Художник Птица пил чифирь, сидя на полу своей новой мастерской. Это была чудо что за мастерская. Шестистенная комната метров тридцати площадью, а от паркета до лепного потолка так и все пять. Чудесным был и паркет, который только делался прочней от времени и сам собой все выравнивался, становясь подобием невозможного зеркала. В Птице сочеталось множество знаний и навыков, которые составлялись порой в самых причудливых сочетаниях, формах и последовательностях.

Художник расположил на расстеленной газете свой ужин и то и дело подливал из зеленого чайника в поллитровую банку коричневую жижицу. Свет проникал в ущербное оконце. Вечерний, обманчивый свет Васильевского острова, свет одной из его линий. Этот свет касался стен комнаты и стекал по ним, пытаясь постичь смысл монументальных полотен, коими были заняты все стены.

Живопись Птицы была абстрактно-языческого толка. Конец века — ничего другого не попишешь, вполне нормальное и даже занятное явление.

Вообще-то, Птицу в данный момент можно было считать состоятельным и даже преуспевающим гражданином, так как кроме мастерской в квартире имелось еще пять комнат. Другие граждане на данной жилплощади не проживали.

Из мебели имелось: диван, шкаф и стол, привезенные с одной из городских свалок и подвергнутые деклопизации. Но главным достоинством столь необычной и великолепной квартиры являлось наличие горячей и холодной воды в кранах, газ, обильная электроэнергия и удобства прямо по коридору и налево.

Все это великолепие Птица купил, арендовал, выпросил у корыстного и хитрого домоуправа, которому, впрочем, пришлось делиться с участковым, тоже корыстным, хотя и не таким хитрым, как домоуправ.

Дом этот был поставлен на капитальный ремонт, но еще очень долго в нем должна была функционировать жизнь без временно оставивших его жильцов. Это было исключением из правил, но те, кто придумывал правила, согласились бы и парадные подметать в этом подъезде, лишь бы достичь свой цели. И художник Птица был для достижения этой цели необходим.

Его дела опять не состоялись. С ремеслом все было без видимых затруднений. Но преграды обнаруживались в области запредельного, в подвалах подсознания и лабиринтах духа. А более всего угнетали проблемы быта. Кроме этой мастерской ему сейчас негде было преклонить голову. Жены, тести и тосты. Птица содрогнулся от близкой и невеселой памяти и прогнал от себя мелькнувшую было мысль о сдаче родственникам. «А пусть их всех там…» — решил он. И газ, и свет, и вода. И еще свет. Он щелкнул выключателем. Ежевечерние фантазмы и блики исчезли тут же, но лампа в двести свечей воссияла, лучи ее жестко ударили сверху вниз, отразились от паркета. Паркет отталкивал от себя пыль и всегда был блистателен. Как ни крути, а жить одному, среди полотен, пусть даже своих и отчасти любимых, — чрезвычайно серьезное занятие. Птица потеребил бороденку, взял с подоконника утопический трактат о мире и розе, купленный только вчера дешево и ловко, застелил диванчик и лег головой к окну. Потом встал, взял со стола стакан с кистями, вынул из него самую достойную и приличествующую случаю, ударил ею по ладони и удовлетворенно отправил обратно в стакан. Потом устроился на диване, а это заняло у него минут пять, так как все было не так и пружины местами выпирали, и погрузился в Утопию.

В старых петербургских домах совершеннейшая звукоизоляция, благодаря стенам, балкам, полам и прочему… Звуки здесь пленники квартир. Но все же один род звуков не может остановить ничто. А так как Птица лежал таким образом, что голова его свешивалась с дивана и почти доставала до пола, то негромкая музыка, причиной которой был транзистор в комнате этажом ниже, достигала своей цели, хотя происходило это и вовсе случайно. Художник Птица слушал блюз и засыпал медленно и легко, уже воспарял; выпала из рук Утопия, раскрылась и встала на ребро.

Но бомжи уже собирались на лестничной клетке перед дверью, за которой засыпал он. Бомжи не знали этого и знать не хотели. Они видели лишь свет в дверном глазке, и этот свет приводил их в неистовую печаль, и лихоманка их корежила и ломала. Их было пятеро, и все в униформе — резиновых полусапожках по семьдесят тысяч, в которых другие люди ловят рыбу и сажают картофель. Все пять пар сапожек были ядовито-синего цвета, а в темноте так и вовсе черного, и все были подарены «альтруистом» не далее как сегодня утром и снабжены денежным довольствием и необременительной работой.

Все пятеро были в пиджаках. Трое в кепках, один в вязаной шапочке, и еще один, самый молодой, вообще без головного убора. Дальнейшие различия во внешнем виде и умственном состоянии были крайне размыты и нивелированы. Перед началом акции бомжи пустили по кругу литровый пакет кубанского вина, сладкого и крепкого. То, что нужно в данном случае. Потом тот, что в шапочке, ударил в дверь кулаком. Сильно и властно.

…Птица просыпался долго, так как враждебный стук в дверь чудовищным образом совпал с ритмами музыки, что приходила из нижней квартиры. А может быть, это была уже какая-то другая музыка. Музыка постижения счастья. Но он проснулся.

В дверь отчетливо били, а когда Птица миновал огромный пустой коридор и подошел к двери и чуть было не отодвинул засов, а именно на огромный, великолепный засов была заперта дверь в его человеко-убежище, он глянул в глазок и увидел тех, для кого этот глазок предназначался… Вернее, не увидел, так как лестница была темна, а постиг. Компания, услыхав шаги за дверью, обнаружив помутнение в дверном хрусталике, заговорила:

— Козел! Открывай тут же. Ты что, козел, свет в доме жжешь? Хочешь, богомаз, облаву? Оперов с револьверами? Кинологов с шавками? Все сидят чин по чину, со свечечками. Ты в сортире жги, ну в ванной, ну окна завесь. Ты ведь, мразь, полную иллюминацию даешь. Открывай, дерьмо. Дело есть.

Художник Птица был человеком культурным, интеллигентным и, несомненно, обладал тонкой нервной организацией, но жизнь научила его многому.

— Ты, харя, отойди от двери, а то быть тебе битым, — предупредил он говоруна, но тут же другой, в кепке, вытолкнул оратора из площади, ощущаемой через глазок, и возопил:

— Ты, мазила, ты где живешь? В коллективе. Мы все тут одна семья. А значит, всем делиться должны. Плати налог за нарушение светомаскировки. И мы уйдем.

Птица глубоко вздохнул и пошел от двери в комнату. Потом он вернулся и сказал некрасивые слова. И бомжи отпрянули от двери, а потом застучали снова, и уже не кулачищами, а ногами. Но ноги, обутые в сапожки на резиновом ходу, не давали нужного стука.

— Ты, мазюка, положи сто тысяч на подоконник, вот под лестницей, через полчаса. А не положишь, сука, дверь сломаем и… Шабаш, господа-товарищи. Покурим покудова. — И затопотали вниз, в логово.

Музыка уже не звучала, свет за окном погас вовсе. Птица щелкнул выключателем, посидел минуту на диване, хлебнул холодного чифирьку, встал, подошел к окну, уперся локтями в подоконник, глянул вниз и увидел там «филера». Тот смотрел в окно Птицы и улыбался. Тогда художник опять вернулся на диван, лег и стал ждать. Попробовал вспомнить какие-нибудь стихи, но почему-то не смог. Он совсем расслабился, почти уснул и тогда вспомнил строчки древние и чудесные:

Протянулась печаль моя на тысячи ли. Все время грущу. А когда-то луна на подушке лежала и песни о любви текли…

…Птица крался в полной темноте к двери, сжимая в правой руке дрын, огромный и рябиновый, называемый посохом, полученный в наследство и сбереженный. Это было единственное наследство Птицы. Посоху было лет пятьдесят, и сегодня настал его час. В левой руке художник держал компактный и чрезвычайно мощный фонарь, почти что карбидную лампу. Бомжи вернулись ровно через тридцать минут, из чего следовало, что у них были по крайней мере одни часы на всех, хотя ношение «котлов» кодексом чести не допускалось. На самом деле в их логове работал старый ламповый приемник, найденный, как и прочие порядочные вещи, на свалке и починенный кем-то из них, в прошлом соображавшим в законах Кирхгофа и Стефана-Больцмана.

Они первым делом попытались открыть дверь с помощью фомки, того не понимая, что замок был чистой бутафорией, а запор, поставленный Птицей в первый же день после «новоселья», можно было снести только вместе с дверью и притолокой. Но «старатели» не собирались останавливаться на половине пути и уже изрядно проникли в глубь двери, фомкой отковыривая щепу.

Птица мог попробовать выйти через черный ход. Но он бесшумно отодвинул запор, сгруппировался, распахнул дверь и ударил посохом наугад, потом отстранился и щелкнул фонарем, а на площадке удивленный бомжик с фомкой оседал, раскрыв рот. И еще ударил, теперь уже зряче, по голове того, что рядом, а того, что был с фомкой и теперь поднимался, — ногой по рылу, а набегающего — торцом в живот, и другим концом посоха почти одновременно, снизу, — третьего, и огляделся. И уже можно было поставить фонарь у порога и напасть на тех двоих, что поднимаются по лестнице, вернуться назад, одним прыжком, пока не вскочили в тылу побитые и пока они на карачках, пинками, «рябиной» погнал их вниз, по лестнице. А потом еще долго гнал всю компанию от подъезда, от родного их логова, где приемник и еще три пакета кубанского красного. А успокоившись, он вернулся к себе, запер дверь и поставил на газ чайник. Потом напустил в ванну воды, снял насквозь мокрую одежду и погрузился в воду.

И было утро. Птица восстал ото сна, короткого и освежающего, завтракать не стал и отправился на работу. Ему предстояло проехать в трамвае семь остановок, и это его не радовало. Он нес с собой завернутую в газету «халтуру». Он совсем недавно напылил ее аэрографом и должен был получить за нее сегодня двести тысяч. Еще одним приятным обстоятельством являлся факт аванса, задержанного на десять дней, но все же выплачиваемого сегодня. Это еще двести тысяч. На какое-то время жизнь становилась привлекательной. Несколько позже он предполагал предаться бытовым утехам, то есть взять в кулинарии лангеты, а в гастрономии салат дальневосточный из водорослей и макароны спагетти. Также ему необходимы были три пары новых носков. Венчать день должно было посещение «Академкниги». Но художники предполагают, а Бог располагает.

…Станция была теплой и неопрятной. Всю ночь напролет торговали в буфете вареным мясом, о десяти тысячах порция, резали крупно караваи и переливали в стаканы из многоведерных баков тошнотворное пойло, которое пассажирам тем не менее было милее «Пепси».

Птица опомнился в середине ночи и сделал это не сам, а был настырно и негостеприимно разбужен милицейским чином. На дворе стояла демократия, и потому Птица даже не стал объяснять, куда и зачем он едет и почему спал ночью. Он просто отмахнулся от немолодого лейтенанта, вынул из-под себя сверток с аэрографической миниатюрой и пошел себе по залу ожидания, недоуменный и растерянный, а оттого злой. Как он попал сюда? И как это называется? Он спрашивал, но почему-то никто из транзитной бодрствующей массы объяснить географическое положение станции не мог. И тогда Птица решил, что сошел с ума… Он выскочил на перрон, задрал к небу бороденку, силясь прочесть название, и едва не завыл. Названия не было. Отверстия от штырей и побитые кирпичи были, а самого названия не было.

— Господа! Пользуйтесь услугами кооператива «Мираж». Ждем вас на привокзальной площади, в автобусе «Икарус». Дешевые завтраки, обеды и ужины, в зависимости от желания клиента. Недорогие деньги.

Птица немедленно последовал на привокзальную площадь. Действительно, был автобус. Светился окнами, принуждал музыкой, обещал покой. Птица пошел было к благословенной двери. Но деньги-то где? Не было денег. Это он знал доподлинно. Все было бы хорошо, если бы он помнил, как попал сюда. В противном случае возникали сомнения. Без денег даже в состоянии аффекта по железной дороге уехать затруднительно. Контролеры снова в силе. Однако зачем он спал? В памяти следов этого не обнаруживалось. Тут Птица полез в карман и обнаружил толстую мятую пачку стотысячных и прочей подобной купюры. Полез во внутренний карман и вовсе обнаружил тонкую пачечку, примерно в миллион. И только тут подступили боль в голове, сухость во рту, дрожание рук и прочие признаки синдрома похмелья.

Птица находился в салоне «Мираж» один. Кресла здесь были сняты, приварены столики на двоих, табуреточки, радовали глаз скатерти и астры на них. И уже подпархивала «миражница».

— Вам завтрак или ужин? А может, не отобедали еще?

— Мне бы меню, — буркнул Птица и получил требуемое.

— И что, все есть?

— А як же, — пидморгнула дивчина, возможно гарна.

— А как называется эта станция?

— Не знаю, хлопчик. Мы уже едем, едем. Вот только приехали и сразу за работу.

— И откуда ж вы едете?

— А з Украйны.

— А куда?

— А в Питер.

Теперь нужно было выяснить три вещи.

— Сколько верст до Питера?

— До Питера, хлопец, ровно сто верст. Тут, стало быть, граница.

Птица едва не упал с сиденья, но все-таки удержался. Поперхнулся только.

— А какая страна? Финляндия?

— Новгородская страна, хлопчик. А как звать мис-то? Как звать, не знаю. А только здесь кобеляку своего писатель Тургенев похоронил. И спички здесь делают. Мисто знает чоловик, но он пошел до ветру.

«Чудово», — мелькнула догадка, и стало несколько проще ползти по лабиринтам пьяной и предательской памяти.

— А какие последние места вы проезжали?

— Я помню, на вишню похож городок.

— Вишера?

— Она.

Таким образом Птица наконец определился в пространстве. Но прежде чем определиться во времени, он спросил:

— А где ж вы пайку готовите и из чего?

— А это, хлопец, секрет. Но ты не сомневайся. Все свежее.

И тогда Птица неожиданно для себя потребовал:

— Борща хочу.

— Нимае борщику. Ох… Хочешь сметанки? — И откуда-то из воздуха вынула стакан такой сметаны, что стоящая в ней ложка казалась неколебимой, а сахаром было присыпано только чуть-чуть. Как в детстве.

— Много зашибаете в «Мираже»?

— А на бензин.

— А чего ж кривым путем в Питер едете и зачем?

— А интересно. Биточки будешь?

— Нет.

— Тогда с тебя пятнадцать тысяч.

— А пива дашь?

— Алкоголя нимае.

И пока Птица приходил в себя от таких слов, услышал слева: «Дайте ж и мне сметанки».

— Больше ничего не желаете?

— Желаю чек, — отрезал лейтенант и сел напротив Птицы.

— Работники милиции, — заметил Птица, — если судить по публикациям в прессе и моему жизненному опыту, — самые коррумпированные чиновники, полпреды мафии.

Птица быстро доел сметану и поднялся:

— Прощай, мафиози, — и помахал лейтенанту своей картиной: — Неприятного аппетита.

Далее Птица отправился в здание станции и стал изучать расписание поездов. Но если бы он из расписания решил выяснить название станции, к которому уже пришел логическим путем, то не смог бы этого сделать.

«До Петербурга» — значилось на одном планшете.

«От Петербурга» — красовалось на другом.

На вопрос к кассиру: «Какая это станция есть?» — последовало захлопывание окошка кассы. Птица попробовал еще расспросить кое-кого из дремавших пассажиров, но те лишь лукаво улыбались.

— Съешь лучше говядинки, — посоветовала ему вместо ответа буфетчица и махнула длинным ножом прямо перед глазами художника.

Ближайший поезд на Петербург должен был следовать в шесть утра. Оставалось сесть в жесткое кресло, постараться уснуть, для чего закрыть глаза и не думать ни о чем. А особенно о том, откуда взялся «лимон» во внутреннем кармане. Наконец нечто зыбкое и доброе окутало его, и вознесло, и заморочило. И более того. Во сне пали препоны и завесы, и он вспомнил.

Не далее как вчерашним утром он продал еще одну свою работу. В его дверь культурно и аккуратно постучали, и неизвестный мужчина сорока примерно лет, прилично одетый, попросил разрешения войти. Объяснив после, что он на одной из выставок видел работы Птицы и хотел бы купить одну из них, впрочем, не смог вспомнить доподлинно, какие, где и когда созерцал, что Птица отметил гораздо позже. Посмотрев все, что вытащил из подсобки Птица, он выбрал одну симпатичную абстракцию, заплатил столько, сколько запросил художник, а именно триста долларов. Картина была таковой, что этот любитель живописи как раз весь умещался за ней. Семьдесят сантиметров на два метра. Птицу несколько удивила просьба мецената открыть черный ход, но воля покупателя — закон. Просьбу он исполнил. Впечатлений было достаточно. Ночные боевые действия совершенно выбили его из колеи. Он было начисто забыл о неожиданном гонораре, но в общественном транспорте вспомнил! Потом шли прорывы и наплывы. Отчетливо вспомнилось, как он спорил с каким-то посторонним дядькой о Филонове в одной из шашлычных, в какой неизвестно, а после перемещался уже один по неизвестному микрорайону. Птица никак не мог связать в единое целое и неделимое ту цепь рюмок, стопок, глотков и баночек, которые и вызвали его проникновение в запредельный мир. И от отчаяния и усталости он опять уснул.

«Опоздал, опоздал, опоздал. Подъем! Последний поезд на Петербург отправляется. Больше поездов не будет по причине ревизии дороги. Город закрывается».

Пинг-понговым шариком взлетел Птица, сжимая в руках халтурную картонку. И запрыгал, заскакал на перрон, все уменьшая высоту прыжков, пока не остановился вовсе. Перрон был пуст, и только работник в желтой спецкуртке катил по пути дефектоскопическую тележку. А за спиной ухмылялся проклятый милиционер.

— А где поезд? — качнулся к нему художник.

— А был ли поезд-то?

— Так ты шутки шутишь?

— А ты что дразнишься?

— А… — поник художник и пошел в здание станции. Птица присел на скамью. Милиционер — рядом. Птица достал носовой платок, выронил при этом тысяч двести, поднял деньги и аккуратно спрятал, как положено. А мильтон вынул небольшую книжку из френча. Птица скосил натруженный глаз. Книга обернута белой бумагой.

Живет человек, кто знает, на что уходят его года. Кажется, лебедь прервал полет, ступает по кромке льда.

Этого Птица вовсе не ожидал. Кошмар какой-то. Но прочел вслух продолжение:

И вот на мокром снегу следы лебединых лап. А лебедь крылья раскрыл, улетел, попробуй, пойми зачем.

— Не «зачем», а «куда».

— Да, да. Именно — «куда».

— Хотя тебе бы больше подошло вот это:

На склоне Восточном трезвел почти до утра. Приблизительно в третью стражу решил: домой вернуться пора.

— Су Ши.

— Ну.

То, что древние китайские тексты читаются ночью на станции Чудово и без видимой причины, не очень-то удивило Птицу. Два огарка эпохи… Один из них был при исполнении, а другой ничего не нарушал. Но налицо был всего один огарок. А для другого время стремительно перетекало и уже обнажалась критическая черта. Царапина на стеклянной колбе.

— А на фига тебе в Петербург?

— То есть как на фига? Домой.

— Домой… Я теперь тебя просто так не отпущу.

Лейтенант назвался Иваном и объявил, что живет в общежитии… Когда Птица был допущен на милицейские половицы, жена хозяина половиц, а также все остальной комнаты спала, укрывшись с головой, и вставать не захотела.

Иван посадил Птицу в кресло, включил телевизор. Тем временем сам ушел в коридор с чайником, потащил из холодильника кастрюльку.

— Лопать будешь?

— Не. Пивка бы.

— А можно и пивка.

— Есть у меня в холодильнике троечка «Афанасия». Юра его любит.

— Какой Юра?

— Как какой? Зверев.

— Не слыхал о таком…

— Правильно, отчего же тебе слыхать. Вообще-то, личность легендарная. Даже по телевизору о нем говорили в свое время. Преждевременно похоронили.

— Да кто это такой, вообще?

— Мне кажется, я вас видел когда-то вместе.

— Иван! Ты чего несешь? Не знаю я никакого Зверева. И это что-то подозрительно смахивает на допрос.

— Какой допрос. Ты пиво-то пей. Марья! Вставай! У нас гость.

Марья в ответ перевернулась под одеялом, но не показалась.

— Пойдем.

— Куда?

— Там узнаешь. Только вот переоденусь. — Он стал облачаться в гражданское платье. — Допивай «Афанасия».

Электричка летела по стальному пути, связующему большие и малые населенные пункты, то и дело умеряя свой полет, и тогда некоторые жители и гости Ленинградской области покидали приостановившийся поезд, а другие входили в вагоны и тут же начинали читать газеты и играть в подкидного. Играть, впрочем, было сложновато, так как разносчики этих самых газет громкими противными голосами рекламировали свой товар, сменяя друг друга.

Ивану бы поспать сейчас, но этого он не мог себе позволить, потому что ко всему прочему в вагоне ехал его прямой и непосредственный начальник с сопровождающими. Сопровождающих было много, и они рассредоточились в вагоне по одному им понятному принципу.

Наконец поезд прибыл на Московский вокзал.

Дорога от станции до дома на улице Бармалеева прошла в исповедальных разговорах, сопровождавшихся цитированием Ли Бо.

Перед дверью, обитой черным дерматином, Птица сел на ступеньку лестницы, а лейтенант — рядом.

— Я с минуты на минуту постигну суть мира и движение светил. Мне одно непонятно: что я здесь с тобой делаю?

— Мне одному идти никак нельзя. Она же меня выставит одного. А я этого не люблю.

— Эх, ты. Я вот не знаю толком, кто я и откуда. Может, у меня поместье под Краковом. А может, дело в Америке. А может, я вообще китаец.

— Дело я и здесь тебе пришью. И никакой ты не китаец, а разгильдяй беспамятный, — обиделся лейтенант, — в следующий раз я тебя в КПЗ отправлю. Сиди там до утра.

— А за что?

— За появление в общественном месте в виде, порочащем человеческое достоинство.

— Что ты со мной говоришь, как участковый?

Но тут дверь открылась, и в проеме привиделась женщина, покачиваясь на мягких розовых пятках, красивая и свободная. Птица заплакал. Женщина посмотрела на одного, на другого, махнула рукой:

— На кухню.

Женщина была высокой и белокурой, а на кухне стоял большой барабан.

— Вы уже завтракали, господа?

— Господин участковый пытался угостить меня завтраком. Я был удостоен такой чести.

Она присела на табурет, закинув ногу на ногу.

— А выпить у вас нет? — спросил Птица.

— Выпить сейчас принесут, — пообещала она.

— Ты живешь с барабанщиком, — горько констатировал Иван.

— Да. Я живу с барабанщиком. С артистом. А ты не артист? — обратилась она к Птице.

— Я художник.

— Это уже лучше. Сейчас сделаю омлет. С сыром.

— Отличная идея, — подтвердил Иван.

Время текло, и только большой барабан ждал своего хозяина. Птица попробовал вспомнить, где он, наконец, потерял свою картонку, и не смог. Наверное, она осталась в поезде «быстрого реагирования». Теперь красуется на стене какой-нибудь коммуналки.

«Тринь-тринь». Это барабанщик просился к ним. И почему бы ему не попроситься?

— А вот и я, — сказал барабанщик. Он был толстым. Не долго думая, он поставил на стол перцовку.

Не познакомившись с гостями своей пассии, барабанщик сорвал с бутылки колпачок, плеснул себе полстакана и не раздумывая выпил, потом зашарил по столу глазками, увидел краковскую колбасу в блюдце и воспарил.

Омлет был желтым, как солнце, с оранжевыми краями. Так запеклась корочка. Он пузырился и пытался вылезти из сковороды, но животворное тепло уже уходило внутрь, и барабанщик подтащил это тлеющее в глубине, прекрасное и знойное чудо, схватил вилку, откромсал изрядно и отправил первый кусок в неопрятный рот. Он был плохо выбрит, а над губой и вовсе топорщились какие-то полуволоски, теперь к ним пристали желтые крошки. Такой вот был барабанщик. В джемпере и брюках в полоску. Молчание повисло над трапезой. Только почавкивал барабанщик, и посмеивалась Прекрасная Дама, да конфузились Иван с Птицей.

— Ну, мне пора, — объявил художник.

— И мне тоже, — поднялся лейтенант.

— Ну уж нет, — подвела итог принцесса. — Кончай чавкать, дружок, — остановила она едока, отобрала сковородку с остатками великолепия, пододвинула Ивану, пошла за стопками. А барабанщик плеснул себе еще грамульку в чайную чашку, хлебнул, расслабился.

— Какие проблемы? — спросил он низким голосом.

За застольной беседой они скоротали время до полудня.

— Ну мне все же пора, — встал-таки Птица.

— А куда ты торопишься? — воссияла мадам.

— Чего ты, посиди, — обиделся барабанщик, — ты на расческе не играешь?

— Да, — отвечал Птица, — ты угадал. Я играю на расческе. Но только на своей. Я брезглив. Но, как ни странно, испытываю сейчас желание сыграть на своей расческе что нибудь этакое. Правда, она у меня дома. И поэтому я пойду.

Окружающие переглянулись.

Он спустился вниз на лифте и наконец-то вышел на улицу. Домой. К себе. В мастерскую. Оплачено на полгода вперед. Ему было уже безразлично, какой сегодня день, тем более что он опять забыл это. Пошел мелкий, из другого времени года дождичек. Как великолепно было ему сейчас идти и думать о горячей ванне и чистой рубахе. Но тщетно…

— Эй! Малахольный! — крикнули с проезжей части.

Это прекрасная обладательница барабанщика окликала его из такси. А в машине конечно же сам барабанщик и Иван. И барабан размещался между ними. А хозяин барабана разминался, несмотря на тесноту салона, вертел между пальцами палочки, хотя в такой барабан палочками не бьют.

— Садись, дорогой. Нам по дороге…

Все было на месте. Ларек, дворик, парадное. А там наверху — мастерская.

Он пропустил всех в комнаты, а сам прошел в ванную и открыл вентили. Воды не было. Тогда он снял со шнура давно высохшую рубашку, переоделся, глубоко вздохнул и вышел к посетителям. Те хмыкали и осматривали Птицины художества. А посреди комнаты стоял барабан.

— Очень миленький натюрмортик, — сказала Прекрасная Дама.

— Вот этот пейзажик тоже ничего, — поддакнул лейтенант.

— Все дерьмо. Ты извини, маэстро, все дерьмо, — сказал барабанщик. — Давайте лучше полабаем.

Птица попросил у барабанщика сигаретку, раскрошил ее, отделил тонкую, почти берестяную бумажку, приложил к своему гребешку, приник губами к этому инструменту и заиграл. Томный и обольстительный блюз исторгнулся в мир, сорвалась с губ мелодия.

Птица припоминал мелодии и осмеливался их трактовать, а Дама кивала головой. Птица играл и играл, заходился в трелях и синкопах…

— Ну, хватит, — прервала наконец концерт она, — мы так до утра будем развлекаться.

— Ладно, — горько вздохнул барабанщик, — где Зверев?

Птица продолжал некоторое время играть по инерции, радуясь, что утомительное и нескладное ударное сопровождение не мешает ему более.

— Дай сюда, — отобрал у него расческу Иван, при этом поранив десну.

В мастерскую входили еще люди и еще.

— Где Зверев?

— Кто такой Зверев, Ваня?

— Ты Ваней назвался? Молодец… — захохотали вновь прибывшие. Их было пятеро. На столе уже красовался кейс, он открылся как бы сам собой, показав свое чрево с ампулами и шприцами.

— Ты хочешь сказать, что видел в то утро Зверева Юрия Ивановича, находящегося в международном розыске, в первый раз?

— Так точно.

— В армии служил?

— Я думаю, вы лучше меня знаете, где я служил, а где нет.

— Хорошо. Наверное, лучше. Как и то, что тебе еще придется послужить. У тебя дефицитная воинская специальность. Водитель боевой машины пехоты. Мог бы в армии стенгазеты ваять. Так нет же. Выучился.

— Это он по стечению обстоятельств. Был разжалован из художников за непотребно-интимные отношения с женой капитана Строева.

— Вяло текущие войны продолжаются по всему периметру страны. А водители БМП там ох как нужны. Ты просто очнешься утром в Буденновске. Там скоро будет опять жарко.

— Да не знаю я никакого Зверева, суки подлые. Мужик, который картину у меня купил, может быть, и Зверев. Может быть, и Юрий Иванович. Но я его видел в первый и в последний раз.

— И совершенно незнакомого человека выпускаешь через черный ход, даешь ему для прикрытия холстину…

— Картину.

— Ага. Значит, признаешь, что давал ему для маскировки картину?

— Он у меня ее купил.

— Очень удачный формат. Как раз по его росту. Потом была найдена возле мусорного контейнера в соседнем дворе.

— То есть как?

— А так, что дом твой под наружкой. Но на старуху бывает проруха. Ждали из одного подъезда и Зверева, а вышел из другого мужик, прикрытый картиной и в другой обуви. Он же и обувь переменил, выйдя с черного хода. А его родные кроссовки — вот они… Покажите. В них он был?

— Точно. Я еще удивился. Одет прилично, а кроссовки какие-то разбитые.

— Он их в мусорном баке нашел. Сумка была с ним?

— Сумка дерматиновая, черная.

— Вот в этой сумке и были его туфли. Настоящие. Провел наружку, как детей. А там и были дети, по большому счету. Но мы-то люди взрослые. Ты не сомневайся, дружок…

…Потом Птице сделали первый укол. Когда вращение миров приостановилось и огромное солнце другой галактики стало приближаться и жечь нестерпимо, ему захотелось говорить, а потом кричать, просить, чтобы не было так больно. И ему сделали еще один укол. Теперь он был благодарен всем, а более всего Голосу, который распорядился убрать боль…

Рассказчик

Вот он, двор в Купчино, в котором прошло детство Юрия Ивановича Зверева. Многоэтажка не характерная. Институт усовершенствования учителей, пятиэтажное кирпичное здание сталинских времен вошло в ткань нового района, вросло в нее, замкнуло свободное пространство двора. Некоторая аномалия.

У меня удостоверение корреспондента газеты «Труд». Когда выбирали издание, решили, что нужно взять нейтральное, ни красное, ни белое, ни желтое. «Труд» подходил во всех отношениях. Естественно, у меня были только корочки, аккредитационная карточка, запечатанная в пластик. Хотя фамилия там стояла действующего журналиста. Разговоры предстояли на уровне «пивного ларька» и скамейки. Я добросовестно включал диктофон, записывал что-то в блокнот. Легенда: готовится материал о героическом Юрии Ивановиче, у которого горячее сердце было, холодная была голова и твердые руки. Этакий очерк. Неизвестное об известном. Жил герой среди нас, ловил преступников, как Бог дай каждому следователю или оперативному сотруднику. Посмертно представлен к правительственной награде. Цель моя — влезть в шкуру Зверева, смоделировать его действия во внештатных ситуациях, составить круг возможных знакомств и адресов в других городах, где он мог скрываться в данное время. Как бы я ни относился к общественно-политической ситуации в стране, запускать оперативно-тактические ракеты по дворцам культуры, расстреливать шоу-бизнес из крупного калибра — дело нехорошее.

Но, насколько я мог судить о Звереве по материалам дел, которые он вел когда-то, по характеристикам, по рассказам коллег, он вошел в работу по своему последнему делу в точно такой же системе нравственных координат, в которой находился сейчас я. Пошел на сговор с преступниками, так как начальство не могло ему разрешить такие ходы. Но ради успеха всего предприятия допускается и такое. Победителей не судят. Далее — свобода совести. В принципе и мотивация его понятна. Хозяин — фигура многомерная и двусмысленная.

Теперь Юрия Ивановича найдут и, поскольку он не числится в реестре живых, допросят по самой интимной категории. В принципе, все, что связано со Зверевым, понятно. Происшедшие события разложены по атомам и классифицированы. Зверев сам по себе уже не нужен. Нужен его канал на Бухтоярова.

Бухтоярова найти невозможно. Никакими оперативно-розыскными мероприятиями делу не помочь. Не тот уровень. Но Зверев уходил из своего последнего бункера вместе с Бухтояровым. Найдется Зверев — появляется шанс найти его друга и душеприказчика. На сегодняшний день Бухтояров — страшный сон самых больших чиновников. Но это за кадром. А я просто «прокачиваю» ситуацию с Юрием Ивановичем. И потому сейчас называюсь корреспондентом.

— Скажите, вы в этом доме давно живете, я человека одного ищу.

— Нет. Я поменялся недавно. Вон на скамеечке старожилы, пиво пьют.

На скамье под тополем сидят два мужика в майках-безрукавках, тапках и спортивных штанах. Жара.

— Здравствуйте!

— Привет. Ищете чего?

— Да вроде того. Говорят, вы тут с сотворения мира.

— Вроде того. Когда-то новоселами были. А интерес-то какой?

— Я из газеты к вам.

— Прямо к нам? Это задолженности по зарплатам? Социология?

— Это по вашему выдающемуся земляку. Зверева Юрия Ивановича помните?

— Юрку-то? Земля ему пухом. А что? Маски срывать будете?

— Нет. Справедливость восстанавливать.

— А это не одно и то же?

— Я думаю, мы с вами найдем общий язык.

— Так кому он понадобился-то?

— Я из газеты «Труд». У нас рубрика о героях пустынных горизонтов. В том числе и о милицейских.

— А удостоверение у вас есть?

— А как же!

Мужики внимательно и уважительно-брезгливо рассматривают мою «ксиву». Именно так относятся сегодня к представителям четвертой власти.

— Вроде бы все на месте. Штемпель и фотография. Так что про Юрку-то нужно? Он здесь в пацанах жил. А в ментовое свое время в другой квартире. В служебной.

— А мне вот детство его и интересно. Что-нибудь помните?

— А як же! Пивком не угостите?

— Какое пьем?

— Троечку. А может на «Афанасия» потянем?

— Я человек не богатый, но ради такого случая девяточку светлого поставлю.

— Правда, что ли? Серега, сбегай.

Я даю пятьдесят тысяч Сереге. Он бежит.

— Он все детство в футбол проиграл.

— Где, на стадионе?

— Зачем на стадионе? Здесь.

— Детство, это до скольки лет?

— Это включая отрочество, юность и часть зрелости.

— Не понял.

— Серега, открывай.

Серега открывает.

— Фильм смотрел, корреспондент? «Футбол нашего детства» называется.

— Приходилось.

— Тогда включай свою машинку. Я говорить долго буду. Газету-то потом пришлешь?

— А як же!

— Ну и ладно. Слушай.

Я вдавливаю клавиши на диктофоне.

— Будьте добры, представьтесь.

— Звать меня Йонас Николаевич Николаев. У мамаши, видимо, были нежные отношения с кем-то из литовцев. Поскольку больше никакого отношения к стране лесных братьев не имею. А футбол здесь был такой…