Когда Григорий Семенович узнал, что его жена еврейка, он от удивления даже крякнул. Как же это так? Брал русскую, а теперь что? Нет, антисемитом он не был, он даже слова такого не слыхивал в своей глубинке, где евреев отродясь не водилось. И все же было как-то странно, что собственная баба, с которой под одной крышей вот уже больше тридцати лет, вдруг оказалась чужого племени. Правда, еврейкой Таисия Михайловна была только по отцу, а по матери наоборот – хохлушкой. И теперь, глядя на бесцветное лицо жены со светлыми до прозрачности глазами и широким курносым носом, Григорий Семенович с гордостью думал о силе славянской породы, которая напрочь перебила басурманское начало.
По первости это удивительное открытие не оказало никакого влияния на жизни супругов – Григорий Семенович поворчал-поворчал, попенял, что, мол, умолчала, но больше так, для порядку. По большому счету, ему было все равно. Что уж теперь горевать, когда жизнь клонится к закату, да и не так уж плохо они прожили – троих детей на ноги поставили, да и на черный день кое-что скопить сумели. А что Таисия Михайловна про родителя своего ничего не рассказывала, так нечего было ей рассказать, потому что она его в глаза никогда не видела. Залетный он был в их деревне. С фронта возвращался и задержался у матери на год. А когда дочка родилась, сразу ушел. И все, что от него осталось, – это странное нездешнее имя, которое он выбрал для девочки, – Таисия. От этого имени веяло ароматом странствий, тоской по чему-то далекому, неизведанному. И так не вязалось оно с тяжелой, как будто вросшей в землю фигурой женщины, которой приходилось его носить.
Таисия никогда не расспрашивала мать об отце, боялась обидеть, да и чего говорить о человеке, которого ни разу не видела. Правда, соседи поговаривали, что он был красавец – высокий, черноволосый, с умными глазами, не чета здешним мужичкам – пьяненьким, безликим. Таисия слышала много раз, что отец был евреем, но, не умея привязать это понятие к чему-то дельному, просто выбросила его из головы, а после смерти матери и вовсе забыла, что был у нее какой-то отец. И прожила бы она так до конца своих дней, если бы не почтальонша Нюрка, которая однажды утром произвела в их доме страшный переполох.
Эта Нюрка была слегка придурковатая. Из-за каждой ерунды она начинала бегать и размахивать руками, как взбесившаяся курица. Так и в этот раз – ворвалась в дом, нервничает, кричит, разобрать ничего невозможно, а в руке письмо держит в каком-то подозрительном конверте – длинненьком, с прозрачным окошечком, сразу видно – из-за границы.
Таисия Михайловна ничего такого не подумала, она только поймала Нюрку и слегка встряхнула за плечи. Нюрка сразу успокоилась и, вытянув вперед руку, произнесла:
– Нате вот, почта вам из Германии.
– Кому? Мне? – Таисия Михайловна сделала шаг назад и боязливо спрятала за спиной руки. Она почему-то испугалась этого послания из-за границы. Как будто почувствовала, что это письмо перевернет всю ее жизнь.
– Тебе, а кому же? – Нюрка возбужденно тыкала конвертом Таисии в живот.
– Эх, бабы, – вмешался Григорий Семенович, – чего на пустом месте гвалт подняли? Дай сюда писульку! – Он выхватил у Нюрки конверт и, не долго думая, вскрыл его.
Таисия Михайловна вздрогнула, как будто не бумагу порвал ее муж, а что-то надорвалось в ее душе.
Григорий Семенович водрузил на нос тяжелые очки, посмотрел поверх стекол строго, как бы призывая к тишине, и принялся читать. Чтение было для него непривычным занятием. Каждый раз при виде букв он растерянно шевелил бровями и несколько раз проезжал строчку глазами слева направо, как будто брал разбег.
Таисия Михайловна, затаив дыхание, следила за лицом мужа, на котором по мере прочтения письма появлялось выражение растерянности и недоумения.
– Слышь, ты… – наконец вымолвил он, – родитель твой отыскался.
Таисия Михайловна охнула и, схватившись за сердце, опустилась на стул.
– В Германии он, в миграции, – тебя зовет.
Таисия Михайловна зарделась, как будто ее поймали за руку с поличным. Мужа она побаивалась, каждый раз, глядя на его строгое лицо, испытывала чувство безответной вины.
Нюрка, жадная до сплетен, подбежала поближе, чтобы не пропустить ни одного слова, и, налегая со спины на Григория Семеновича, все норовила заглянуть в письмо.
– А ну, пшла вон отсюда! – произнес Григорий Семенович сквозь зубы, еле слышно – он всегда так, брал не голосом, а авторитетом.
Нюрка обиженно подобрала губы, но с места не трогалась, любопытство брало верх.
– Нюр, ну ты чего, не понимаешь, что ли? Иди, иди-ка, – уговаривала Таисия Михайловна, подталкивая почтальоншу к двери.
Нюрка обиженно упиралась.
– И слышь, сорока, – произнес Григорий Семенович, провожая Нюрку недовольным взглядом, – чтобы мне по деревне сплетни не растаскивала! Чего услышу – с Кольки твоего разом все долги взыщу. По миру пойдешь. Понятно?
– Понятно. – Нюрка для надежности прикрыла ладошкой рот, чтобы распиравшая ее новость как бы сама собой невольно не вырвалась наружу, и выскочила за дверь.
– Ну, чего делать думаешь? – обратился Григорий Семенович к жене, и в его голосе впервые прозвучал оттенок почтительной робости. Шуточное ли дело – родственник за границей!
– Да чего делать, Гриша… – Таисия Михайловна слегка приосанилась. – Дальше жить будем. Не сниматься же на старости лет с насиженных мест? Да и у детей здесь хозяйство. Нет, никуда мы не поедем. А отцу я отпишу. Поздновато он объявился, раньше надо было…
Когда Таисия Михайловна произносила эти слова, она и не думала, что жизнь распорядится с ее семьей совсем иначе. Не прошло и пяти лет, как и от их крепкого налаженного хозяйства, и от сбережений, да и от самой деревни остались одни воспоминания. Нужда и разорение с поразительной быстротой пожирали остатки того мира, в котором они прожили всю жизнь. И ни их непомерное трудолюбие, ни оптимизм, с которым они пытались побороть беду, не могли остановить этого процесса. Соседи разбегались кто куда, дома стояли заколоченные, дети уехали в город и там бедствовали. Жизнь катилась под откос, подпрыгивая на ухабах, как старая телега: казалось, нет в мире силы, способной ее остановить.
Григорий Семенович страдал молча. Каждое утро он поднимался с петухами, как этого требовала многолетняя привычка, и начинал ходить кругами по разоренному двору. Он заглядывал в сараи, в которых раньше водилась многочисленная живность, а теперь царила пугающая пустота, поправлял телегу, в которую некого было впрягать, разгонял сердитым окриком ни в чем не повинных кур – последнюю опору их деревенского житья, и, убедившись, что заняться решительно нечем, усаживался на завалинку. Таисия Михайловна смотрела на мужа, как умеют смотреть только русские женщины, – с полным самоотрешением и болезненным состраданием. Она видела, как Григорий Семенович долго разминает между пальцами сигарету, потом несколько раз чиркает отсыревшими спичками и, наконец, закурив, замирает. Так он будет сидеть до обеда и курить одну за другой, глядя куда-то вдаль.
Таисия Михайловна вздохнула глубоко, от сердца, и ушла в дом. Женщине всегда найдется работа, даже в разоренном хозяйстве.
А Григорий Семенович сидел и думал. За всю свою долгую жизнь он не передумал столько, сколько за последние месяцы. Мысли в голове роились неудобные, как репейник. Ему хотелось бы поразмышлять о том о сем. Этак плавно, без нажима, а они все цепляются за одно и то же – за его обиду на судьбу, на власть, на Бога в конце концов. Он все искал и никак не мог найти, на кого бы сложить вину за постигшую его на старости лет катастрофу.
Григорий Семенович, сколько помнил себя, ни дня не сидел без дела, он даже поболеть толком не мог – все на ногах. И Таисия Михайловна, и дети – все трудились, не покладая рук. И все для чего? Вот так, думал он, всю жизнь нам голову морочили. Сначала все строили чего-то семьдесят лет, потом увидели – ничего не получается, перестраивать взялись, а в результате скотину пришлось перебить, кормить нечем. Господи, уж оставили бы как есть! Неплохо жили-то – сытно и весело. И чего это русскому человеку не сидится спокойно, вечно все переломает, а нового-то построить не может. Ну, ей богу, как дитя малое!
От таких мыслей Григорий Семенович постепенно впал в тяжелую оторопь, он больше не замечал, как проходят дни, недели. А может, годы? А и впрямь, может, несколько лет прошло с тех пор, как он уселся на завалинку? Спроси у него кто-нибудь, он и не ответит. Так безразлично стало все вокруг, что когда Таисия Михайловна показала ему анкеты для выезда в Германию, он только согласно кивнул и, плюнув на окурок, аккуратно затушил его пальцами.
Когда подошло время, Григорий Семенович с таким же видимым безразличием собрал все самое необходимое, заколотил дом – продать его было некому, – и только когда тронулись, тихо сказал:
– Я, Таисия, в этом доме душу свою заколотил. Пускай она здесь остается, нечего ей на чужой земле…
Таисия Михайловна, уткнувшись в плечо мужа, заголосила громко, по-деревенски. А Григорий Семенович ехал и думал: легко им все-таки живется, бабам, вот так раскричат свою беду по ветру и дальше побегут, как будто ничего не было. А мужику свое горе с собой носить положено всю жизнь, пока сердце не разорвется…
В Германии все оказалось не так уж и страшно, и не так хорошо. Никак оказалось в Германии. Григорий Семенович как будто въехал в эту чужую прилизанную жизнь на грязном деревенском грузовике и все продолжал кружиться по чистеньким улицам, разглядывая их через стекло кабины. Да, именно так он и чувствовал: как будто между ним и тем, что происходит вокруг, находится невидимое препятствие – стекло, и он никогда не сможет ощутить тепло этой чужой жизни. Мимо него ходили люди, аккуратные и спокойные, как неживые. Никто не закричит, не взмахнет руками. Только иногда какая-нибудь дама удивленно вскинет брови, глядя на его тренировочный костюм и кроссовки на босу ногу, и пройдет, как мимо пустого места. А Григорий Семенович еще долго озирается по сторонам, как будто ищет самого себя, как будто стерла эта дама его, Григория Семеновича, своим безразличным взглядом с этой улицы, из этого города, из этой жизни. Как трудно, оказывается, удержаться в действительности, когда эта действительность тебя не хочет, не принимает. И, чувствуя это отторжение на каждом шагу, Григорий Семенович все больше уходил в себя.
Особенно тяжело ему было смотреть, с какой легкостью приживается на чужой земле его семья. Дети уже вовсю болтали по-немецки, даже к нему иногда обращались на этом тарабарском языке. Да и Таисия Михайловна не отставала. И вообще, она выглядела совершенно счастливой, прямо расцвела на старости лет. Хохочет громко, заливисто, как в молодости, бегает легко, аж подпрыгивает на ходу, как будто с нее мешок с тяжелой поклажей сбросили. Крестьянствовать в Германии она наотрез отказалась. Хватит, говорит, наломалась за всю жизнь, хоть на старости лет передохнуть.
В общем, Таисия Михайловна каждый день добрым словом поминала отца, с которым толком и познакомиться не успела. Он умер буквально через месяц после их приезда. А про свое деревенское житье она даже вспоминать не хотела. Григорию Семеновичу как будто подменили жену. Не желала она поделить с ним тяжесть воспоминаний. Глухое непонимание, как стена, выросло между супругами.
– И чего ему только не хватает? – слышал он из комнаты недовольный голос жены, разговаривающей на кухне с соседкой. – Дети устроены, мы, слава богу, с голоду не помираем. Ну, чего бы из нас было, если б мы там остались, а?
Григорий Семенович головой понимал, что ничего хорошего из них бы там не получилось, но душа, душа никак не слушалась рассудочных мыслей, и память выкидывала странные штуки. Он, например, совершенно забыл последние годы нужды и отчаяния, и мысли свои забыл, и завалинку, на которой сидел и думал о скорой смерти. А вспоминался ему густой туман, который окутывал дом в сумерки, и окошки, в которых через белесую пелену светилась жизнь – теплая и уютная жизнь его семьи. И как он, глядя на эти окошки, специально ждал, когда холод проберет до костей, и тогда особенно остро чувствовалась доступность счастья, от которого его отделяет всего пара шагов. Был ли он и вправду тогда так счастлив или это только казалось отсюда, издалека, когда недоступными вдруг стали самые простые вещи – например, лес, запущенный и дикий, с буреломами и оврагами, из которых поднимается земельный дух, с грибами и прелыми листьями. И когда идешь по такому лесу, то чувствуешь себя то травинкой, то птичкой на дереве – так проникает он в тебя, околдовывает. А в Германии леса чужие, причесанные, на деревьях нумерные таблички, пешеходные дорожки с указанием маршрутов. Тьфу! Да разве это природа!?
Ах, с каким чувством предавался Григорий Семенович этим воспоминаниям!
– Тась, а, Тась, а ты помнишь?.. – обращался он иногда к жене.
– Ничего я не помню! – с раздражением отмахивалась Таисия Михайловна. – Работу помню каторжную, что нас чуть голодом не заморили, тоже помню, а больше ничего.
Боится, думал Григорий Семенович, с сочувствием глядя на жену, тоски боится. Ну, что ж, может, это и правильно, чего себя изводить понапрасну.
Время шло, и как-то странно: время само по себе, а жизнь сама по себе. Уходили месяцы и годы – вялые, бессобытийные, а Григорию Семеновичу все казалось, что он вот только что вышел из самолета и ступил ногой на чужую землю. А все потому, что нечем было измерить прошедшее. Все привычные мерки остались там – дома. От урожая до урожая, от праздника до праздника… А здесь только муторная борьба с немецкими учебниками. Ну, не лезли ему в голову немецкие слова! Не принимал организм этой чужой нелюбимой речи.
Когда Григорий Семенович устроился на работу, ему немного полегчало. Работа была подходящая – водителем грузовика. Деньги хорошие, а главное, что от монотонного движения по бесконечным, гладким дорогам мысли в его голове стали налаживаться. Тоска не прошла, но сделалась как бы привычной, тупой, как хроническое заболевание, которое никогда не отпускает совсем, но все же дает жить. Григорий Семенович стал привыкать. Он по-прежнему чувствовал себя незваным гостем на чужой свадьбе, но теперь уже люди не казались ему такими безликими, немецкая речь – такой непроницаемой. Непонятной. Все чаще выскакивали знакомые слова, предложения, и тогда Григорий Семенович, напряженно глядя на собеседника, пытался распознать смысл сказанного. Лицо у него при этом становилось сердитым, брови сдвинуты, взгляд обращен в себя. Он мучительно шевелил губами, пытаясь уловить мерцающий смысл в неразберихе немецкой речи.
Его коллеги, народ грубоватый, никак не могли взять в толк, что значат все эти гримасы на лице чудаковатого русского. Непонятно им было мучительное напряжение, с которым Григорий Семенович пробирался через заросли чужого языка.
Понимать – еще полбеды, а вот произносить чужие слова для Григория Семеновича было настоящей пыткой. Поэтому каждый раз, приходя на работу, он, чтобы избежать необходимости произносить приветствия, старался незамеченным прокрасться к своему грузовику, молча взять накладную, погрузить товар и как можно скорее вырваться на дорогу, где его мысли сразу принимали русский оборот. И от этого на душе делалось гладко, спокойно.
Среди сотрудников он постепенно прослыл человеком мрачным и даже высокомерным. Приезжают сюда, ворчали немцы, мы их кормим, поим, а они даже здороваться не считают нужным. Мы для него, видите ли, недостаточно хороши!
А Григорий Семенович страдал – так хотелось ему покалякать с этими чужеземными мужичками о том, о сем. Он чувствовал, что они скроены из такого же суконного материала, как он сам, что вот только бы научиться говорить, и уж будьте покойны, он такого понарасскажет – рты пооткрываете! И, глядя в окно грузовика, Григорий Семенович предавался мечтам о том, как вот сядет он в кругу своих коллег, научит их своей российской премудрости, такой глубокой, смекалистой, которую здесь с фонарем ищи – во сто лет не сыщешь. И так он увлекался этой своей мечтой, что начинал говорить вслух, по-немецки. И так бойко у него получалось наедине с собой, так легко слетали с языка слова, даже самые заковыристые, что Григорий Семенович только диву давался. Почему в жизни-то все наоборот, думал он с досадой. Почему каждый раз при виде собеседника мысли в его голове мешаются, язык немеет, и он только глупо таращит глаза, не находясь, что сказать.
Время шло к Рождеству – четвертое Рождество в Германии. Чужой это был праздник, ненужный. Не подкатывало к сердцу радости, которая привычно ощущалась дома в Новый год, когда народ возбужденно бегал по деревенским улицам, договариваясь, кто у кого празднует, кто что принесет. И от этой суеты в душе расцветала радость, какая-то струнка, знакомая с детства, начинала нетерпеливо дрожать, и как-то особенно ярко в предновогодние дни сияла зима: так, что Григорий Семенович, оглядывая белоснежные дали, испытывал чувство гордости, как будто все это великолепие было творением его рук. А здесь не поймешь, то ли лето, то ли зима – слякоть и дождь, и странно смотрятся в такую погоду нарядные елки, гирлянды и прочая дребедень. Не берет все это за душу. Чужое.
На работе тоже готовились к празднику, даже затевалась какая-то вечеринка, на которую Григорий Семенович был торжественно приглашен начальством. К этому событию он готовился серьезно – купил костюм, рубашку с галстуком. Таисия Михайловна, провожая мужа, смотрела на него с беспокойством: уж больно не похож на самого себя. Пиджак сидел на нем, как на клоуне, галстук толстым узлом подпирал начисто выбритый подбородок, так что голова торчала, как на шесте. В общем, Григорий Семенович чувствовал себя ряженым в этой непривычной одежде.
– Гриш, ты это, руки-то не топырь, а то как краб ходишь, – давала ему последние наставления супруга и все одергивала, одергивала пиджак то с одной, то с другой стороны.
– Да я вообще никуда не пойду! – раздражался Григорий Семенович. – И чего ты меня все дергаешь?!
– Так топорщится, Гриш.
– Ну и пусть себе топорщится! Что же мне теперь, нагишом, что ли, идти?
На банкет Григорий Семенович пришел с опозданием. Все сотрудники уже сидели за праздничным столом, и когда Григорий Семенович вошел в помещение столовой, раздался приветственный гомон и шутливые восклицания.
– Komm, komm, – слышалось со всех сторон, – wir warten nur noch auf dich. [15]
Но Григорий Семенович продолжал торчать в дверях, как распорка, совершенно потерявшись от смущения.
«Вот незадача, – думал он, исподлобья глядя на сотрудников, – все мужики в нормальной одежде – джинсы, свитер, а я как на парад вырядился». Ему захотелось сорвать с себя ненавистный пиджак и галстук, и почему-то все раздражение обратилось на Таисию Михайловну. Как будто это была ее идея обрядить его этаким скоморохом.
– Вот дура баба, – пробормотал он, не замечая, что его диалог с самим собой производит на сотрудников странное впечатление.
– Quck, – заметил один из них, толкая своего соседа в бок, – er spricht schon wieder mit sich selbst [16] .
– Lass ihn doch, stört es dir? [17]
– Nein, das stört mir nicht. Ich möchte halt wissen, was er murmelt [18] .
– Lass ihn hier sitzen. Dann erfährst du es! [19]
– Genau, gute Idee! Lassen wir ihn voll laufen. Dann redet er [20] . – С этими словами водитель автопогрузчика встал из-за стола и ковбойской походочкой, нехотя переваливаясь с ноги на ногу, направился к двери. Это был здоровенный детина с красивым, грубоватым лицом и маленьким хвостиком на затылке. Зимой и летом он ходил в майке без рукавов, из глубоко вырезанной проймы которой выглядывали гладкие вздутые мышцы, испещренные замысловатой татуировкой. Звали его господин Шик.
– Na, Herr Makeew: was stehst du da? Komm. Wir haben fur dich ein Platzchen frei. [21] – С этими словами он положил свою огромную лапищу Григорию Семеновичу на плечо и подвел его к столу. – Klaus, schieb dich zur Seite [22] , – потребовал Шик.
Клаус, толстый неряшливый мужчина с дряблым распущенным животом, не переставая ни на минуту жевать, нехотя подвинулся вместе со стулом и, бросив на Григория Семеновича недовольный взгляд, задвинул в рот очередную порцию жаркого.
Григорий Семенович сел, и тут же перед его носом возник бумажный стаканчик, заботливо наполненный красным вином. Григорий Семенович выпил и поморщился: фу, компот какой-то! Разве это напиток для настоящего мужика? «Нет, не умеют они все-таки веселиться, – подумал он, и его лицо озарилось улыбкой философа. – То ли дело у нас дома – стол едой завален, самогонка рекой, есть с чего душе развернуться. И бабоньки нарядные, уже бы давно в пляс пошли». И так он увлекся этим дорогим сердцу воспоминанием, что совершенно не заметил, как господин Шик обратился к нему, размахивая перед его носом стаканчиком.
– Was, was? [23] – опомнился Григорий Семенович, с беспокойством озираясь по сторонам. Ему тяжело давался переход от воспоминаний к действительности.
– Komm, Freund! [24] – воскликнул Шик и обменялся многозначительным взглядом со своим жующим товарищем. – Trinken wir zusammen, und bleiben per du! [25]
Из всего сказанного Григорий Семенович выудил слово Freund и уцепился за него, как за спасательный круг.
– Freund, Freund [26] , – обрадовался он и поднял стаканчик.
– Wie heisst du mit Vorname? [27]
– Ich? [28] – Григорий Семенович удивленно моргнул.
– Du [29] , – господин Шик для убедительности ткнул пальцем ему в грудь.
– Ich heisse Makeew [30] , – старательно выговорил Григорий Семенович.
– Das weiss ich doch, Blödmann, wie heisst du mit Vorname? [31] – И видя, что Григорий Семенович не понимает, пояснил: – Ich heisse Ralf, er Klaus. Und du? [32]
– A-a, – сообразил Григорий Семенович. – Ich heisse Grigory [33] .
– Das ist gut! [34] – одобрил Шик и наполнил стаканчики. – Jetzt, komm, trinken wir! [35]
Григорий Семенович выпил и, занюхав вино тыльной стороной ладони, улыбнулся.
– На, ha, ha, – загоготал Шик. – Du bist ein fester Trinker, das gefallt mir. Komm, ich bringe dir was zu essen [36] . – С этими словами он вскочил с места и ринулся к столу, на котором дымились лотки с едой.
Григорий Семенович с удивлением посмотрел ему вслед: он не понял, куда побежал Шик, и вообще… От переизбытка немецкого языка мысли в его голове начинали путаться и он соображал как-то туго, с опозданием.
Григорий Семенович бросил вопросительный взгляд на своего соседа, но тот продолжал бессмысленно двигать челюстями, глядя перед собой тоскливым взглядом жвачного животного.
Шик быстро вернулся к столу, неся в обеих руках тарелки с салатом и вкусно пахнущим мясом, политым густым соусом.
– So, iss mal was! [37] – заорал он и сунул обе тарелки под нос Григорию Семеновичу.
От этого человека исходила энергия силы, таким хочется подчиняться сразу, безоговорочно.
Григорий Семенович взялся за вилку – ножом пользоваться он не умел – и начал послушно есть, подталкивая мясо куском хлеба.
Шик потянулся за бутылкой и, подмигнув Клаусу, наполнил стаканчик до краев.
Григорий Семенович включился в игру: он понял, что его хотят напоить, и был полон решимости отстоять свое национальное достоинство. «Да у вас во всей Германии вина не хватит, чтобы русского мужика с ног свалить», – подумал он и красиво, не торопясь, выпил все до дна.
– Gut! [38] – ахнул Шик, глядя на Григория Семеновича с нескрываемым восхищением.
– Nein, nicht gut [39] , – поморщился Григорий Семенович.
– Warum? – забеспокоился Шик. – Gefällt dir der Wein nicht? [40] – он схватился за другую бутылку.
– Wodka – gut! – заявил Григорий Семенович и посмотрел на Шика с вызовом. – Wein nicht gut [41] .
– О! – В глазах у Шика засветился азарт. – Klaus, – крикнул он, не глядя на товарища, как будто обращался к своему денщику. – Lauf zur Tankstelle, und kauf eine Flasche Wodka [42] .
– Zwei [43] . – Григорий Семенович нехотя подбирал остатки мяса с тарелки.
– Zwei? – Шик с удивлением посмотрел на Клауса. Тот послушно выбирался из-за стола, готовый немедленно бежать по поручению. – Океу, zwei [44] . – Шик достал бумажник.
– Nein, nein, – запротестовал Григорий Семенович. – Ich zahlen [45] .
– Du? – Шик тут же спрятал кошелек в карман – Gut, gib ihm Geld [46] .
Григорий Семенович был слегка разочарован: на этом месте полагалась благородная борьба за право оплатить выпивку, и такая мгновенная капитуляция Шика показалась ему обидной.
Григорий Семенович выдал тридцать марок.
– Reicht? [47] – спросил он.
– Mal sehen [48] , – проворчал Клаус, засовывая деньги в маленький кармашек где-то под животом.
Клаус вернулся довольно быстро – заправка находилась за углом.
– Gekauft? [49] – закричал Шик, с беспокойством вскакивая ему навстречу.
– Klar [50] , – Клаус передал ему пакет с бутылками.
– Na! [51] – Шик подбежал к столу, в его лихорадочных движениях проглядывало желание как можно скорее испробовать действие зелья на своем русском коллеге.
Он извлек на свет бутылки, быстро свернул крышечки и накапал Григорию Семеновичу пару капель в стаканчик.
Григорий Семенович усмехнулся. Наконец он почувствовал себя участником какого-то действа. Затеянная игра привлекала всеобщее внимание, и Григорий Семенович старался не ударить в грязь лицом.
– Gib mir [52] , – торжественно произнес он и протянул руку.
Шик передал ему бутылку.
Григорий Семенович поставил перед ним стаканчик и налил его до краев. Шик удивленно вытаращил глаза. Григорий Семенович налил свой стаканчик также до самого края и, довольный произведенным эффектом, торжественно произнес:
– Ну, на здоровье!
Затем он жестом показал Шику, чтобы тот не отставал, и, картинно отставив локоть, медленно, с чувством выпил все до конца.
Шик сделал небольшой глоток и, поморщившись, поставил стакан на стол.
– Nein, nein, – запротестовал Григорий Семенович. – Alles trinken [53] .
– О nein! – захохотал Шик. – Ich will noch weiter leben [54] .
– Эх ты, слабак, – пробормотал Григорий Семенович и налил второй стакан. Ему стало хорошо. Он вдруг почувствовал себя как дома, среди своих. Григорий Семенович окинул туманным взглядом стол, за которым сидели сотрудники, и ему захотелось обнять всех этих людей, прижать к себе и прошептать: братцы!
Он выпил еще один стакан до дна под всеобщий восторженный гомон и сразу оказался как бы в сердце своей мечты. Куда-то исчезла мучительная стеснительность и все барьеры, которые долгие годы отделяли его от людей. Теперь он был с ними, он был одним из них и вел, как ему казалось, непринужденную беседу на чужом языке. Он рассказывал о себе, о своей жизни, о тяжелых годах на чужбине, совершенно не замечая насмешливых взглядов сотрудников, которые ничего не могли разобрать в его путаной речи. Он выкладывал им душу, как это принято на Руси с каждым встречным, едва появляется на столе самогон. Он пил водку, не замечая, что уже почата вторая бутылка и что уже давно следовало бы остановиться.
Григорий Семенович никогда не напивался, он хорошо знал свою дозу, но сейчас был случай исключительный. Сейчас в его жизни происходило что-то важное, что-то особенное, он вливался в новую среду, и этот процесс смывал все ранее установленные рамки, все правила. Его затуманенная алкоголем душа воспарила на опасную высоту, и Григорий Семенович испытывал неведомое прежде чувство всепоглощающего восторга и любви к ближнему. Его речь становилась все более вязкой, как поставленная на неправильную скорость магнитофонная пленка. Голова время от времени падала на грудь, но он этого не замечал и продолжал куражиться, вызывая у немцев брезгливое недовольство. Не было в них привычного для русской души сострадания к пьяному человеку.
– Ralf, wer hat dich gebeten diesen Russen sich voll laufen zu lassen? Du hast den ganzen Abend kaputt gemacht! [55] – ворчали одни.
– Wie koramt er jetzt nach Hause? [56] – добавляли другие.
– Dass ist jetzt nicht unsere Sache [57] , – отмахивался Ральф, – irgend wie kommt er schon nach Hause [58] .
– Du hast ihn abgefiillt, jetzt musst du auch dafür gerade stehn [59] , – наконец, решили сотрудники и разошлись по домам.
А Григорий Семенович, полулежа на столе, мычал что-то невразумительное, не замечая того, что в помещении остались только трое – он, Ральф и грустный Клаус, которому больше нечего было жевать.
– Was machen wir mit dem? – спросил Ральф своего товарища. – Aber er kann doch nicht alleine nach Hause [60] .
– Weisst du, wir rufen ein Taxi [61] .
Услышав слово «такси», Григорий Семенович оживился. Он вдруг как будто протрезвел. Ему казалось, что праздник еще не закончился, что еще должно произойти что-то очень важное, решительное, что окончательно сразит его новых друзей.
– Вы думаете, что я пьяный? – произнес он с угрожающей интонацией и неуверенно поднялся на ноги.
Шик попытался подхватить его под руку, но Григорий Семенович протестующе взмахнул рукой, отчего чуть не опрокинулся на пол.
– Не надо, – промычал он, обретая равновесие, – я сам.
– Du, wir rufen ein Taxi [62] , – Шик с тревогой смотрел на Григория Семеновича, который раскачивался из стороны в сторону, как белье на ветру.
– Нэ! – Григорий Семенович лукаво скосил глаза и многозначительно поднял кверху негнущийся палец. – Ich fahren dich! – он ткнул пальцем в Шика, потом поискал глазами и, обнаружив Клауса, добавил: – Und Dich nach Hause [63] .
– Wie bitte? [64] – не понял Ральф.
– Ich fahren, mein Auto [65] , – пояснил Григорий Семенович и для убедительности изобразил в воздухе движение, которым поворачивают руль.
– Er ist verrückt [66] , – уныло констатировал Клаус.
– Komplett besoffen [67] , – добавил Ральф.
– Э-э… Nicht verrückt, nicht verrückt [68] , – запротестовал Григорий Семенович. Его опьянение достигло той самой точки, когда нужно или совершить что-то великое, или немедленно лечь спать.
Григорий Семенович решительно двинулся к двери, пытаясь на ходу попасть рукой в карман, в котором позвякивали ключи от грузовика.
– Halt! – закричал Шик. – Du kannst doch nicht so fahren [69] !
Он быстро подбежал к двери, попытался преградить Григорию Семеновичу дорогу, но это ему не удалось. Как это часто бывает с пьяными людьми, Григорий Семенович вдруг ощутил в себе богатырскую силу, и чувство героической самоотверженности захлестнуло его с головой. Применив несколько ловких тактических приемов, он увернулся от Шика и, выскочив за дверь, побежал во двор, где в ряд стояли припаркованные на ночь грузовики.
– Nimm ihm den Schlussel weg, nimm ihm den Schlüssel weg [70] ! – прокричал вдруг оживившийся Клаус.
Шик бросился было догонять обезумевшего коллегу, но на полпути вдруг остановился.