Я мог достаточно уверенно ходить с палочкой, хотя гипс с правой ноги сняли всего неделю назад, и это все потому, что обе пули ничего такого важного не задели, а, уверенно пробив мышцы, покинули эту, случайно подвернувшуюся плоть и пролетели еще немного, прежде чем остановиться. Вот только, падая, я сломал лодыжку на том же месте, что и давно, печально, неожиданно… Случай распорядился таким образом, что я был доставлен с поля моего последнего боя прямиком в одну из палат госпиталя Санкт-Петербургской военно-медицинской академии на вертолете, что заслужил честным ратным трудом, как на вражеской земле, так и на своей. Всю войну я чудесным образом был сбережен от побития свинцом, сталью, боевыми отравляющими веществами и, лишь слегка опаленный пламенем, оказался на своей маленькой территории, которая вернулась наконец в братскую семью народов, и немедленно был вовлечен в опасную и чреватую парадоксами борьбу с апологетами ушедших времен измены и позора. Впрочем, меня прикрывали и берегли, но все же, все же…

Палаты, как и, естественно, коридоры, были переполнены, и путем интриг и манипуляций мою койку перенесли в библиотеку, где меня оставили в одиночестве. Только волшебницы в белом и строгие хранители простреленных тел посещали меня, отрывая от чтения. Библиотекой это помещение можно было считать по той причине, что здесь были свалены в торопливом беспорядке разнообразные книги. В библиотеке лежали герои последнего европейского побоища. Мне было совсем неплохо в этом углу, подле книг, рядом с окном, за которым внутренний двор и осень. Все позади, у моей кровати — рябиновая трость, принесенная художником Птицей, выжившим и найденным после долгих телефонных переговоров, и сделанная из наследственного посоха, но что уж тут жмотиться, когда окончилась война.

Целью моей самовольной прогулки была Петропавловка, та лавочка под стеной, на узкой насыпи, где можно сидеть и предаваться ностальгическим химерам, глядя на дворец, купол, мост, реку, небо, птиц и грядущую, прекрасную до печали жизнь, проступающую сквозь привычный и давно уже подзабытый антураж, так как прошлое и бывшее уже мало интересовали меня. Нужно сказать, что я несколько переоценил свои силы. Метрополитен в тот день не работал. Кое-какие станции должны были принять пассажиров только завтра, но какое это необычайное слово, совершенно не военное! Я хотел уже вернуться и продолжить знакомство с подшивкой «Иностранной литературы» за девяносто седьмой год, но замечательная жанровая картина, на которой некто с трехлитровой банкой пива сосредоточенно спешит, как видно, в свою коммуналочку или, того веселей, — на работу, потянула меня к ларьку, располагавшемуся на другой стороне улицы и совсем недалеко. Не имея своей тары, я ждал, пока освободится пол-литровая стекляшка, и рассматривал афиши на стенде. «Зенит» играл с тбилисским «Динамо» через три дня, во всех уцелевших кинотеатрах шли трофейные фильмы, а выжившая и, судя по фотографии на афише, несколько помолодевшая советская певица Лайма Вайкуле пела сегодня в «Октябрьском». Ей повезло. Многих других певиц повыбило. Почему-то здесь же был приклеен плакатик о приеме на работу. Приклеен как-то криво, а из-под него различалась другая афишка. Гастроли боевого театра «ГО». Это, должно быть, театр из японских военнопленных, стал я рассуждать сам с собой, а чтобы проверить свою догадку, надорвал плакатик с обещаниями высокой зарплаты и дополнительных отпусков. И не напрасно. Под ним обнаружились недостающие буковки, а все вместе сложилось в «ГОЛОС».

Еще не веря в случившееся, я полностью сорвал камуфляжный листок с гастрольной афишки Боевого Краснознаменного, ордена…

В огромный клуб, что на Васильевском острове, следовало направлять мне свои стопы. И, хлебнув пивка, я направил… Напиток этот был горьким, холодным и хмельным. Трижды садясь не на тот автобус, я все же добрался до цели…

Сегодня спектакля не было. На завтра была назначена «Оптимистическая трагедия», хотя репертуар с тех пор, как мы расстались с театром, сменился полностью. Никем не остановленный, я прошел в зал.

Выставляли декорации завтрашнего оптимизма. Война явно не способствовала благополучию храма искусств, но нашлись и свои положительные стороны. Декорации состояли из фрагментов и элементов всего, что пылилось и извлекалось при мне, при нас, тогда, до заварушки, после… На сцене трудились двое рабочих, они натягивали черный ковер, что служил и «Отелло», и морским офицерам, кап-раз, кап-два, кап-три, и еще, должно быть, разнообразным персонажам, и черные вельветовые кулисы… А они-то как уцелели? Целый год черный вельвет на штанкеты, белое полотно со штанкетов, станок на авансцену, выносной прожектор, красный фильтр, синий фильтр… Одета рабочая сила была в трофейные джинсовые комбинезоны. Несколько десятков или сотен тысяч, а может, и весь миллион вывезли из Европы и Азии и теперь раздали по спискам профсоюза на предприятия, и театру достались, стало быть. А во времена перед заварушкой такие вот, или похожие, продавались во всех ларьках по сказочным ценам. Но нет теперь ни ларьков, ни палаток, их ленивые и привлекательные хозяйки развеяны по городам и весям, а их владельцы по большинству в Америке ожидают советского десанта через океан, а частью расстреляны.

— Вам чего, товарищ? — спросил меня мужчина, по виду завпост.

— Сижу вот, рассматриваю.

— Вы по какому делу?

— Я по делу тысяча девятьсот семьдесят восьмого года.

— Не понял.

— Я работал тут осветителем, еще другим разным, в семьдесят восьмом году.

— О! Это интересно.

— Вы завпост?

— А как вы догадались?

— Ну, я же немного военный разведчик. Положение обязывает.

— Нет. Я актер.

— А выглядите как завпост.

— Вы мне льстите… А как ваша фамилия?

— А зачем вам?

— Видите ли, тот период, вот как раз семьдесят восьмой, там годом раньше, годом позже, занесен в наши святцы. Время легенд. Вы тут с товарищами такое творили, что даже после Третьей мировой войны новое поколение актеров все помнит.

— Скажите, а что, никто не уцелел из тех?

— Совсем никто. Когда балтийские народы отвергли нас, когда флот и армия имитировали уход, то нас-то вывели. Я имею в виду театр. Меня там, естественно, еще не было. А только вывели не в Питер. В дыру одну. Ну, народ разбежался, многие остались в республике врагов. Квартиры, другое там всякое. Опять же в агит-поездке на фронт многие накрылись.

— Как, то есть, накрылись?

— А так. В плен попали. Где их теперь искать? Так что по комсомольскому набору пришли молодые, вихрастые, звонкие. Второй раз в истории. Тогда, как помните хладные воды Балтики, германец наступал…

— Германец больше не будет наступать никогда. Не может одна советская республика наступать на другую.

— А вы где воевали?

— Начал в Латвии. Потом Польша. А там на два года чешские равнины. Окопы, аэропланы. Ну, все как всегда.

— А сейчас что?

— А сейчас на излечении. В военно-медицинской.

— Кормят-то ничего?

— А чего ж плохого? А вот вчера даже ананас давали. Мир на коленях, экономика возрождается.

— А что, если нам по рюмочке? Здесь есть одна комнатенка. Офис один. Вы правильно заметили. Я тут сейчас и за завпоста, и за осветителя.

— О! А регулятор здесь порядочный?

— Так себе. На двадцать ручек. А куда больше? Вот с лампами напряженка. Киловаттных почти не осталось. Но это дело наживное.

— А что, если мы в регуляторной по рюмочке? Это как?

— А почему нет? Вот ключ. Идите пока. Найдете, надеюсь?

— Если не очень высокие ступеньки. По ногам стреляли, собаки.

— Нет, нет. Там нет ступенек. Идите.

Из амбразуры регуляторной будки я видел сцену, где только дежурное освещение, где собирают «Оптимистическую», а рядом уже хлопотал с закусками завпост…

— Ну а что, к примеру, вам известно про Петруху?

— Ха! Про Петруху известно нам всякое. Но хотелось бы от вас, из первых рук, от главных лиц. Жаль, некому стенографировать.

— Ну, что ж… Как бы это в двух словах, с сарказмом и иронией?

— Вы вот рюмочку, и сразу сообразите…

— Ну, начнем, пожалуй. Излучайте свет. Подойдет? В смысле света? «Излучающий свет».

— Чудесно, чудесно.

— Значит, так. Глава первая…