Там, где нет времени, где воды объяли души погибших кораблей, где немыслимое продолжение Млечного пути перетекает и сочится, и небо падает и не может утонуть в земных морях, оживала подводная лодка С-3. Она существовала как бы сразу во всех состояниях, от молодой, свежевыкрашенной, рвущейся в балтийские глубины До той, предсмертной, разорванной… Она видела себя от долгого начала до краткого конца, и душа ее, выпущенная из своего уровня небытия, проникала в металл. Напрягались шланги, топливопроводы, очнулись поворотные механизмы, на несбыточно короткое мгновение ожил дизель, но еще не окрепли силовые линии беды, которые только и могли вызвать к жизни погибшую 24 июня возле маяка Ужава подводную лодку. Но она уже не хотела быть молекулами, ржой и накипью, она уже помнила себя живой и грозной. Как будто ветерок прошелестел в хранилище душ ушедших посудин, облако светлого газа качнулось, и время показало свой лик на неизмеримое мгновение…

На столе начальника ликвидационного отряда зазвонил телефон. Это был городской телефон, и начальник догадывался, кто сейчас хотел бы поговорить с ним.

— Господин капитан первого ранга, вы обещали мне ответить на тот самый вопрос.

— Я с удовольствием отвечаю, что никаких дополнительных постов я не выставлял. Все люди на месте. Пополнения не было, вывод людей согласно графика.

— Мне хочется вам верить… А вы не исключаете провокации? Кто бы мог быть заинтересован?

— Господин городской голова. У вас масса возможностей произвести контроль. У вас полиция, безопасность, наблюдатели. У вас столько добровольных помощников. Почему двадцать моряков из хозслужбы так волнуют вас?

— Вчера мы насчитали двадцать четыре.

— Этого не может быть.

— Хочется верить.

— Честь имею.

Капитан первого ранга располагался в бывшем кабинете начальника базы. Через две недели он оставит этот кабинет и простым поездом покинет Либаву. Потом Рига, и все… Санкт-Петербург. Базы Балтийского флота здесь больше нет. И не будет никогда. А когда уйдет капитан первого ранга, сюда первым делом придут люди из военной разведки соседних стран, будут досконально просеивать, казалось бы, случайную информацию, обходить помещения, казематы, бывшие хранилища и мастерские, спускаться в тот город, что под землей, туда, где стеллажи и комнаты, проспекты и тупики, обрывки троса и ветошь, гайки и пустые бочки. Первая информация самая жаркая. Взорвать бы все к….. матери, — в очередной раз подумал капитан первого ранга, — вместе с раздвижным мостом, шестой группой, пустыми домами с заколоченными окнами, с бедолагами, еще живущими в бывших офицерских норах. Последний корабль и последняя лодка уже покинули Либаву. Латыши обижались, но капитан в деловой переписке и разговорах упорно называл город так.

Ночью он обошел посты. Два человека у Тосмарского моста, два человека у главного. Один у штаба. Все. Еще тринадцать человек спят, один стоит у оружейной комнаты, еще один снаружи. Итого — двадцать. Обход занял у него ровно час. Он вышел к берегу. Там, где когда-то располагалась 23-я батарея 130-миллиметровых орудий и где памятником вставала башня форта, присел на топляк, покурил, подумал, отправился спать. Уходил не оглядываясь. А за его спиной две зыбкие фигуры краснофлотцев промелькнули мимо броневых плит, поднялись по лесенке и исчезли в башне. Итого, стало быть, двадцать два, что и было зафиксировано в протоколе наружного наблюдения. Наблюдали с нескольких точек, используя приборы ночного видения, что было совершенной дурью.

Ханов, выйдя из поезда в Риге, повел себя странно. Он засел в буфете на втором этаже вокзала и стал обжираться шницелями. В свое время, долгое и бессмысленное для непосвященных, перемещения по городу заканчивались именно здесь, на вокзале, бутылкой полуночного портвейна и огромной горячей котлетой, которая подводила итог дня, со стихами и песнями, с вином и бытовыми неурядицами. Ханов то работал, то нет, то выполнял гражданский долг, то уклонялся, то имел накопления, то занимал десятку-другую, то любил, то был любим. Вокзал был его ночным клубом, а буфеты, многочисленные и обильные, дарили его сомнительным уютом и пищей. Если покинуть вокзал около часа ночи, обратно уже не попадешь. Заперты стеклянные двери в рай. Поэтому Ханов часто сидел здесь до утра, до половины пятого или пяти.

Улицы города изменились. Они стали носить прежние имена, а те улицы, которых не было во времена прошлой республики и которые построили отчасти при нем, назывались также по-новому и непонятно. Не было больше привычных кафе и столовок, пельменных и чебуречных, магазинчиков и витрин. Он знал об этом по рассказам друзей, по телефонным звонкам, по газетам, что привозили ему часто. И он не хотел видеть чужого и наглого города, где богатые несли в себе кураж, мутную жадность к жизни, а бедные — память недавних лет. Он купил русскую газету, совершенно легально и прилюдно раскупорил в буфете портвейн, но рефлекторно все же поставил бутылку под стол. Портвейн был дорогим, как и тот, что продавался в ларьке на Марата, отличный крымский портвейн. Ассортимент ларьков был примерно одинаков на всей территории бывшего Союза. Вначале Ханов взял тертый сыр с майонезом, скумбрию в масле и шницель. Вкус и величина шницеля не изменились. Значит, повар и электропечи остались те же. Только вот людей в буфете стало намного меньше, как и поездов, означенных в расписании. Впрочем, и буфетов поубавилось. А хуже всего было то, что он знал того, кто написал текст про Ивана. Он понял это уже тогда, когда лег на вагонную полку. Еще можно было выйти, и тут же появился бы кто-нибудь от Щапова, спросил бы, чем помочь, а он бы сразу назвал человека, раз тот сам этого хотел, и все. Деньги бы ему оставили несомненно, но что бы было потом? Почему они так в нем уверены? Придавить Хана, как щенка позорного, никчемного писаку, пыль на ветру сдуть. Списки какие-то. Товарищ Андропов ничего не знал… Он съел четыре шницеля и выпил полторы бутылки портвейна. Больше в Ханова ничего не влезло. А потом он перешел на автостанцию и взял билет до Либавы. Автобус выходил тотчас, и Ханов мирно уснул на своем месте. Автор «Ивана» жил здесь, в Латвии, в Либаве. Ханов просыпался в Салдусе, потом заснул опять и наконец оказался на месте. И решил немного перекусить.

Этот вокзал он знал так же хорошо, как и рижский. Он прожил в Либаве восемь лет счастливой юности. Он уехал, потому что обмен подвернулся, хотя и не хотел уезжать вовсе, но не пропадать же такому варианту, а потом он опять менялся, и вот она — улица Марата, где ларек, и баня, и подвальчик, одним словом — Питер. А вот теперь он вернулся, и латы, которые получил утром за конспиративные доллары, не проедены еще и не пропиты. В этом буфете следовало брать рыбу по-польски с картофельным пюре, холодный борщ и салаты. Продолжая начатое, он выпил водки с пивом и огорчился, не обнаружив «Сенчу». Все жуть какая-то, то датская, то немецкая. Совместное производство.

Он шел по улице Ригас, по булыжникам перекрестка у маленького базарчика, шел по бывшей Сарканармияс и не хотел знать, как она называется теперь. Он мог пройти через переезд, так короче и быстрее, но выбрал длинный путь, мимо маслозавода, мимо машиностроительного, и на Шкедес свернул к морю. Посидел на волнорезе. Никого на волнорезе не было, а хотелось бы встретить кое-кого. Метров триста бетона и арматуры и — никого. Можно было искупаться и при этом смело оставить одежду и сумку, где доллары, латы и рубли рассованы во всех тайных и явных местечках. И вот он разделся до трусов и, наконец-то смывая с себя всю многолетнюю усталость и всю грязь последних суток, нырнул. Не прошло и полминуты, как легкая сердечная недостаточность и кратковременная потеря сознания отправили Ханова ко дну. Он увидел туннель, сияние, добрый свет и родственников, с той стороны…

Ханов лежал на чистой простыне, прикрытый легким одеялом. Больше в комнате никого не было. Комната метра два на три, со свежевыкрашенными рамами, занавески на окнах, дверь… Еще в комнате был стол и на нем — ничего. Ханов утонул в трусах в цветочек. Они и сейчас были на нем. А часы остались там, на волнорезе. Но он знал, что это за комната, что дверь изнутри не открывается, хотя и нет видимых следов замка. Не безобразная же задвижка снаружи? Впрочем, о чем он… В окно можно было созерцать великолепные зеленые холмы. Где-то за стеной — другая комната, большой зал, где сидят другие и ждут Суда. Ждут, когда зеленый луч позовет их, когда на холме он тронет сладостную ложбину и поведет по ней к назначенному месту. Ханову на Суд нельзя. С ним сложнее. Он лежал долго. Время суток определить было невозможно, свет в окне не менялся. Он потрогал себя, пощупал. Хотел встать, но, зная, что вставать не следует, не сделал этого. «Доллары жалко, хотя чушь какая».

Дверь наконец открылась, и вошли трое, в сапогах, в полевой военной форме старого советского образца и фуражках. Самый старший с одной шпалой. Двое с нашивками младших командиров. Ханов собирался писать историческую повесть о прошлой войне и поднаторел в нашивках и званиях. Он наконец-то встал с койки и засуетился. Двое младших кивнули головами. Тот, что со шпалой, вышел.

— Лежите покудова. Лежите. — И вышли тоже.

— Разрешите чаю.

— Лежите… — донеслось из коридора. Ханов лег.

Потом пришел сержант, Ханов встал и вышел в коридор. Сержант долго вел Ханова по коридорам. Изредка проходили вновь прибывшие и уходящие после Суда. Наконец неприметная, словно складская, дверка открылась, и Ханов оказался в кабинете, где были девушка машинистка и человек в штатском.

— Садитесь.

— Сяду, если позволите.

— Что же так неосторожно? После шницелей с водкой и в холодную воду? Вы же не мальчик уже…

— Воды у меня в Питере нет давно. Искупаться захотелось. Потом, в автобусе полдня.

— А потом к нам.

— Я шницеля утром ел.

— И днем. И рыбу по-польски. Ну, ладно. Пить надо меньше. Литератор, — и залистал страничками в папке.

Потом положил. На обложке Ханов прочел свою фамилию, имя, отчество, год рождения. Там, где дата смерти, ничего нет.

— А как так, гражданин начальник, я тут, а на папочке нет ничего.

— А вы покуда не тут и не там. Вы знаете, кто в палату входил?

— Лицо что-то знакомое.

— Правильно. Вы же в архивах рылись. Вспоминайте.

— Как я вспомню, полуутопленный…

— Это военный комендант станции Лиепая И. Т. Рожков.

— Так он ведь погиб давно и в первые дни.

— Правильно. Погиб. Многие погибли. Он сегодня старший по команде. А то бы кто другой мог зайти.

— Одеться бы дали во что. Сами-то в костюмчике.

— Не спешите, Ханов. Одевание — дело серьезное.

Штатский позвонил в звоночек. Вошел сержант. Ханова опять долго вели, потом втолкнули в лифт. Тот дернулся, пошел вниз, выплюнул Ханова наружу. «Это тебе предупреждение. А куда собирался, не ходи. Не надо тебе в секретные агенты», — прозвучало вослед, и воды сомкнулись над ним.

— Жив, жив, — услыхал он сквозь пелену и дремоту и увидел небо, женщину какую-то, мужика в спортивном костюме.

— Вы дышите, дышите, — бормотали они по-русски, — мы сейчас «скорую».

— А вот этого не надо, — свирепо возразил Ханов, вскочил и стал яростно одеваться, на ходу ощупывая спрятанные в укромных местах доллары, — за спасение спасибо. Кстати, вы кто?

— Да вас выбросило прямо на отмель.

— Здесь никогда отмели не было, — закашлялся возвращенец.

— Не было, а теперь есть. А завтра опять не будет. Вам помочь?

— Пойдемте, я вам налью за спасение?

— Нет, что вы! Может, врача? Из вас воды литра три…

— Я в форме, — резанул Ханов и быстро-быстро пошел по волнорезу, озираясь и мотая головой. Часы на руке, доллары в кармане, поезда ходят. Так-то вот.