Б. Зайцев встречал Белого в Берлине. «Берлин, — пишет он, — как-то огрубил его. По всему облику Белого прошло именно серое, берлински будничное… Лысина разрослась, руно волос по вискам поседело и поредело, к концу он несколько и обрюзг. Он походил теперь на выпивающего, незадачливого и непризнанного — не то изобретателя, не то профессора без кафедры».

К тому же времени относится живописный портрет Белого, сделанный Ильей Эренбургом:

«Огромные, широко разверстые глаза, бушующие костры на бледном изможденном лице. Непомерно высокий лоб, с островком стоящих дыбом волос. Читает он, будто Сивилла вещающая, и, читая, руками машет, подчеркивая ритм не стихов, но своих тайных помыслов. Это почти что смешно, и порой Белый кажется великолепным клоуном. Но когда он рядом — тревога и томление, ощущение какого-то стихийного неблагополучия овладевают всеми. Ветер в комнате… Андрей Белый— гениален. Только странно, отчего минутами передо мной не храм, а лишь трагический балаган?»

Он — блуждающий дух, не нашедший плоти, поток без берегов.

Белый — в блузе работника, строящий в Дорнахе теософский храм, и Белый с террористами, влюбленный в грядущую революцию; Белый-церковник и Белый-эстет, описывающий парики маркизов. Белый, считающий с учениками пеоны Веневитинова, и Белый в Пролеткульте, восторженно внимающий беспомощным стихам о фабричных гудках…

Какое странное противоречие: неистовая пламенная мысль, а в сердце вместо пылающего угля лед… Любовь и ненависть могут вести за собой людей, но не безумие чисел, не математика космоса. Виденья Белого — полны великолепия и холода.

Белому не пришлось ехать в Дорнах: Ася была проездом в Берлине. Между ними произошло объяснение. О нем кратко упоминает поэт на последних страницах «Записок чудака»… «Нэлли я видел недавно; она изменилась: худая и бледная. Мы посиживали с ней в кафе: раза два говорили о прошлом, но мало: ей нет уже времени разговаривать о пустяках. „Прощай“. — В Дорнах? — „В Дорнах“. И мы распрощались; для утешения и духовного назидания меня подарила она мне два цикла, прочитанных Штейнером, циклы — со мной. Нэлли — в Дорнахе. Все? — Да… Все».

В. Ходасевич в своих воспоминаниях изображает разрыв Аси с Белым более драматически: «По личному поводу, — пишет он, — с ним не только не захотели объясняться, но и выказали ему презрение в форме публичной, оскорбительной нестерпимо». Ася не только не желала возвратиться к своему «бывшему мужу», но открыто появлялась всюду со своим новым другом — молодым поэтом Кусиковым.

Отчаяние Белого было безгранично. Он избрал своей конфиденткой Марину Цветаеву и в бесконечных монологах изливал перед ней свое горе. М. Цветаева встречает его в кафе «Pragerdiele». Белый подбегает к ней: «Вы! Я по вас соскучился! Стосковался!.. Голубушка, родная, я— погибший человек… мне с вами сразу спокойно, покойно. Мне даже сейчас вот, внезапно, захотелось спать». Просит дать ему руку и горько жалуется на свою беспризорность: он обречен на кафе: должен вечно пить кофе. «Потому что, — говорит он, — самое главное — быть чьим, о, чьим бы то ни было! Мне совершенно все равно — Вам тоже? — чей я, лишь бы тот знал, что я его, лишь бы меня не „забыл“, как я в кафе забываю палку… А теперь я скажу— три дня назад кончилась моя жизнь».

А вот другая беседа об Асе.

Белый рассказывает Цветаевой: «Весь вечер ходил по кафе, и в одном встретил. Что вы об этом думаете? Может она его любить? Неправда ли, нет? Так что же все это значит? Инсценировка? Чтобы сделать больно мне? Но ведь она же меня не любит, зачем же ей тогда мне делать больно? Но ведь это же прежде всего делать больно себе. Вы его знаете?.. Значит, неплохой человек… Я пробовал читать его стихи… но ничего не чувствую: слова. (Взрывом.) О, вы не знаете, как она зла! Вы думаете — он ей нужен, дикарь ей нужен, ей, которой — (отлет головы) тысячелетия… Ей нужно (шепотом) ранить меня в самое сердце, ей нужно было убить прошлое, убить себя— ту, сделать, чтобы той — никогда не было. Это— месть. Месть, которую оценил я один. Потому что для других это — просто увлечение. Так естественно. После сорокалетнего, лысеющего, нелепого — двадцатилетний, черноволосый с кинжалом и т. д. О, если бы это было так! Но вы ее не знаете. Она холодна, как нож. Все это — голый расчет. Она к нему ничего не чувствует. Я даже убежден, что она его ненавидит… О, вы не знаете, как она умеет молчать, вот так: сесть и молчать, стать — и молчать, глядеть — и молчать». Цветаева спрашивает: почему «месть»? Белый отвечает: «За Сицилию». — «Я вам больше не жена». Но — «Прочтите мою книгу? Где же я говорю, что она мне — жена? Она мне — она. Мерцающее видение. Козочка на уступе. Нэлли. Что же я такого о ней сказал? Да и книга уже была отпечатана… Где она увидела „интимность“, „собственничество“, печать (не документ) мужа?.. Гордость демона и поступок маленькой девочки. Я тебя настолько не ждала, что вот — жена другого. Точно я без этого не ощутил. Точно я всегда этого не знал… Мне ее так жаль…

Вы ее видели? Она прекрасна. Она за эти годы разлуки так выросла, так возмужала. Была Психея, стала Валькирия. В ней — сила! Сила, данная ей ее одиночеством. О, если бы она, по-человечески, не проездом с группой, с труппой, полчаса в кафе, а дружески, по-человечески, по-глубокому, по-высокому— я бы, обливаясь кровью, первый приветствовал и порадовался… Вы не знаете, как я ее любил, как ждал. Как она на меня сияла…»

Миссия Белого к доктору Штейнеру закончилась не менее драматически. В Дорнах его не пустили. Штейнер был в Берлине, но от свидания с «послом от России к антропософии» старательно уклонялся. Раз они случайно встретились на каком-то собрании. Доктор небрежно спросил Белого: «Na, wie geht's?» Тот с бешенством ответил: «Schwierigkeiten mit dem Wohnungsamt!» С тех пор он возненавидел «учителя» лютой, кровной ненавистью; кричал в кафе исступленным голосом: «…я его разоблачу! Я его выведу на свежую воду!»

К Цветаевой приезжает муж С. Эфрон, с которым она была надолго разлучена. Она ждет Белого — тот приходит с опозданием, в состоянии, близком к безумию. Объясняет свое опоздание: он шел к ней, но вспомнил о приезде ее мужа и не захотел омрачать их встречи. «Вы еще в Парадизе, — говорит он, — а я горю в аду! Не хотел вносить этого серного ада, с дирижирующим в нем Доктором». Вот почему он зашел в кафе и… потерял папку с рукописью своих «стихотворений».

Цветаева с мужем отправляются с Белым на поиски рукописи. Тот не помнит, в какое кафе он заходил… Во всяком случае, не в это, потому что в нем продают кокаин, и не в то, ибо там сидит «крашеный брюнет в очках с пустыми стеклами». Наугад входят в третье. Белый кричит гарсонам: «Ich habe hier meine Handschrift vergessen. Manuskript, verstehen Sie? Hier auf diesem Stuhl! Eine schwarze Pappemappe… Ich bin Schriftsteller, russischer Schriftsteller! Meine Handschrift ist alles für mich!»

Рукопись не находится — Белый выбегает на улицу, останавливается посреди тротуара и со страшной улыбкой говорит: «А не проделки ли это Доктора? Не повелел ли он оттуда моей рукописи пропасть?.. Вы не знаете этого человека. Это — дьявол… Есть только один дьявол— доктор Штейнер».

Антропософский период жизни — идиллия с Асей в Дорнахе и строение Иоаннова здания — кончился грандиозным обвалом. Белый говорил Ходасевичу: «Хочется вот поехать в Дорнах да крикнуть доктору Штейнеру, как уличные мальчишки кричат: „Herr Doktor, Sie sind ein alter Affe!“»

Учитель «тайного знания» оказался «старой обезьяной», Иоаннов храм— балаганом.

До осени 1922 года Белый жил в Цоссене — унылом местечке под Берлином, неподалеку от кладбища, в доме гробовщика. Цветаева навестила его там: у поэта была голая комната с белым некрашеным столом посередине; в новопостроенном кладбищенском поселке нет ни деревьев, ни тени, ни птиц. Все жители — в черном: вдовцы и вдовы; с грохотом проезжают повозки с краснолицыми господами в цилиндрах, с букетами: едут на кладбище.

Хозяйка приносит большую миску с овсянкой. Белый ненавидит овсянку и боится хозяйки. Он везет Цветаеву обедать в Берлин, в ресторан «Zum Bären». Заказывает три мясных блюда.

Его удивительное лицо навсегда врезывается ей в память. «Оттого ли, — пишет она, что было лето, оттого ли, что он всегда был взволнован, оттого ли, что в нем уже сидела его смертная болезнь — сосудов, я никогда не видела его бледным, всегда розовым, желто-ярко-розовым, медным. От розовости этой усугублялась и синева глаз, и серебро волос. Серебро, медь, лазурь — вот в каких цветах у меня остался Белый… Ходил он в пелерине… на нем выглядела крылаткой. Оттого он так и метался, что пелерина за ним повторяла, усугубляла каждый его жест, как разбухшая и разбушевавшаяся тень».

После разрыва с Асей в жизни Белого наступила темная полоса. Он стал пить и посещать подозрительные «Dielen» : он был одержим страстью к танцам. Его пьяная пляска в кабаках была страшна. Ходасевич называет ее «чудовищной мимо-драмой, порой непристойной; кощунством над собой, дьявольской гримасой себе самому». Возвращаясь ночью домой, он раздевался догола и опять плясал. Так длилось месяцами. О пляске Белого пишет М. Цветаева: «Его фокстрот — чистейшее хлыстовство: даже не свистопляска, а (мое слово) — христопляска, то есть, опять-таки „Серебряный голубь“, до которого он, к сорока годам, физически дотанцевался… Знаю, что передо мной был затравленный человек. Рожден затравленным».

С тем же исступлением, с каким он предавался «радениям» в берлинских «танцульках», бросался он в писание. Писал до изнеможения, до потери сознания. Случалось ему писать чуть не печатный лист в один день. Чтобы забыть настоящее, погружался в прошлое, в воспоминания о Блоке.

«Новая боль (Ася), — замечает Ходасевич, — пробудила старую (Любовь Дмитриевна), и старая оказалась больнее новой: все, что в сердечной жизни Белого происходило после 1906 года, было только его попыткой залечить эту петербургскую рану».

Белый был одержим воспоминаниями о той, которая когда-то «в пять минут — уничтожила его». Он рассказывает Цветаевой о Петербурге, метели, «синем плаще». Узел стягивался; Блок, его жена и Белый были в петле: ни развязать, ни разрубить… И вдруг прибавляет: «…я очень плохо с ней встретился в последний раз. В ней ничего от прежнего не осталось. Ничего. Пустота». А Блок продолжал ее любить. «О, он всю жизнь о ней заботился, как о больной, ее комната всегда была готова, она всегда могла вернуться… отдохнуть, но то было разбито, жизни шли врозь и никогда больше не сошлись».

В ноябре 1923 года М. Цветаева в Праге получает отчаянное письмо от Белого из Берлина: он умоляет ее найти ему комнату рядом с ней: «Я измучен! Я истерзан! — восклицает он. — К вам под крыло! Моя жизнь этот год — кошмар. Вы мое единственное спасение. Сделайте чудо! Устройте! Укройте!» Цветаева отвечает, что комната есть и что М. Л. Слоним обещает устроить ему стипендию. Но письмо ее до Белого не доходит: в тот самый день, когда он взывал к ней о помощи, он уехал в Россию — его увезла старая приятельница — антропософка К. Н. Васильева, на которой он впоследствии женился. По словам Ходасевича, последние дни перед отъездом Белый «в состоянии неполной вменяемости» рвал свои отношения с эмигрантами, искал ссор с бывшими друзьями. После его отъезда хозяйка пансиона, в котором он жил в Берлине, принесла Ходасевичу груду «забытых» им рукописей; тот передал их одному лицу, обещавшему переправить их в Москву. Судьба их неизвестна.

Берлинское двухлетие — апогей литературной деятельности Белого. За 1922–1923 годы выходит в печати 16 его произведений — число поистине рекордное. Оно составляется из семи переизданий старых сочинений и девяти новых публикаций.

В него включены стихи «антропософского периода» 1914–1918 годов. «Сознание», «Самосознание», «Духовная наука» накладывают тяжелую печать на лирику Белого. Его стихи обескровлены, живая плоть слова умерщвлена ледяным дыханием антропософских абстракций. От предметов остались только их «астральные тела» и мерцающие «ауры». «Духоведение» разлагает поэзию, превращая ее в игру теней. Среди хора созвездий, метеоров, плачущих бездн, мглы небытия, мыслительных стихий и благих иерархий, в междупланетном холоде символов и соответствий царит «Самосознание»:

Но — о Боже! Сознанье Все строже, все то же Сознанье Мое.

Еще более глубокомысленно размышление о «Я»:

В себе — собой объятый, (Как мглой небытия) — В себе самом разъятый Светлею светом «Я».

И в том же мире призраков и отвлеченностей— один только образ сохраняет подобие жизни: осиянный образ «любви неизреченной» — Аси Тургеневой. Стихи, посвященные ей, полны высокого лирического волнения. Вспоминая о своей далекой подруге, Белый перестает быть «посвященным» и становится поэтом. Вот они с Асей снова в Италии…:

…И снова в ночь чернеют мне чинары. Я прошлым сном страданье утолю: Сицилия… И— страстные гитары. Палермо, Монреаль… Радес… Люблю…

В памяти его Ася озарена «весны сиянием»:

Теплом из сердца вырастая, Тобой, как солнцем облечен, Тобою солнечно блистая, В Тебе, перед Тобою — он.

В августе 1916 с Асей в Дорнахе:

Последний, верный, вечный друг, Не осуди мое молчанье: В нем — грусть; стыдливый в нем испуг, Любви невыразимой знанье.

И вот он снова в России: русские сосны, поля, крыши хат, — и над всем неугасаемым блеском сияет она:

В давнем — грядущие встречи, В будущем — давность мечты: Неизреченные речи, Неизъяснимая — Ты!

Проходит два года: еще светлее ее образ, еще нежнее ее далекий зов:

Слышу вновь Твой голос голубой, До Тебя душой не достигая: Как светло, как хорошо с Тобой, Ласковая, милая, благая.

И последние стихи:

Мой вешний свет, Мой светлый цвет, Я полн Тобой, Тобой — Судьбой.

В этих звуках и ритмах— легкость и прозрачность бесплотных теней. Вспоминаются стихи Тютчева:

Блаженной тенью, тенью елисейской Она уснула в добрый час…

Такой «елисейской тенью» сиял Белому образ Аси в страшные годы военного коммунизма.

Другим «живым местом» в сборнике являются стихи о России. Еще в Дорнахе, перед возвращением в Москву, Белый писал вдохновенные стихи о грядущем воскресении родины:

Страна моя, страна моя родная! Я — твой, я — твой! Прими меня, рыдая… и не зная, Покрой сырой травой. Пусть мы в ночи! Пусть — ночи. бездорожий… Пусть — сон и сон! В покое зорь и предрассветной дрожи За ночью — Он! Эти стихи перекликаются с прославленными строками Блока: Пусть ночь! Домчимся. Озарим кострами Степную даль…

Вернувшись на родину, поэт благословляет революцию, как вечно горящую Неопалимую Купину:

Светясь, виясь, в морозный морок тая, Бросает в небо пламена, Тысячецветным светом излитая Святая Купина. Встань, возликуй, восторжествуй, Россия! Грянь, как в набат — Народная, свободная стихия — Из града в град!

И через два года, после страшных испытаний холодом и мраком, он продолжает верить в мистический смысл великой русской революции. Ему кажется, что его юношеские предчувствия о нисхождении в мир жены, облеченной в солнце, близки к осуществлению. России посвящено великолепное, торжественное стихотворение:

Играй, безумное дитя, Блистай летающей стихией: Вольнолюбивым светом «Я», Явись, осуществись — Россия. Ждем: гробовая пелена Падет мелькающими мглами: Уже Небесная Жена Нежней звездеет глубинами, — И, оперяясь из весны, В лазури льются иерархии: Из легких крылий лик Жены Смеется радостной России.

«Звезда самосознания» Белого утопает в астралах тумана антропософии, лучи ее разложены по правилам «духовной науки» и описаны в схемах и выкладках потусторонней математики. Только изредка выплывает она из теософской мглы, вспыхивая чистым, хрустальным, поэтическим светом.

Сборник «Стихи о России» заключает в себе стихотворения, выбранные из «Пепла» и «Звезды». Многие из них значительно переработаны. К ним автор присоединил одно из лучших своих обращений к родине, написанное в августе 1917 года. Оно пылает раскаленным, расплавленным металлом; в нем — огненное вдохновение самосжигающегося хлыста: из дыма, искр и языков пламени вылетают исступленные заклинания:

Рыдай, буревая стихия, В столбах громового огня! Россия, Россия, Россия — Безумствуй, сжигая меня. В твои роковые разрухи, В глухие твои глубины, — Струят крылорукие духи Свои светозарные сны. Не плачьте: склоните колени Туда — в ураганы огней, В грома серафических пений, В потоки космических дней! Сухие пустыни позора, Моря неизливные слез, — Лучом безглагольного взора Согреет сошедший Христос. И финал: И ты, огневая стихия, Безумствуй, сжигая меня, Россия, Россия, Россия — Мессия грядущего дня!

Третий стихотворный сборник «После разлуки» носит подзаголовок «Берлинский песенник». В нем собраны поэтические упражнения Белого 1922 года. М. Цветаева рассказывает в своих воспоминаниях о происхождении этого сборника. Белый часто жаловался ей на то, что он перестал быть поэтом. «Я никогда не читаю стихов, — говорил он. — И никогда их уже не пишу. Раз в три года — разве это поэт? Человек должен быть на стихи обречен, как волк на вой. Тогда — поэт». М. Цветаева посылает ему свою книгу «Разлука»; он отвечает ей письмом: «Глубокоуважаемая Марина Ивановна! Позвольте мне высказать глубокое восхищение перед совершенно крылатой мелодией вашей книги „Разлука“. Я весь вечер читаю — почти вслух и — почти распеваю. Давно я не имел такого эстетического наслаждения.

А в отношении к мелодике стиха, столь нужной после расхлябанности москвичей и мертвенности акмеистов, — ваша книга первая (это безусловно)».

Через некоторое время они встретились. Белый сказал Цветаевой: «Я ведь стихи пишу. Ведь я после Вашей „Разлуки“ опять стихи пишу… Это будет целая книга: „После разлуки“ — после разлуки с нею (Асей) и „Разлуки“ — вашей».

В предисловии поэт излагает идею сборника: «Будем искать мелодии.»

«Эта маленькая тетрадь — поиски формы. Я считаю, что после символизма не было сколько-нибудь действительно новых сдвигов к грядущему стилю поэзии; акмеизм был благоразумной реакцией, временно, может быть, необходимой… Всеми школами недавнего времени пропущена одна существенная сторона стиха: мелодия целого… Мелодия в стихе есть господство интонационной мимики. Стих есть всегда отвлечение от песни… Только в мелодии, поставленной в центре лирического произведения, превращающей стихотворение в подлинную распевную песню, поставлены на свое место: образ, звукоряд, метр, ритм. Провозглашая мелодизм, как необходимо нужную школу, я намеренно в предлагаемых мелодических опытах подчеркиваю право простых совсем слов быть словами поэзии, лишь бы они выражали точно мелодию.

Тезисы: 1) Лирическое стихотворение — песня; 2) Поэт носит в себе мелодию; он — композитор; 3) В чистой лирике мелодия важнее образа; 4) Неумеренное употребление посредственных элементов стиха (образа и звуковой гармонии) насчет мелодии самые богатства этих элементов превращает в верное средство убить стихи; 5) Довольно метафорической перенасыщенности; поменьше имажинизма и побольше песни, побольше простых слов, поменьше звуковых трещаний (меньше труб) — гениальные композиторы гениальны не инструментами, а мелодиями: оркестровка Бетховена проще оркестровки Штрауса.

Впереди русский стих ожидает богатство неисчерпанных мелодийных миров.

И да здравствует „мелодизм“.

Берлин, Цоссен, июнь 1922 года».

Вечный бунтарь, Белый замышляет новую «революцию». Его неугомонный, беспокойный дух мечтает взорвать старую поэзию и на месте ее создать новую школу «мелодизма». Он бунтует прежде всего против самого себя: кто более его был повинен в «неумеренном употреблении образа и звуковой гармонии»? Чьи стихи были более перегружены метафорами и «звуковыми трещаниями»? Кто упорнее его «инструментовал» свои строки?

Но «революция» не удалась; школы «мелодизма» Белый не создал, но свой поэтический дар убил окончательно. «После разлуки» — последний его стихотворный сборник. Больше стихов он не писал.

«Мелодические опыты» автора поражают своим убожеством. Для передачи «интонационной мимики» он прибегает к одному-единственному приему: рубит поэтическую фразу на мелкие куски (чаще всего на отдельные слова) и выписывает их столбцом один под другим. Это должно изображать то «мандолину», то «виолончель», то «гитару», то «балалайки»:

Утонатываем В ночи, Утонатываем Мы — В разъедающие Очи, В нападающие Тьмы! Утонатываем Мы — Утонатываем — В тьмы!

А по содержанию «После разлуки» — крик боли и отчаяния. Ася его покинула, Ася ушла навсегда; она — холодная, язвительная, злая… Он вспоминает 21 год; он болен, лежит в больнице, один…

Мне видишься опять Язвительная—ты… Но — не язвительна, а холодна: забыла ……………… Я, удушаемый, в далекую тебя, Впиваюсь пристально. Ты — смотришь с неприветом. О, этот долгий сон. За окнами — закат. Палата номер шесть, предметов серых ворох. Больных бессонный стон, больничный мой халат, И ноющая боль, и мыши юркий шорох. Исчезновение, глаза мои закрой Рукой суровою, рукою ледяною.

Забыты «поиски форм» и «мелодизма»; здесь живые человеческие слова о горе непридуманном. Беспомощные жалобы, бессильные слезы, замирающий шепот, и мольбы, и упреки.

Он просит ее: Мертвых слов не говори Не тверди,— Дорогая! Она отвечает: Тебе одна дорога, а мне — Другая.

И призрак ее исчезает; она — обман. Он называет ее «тенью теней»:

Ты — тень теней… Тебя не назову. Твое лицо Холодное и злое. ………… Потерянный поэт, Найди Ее, потерянную где-то; Тебя, себя я обниму, дрожа, В дрожаниях растерянного света.

Трагические объяснения с Асей в берлинских кафе, интимные «выяснения отношений» подробно излагаются в своеобразной форме «лирического монолога», саркастически озаглавленного:

Маленький балаган на маленькой планете «Земля» (выкрикивается в форточку):

Бум, бум — Началось! — Сердце — исплакалось: плакать — Нет / Мочи! — Сердце мое — Замолчи: и замри…

и начинаются страстные, отчаянные, озлобленные, истерические обличения Аси:

…Зачем / — Ты клевещешь / На духа? Зачем / — Это / Уродливое / Искажение / Жизни — — Худое / Угодливое / Лицо — — С — / «Значит так / Суждено!» — — С — / «Были / Ли, / Или — / Нет?» — С — / «Полюбили — / Забыли!» — Что-ж /, Если так суждено, — Уничтожь! Да, — / Ты / Выспренней / Ложью / Обводишь Злой / Круг / Вокруг / Себя, — И — / Ты / С искренней / Дрожью / Уходишь Злой / Друг / От / Меня — — Без / Ответа И — /Я — / Никогда не увижу / Тебя — И — / Себя / Ненавижу / За / Это;

Но в «разлуке» виновата не Ася: виноват «дьявол» — доктор Штейнер, разделивший их навсегда. Белый не устает его проклинать:

О, — / Проклятый / Проклятый / Проклятый / — — Тот диавол — / Проклятый / — Который — В разъятой / Отчизне / Из тверди / Разбил Наши жизни — /В брызг смерти, / —Который Навеки — / Меня / Отделил — от тебя…

И снова «взвизги сердца», и «крики дикие», и «тихое горе», и «лета забвения», и «брызги разорвавшейся тверди», и даже «визг смерти». И финал:

Бум, Бум,— — Кончилось!

(Форточка захлопывается. Комната наполняется звуками веселого джими.)

Стихи «После разлуки» — не песни, а вопли, страшный надрывный вой насмерть раненного зверя. Белый говорил Цветаевой: «Человек должен быть на стихи обречен, как волк на вой. Тогда— поэт». Он не мог не написать своего «берлинского песенника»: он был на него обречен.

В период 1922–1923 годов Белый написал для издательства «Эпоха» три тома мемуаров «Начало века» (около 75 печатных листов). Первый том был набран в Берлине в 1922 году, но издательство прекратило свою деятельность, а Белый в 1923 году уехал в Россию. Ни рукопись, ни гранки первого тома не сохранились. Пропала и половина второго тома. Из. этой редакции появились в печати: 1) «Из воспоминаний. 1. Бельгия. 2. Переходное время» в журнале «Беседа» № 2, Берлин 1923; 2) «Отклики прежней Москвы» в «Современных записках», кн. XVI, 1923; 3) «Очерк „Арбат“» в «Современных записках», кн. XVII, 4923.

В этих отрывках интересный материал, освещающий литературную жизнь Москвы начала века. Уцелевшую половину рукописи автор коренным образом переработал в 1930 году. Хроника «Начало века» была напечатана в издании «Гихл» в 1933 году.

Судьба другой мемуарной работы Белого была более счастливой: ему удалось в четырех номерах журнала «Эпопея» («Геликон», Берлин, 1922–1923) напечатать свое замечательное «Воспоминание о Блоке». И до нашего времени этот труд остается лучшим памятником символической эпохи. Автор обладает изумительным даром словесной изобразительности: Блок, его время, его среда, современники оживают перед нами в ослепительном поэтическом блеске. Конечно, Белый не историк, а поэт. Он творит очаровательный миф из жизни своей и своего друга. Но мы все заворожены этим мифом, и он давно стал для нас единственной реальностью. Рыцарь «Прекрасной дамы» живет и поныне в сказочном ореоле, созданном для него Белым.

Кроме уже нам известных «Путевых заметок» и «Записок чудака» Белый издает в 1922 году брошюру: «Сирин ученого варварства». Это— полемический ответ на книгу В. Иванова «Родное и вселенское». Белый обрушивается на статьи Иванова, видя в них реакцию и измену революции. Политическая подкладка его критики придает ей неприятно-тенденциозный характер. Стыдно читать о том, что В. Иванов «создает подложную идеологию благочестивого, православного, медоточивого дионисизма в последних „мироносных“ своих статьях, „социало-кадето-анархо-мистических, умиленно кивающих и нашим и вашим“» и что «в свете грядущей эры Иванов является нам в ад низверженным Танталом, поддерживающим края темной, потухнувшей сферы своих идеологий». Эта напыщенно-вероломная статья остается темным пятном на памяти Андрея Белого.

Из книг, переизданных А. Белым в Берлине, совершенно особенное место занимает большой том в 500 страниц «Стихотворения», вышедший в издательстве З. И. Гржебина в 1923 году. М. Цветаева в воспоминаниях рассказывает, как поэт переделывал свои старые стихи. Издатель ей жаловался: «Милая Марина Ивановна, повлияйте на Бориса Николаевича. Убедите его, что раньше — тоже было хорошо. Ведь против первоначального текста — камня на камне не оставил. Был разговор о переиздании, а это— новая книга, неузнаваемая. Ведь каждая его корректура — целая новая книга! Книга неудержимо и неостановимо новеет, у наборщиков руки опускаются!»

В предисловии к этому «собранию избранных стихотворений» автор излагает свои «методы». «Лирическое творчество каждого поэта отпечатлевается не в ряде разрозненных и замкнутых в себе самом произведений, а в модуляциях немногих основных тем лирического волнения, запечатленных градацией в разное время написанных стихотворений: каждый лирик имеет за всеми лирическими отрывками свою ненаписанную лирическую поэму… Подобно тому, как лирическое стихотворение зачастую возникает в душе поэта с середины, с конца, так в общем облике целого творчества хронология не играет роли: должно открыть в сумме стихов циклы стихов, их взаимное сплетение. Приступая к выбору из своих стихотворений тех, которые попали в эту книгу, я руководствовался не голосом самокритики, а воспоминанием о лейтмотивах, звучавших мне в ряде лет и диктовавших те или иные отрывки… Иные из них (часто менее совершенные) значили для меня более, нежели другие (технически совершенные); и это биографическое значение для меня отдельных стихотворений и сделал я критерием выбора… Все, мной написанное, — роман в стихах; содержание же романа — мое искание правды, с его достижениями и падениями».

Итак, Белый устраняет хронологическую последовательность и эстетическую оценку. Он пользуется своими сборниками стихов как сырым материалом, проделывая над ним решительные операции, разбивая старые циклы и создавая новые, изменяя, сокращая, переиначивая и кромсая свои стихи. Результаты получаются самые плачевные: так, например, поэт губит свою лучшую поэму «Первое свидание», разрезав ее на куски и разбросав их по разным отделам. Получается, действительно, «новая книга, неузнаваемая». Поставив перед собой фантастическое задание— написать «ненаписанную лирическую поэму», которая таится за всеми отдельными стихотворениями, Белый не оставляет камня на камне от своего поэтического прошлого. Он жертвует художественностью ради «идеологии» и располагает линии своей лирики как этапы единого посвятительного пути.

Каждому новому отделу предшествует предисловие, объясняющее его «эзотерический» смысл. Из собрания стихотворений получается трактат по «тайноведению» с лирическими иллюстрациями.

В 1922 году Белый подводит итоги двадцатилетию своего поэтического творчества, переосмысляя его как свою духовную биографию. Эта биография — миф, но миф искусно построенный, внутренне цельный и идейно убедительный.

Из материала предисловий вырастает жизненная трагедия Белого.

Отдел «Золото в лазури» автор делит на три цикла: в первом («В полях») стихи наиболее раннего периода «преисполнены светлого и радостного ожидания». Во втором цикле («В горах») лейтмотив религиозного ожидания сменяется сказочным экстазом и пробуждается люциферическая тема; главенствующий лейтмотив третьего цикла («Не тот») разочарование в чувстве предызбранности; ощущение горней озаренности рассеивается; автор ощущает себя в «трезвой действительности», как в тюрьме.

Следующий отдел, «Пепел», разделен на два цикла: «Глухая Россия» и «Прежде и теперь». Он пишет в предисловии: собственно говоря, все стихотворения «Пепла» периода 1904–1908 годов— одна поэма, гласящая о глухих, непробудных пространствах земли Русской; в этой поэме одинаково переплетаются темы реакции 1907 и 1908 годов с темами разочарования автора в достижении прежних, светлых путей. Второй цикл «Прежде и теперь» раскрывает взгляд поэта на действительность, как на стилизованную картину. «Прошлое и настоящее кажутся одинаково далеки для себя потерявшей души: все только — маски: появление среди масок умершей действительности, „домино“, есть явление рока, отряхивающего пепел былого. Лирический субъект этого отдела— постепенно себя сознающий мертвец».

Предисловие к третьему отделу «Урна» гласит: «Общая идея этого отдела: поэт собирает в урну пепел сожженного своего восторга, вспыхнувшего ему когда-то „золотом“ и „лазурью“. Сосредоточенная грусть, то сгущающаяся в отчаяние, то просветляемая философским раздумьем, доминирует в этом отделе». Отдел распадается на четыре подотдела: «В первом, „Снежная Дева“, собраны стихотворения, живописующие разочарование в любви; эта любовь, подмененная страстью, развеивается пургою… Лейтмотив, аккомпанирующий его настроениям— лейтмотив метели: если „она“ — только холодная, снежная дева, то и вся жизнь лишь снежный сквозной водоворот. Во втором, подотделе, „Лета забвения“ „нота философского раздумья доминирует“. В третьем — „Искуситель“ — стихотворения, объединенные вокруг одной темы — философии. „Отдаваясь усиленному занятию философией в 1904–1909 годах, автор все более и более приходит к сознанию гибельных последствий переоценки неокантианской литературы; философия Когена, Наторпа, Ласка влияет на мироощущение, производя разрыв в человеке на черствость и чувственность, черствая чувственность — вот итог, к которому приходит философствующий гносеолог; и ему открывается в выспренних полетах мысли — лик Люцифера“».

Четвертый подотдел озаглавлен «Мертвец». Автор объясняет: «Я», разочарования в религиозном и этическом устремлениях («Золото в лазури»), придавленное косными пространствами политической и моральной реакции («Пепел»), разочарованное в личной любви («Урна») и в философском сверхличном пути («Искуситель») становится живым мертвецом, заживо похороненным; и эти переживания прижизненной смерти приводят к кощунственным выкрикам боли: тема «кощунства» от боли — тема поэмы.

К поэме «Христос Воскрес» Белый делает интересное предисловие: «Поэма была написана приблизительно в эпоху написания „Двенадцати“ Блока; вместе с „Двенадцатью“ она подвергалась кривотолкам; автора обвиняли чуть ли не в присоединении к коммунистической партии. На этот „вздор“ автор даже не мог печатно ответить (по условиям времени), но для него было ясно, что появись „Нагорная проповедь“ в 1918 году, то и она рассматривалась бы с точки зрения „большевизма“ или „антибольшевизма“. Что представитель духовного сознания и антропософ не может так просто присоединиться к политическим лозунгам, — никто не подумал; между тем: тема поэмы — интимнейшие, индивидуальные переживания, независимые от страны, партии, астрономического времени. То, о чем я пишу, знавал еще мейстер Эккарт; о том писал апостол Павел. Современность — лишь внешний покров поэмы. Ее внутреннее ядро не знает времени».

Сборник «Королевна и рыцари» включается целиком в собрание стихотворений. Этот цикл кажется автору переходом от мрачного отчаяния «Урны» к сознательности «Звезды». Пробуждающемуся от бессознательности могилы к живой жизни, эта жизнь звучит сказкою. И от этого суть цикла суть сказки о прошлом.

Циклу «Звезда» предпослано поэтом следующее предисловие: «Стихотворения цикла „Звезда“ обнимают период 1914–1918 годов. Этот период окрашен для автора встречей с духовной наукой, осветившей ему его былые идейные странствия; оттого-то здесь — синтез поэтической идеологии автора; темы „Золото в лазури“ встречаются здесь с темами „Урны“, пресуществляемой по-новому антропософией; и снова приходит тема России, мучительно ищущей своего духовного самоопределения. Автор считает, что этот отдел является наиболее сознательным. „Звезда“ — „звезда самосознания“».

Последний отдел собрания стихотворений озаглавлен «После звезды»; в него, в переработанном виде, включается сборник стихов 1922 года «После разлуки». О нем автор говорит кратко: «Стихотворения этого периода заключают книгу: они написаны недавно, и я ничего не сумею сказать о них: знаю лишь, что они— не „звезда“ и что они после „звезды“…

Меня влечет теперь к иным темам: музыка „путей посвящения“ сменилась для меня музыкой фокстрота, бостона и джимми: хороший джаз-банд предпочитаю я колоколам Парсиваля; я хотел бы в будущем писать соответствующие фокстроту стихи…»

Так раскрывается перед нами жизненная трагедия Белого. Светлые религиозные чаяния юности, экстазы мистика, чувствующего приближение Софии Премудрости Божией, и вера в свое высокое избрание кончаются страшным срывом в люциферизм. Развенчанный пророк сознает себя мертвецом, и действительность представляется ему «глухими» непробудными пространствами России под гнетом реакции. Та, с которой был связан для него период мистического озарения (Л. Д. Блок), покидает его. Она — не возлюбленная, а холодная Снежная Дева… Поэт ищет спасения в философии, но она приводит его к «черствой чувственности». За катастрофой «мистической» следует катастрофа «философская». И снова подстерегает его здесь лик Люцифера.

Третий период — «прижизненная смерть», кощунственные выкрики похороненного заживо. Но вот происходит встреча со второй возлюбленной— Асей Тургеневой. Мертвец пробуждается к жизни. Ася открывает ему новый путь— путь посвящения. Четвертый период (1912–1921) — новая мистическая волна, новое озарение Фаворским светом — и новое страшное крушение: Ася от него уходит, «духовная наука» уводит в кромешную тьму; доктор Штейнер сбрасывает маску; снова, в третий раз, перед ним смеется лик Люцифера.

Музыка мистических зорь и антропософских посвящений заглушается грохотом фокстрота и джимми; колокола Парсиваля— джаз-бандом. Гибель большой души сопровождается звуками негритянского оркестра.