалобным голосом рассказывает о Петербурге, о своих путешествиях за границу; Павел Павлович чудак, фантазер и умница, лениво сделал блестящую карьеру; в петербургских салонах боялись его язвительного остроумия; детей он воспитывал по системе Ж. Ж. Руссо и писал трактат по антропологии. Его «философия декаданса» сводилась к следующим положениям: «все люди делятся на паразитов и рабов; паразиты же делятся в свою очередь на волшебников или магов, убийц и хамов; маги— это те, кто выдумали Бога и этой выдумкой вымогают деньги; убийцы — это военное сословие всего мира; хамы же делятся на просто хамов, то есть людей состоятельных, ученых хамов, то есть профессоров, адвокатов, врачей, людей свободных профессий, и на эстетических хамов: к последним принадлежат поэты, писатели, художники и проститутки».

«Культурная» Россия — дворянская, помещичья, чиновная и «интеллигентная» — обречена на гибель: стоит над бездной и испытывает сладкое головокружение. Произведя над ней беспощадный суд и вынесши смертный приговор, Белый прощается с ней как с первой любовью.

Вся красота, все поэтическое очарование, вся лирическая грусть этой умирающей России воплощается в Кате. Она — единственная Возлюбленная, Невеста, Жена. Дарьяльский покидает ее, но знает: измена ей — гибель; он обречен. «Катя! Есть на свете только одна Катя; объездите свет, вы ее не встретите больше; вы пройдете поля и пространства широкой родины нашей и далее; в странах заморских будете вы в плену чернооких красавиц, но это не Кати… Вот какая она — посмотрите же на нее: стоит себе, опустив изогнутые иссиня-темные и как шелк мягкие свои ресницы; из-под ресниц светят света ее далеких глаз, не то серых, не то зеленых…»

Догорающие светы «культурной», «европейской» России и надвигающаяся тьма России «народной», «азиатской». Таинственную стихию народной души Белый находит не в крестьянской массе (крестьянства он не знает), а в мире мелкого мещанства и купечества. Жители села Целебеева и захолустного городка Лихова: Лука Силыч Еропегин, мукомол-миллионер, и его жена «лепеха» Фекла Матвеевна, перешедшая в тайное согласие Голубя; кузнец Сухоруков, изводящий купца медленным ядом, чтобы завладеть его капиталами для «согласия»; странник-нищий Абрам, один из важных членов секты, и, наконец, столяр Митрий Кудеяров, тайный руководитель согласия, — все они объединены тайной порукой, загадочной и зловещей. Самая странная фигура в романе — Кудеяров: «не лицо — баранья обглоданная кость; и притом не лицо, а пол-лица; лицо, положим, как лицо, а только все кажется, что половина лица; одна сторона тебе хитро подмигивает; другая же все что-то высматривает, чего-то боится все». Он одарен огромной оккультной силой, страшной властью над душами; это — колдун с дурным глазом, ткущий вокруг себя паутину черной магии. У него в работницах живет рябая баба Матрена, его покорная и молчаливая «духиня». Познакомившись с Дарьяльским, столяр решает вовлечь его в согласие Голубя, свести с Матреной, для того чтобы та зачала от него «духовное чадо». Чары Кудеярова и бесстыдная страстность Матрены порабощают «вольную душу» Дарьяльского. После разрыва с невестой он поступает к столяру в работники и сходится с его «духиней».

«Тургеневская девушка» Катя символизирует «культурную» Россию; рябая баба Матрена — Россию «народную». Автор посвящает ей лирическую тираду:… «Если же люба твоя иная, если когда-то прошелся на ее безбровом лице черный оспенный зуд, если волосы ее рыжи, груди отвисли, грязные босые ноги и хотя сколько-нибудь выдается живот, а она, все же, твоя люба, то, что ты в ней искал и нашел, есть святая души отчизна; и ей ты, отчизне, ты заглянул вот в глаза, — и вот ты уже не видишь прежней любы: с тобою беседует твоя душа, и ангел-хранитель над вами снисходит, крылатый».

Дарьяльский погружается в страшный мир ворожбы, наваждения, чувственной одержимости, темных мистических экстазов.

Описание радения «голубей» в баньке купчика Еропегина действует почти гипнотически: автор достигает такой силы художественного и мистического внушения, что из магического круга его слов-заклинаний невозможно вырваться. Тут уже не «литература», а подлинный и страшный оккультный опыт, сладостно-отвратительное головокружение радения. Духовный соблазн и греховная прелесть сектантства переживаются нами реально: раскрывается новое измерение сознания— возникает призрачный, магический, сияющий мир.

«В бане была тишина: в бане была прохлада: баню не топили: но вся она, с наглухо закрытыми ставнями изнутри, сияла, светила, плавала в свете; посреди ее стоял стол, покрытый, как небо, бирюзовым атласом с красным нашитым посреди бархатным сердцем, терзаемым бисерным голубем; посреди стола стояла пустая чаша, накрытая платом; на чаше— лжица и копие; фрукты, цветы, просфоры украшали тот стол; и березовые, зеленые прутья украшали сырые стены; перед столом уже мерцали оловянные светильники; над оловянными светильниками сиял водруженный тяжелый, серебряный голубь».

В белых рубахах, со свечами в руках, братья и сестры медленно кружатся, взявшись за руки: не пляшут, а ходят, водят хоровод и поют:

Светел, ой светел, воздух холубой!.. В воздухе том светел дух дорогой!

Лица их сияют, как солнце, глаза опущены; вместо потолка видят они высокое синее небо, усеянное звездами.

Автор продолжает: «Все теперь восседают за столом, в радуге седмицветной, средь белой, райской земли, среди хвои и зеленого леса и под Фаворскими небесами; некий муж светлый, преломляя, раздает просфоры, и глотают из кубка вино красное Каны Галилейской; и нет будто вовсе времен и пространств, а вино, кровь, голубой воздух, да сладость… С ними блаженное успение и вечный покой. Серебряный голубок, оживший на древке, гулькает, ластится к ним, воркует; слетел с древка на стол; царапает коготками атлас и клюет изюминки…»

И Дарьяльский, опьяненный «вином духовным», верит, что открылась ему тайна России. И, ликуя, славословит он русскую землю. Сколько взволнованной любви в этих лирических взлетах:

«…Знают русские поля тайны, как и русские леса знают тайны… Пить будешь ты зори, что драгоценные вина; будешь питаться запахами сосновых смол; русские души— зори; крепкие, смольные, русские слова; если ты русский, будет у тебя красная на душе тайна… Жить бы в полях, умереть бы в полях, про себя самого повторяя одно духометное слово, которое никто не знает, кроме того, кто получает то слово; а получают его в молчании… Много есть на Западе книг, много на Руси несказанных слов. Россия есть то, о что разбивается книга, распыляется знание, да и самая сжигается жизнь; в тот день, когда к России привьется Запад, всемирный его охватит пожар; сгорит все, что может сгореть, потому что только из пепельной смерти вылетит райская душенька— Жар-Птица».

Но мечтателя Дарьяльского ждет не воскресенье, а гибель. «Красная тайна» России оборачивается для него темным мороком, зловещим миражем. Вместо религии Святого Духа находит он в народе «согласие голубя», руководимое злым колдуном Кудеяровым.

Потрясающе изображено Белым радение в кудеяровой избе, черная магия столяра, материализация «духовного чада», бесстыдная пляска Матрены под бормотанье страшного старика: «Сусе, Сусе, стригусе; бомбарцы… Господи помилуй». Глаза Дарьяльского открываются. «Он уже начинал понимать, — пишет автор, — что это — ужас, петля и яма: не Русь, а какая-то темная бездна Востока прет на Русь из этих радением истонченных тел. „Ужас!“ — подумал он».

Кудеяров начинает ненавидеть Дарьяльского: нет у него «силы»; не зачала от него Матрена; нужно его устранить. Он сговаривается с кузнецом Сухоруковым, заманивает его в дом Еропегиной, и там, во флигеле, четыре мужика-«голубя» его убивают.

Трагедия Дарьяльского истолковывается теософом Шмидтом. В его уста автор вкладывает самые заветные свои мысли. «Серебряный голубь» — поворотный пункт в личной и литературной жизни Белого. Впервые перед его смятенным сознанием возникает идея тайных врагов, губящих Россию, и возможность бороться с ними с помощью «братства посвященных». Белый заболевает манией преследования; неподвижная идея «мировой провокации» постепенно овладевает его духом. Одновременно он вступает на путь «тайного знания», становится учеником антропософа Штейнера. Этими двумя тенденциями определится все его дальнейшее творчество.

Вот что говорит Кате «посвященный» Шмидт о Дарьяльском — Белом:

«Петр думает, что ушел от вас навсегда. Но тут не измена, не бегство, а страшный, давящий его гипноз: он вышел из круга помощи, и враги пока торжествуют над ним, как торжествует враг, глумится над родиной нашей: тысячи жертв без вины, а виновники всего еще скрыты; и никто не знает из простых смертных, кто же истинные виновники всех происходящих нелепиц… Все, что ни есть темного, нападает теперь на Петра… Верьте мне, только великие и сильные души подвержены такому искусу; только гиганты обрываются так, как Петр; он не принял руку протянутой помощи: он хотел сам до всего дойти; повесть его и нелепа, и безобразна: точно она рассказана врагом, издевающимся над всем светлым будущим родины нашей».

Этот «враг» реализуется в бредовых образах провокаторов в романах «Петербург», «Котик Летаев» и «Москва».

«Серебряный голубь» — произведение удивительное. В нем противоречия, взлеты, провалы, нагромождения, сатира, лирика, философия; изобразительность, граничащая с галлюцинацией, магия слов и образов, гоголевский гротеск, захватывающая музыка, чистейшая поэзия. В искусстве Белого— проблески гениальности и первые симптомы душевной болезни: трагическое зрелище большой надломленной души.

«Верьте мне, — говорит Шмидт, — только великие и сильные души подвержены такому искусу…»

Роман появился в печати в издательстве «Скорпион» (Москва, 1910 г.), был переиздан в издательстве Пашуканис в 1917 году и в издательстве «Эпоха» (Берлин) в 1922 году.