Анна с наслаждением отпивала ароматный кофе из чашки английского фарфора, поданный Аузонией.

— Тебя расстроил этот тип, который все появляется в теленовостях? — Она говорила о бывшем президенте совета, который только ушел.

— День был тяжелый, — уклончиво ответила Анна.

— Однако до встречи с ним ты выглядела лучше, — возразила Аузония.

— Возможно. — Анна чувствовала себя усталой, измученной. Она еще не оправилась от смерти отца, а тут эта угроза министра. «Вы, — сказал он ей, уходя, — дочь служанки и ярмарочного плясуна». Ей следовало ожидать от министра подобного «откровения»: ведь она первая угрожала ему скандалом Пеннизи. Она объявила войну от лица старика, которого уже не было в живых.

— Знаешь, что говорил твой отец? — сказала Аузония, словно угадав ее мысли.

— Он много чего говорил, — заметила Анна.

— Он говорил: когда у тебя есть проблема, не волнуйся. На скользком льду чем больше суетишься, тем больше рискуешь упасть. А сохраняя спокойствие, скорее сохранишь и равновесие.

— У него был ответ на любой вопрос. — Анна выпила кофе до последней капли и потушила сигарету в хрустальной пепельнице.

— Я думаю, тебе надо отдохнуть, — посоветовала Аузония.

— Да, конечно. — Анна приняла этот добрый совет. В конце концов, если министр держал наготове кинжал, то она набросила ему петлю на шею, и достаточно только ее затянуть. Вся эта история зависела от нее.

Она охотно пошла спать, чувствуя себя уставшей. Вилла Караваджо была погружена в глубокую тишину. Анна поднялась по лестнице, устланной мягким голубым ковром, прошла длинный коридор и вошла в синюю комнату, которая некогда принадлежала Марии. Включила телевизор, просто так, по привычке. Наскучивший тележурналист передавал в ночном выпуске главные новости: красными бригадами убит директор крупного промышленного предприятия; арест лидера сепаратистов; забастовка среди работников воздушного транспорта, хаос в аэропортах, блокированы городские службы; еще несколько умерших от наркотиков; мафиозная разборка вблизи Катании; убийство кассира… Она выключила телевизор.

Раздевшись, она накинула на себя халат и вошла в ванную. Открыла краны с пенистой шумной струей и села перед зеркалом, освещенным люминесцентной лампой. Собрала волосы на затылке, заколов их несколькими шпильками, и принялась снимать макияж. Вечером особенно заметны на лице следы усталости. Она подвинулась к зеркалу, чтобы лучше разглядеть морщинки в уголках глаз и рта, помассировала их подушечками пальцев. Все кремы мира не могут остановить неумолимую поступь времени. Да и так ли уж важно это? Чезаре Больдрани после сорока влюбился, как мальчик, в Марию, которая была на двадцать три года моложе его.

Мария… Ее мать… Анна снова увидела ее такой, какой она была в последние дни своей жизни. Она была еще молода, ей едва исполнилось пятьдесят, когда болезнь неожиданно настигла ее и унесла в несколько недель. Она говорила: «Те, на «Аполлоне», полетели на Луну. Бернард пересаживает сердца, а я умираю, потому что взбунтовалась маленькая клетка. Неправда, что с деньгами можно получить все. Я видела, как твой старик на вершине своего могущества страдал, как зверь. А теперь погляди на свою мать».

Вначале она боролась изо всех сил. Но потом осознала, что неодолимый недуг победил ее, и перестала бороться, как потерпевший крушение в последние свои минуты, когда необходимость в спокойствии и тишине подавляет инстинкт сохранения жизни. В последние дни Мария никого не хотела видеть возле себя, никого, кроме Анны, своей маленькой Анны с зелеными глазами, рожденной в апрельский день на лужайке из нарциссов. Она не хотела видеть Немезио, который прилетел из Бразилии, где обосновался давно, ни Джулио, который жил с ним в Рио, ни своего зятя, графа Арриго Валли ди Таверненго, который готов был мир перевернуть, чтобы найти для нее спасительное средство. Не хотела она видеть и Чезаре, который напомнил бы ей ее молодость, ее угасшую красоту. Только Анну оставила она рядом с собой, чтобы та гладила ее волосы, чтобы держала ее руку, чтобы выслушала наконец правду о своем рождении, о своем трудном детстве, о примирении с Чезаре.

«Твой отец, — рассказывала она, — был всемогущ. Он могущественней сегодня, но даже тогда не было такого убежища, куда не могла бы достать его рука». Анна смотрела на нее и слушала усталый, но несломленный голос Марии, которая рассказывала долгую историю своей жизни. «Когда я убежала с тобой из Караваджо, я знала, куда я поеду. Мне была обещана помощь, и у меня был адрес. Так я села на поезд в Женеву. Тогда итальянцев, которые имели паспорт, было мало, но Чезаре хотел, чтобы у меня он был. У него паспорт был тоже, хотя он никогда не выезжал за границу. Он ведь старался все предвидеть, и он был прав. На следующий день я была уже в Швейцарии и разыскала мадам Лемонье. Она приняла меня, как сестра. А нашел меня в ее доме Пациенца. Он мне сказал: «Чезаре просит у тебя прощения. И умоляет тебя вернуться к нему». Я ответила: нет. Тогда он ударился в патетику: «Ты единственная, которая поставила его на колени. Разве этого тебе мало?» Да, поставить его на колени мне удалось, но он наверняка так и не понял меня. Теперь я знала мужчин: сегодня, сжигаемые желанием, они готовы на все, а завтра, когда возвращается ревность к прошлому, они обращаются с тобой так, словно все зло мира придумала ты. И тогда ты уже не человек, совершивший ошибку, а шлюха. Даже великий Больдрани не избежал этого. У каждого своя правда. Я любила бродягу-циркача, но не могла обойтись без Чезаре, потому что родилась ты. Я не хотела везти тебя к своей матери, мир праху ее, потому что не хотела новых обид и унижений. Я хотела, чтобы однажды ты стала единственной, неоспоримой наследницей его имени и его состояния.

Чтобы добиться этого, мне пришлось стиснуть зубы, страдать, но я не отступала. Знаешь, что сделал твой отец? Он, который хвастался, что никогда не пересекал границу, что весь мир сам должен приезжать к нему, он приехал в Женеву просить у меня прощения. Он умолял меня через мадам Лемонье, но я отказалась видеть его и даже не захотела показать ему тебя. Ему даже удалось, не знаю как, ведь в Европе была война, связаться с Немезио, который написал, что, если я пожелаю, он не будет препятствовать расторжению нашего брака.

Но я, Мария Милькович, я любила этого сумасшедшего бродягу, потому что именно он был моей судьбой. Деньги, драгоценности, виллы, дворцы — все это вещи земные, реальные. Он же дал мне познать упоение чудом, сказкой, созданной поцелуем и улыбкой.

Большие светло-карие глаза Марии на миг обрели свой прежний блеск.

— Когда мы соединимся с ним там, в лучшем мире, — продолжала она, помолчав, — у нас не будет больше причин, чтобы ссориться. По крайней мере, я на это надеюсь. Там ведь не будет заботы о хлебе насущном — единственное, чего он не умел делать. Там я наконец выскажу ему все то хорошее, что мне хотелось всегда, несмотря на мой ужасный характер и его сумасшедшую голову.

Я надрывалась, чтобы вырастить тебя, в течение пяти лет, прежде чем простила Чезаре. И когда я наконец приняла великое решение, он мне сказал: «Я не сомневаюсь, Анна — моя дочь». Я же в тот момент уже не сомневалась в том, что ты дочь Немезио. У тебя зеленые глаза Мильковича, а не голубые Больдрани. Чезаре не верил в это — он дал тебе свое имя и умолял меня стать его женой. Но я не согласилась. В тот день на лугу среди нарциссов я стала для него сукой. Хотя мгновением раньше я была мадонной, и он ради меня спустил бы звезды с небес.

Что-то непоправимое случилось тогда, что-то изменило мое отношение к нему. Не случись этого, я, конечно, вышла бы замуж за него. Он человек исключительный, Чезаре Больдрани. К тому же в то время я была зла на моего мужа. После войны он вернулся, нашел меня, чтобы увезти, подумай-ка, в Бразилию, где неплохо устроился. Ты бы сказала, — заключила она со слабой улыбкой, — что эта хитрая бабенка держала на крючке сразу двоих самых желанных и удивительных мужчин в мире».

Анна посмотрела на свои зеленые глаза, отражающиеся в зеркале, освещенном лампой дневного света: определенно, это не были глаза Больдрани. Она встала, закрыла краны, сняла халат и вошла в ванну, отдавшись невыразимой ласке горячей благоуханной воды.

«Зеленые и голубые, — прошептала она с горечью. — Милькович и Больдрани. Циркач и король. — Она не считала бесчестьем для себя быть дочерью донкихотствующего бродяги, но она уже привыкла считать себя наследницей великого Чезаре Больдрани. А теперь возникает прохвост-министр, спекулирующий строительными участками, военными заказами, нефтью, который угрожает смешать ее с грязью из-за этой истории, в которой нет никакой ее вины. — Ты оставила мне крупную неприятность, мама», — вслух сказала она.

Она подумала о Сильвии, вспомнила робкую неуверенность, с которой та возникла за пилястром в церкви Сан-Бабила, снова увидела ее униженную, ждущую прощения и примирения. И она, Анна, забыв прошлое, великодушно простила ее после двадцати лет изгнания. Но если бы эта история о двух отцах сделалась достоянием гласности, Сильвия тоже могла бы взять реванш. И по-своему она была бы права. Но она не единственная, кому этот скандал на руку.

Телефон рядом с ванной издал мелодичный сигнал. Анна взяла трубку и ответила. Это был Арриго, который звонил ей из Рима.

— Я помешал? — спросил он.

— Нет, дорогой, что ты, — ответила Анна. — Я в ванне. — Потом добавила: — Мне жаль за сегодняшнее. Но я не хотела никого видеть.

— Понимаю тебя, — согласился он. — Я, наверное, должен был остаться?

— Нет, — сказала она. — Ты хорошо сделал, что вернулся в Рим. Который час?

— Почти полночь. Я надеялся увидеть тебя сегодня.

— Я уже сказала тебе, что мне очень жаль.

— Ребята тоже надеялись увидеть тебя, — настаивал он. — Какие у тебя планы?

— Не знаю, дорогой. Возможно, завтра вернусь в Милан. А может, и нет. Мне тоже хочется побыть немного с детьми, тем более что и они хотят этого. Но мне нужно разрешить пару проблем и кое о чем подумать.

— Оставь ты эти проблемы своим адвокатам, — сказал он. Это был совет, но также и знак недоверия к ее деловым способностям.

— Когда мне понадобится твоя помощь, я обращусь к тебе, — ответила Анна. — Сейчас же я страшно устала, у меня слипаются глаза, и я не хотела бы уснуть прямо в ванне.

— Мне кажется, у Марии какие-то проблемы. — Когда ему хотелось продлить разговор, он всегда переводил его на дочь. Мария была самая беспокойная из детей: чем-то похожая на бабушку, она взяла от нее не только имя, но и непреклонность характера, что не обещало ей легкой жизни. — Было бы неплохо, если бы ты поговорила с ней.

— Да, дорогой… конечно, дорогой, — она повесила трубку, пожелав ему спокойной ночи.

Со вздохом облегчения она вышла из ванны, тщательно вытерлась, расчесала волосы энергичными движениями расчески и вошла в синюю комнату. Постель была уже приготовлена. Она улеглась в нее в предвкушении сна, с удовольствием ощущая простыни из тончайшего полотна, которые сама заказывала во Флоренции в мастерской Эмилии Беллини, удобно устроилась на подушках и крепко уснула.