«Застолий и оркестров не было. Более того — эшелон выставили не у городского вокзала, а на полустанке, в двенадцати километрах. Людей привозили из райвоенкоматов, минуя общий сборный пункт, и грузили скрытно и быстро, насколько позволяли обстоятельства. Начальник эшелона принимал по спискам, ставил галочки, подписывал акты. К двадцати трем часам погрузку закончили и вагон с автоматчиками был прицеплен. Эшелон все же должен был пройти мимо вокзала, чуть сбавив ход, и произойти это должно было ровно в ноль часов ноль минут и с малым опозданием по секундам. Начальник эшелона капитан Стрыгин любое дело отлаживал до совершенства, и если приказано было в ноль часов, то в ноль часов эшелон пройдет мимо перрона, на котором с утра стоят бабы, наблюдают, и тут же слезы, крики, крестные знамения вознесутся, и качнется ночное небо, а начальник станции махнет рукой. Германец уже и вовсе недалеко, оттого и все хлопоты. А эшелон-то не совсем обычный.

Снег пошел в двадцать три пятнадцать, густой, но не мокрый, а какой-то стеклянный, шуршащий, и при полном безветрии огромные, отсвечивающие в огнях фонарей голубым и зеленым снежинки, словно нанизанные на линии силовых полей беды, опускались на землю, холодную и слепую. Вагоны были плацкартными, и всего их насчитывалось двенадцать. Капитан обычно сопровождал людей в купированном, как и положено, но на сей раз такого не нашлось, и в первом вагоне четыре полки плюс две боковых, что в начале, за проводником, велено было не занимать. Там штаб и опорный пункт. И к народу ближе. Народ сейчас пил по маленькой во всех вагонах, разложив пироги, сало и прочую простую снедь. В положенное время, то есть в двадцать три тридцать, капитан встал на подножку и махнул рукой. Дежурный просигналил, и эшелон пошел.

Снегопад же, достигнув какой-то ему одному ведомой силы, монотонно и бесшумно вывешивал свои пред полуночные нити, и сочетание света, луны и бездонных небес, сливаясь со светом фонарей, образовывало некую призму. И все бы ничего, но мир вокруг, состоящий из столбов, из деревьев и строений у насыпи, менялся. И в вагонах почувствовали, что что-то происходит, и перестали играть на гармошках, пить и закусывать. Тем временем приближалась станция. Капитан Стрыгин опять вышел в тамбур, открыл дверь и встал на подножку. Что-то было не так: И колеса постукивали как надо, и снег падал как обычно, и все же что-то происходило. И тут он понял, в чем дело. У снегопада явился свой голос. Ритмичный скрип, повторяющий ритм поезда, соотносимый с ритмом сердцебиений и перемены времен года. Свет же вокруг, естественный свет, стал фиолетовым, и капитан удивился бы, если бы узнал, что частота колебаний совокупного источника этого света в каком-то порядке и каким-то образом совпадает с главным ритмом этих мгновений, и ритм этот суров и жуток. Примерно в полукилометре от станции он увидел смешную и согбенную фигуру станционного инвалида, придурковатого мужика, провожавшего каждый эшелон. Этот блаженный сложил руки крестом, как бы не пуская эшелон дальше, подпрыгивая на ходу и силясь сказать что-то. Человек этот еще долго бежал вслед, будто хотел схватиться за зыбкую нить, за красный отблеск фонаря на последнем вагоне. А над окружающей местностью уже звучала музыка полусфер, и фиолетовые нити снегопада, сталкиваясь, издавали податливый и тусклый чугунный звук. Ровно в полночь первый вагон оказался у станционного здания, на котором висели портрет товарища Сталина и лозунг „Смерть фашизму“. Узкий свет перрона перестроил снежную призму, слегка развернул ее, и капитан заметил лозунг, который сократился и упростился и прочитывался теперь просто „Смерть“. И тогда еще раз повернулась призматическая ось, и капитан не увидел портрета товарища Сталина, а увидел плакат, где мужик в шляпе прикуривает сигарету. „Настоящий мужчина курит сигареты „Техас““, — прочел он. На перроне, одетые в попугайские костюмы, толкались какие-то бабы, молодые и толстые. „Стоять, всем стоять!“ — заорал капитан, отчего-то прыгая на перрон, стреляя из пистолета „ТТ“ в воздух и крича, крича, падая и поднимаясь. Вагоны остановились разом, по-аварийному, а вдоль состава уже бежали автоматчики, на ходу поднимая ППШ…

— …Ты мне мозги не пачкай. Трахнутый страдалец. Что я не знаю, что ты с Танькой едешь?

— Какая Танька? Какая, к черту, Танька? Ты видишь, как я ухайдакался? Я из конторы не вылезал месяц. Ты хочешь, чтоб с протянутой рукой, чтоб на фабрику?

— Сам ты фабрика. Фабрика грез. И контора твоя накроется. Вот увидишь. К весне, вернутся большевики, и конец вашим конторам. И акциям. И ликеру „Амаретто“. Будешь опять портвейн жрать. Как раньше. Потому что рожденный ползать летать не может.

— Иди ты… Нашлась еще одна… Пойди в партию вступи. Вон они билеты на митингах раздают. Пойди, сходи на митинг!

— Ладно. Езжай, пидор, куда хочешь.

— Сама ты розовая…

— А вот какая есть.

— Проводить-то придешь?

— Во сколько ваш бордель отправляется?

— Сама ты бордель. Бизнес-круиз.

— Во-во. То самое ласковое слово. Зайду, может.

— Ну ладно, забыли…

— Когда вернешься?

— Мы до Риги и обратно. И там три дня. Короче, неделя.

Предприниматель Дерябин действительно ехал с Танькой и оттого страдал. Страдал он еще оттого, что не был окончательной сволочью. Коммерческая структура, в которой он трудился, представляла собой сплошную сволочную компашку. Мерзавец на мерзавце. Сейчас вот, поймав фарт, нарубив капусты, наварив зеленых, выправив паспорта, они отправились в бывший советский город Ригу. Пивка попить. Рижского, курземского, сенчу, лгуциемского и портерку. Портерок был и свой, но рижский слаще. Баб брали с собой не всех, а по конкурсу. И Таньку, конечно. Дерябин „шинкованием капусты“ давно тяготился, но, во-первых, стыдился признаться в этом перед подельниками, а во-вторых, ничего другого не умел или забыл, что умел, тем более что географический обрубок потихоньку въезжал во времена безработицы, даже для тех, у кого руки золотые, а голова не чета дерябинской. Миска супа и женщина. Дерябин зарекся общаться с кем-то, кроме компашки.

— Валька! — А! А? А!

— Ты чего куражишься?

— А чего мне с тобой этикет соблюдать?

— А что будет с возвращением социальной справедливости?

— Вас всех загонят на общественно-полезные работы. Посадят. Повесят на телеграфных столбах и в специальных камерах. А кое-кого и на Красной площади.

— Дура ты.

Он ушел в ванную, закрылся там, включил приемник, что стоял на стиральной машине. Тот занудил про экономику. Дерябин покрутил колесико, нашел музыку, разделся, лег в ванну и пустил воду. Он всегда так делал. Так можно было напустить воды любой температуры, а если лечь в полную ванну, то очень горячую не вытерпишь. Взял с полочки шампунь, именно тот, который каждый час предлагали купить по ящику, вдруг озлился и забросил флакон куда-то в угол, а мылиться стал советским мылом „Лесное“. Надел банную рукавицу, растерся. В Риге должны были прямехонько в сауну. Дерябин решил не идти. Опять будет свинство. Что касается Вальки, то она куражилась и лгала. Ей нравилась такая жизнь, балык из вырезки и ликеры из ларьков. А про реставрацию социализма она начинала бредить только тогда, когда хотела досадить Дерябину. Газеты ему подбрасывала с толковыми статейками, где как дважды два доказывалась бесславная кончина химер дядюшки Сэма и предсказывалась расплата за глумление над Родиной. Дерябин и сам подозревал, за кем будет победа. Еще Валька знала про Таньку, Выйдя из ванной, он обнаружил, что в квартире он один. Тогда он обрадовался и открыл бар. Водки оставалось граммов сто семьдесят. Он вылил ее всю в фужер, прошел на кухню, открыл холодильник. И там было как-то пустовато. Тогда он очистил луковицу, порезал ее, отмахнул хлебушка от буханки, опять открыл холодильник, достал полбатона сервелата, кетчуп, выпил водку, откусил колбасы, потом лука, набрал воды в кофейник и поставил на газ. До круиза оставалось пять часов, как и до полуночи.

Стоя у окна с кофейной чашкой, Дерябин смотрел на дома и небо. Начинался снегопад. Снег был сухой, редкий, почти не колышимый ветром, но к ночи обещал усилиться. В Риге сейчас шли финские марки, и Дерябин, допив кофе, решил разобраться со своей валютой. При удачном стечении можно наварить побольше, чем на зеленых. Были у него и немецкие марки. Пересчитал, разделил, кое-что в бумажник, остальные спрятал понадеж-ней. В сумку положил костюм, рубашек пять штук, бритву, чушь там всякую. Бутылку, шоколадку. Оставалось еще время, и он посмотрел фильм по телевизору. До вокзала — двадцать минут ногами. В одиннадцать он вышел из дома.

— Дерябину наше, капиталистическое!

— Тем же концом. А где поезд?

— Поезд будет, Дерябин. Будет поезд, будет и шеф. Ты только посмотри, до чего он веселый человек! — И сослуживец качнул головой. „Привет участникам бизнес-круиза“ — красовался прямо на здании вокзала кумачовый лозунг. Был и другой, на виадуке, — „Маякам капитализма — счастливого пути“. А на том месте, где Должно было быть название станции, шеф водрузил рекламу сигарет „Техас“.

— Видишь, Дерябин, что может сделать компетентность и коммуникабельность? Я представляю, что нас ждет в эшелоне. Ха-ха-ха. Говорят, в вагон-ресторан поваров из „Центрального“ наняли. Там всякое еще. Душ будет.

— Душ-то каким образом?

— Все, Дерябин, в наших силах. Твоя-то где?

— Валька-то? Придет к полуночи. Глаза выцарапывать.

— Не бери в голову.

Танька не показывалась. Как и договорились, она в последний миг нырнет быстренько в вагон. В крайний, в другой. А потом уже к Дерябину.

Шеф был большим затейником и сейчас, выстроив компашку на перроне, готовился появиться из тьмы и снега на подножке первого вагона. Сами же вагоны, стилизованные под агитпоезд достопамятных лет, но наполненные новым внутренним и внешним содержанием, гостеприимно распахнут свои двери и скоро понесутся, застучат, запоют… Это время пришло для побед и свершений. Время — вперед!

Снегопад сгустился, как раствор соли в колбе, а свет, падающий с недоуменного неба, свет от фонарей и окон станции, свет колеблющийся и странный, превратил пространство, обозримое и живое, в кристалл, бесконечный и мертвый…

…Около полуночи бабы замерли. Они стояли под снегом, снег шелестел и засыпал их, но они и двигаться перестали, и наконец дежурный махнул фонарем, и эшелон вкатился на первый путь, украшенный символикой капитализма. Дилер, попирающий красного монстра, брокер, держащий голубя мира, и так далее. Вагоны были подобраны новехонькие, блестели краской, на подножке первого вагона стоял мужик, сытая ряха с кавказским рогом в руке. Время от времени он из рога отпивал. Локомотив необыкновенный и огромный. А потом мужик стал озираться дико и неприятно. На подножках всех вагонов стояли девки-проводницы в кокошниках и сарафанах, и на дверях каждого вагона лозунги „Добро пожаловать в райский эшелон“. Окна вагонов освещены, и звучит громкая музыка.

— Вы что, рехнулись? Что за маскарад-то? Крутокруто, а где Дерябин? — заверещал шеф, но стал замолкать, подниматься по ступенькам. Над затемненным зданием вокзала не было транспарантов, праздничных лоскутков, развешанных час назад за хорошие бабки, не было рекламы сигарет „Техас“, а кровавился лозунг „Смерть фашизму!“, и товарищ Сталин гневно и мудро смотрел на него сквозь призму снега. Еще не веря в то, что это не ответная мистификация подельников, не очередной аттракцион, он глянул на череду ларьков, Поставленных недавно слева от станции. Но ларьков не было, а были водонапорная башня, танк Т-34 с пушкой вдоль путей и медленно, медленно приближающийся мужичок с жезлом, а за ним бойцы, и уже оружие сбрасывается с плеч…

— Трогай! Трогай! Сука! Атас! Полный вперед! Гони, падло!!!

Поезд рванул по открытой ветке, и высокий одновременный плач рванулся вслед. Но уже повернулся вокруг оси магический кристалл, и поглощаемый временем состав мигнул яркими окнами, и будто бы разбилось застуженное стеклышко, и нет ничего. Пустые рельсы, а еще — небо и снег.

…Капитан Стрыгин находился теперь у здания станции, переменив обойму, пригибаясь слегка, готовый упасть и откатиться в сторону, а потом вскочить и повиснуть на вагонной лесенке и в один бросок — в тамбуре…

— Ты гляди, шеф совсем из ума выжил. Ряженых нанял. Гляди, во всех окнах бритые и с гармошками. Сам-то где?

— Где начальник станции? — проникновенно спросил у Дерябина Стрыгин, поскольку Дерябин оказался в тот миг между ним и зданием.

— А хрен его знает. Чего ему тут делать?

— А почему светомаскировки нет? Кто старший по команде? Что за маскарад?

— Дядя, — сказал в ответ Дерябин, — шеф-то где? Грузиться или нет?

— Документы, — потребовал Стрыгин.

— А, это пожалуйста.

Капитан получил из рук в руки паспорт в кожаной обложке, где еще не утвержденный, но милый сердцу герб с двуглавым орлом, скипетром и державой. Раскрыл, а в паспорт вложена валюта. И немецкие марки сверху. Стрыгин, осторожно закрывая корочки одной рукой, другой будто бы стал вытирать пот со лба, а паспорт, даже ничего в нем не прочитав и не рассмотрев толком, стал 5 класть в карман.

— Отдай-ка, — протянул руку Дерябин, и тут Стрыгин выстрелил ему в живот и, качнувшись влево, вправо, пригнувшись, побежал к подножке своего вагона. Машинист уже тронул состав. Автоматчики, прыгая по вагонам, падали на пол по ходу движения и, ожидая очередей фашистского десанта, который, несомненно, захватил станцию, готовились принять бой, возможно последний. Но уже разворачивался магический кристалл.

Дерябин лежал на спине, пуля уютно устроилась где-то там, внутри, снег прекратился, и ему было тепло и спокойно. Не было Таньки, не было Вальки, не было документа, удостоверяющего личность, и не было смешных бумажек, обещавших так много, но исчезнувших в кармане шинели его палача. Хорошо было Дерябину. Потому что никакого шефа тоже не было, а железнодорожный путь был совершенно пуст, насколько это можно было видеть».

— Рассказ про Ивана написал Дерябин.

— Ну, слава Богу. А вот…

— Больше я ничего не должен был сказать. Я работу сделал.

— Сделали, да поздно. Вы еще денег хотите?

— Уходи, Щапов. Видишь, елочка, паштет, водка. Ты водки выпей, проводи…

— Мне еще дел много надо сделать в этом году. Да и тебе тоже.

— Дерябин. Всё.

— Через месяц после твоего исчезновения Дерябин продал свою квартиру в Либаве, переехал в Пыталово, где занялся коммерцией. Еще через три месяца он был застрелен из пистолета «ТТ» при попытке проникнуть в военный эшелон. Дело военная прокуратура закрыла.

— Какие сейчас «ТТ». А что, нет Дерябушки?

— Где ты был, Ханов? Мы Дерябина высчитали через другой канал, но было поздно. Но самое интересное, что рассказ был написан задолго до смерти Дерябина.

— Что, серьезно? — Ханов расставил все как мог на столе и стал свинчивать колпачок «Смирновской».

— А самое серьезное то, что наш бункер в Айгюль подавлен.

— Я бункера не трогал.

— Где ты был?

— На том свете.

Щапов печально смотрел в предновогоднее окно. Ханов разливал, накладывал закуски на тарелочки, потом зажег гирлянду на елке.

— Кто написал рассказ про исчезающий эшелон? Это очень важно, пойми. Я тебе еще денег дам. Это же опять кто-то из вашей бывшей компашки. Ты скажи, и все кончится. Я уйду. Ты только правду скажи. Иначе мы тебя, Ханов, убьем. Как пса удушим. На помойке гнить будешь.

— Давай помянем Дерябушку, Щапов.

— Кто убил?

— Не знаю. Я знаю, кто написал…

И Ханов сдал меня Семену Семеновичу, после чего тот ушел мгновенно, оставив пачку денег на столе и несильно хлопнув дверью.

Ханов пить не стал, а лег на диван, выключил радио, укрылся одеялом с головой и горько-горько заплакал, а потом уснул, а гирлянда на елочке все мигала. Красный, синий, желтый. Всю новогоднюю ночь шел дождь, что было противоестественно, как и небывалая жара прошедшим летом.