Они есть почти в каждом районе, городе, городском поселке. На площадях, вместо статуй отцов отечества, в военных частях, на перекрестках, у заводов, кладбищ и парков. Они в разной степени исправности и готовности. Некоторые изъедены ржавчиной, проступающей из-под толстой кожуры старой краски. Некоторые безнадежно испорчены: с забитыми в пушечные стволы трубами и бревнами, с развороченными двигателями, намертво заваренными люками и колесами. Но большинство – живо.

На постаменты ставили не хлам, не безнадежный мусор, ни к чему более не пригодный, – ставили то, чем когда-то гордились, что воевало и было готово воевать снова. Сталь, способная выдерживать противотанковые снаряды, выдержала и полсотни лет непогоды ничуть не хуже, чем огромные танковые парки, которые империя и в последние годы существования продолжала распродавать. Имперские танки великой войны, легендарные «тридцатьчетверки», за последние полвека воевали почти во всех войнах планеты. Мяли буш в Намибии, проламывались сквозь конголезские джунгли, стреляли в Корее по американцам, на Синае – по евреям, в Никарагуа – по «контрас», а в Афганистане – по потомкам тех, кто сидел когда-то за их рычагами в Великую войну, их породившую. Грубое литье «тридцатьчетверок» выдерживало попадание из базуки, а управлять ими после получасового обучения мог и мальчишка.

Матвея Ивановича «тридцатьчетверки» не интересовали. Страна кишела ими, и за них по эту сторону границы никто из занимавшихся копательским промыслом не дал бы и доллара. За границей – да, «тридцатьчетверку» могли бы купить, но за цену, которая вряд ли бы возместила расходы на перевозку. Имперская армия усеяла своими танками-памятниками и Восточную Германию, и Польшу, и Венгрию. В Венгрии, правда, после ухода имперских войск их сдали в металлолом чуть ли не раньше, чем статуи отцов-основателей. Там кровавая память была слишком свежей. Зато «тридцатьчетверки» теперь интересовали Диму. Находка на болоте подействовала на него, как наркотик. Старые танки теперь грезились ему на каждом углу.

Явившись как-то к Матвею Ивановичу, он изложил ему свою программу снятия их с пьедесталов и возвращения в строй. Старик план одобрил и не стал говорить окрыленному успехом Диме, что завести собственный танковый полк можно куда проще. Причем из куда более современных и боеспособных машин. Во-первых, Матвею Ивановичу было интересно посмотреть, как Дима со своим планом справится. А во-вторых, старик дорожил уцелевшими осколками Великой войны. Для него оживить их, поставить в строй значило оживить самую сильную часть себя, свою юность. Та война очертила всю его жизнь – той же войной он хотел ее и окончить.

Дима сильно ошибся насчет Матвея Ивановича. Да и никто из атаковавших Протасовское болото не понял, почему он, всегда осторожный, всегда оставлявший за собой с дюжину мостов и даже пару бункеров с подземным ходом за ближайшую границу, решился на такое. Конечно, «эскадрон» все ненавидели, но и боялись до судорог. «Эскадрерос» же не боялись ничего и никого. Если милиции случалось ненароком задержать кого-нибудь с вишневыми кожаными корочками, самое малое, чем могли отделаться не в меру ретивые сотрудники, – это лишение тринадцатой зарплаты и отпуск в феврале.

Городскую милицию в свое время взбудоражила история с патрулем, подобравшим пьяного «эскадреро» на лавке автобусной остановки в конце Великокняжеского проспекта. «Эскадреро» в задравшейся куртке, расстегнутой до пупа рубахе храпел, показывая ночным прохожим кобуру под мышкой. Патрульные быстро обезоружили спящее тело, обыскали и вытащили под свет фонаря удостоверение. Минут десять они придушенными голосами переругивались. Потом всё-таки решились: нельзя же оставлять пистолет просто так, ведь кто угодно заберет, да и удостоверение тоже – ценность. Сам пусть спит, а пистолет с удостоверением вернем потом.

Когда старший патруля доложил о произошедшем и положил изъятое на стол перед дежурным по отделению, тот схватился за голову. И тут же погнал патрульных назад, выматерив и пообещав надрать думалки так, что до отпуска сидеть не смогут. Но пьяный уже исчез. Патрульные обшарили весь квартал, но так никого и не нашли. Пистолет с удостоверением пришлось отправлять наверх вместе с рапортом о происшествии. Через два дня представители «эскадрона» заявили, что на их сотрудника напали, избили и отняли табельное оружие. При исполнении. Патруль пошел под суд. Старший получил семь лет, остальные – по три года, всё начальство отделения лишилось работы.

У истории было продолжение. Брат старшего служил в ОМОНе, и на дискотеке во Дворце спорта на Великокняжеском они вместе с черно-пятнистым патрулем отлупили подвыпившего «эскадреро» – того самого – дубинками. А он из того самого табельного пистолета сделал дыру в потолке и пять – в солдатах патруля. На дискотеке было много народу, «эскадреро» судили, дали много, но после суда он благополучно исчез в неизвестном для общественности направлении. Ходили слухи, что его видели в Чечне. «Эскадрон» постоянно отправлял туда своих набраться опыта и пострелять по живым мишеням в боевой обстановке.

Атаковать «эскадрон» было самоубийством – если бы не покушение, не вертолеты и не вспыхнувшая снова война охранок. И если бы не уверенность Матвея Ивановича в том, что настоящей гражданской, к которой страна пошла семимильными шагами, «эскадрон» не переживет, равно как и его хозяин. Конечно, стопроцентной уверенности в том, что всё пойдет именно так, у Матвея Ивановича не было. Да он и не высидел бы столько лет в своем кресле, если бы не умел просчитывать все возможности.

Вполне вероятно, что отец нации затеял очередную крупномасштабную интригу, чтоб одним махом избавиться от целой кучи проблем. Ситуация требовала. Большой брат, столько лет по свойским ценам кормивший страну нефтью и газом в обмен на разговоры о славянском братстве, показал зубы и кулаки, требуя или объединяться на деле, или платить по-настоящему. Большой брат мог не только закрыть вентиль. Только он, наверное, и знал, где кончается его охранка, и где начинается родной здешний КГБ. А еще армия, осколок имперского Западного военного округа, сохранивший изрядную долю прежнего начальства. И базы.

С другой стороны, Европа, кривящаяся от диктаторских замашек, и прежде всего Польша, с которой едва не дошло до разрыва отношений. Санкции и запреты. Бунт в армии плюс террористы в лесах и полях – прекрасная возможность обвинить в происках большого брата. И броситься в объятия Европы, до тех пор, пока большой брат не одумается и не пустит снова к кормушке. А может, еще что-нибудь провернуть поизощреннее и запутаннее. Отец нации – большой мастак ловить рыбку в мутной воде. Было же время, когда он всерьез угрожал престолу главного имперского обломка.

Так что еще пять лет назад Матвей Иванович сидел бы тихо и выжидал. А если бы и действовал, то тишком, без чрезмерной воинственности. Но теперь выжидать было уже некогда.

Несмотря на годы, Матвей Иванович еще мог десяток раз подтянуться. Даже, наверное, пробежать стометровку без одышки и колотья в боку. Хотя он уже очень давно не бегал без крайних на то причин. Но было и другое. Дрожь в руках. Ощущение мелкого, колкого песка в локтях и коленях. И тупое, саднящее нытье под ребрами. Матвей Иванович был очень стар. Но старость до сих пор ощущал скорее его разум, чем тело. Конечно, в пальцах нет прежней быстроты, и бессонная ночь дается куда тяжелее, чем лет двадцать назад. Всё чуть хуже, медленнее, больнее. Но – всего лишь чуть. Он и представлял себе старость именно так. Тело, послушный механизм, устает, срабатывается. Дергается, дрожит, скрипит шестернями. Каждое утро скрип чуть слышнее, сильнее вкус гнили во рту. Но механизм работает. А потом слетает шестерня – и всё. Стоп.

Почти всю свою жизнь Матвей Иванович был здоров. То есть не ощущал своего тела. Надеялся, что и отказа его не ощутит. Просто однажды качающий кровь насос станет или лопнет сосудик в мозгу, и мир остановится. Так пуля останавливает бегущего. Но в последние пару лет понял, что может быть и не так. Умирать можно медленно. Каждый час ощущать, как вытекает из тебя жизнь, и часов этих может быть много, невыносимо много. Всю свою жизнь Матвей Иванович был ее хозяином. И потому хотел стать хозяином своей смерти.

Он никогда не чувствовал себя солдатом. В войну был добытчиком колец и портсигаров. Выживателем. Потом тоже был искателем, добытчиком, охотником, стрелком. Специалистом по выживанию в кабинетной войне. Но не солдатом. Никогда не воевал за что-то. Только за кого-то, и этот «кто-то» всегда был он сам, и никто больше. В сорок четвертом, когда аковская лесная война полыхала вовсю, под Бобруйском он подстрелил двух поляков. Одетых в штатское, но с оружием. Шли зачем-то на восток по глухой лесной дороге. Говорили по-польски, потому он, уже третий день карауливший дорогу, не задумывался. Пропустил. Подождал, пока отойдут метров на пять. Первый поляк побежал уже с пулей между лопаток. Через три шага, споткнувшись, упал в лебеду на обочине. Второй успел обернуться, перекинуть из-за спины автомат, но выстрелить не успел, опрокинулся навзничь.

Матвей затянул обоих за куст, выпотрошил карманы. У них оказались документы солдат армии Берлинга, собранной имперскими властями по лагерям и тюрьмам, армии поляков, которым обещали свободу за пролитую ради империи кровь. Больше у них не оказалось почти ничего, даже портсигаров и часов. У одного в тощем сидоре оказался пухлый исписанный блокнот. Вечером у костра Матвей полистал его от нечего делать. Стихи, выписки. Польский, немецкий, русский язык. Неразборчивый, неровный почерк. Высохший цветок между страниц. На самой первой странице было написано по-русски: «Мужчина может жить, как хочет, но умирать должен, как мужчина». Матвей в бумаге для самокруток не нуждался и потому выбросил блокнот в костер. Много позже он встретил эти слова опять. Заказал книгу – тонкий томик стихов, – посмотрел на имя и даты: родился, вырос, учился, служил. Пропал без вести. Автор в тридцать девятом воевал с имперскими войсками под Львовом, в сорок первом дрался с роммелевскими «лисами пустыни» под Тобруком, а в сорок четвертом оказался в лесу под Бобруйском.

Матвей Иванович не хотел умирать на больничной койке. И не видел смысла в том, чтобы без повода приставлять дуло к виску. Просто теперь он перестал рассчитывать на завтра и хотел сделать сегодня всё для того, чтобы это «сегодня» удалось. А завтра – завтра можно встретить с автоматом в руках. Если повезет, послезавтра не будет вообще. Судьба дала ему шанс умереть так, как он хотел.

Машинный двор, на котором ремонтировали «Пантеру», был километрах в пятнадцати от Сергей-Мироновска. У въезда в Сергей-Мироновск Дима и нашел свою первую «тридцатьчетверку». Толстяк подвез его, Ваню и Павла, веснушчатого верзилу-«эскадреро», на «Жигулях» и снабдил стремянкой. Стремянку приставили к пьедесталу, забрались на танк, постучали разводным ключом по люку, сбивая слои краски, – и обнаружили, что люк даже не заварен, а прихвачен расплющенными болтами. Срезать их было делом пяти минут. Когда готовили газосварочный аппарат к работе, явилась местная милиция. Павел слез с пьедестала, показал им удостоверение, и местная милиция исчезла. «Тридцатьчетверка» оказалась вполне исправной, ее поставили на пьедестал, даже не слив масла из системы охлаждения. Танк стянули трактором, и к вечеру над ним уже корпели механики.

Машинный двор теперь стал полностью похож на парк танкового полка. Откуда-то наехало «уазиков» и темно-табачной раскраски «КамАЗов», вокруг засуетились новые люди, большинство с разномастным оружием, не только с «калашниковыми» и охотничьими ружьями, но и с немецкими «шмайсерами» и винтовками, с аковскими «стэнами» британской военной выделки. Вечером Диму вызвал к себе Матвей Иванович и, показав на двор за окном, заполненный танками, машинами и людьми, спросил:

– Нравится?

– Ничего, – ответил Дима. – Как в кино.

– Я думаю, кино про это еще будет, – заметил Матвей Иванович. – А пока нету – держи.

– Спасибо, – сказал Дима нерешительно, глядя на пистолет в своей руке.

– Пожалуйста. Если нужна кобура – у Вани есть лишняя. У него же, кажется мне, есть и десяток-другой патронов к парабеллуму. Должны подходить и к этому. Хорошие патроны нужно беречь, правда?

Пистолет пригодился Диме очень скоро. Гораздо скорее, чем предполагал Матвей Иванович.

Новость о том, что комитетчики арестовали целый вертолетный полк с каптерками, сторожевыми собаками и бухгалтерией, распространилась быстро. Благо распространяться было в особенности некуда – армия была в полтора раза меньше спецназа с милицией и пограничниками. Офицерам платили меньше, чем водителям троллейбусов, и из семи составлявших наземную армию дивизий боеспособна была только одна, составленная из наиболее прилично выглядевших частей и гордо названная «дивизией быстрого реагирования». Названная справедливо – только она могла по тревоге развернуться по старому имперскому нормативу – за двенадцать часов. Остальным требовалась неделя.

Офицеры там были скорее кладовщиками, присматривали за старым имперским оружием, еще не распроданным на Ближний Восток, в Африку и Южную Америку. Армия сидела без топлива и запчастей, всех наличных запасов мазута хватило бы на пять километров каждому танку и бронетранспортеру. На учения, еще регулярно проводившиеся, ради экономии топлива водители бронетехники шли пешком с картонными ящиками на головах. В ящиках прорезали узкие дыры – «для имитации обзора из танка». Если что-нибудь ломалось, разбирали соседнюю машину, делали из пяти танков три, потом один, а этот один, подкрасив, продавали в Марокко.

Впрочем, танковых запасов, оставленных империей, при нынешнем темпе продаж по самым скромным подсчетам должно было хватить еще лет на десять. Республика была первым имперским бастионом по пути на Запад. Постоянно воевавшая империя любила свою армию. По крайней мере ее офицерство. Офицеры, особенно служившие на пустынных окраинах, имели шанс заработать выслугу в тридцать лет и получать после этого пенсию больше средней имперской зарплаты. И к тому же квартиру – в любой части империи, кроме двух ее столиц. Отец же нации сделал их просто чиновниками, со скудной зарплатой, с пенсионным возрастом, а не с выслугой, безо всяких квартирных и прочих привилегий. Кладовщиков у него хватало и без людей в погонах. Холили и пестовали одну только дивизию быстрого реагирования. Там офицеров даже снабдили «лэптопами». Армия не любила отца нации. А он ее боялся.

Слух про аресты и выбивавших прикладами зубы комитетских спецназовцев разбежался, как рябь по болотной воде. На следующий день после ареста Министерство обороны объявило, что всё командование части разжаловано и пойдет под трибунал. Территорию полка превратили в концлагерь, вертолеты перегнали. Допрашивали там же. Когда начались аресты в соседних частях, арестованных отправляли туда. Арестовывали много – комитетчики без труда и даже без дополнительных указаний сверху обнаруживали всё новые нити заговора, пронизавшего армию. Новости об этом тоже разошлись, дойдя даже до спившихся лейтенантов на лесных радиолокационных станциях. И армия зашевелилась – как очень старый, со стершимися, гнилыми зубами, облезлый, больной, но всё еще живой и потому опасный медведь.

Самое интересное, что комитетчики так и не смогли найти тех, кто поднял вертолеты. Вертолеты были заправлены и снаряжены перед вылетом на учения, снаряжены полным боезапасом, как это и предусматривалось инструкцией. Но пилоты их мирно ночевали в казармах – все их сослуживцы в один голос это подтверждали. Техники тоже мирно спали, никто не давал разрешения на взлет, никто, кажется, и не следил. На пункте контроля за полетами дежурный клялся и божился, что никто ничего у него не запрашивал. Дежурному полсуток промывали мозги, даже накачали «сывороткой правды», но ничего связного или полезного не добились.

Генерал Шеин, почитав рапорты, подумал, не в самом ли деле в армии созрел заговор, и приказал проверить, не собирался ли ранним утром по кольцевой проехать кто-нибудь важный. Важный. Замы понимающе кивнули и вскоре выяснили. Да, собирался. Да, в Сыром Бору, где олимпийский спорткомплекс, уже подготовились к встрече. Сауна, персонал, проверенные люди из личной охраны вдоль трассы.

Отец нации любил спорт и сам назначил себя главой Олимпийского комитета. Сам бегал марафоны, играл в сборной страны по хоккею – правда, только в товарищеских матчах – и бежал дистанцию на роликовых лыжах по главному проспекту Города. А вертолеты проутюжили кольцевую тщательно. Сожгли всё, что двигалось и стояло на обочинах. Если до этого план «Гражданская» и выглядел воздушно, то теперь стал реальным, как крышка канализационного люка. Генерал поверил в свою интуицию и разослал по стране очередную порцию директив по плану «Гражданская». А когда генералу доложили, что у Могилевского шоссе заметили танковую колонну, возглавляемую немецкой «Пантерой», и что, судя по всему, именно эта колонна расстреляла «эскадрерос» на Протасовском болоте, генерал окончательно поверил в свою гениальную прозорливость. И приказал принять меры.

В желтом доме на площади Рыцаря Революции куда отвез меня Ступнев, меня допрашивали, должно быть, сутки подряд, не прерываясь ни на минуту. Повторяли одни и те же вопросы сотни раз. Мою нехитрую биографию они знали лучше меня и без конца экзаменовали меня по ней, прерывая допрос криками и угрозами, требованиями немедленно выдать какие-то склады оружия и явки. Бред, бред! Какие склады, какие явки, я сотрудник Академии, я…

Мы хорошо знаем, какой вы сотрудник и чей, говорили мне. И зачем мечетесь по странам и континентам. Туризм, конечно, туризм. Ну-ну. Так расскажите про туризм. И принимались расспрашивать про походы, особенно про кавказские и среднеазиатские, вспомнили даже про тот случай, когда мы, сбившись с перевальной тропы под Куликалоном, вышли на маковую плантацию, и сторож – тощий, заросший, с пьяными глазами таджик – всё порывался напоить наших девушек чаем, разогретым на костре из ячьего навоза. Вспомнили, как на Даларе нас поймали сваны, и мы сидели под дулами автоматов, пока потрошили наши рюкзаки.

Я тогда подумал, что у Ступнева на диво хорошая память. У меня за столько лет осталось что-то невнятное, обрывистое, лоскутный коврик на бухарском базаре. Его же память была как фотоаппарат – захватывала яркие куски и не давала им измениться ни на йоту. Да он и увлекался фотографией, мог на дневке часами ходить вокруг старой сохлой арчи, выискивая ракурс. А теперь следователь перечислял мне всех, кто ходил со мной, перечислял их прошлые и нынешние работы, браки и кулинарные предпочтения. И места жительства. Те, кто ходил со мной, писали мне время от времени: из Энн-Арбора, из Регенсбурга, из Сан-Паулу. ИзХайфы.

Вопрос громоздился на вопрос. Вопрос о том, как сдал экзамены, и сразу – зачем я хотел отравить водопровод в девяносто шестом году, и где еще один сообщник. Боже мой, какой водопровод, да что вы такое несете? Я не стрелял, я не травил, я научный сотрудник, я… господи, да что это такое, что за нелепица! Но следователи, хмурясь, спрашивали и приказывали, кричали на меня и обвиняли в десятках абсурдных преступлений. Скоро я перестал понимать, что говорят мне, и что говорю я. Рассказывал что-то, с трудом шевеля опухшими губами. Просил пить. Мне давали мертвой воды из графина. Следователи, сменяясь, укладывали вопросы как черепицу. Я десятки, сотни раз пересказывал одно и то же. Да, сидели, пили пиво. Потом ушли. Испугались. Пистолет? Не знаю. Да, моего друга зовут Дима. Да, уехал, не знаю куда. Больше ничего не знаю. Не знаю. Не знаю. Устал. Я болен, я очень болен. Отпустите меня. Пожалуйста. В Америке? Кто в Америке? Да, переписываюсь. Да, и в России. Да, приезжали. Не поручали, нет. Не занимались. Не знаю. Не знаю. Не знаю!

Когда язык перестал мне повиноваться и я только шептал хрипло и невнятно, мотая головой, будто чужие слова были роем назойливых мух, меня привязали ремнями к стулу. Человек в сером костюме вынул из чемоданчика тонкий пластиковый шприц, проткнул иглой резиновую крышечку капсулы, потянул поршень – медленно, у меня перед глазами, – выбрызнул вверх крохотную струйку. Я почувствовал иглу в своей шее, будто жало механической осы, почувствовал, как бежит по мышцам лихорадочный огонь, и словно провалился в бред.

Я сидел на стуле, прихваченный ремнями к спинке, пьяно мотал головой, из уголка рта полз жгутик слюны. Стол передо мной менялся, менялась лампа на нем, пиджак следователя превращался во френч цвета хаки, в черную униформу с орлами. Мне казалось, ко мне обращались по-польски и по-немецки. Меня били – плетью, резиновой дубинкой, потрескавшейся бамбуковой тростью. Светили лампой в глаза. Один ужас сменился сотней, тысячью, наслоенными друг на друга, и везде я был прикован к стулу, вокруг были крашеные мертвые стены, везде кричали, били, требовали. Я бормотал, брызжа слюной, плакал, потом исступленно, истерично завыл.

Ступневу выпало доучиваться в скверное время. Время, когда в империи вдруг стало на двести миллионов граждан больше, чем она могла прокормить. Империя перестала платить и разведчикам, и полицейским, и сантехникам. Впрочем, последние, как и зубные врачи, пережили скверные времена легче – чтобы исправить зубы и унитазы, люди выкладывали последнее. Андрей учился в Политехническом, готовился стать инженером по эксплуатации начиненных электроникой систем с труднопроизносимыми названиями. Инженером он быть не хотел и особых склонностей к инженерии не имел, а имел двух дядь и двоюродного брата, служивших в охранке и сосредоточенно боровшихся за жизнь в последние имперские годы.

Ступнев окончил Политехнический, зарабатывая на жизнь в фотоателье, сперва щелкунчиком, снимавшим за смену сотню фотографий на паспорта и удостоверения, а к пятому курсу – уже хроникером свадеб, пирушек и торжественных открытий. Он имел феноменальное чувство цвета и пространства и не менее феноменальную память, четкую, как оттиск ступни в бетоне. После окончания его определили на умирающий завод за проспектом Лесных Братьев, в конструкторское бюро, отапливаемое три дня в неделю, освещаемое – три с половиной. Завод был нерентабелен, директора сменяли друг друга, как великие визири в Блистательной Порте, – всякий знал, чем закончится его власть, но хватал так, будто собирался жить вечно.

На очередного директора, опустошившего фонд зарплаты на полгода вперед, Андрей донес сам. Дядья, благополучно выбравшиеся из послеимперской передряги, благодушно над ним подшучивали. Спрашивали, сколько комнатных тапочек можно купить на одну его зарплату. И сколько на двенадцать. И какие из них окажутся белыми. В конце концов Ступнев пришел к дяде Ивану, вальяжному, с добродушным морщинистым лицом, пузатенькому лысеющему папику лет пятидесяти с хвостиком, и попросил о помощи. Дядя оглядел племянника, словно увидел в первый раз, и хохотнул. Пообещал помочь. Конечно же, как не помочь в таком деле. Справедливость. Кто мы, как не слуги этой самой справедливости. Дядины глазки походили на отточенные до синевы рыболовные крючья. Обязательно поможем. Потерпи недельку.

Уйдя от дяди, Ступнев напился в стельку на последние деньги и подрался с кем-то в баре. Даже, кажется, с тремя. Хотел, чтобы его размочалили в грязь, превратили в кровавую ветошь, растоптали, растерли, проломили бутылкой череп. Но никто ему ничего не проломил, он стоял у двери, сжимая и разжимая ссаженные кулаки, вокруг никого не было, вышибала делал вид, что шепчется с барменом у стойки, а бармен, пугливо кося глазами, нажимал под стойкой кнопки на мобильнике. Андрей, услышал электронное треньканье и, подталкиваемый едва живым инстинктом самосохранения, вывалился за двери, под апрельский дождь. Дождь смыл кровь с хмелем, и домой он добрался до тошноты трезвым.

Неделю ждать не пришлось. Директора сняли на третий день, в конце второго дня в его кабинет зашли трое в серых костюмах. Директор вышел вместе с ними, дергая сцепленными за спиной руками, сел в черную «Волгу», и больше его на заводе не видели. Приказ о его увольнении вывесили на доске объявлений только на следующий день. А через месяц Ступнев подал заявление в школу КГБ. Экзамены он сдал блестяще, поступил, окончил куда успешнее, чем Политехнический, и через день после окончания завербовал своего первого осведомителя – на том самом заводе.

Новые коллеги к Ступневу приглядывались недолго. Скоро он оказался в отделе «Б-2» и узнал, кого на служебном жаргоне именуют «операстами». В нелегкой жизни сотрудников тайной охраны отечества имелись особенно нелегкие страницы, связанные с многочасовым стоянием под дождем и монотонным бормотанием в микрофон или прочитыванием сотен написанных от руки доносов с невообразимой грамматикой и стадами козлящих друг дружку ошибок. Неудачников в охранке не было, по крайней мере в охранке Города, а особенно в республиканском комитете, куда дядья направили Андрея. Неудачники заканчивали карьеру в давыдгородках и дрогичинах или отправлялись прямой дорожкой на нары.

Шансов выжить на нарах для бывшего тайного солдата родины не было никаких. Коллеги из тюремного начальства, комитетчиков ненавидевшие, охотно позволяли информации утечь, со всеми вытекающими последствиями со стороны бритоголовой братвы. А особой зоны, где проштрафившиеся охранники закона могли бы спрятаться от своих жертв, в стране не было. В империи имелась парочка таких заведений, поскольку она могла предоставить своим опричникам второй шанс, – но для обломков империи это было не по карману.

Да и не было в этом необходимости, по числу нештатных и штатных сотрудников охранки на душу населения страна лидировала на всём постимперском пространстве. Каждое ведомство вербовало безудержно, вербовало чуть ли не с пеленок, страну перекрывало множество агентурных сетей, переплетавшихся и плавно переходивших одна в другую. Обходились они дешево. Четыре пятых населения жили так далеко за чертой бедности, что даже и не представляли, где они находятся. Среди молодежи карьера тайного защитника отечества, сулящая гарантированную зарплату, жилье и сладкое чувство причастности к святая святых, пользовалась бешеной популярностью. Место неудачников тут же занимали амбициозные новички.

«Операстией» пробавлялись не неудачники, а отстающие. Удерживающиеся на плаву, но не способные из-за нехватки энергии и способностей протиснуться наверх. Либо совсем молодые, не успевшие ещё разогнаться. Ступнев же ни дня не провел в «операстах». Отчасти благодаря протекции, а большей частью – себе самому, он сразу продвинулся в штатные оперативники и стал выполнять работу, обычно доверяемую опытным и испытанным.

Залогом успешной карьеры в комитете были интеллект, воля, уравновешенность и полное отсутствие прочих человеческих качеств – за исключением разве что смертности. Подавляющее большинство шло путем постепенного расчеловечивания. Отказаться от человеческого довольно трудно, сочувствие, сопереживание и прочие вещи на «со-» мешают превращению человека в оперативного работника. Но у комитетчиков была своя метода, отработанная десятилетиями. Механизм постепенного поворота рудиментов человеческого в нужную сторону. Молодой человек, решивший тайно защищать Родину, конечно, был уже готов к тому, чтобы интересы своего нового тайного социума, своих товарищей по локтю и сиденью в джипе ставить гораздо выше интересов всего остального человечества.

Новичков гнули потихоньку, направляли амбиции в нужное русло, шажок за шажком тыкали носом в слабость всех, к тайному обществу не причастных, в их убогость, неосведомленность, беззащитность. Учили видеть пропасть, отделяющую его от простых и довольно-таки жалких смертных. Финалом превращения было осознание того, что кругом враги, только враги и никого, кроме врагов. Враги делились на три категории: враги ничтожные, бессильные и потому не замечаемые; враги сильные, но не опасные в данный момент и потому всего лишь осторожно наблюдаемые; и предметы оперативной разработки.

Рядовые граждане отечества в большинстве попадали в категорию номер один. Коллеги – в номер два. Все прочие распределялись между тремя категориями в зависимости от обстоятельств. В финале послушничества новичок понимал, что выражение «от нас не уходят» означает вовсе не всесилие комитета и способность где угодно достать изменившего ему. Выражение это значило всего лишь то, что после завершения превращения в оперативного работника ему некуда было податься. Ни в каком человеческом коллективе он попросту не смог бы ужиться, как не мог бы ужиться скунс в многоквартирном доме. Конечно, превращение не всегда совершалось успешно, но конвейер выброса бракованного материала работал безукоризненно, и наверх проходили только самые из самых, достигшие полного единства со своей профессией и призванием.

Но была и горстка других, подобных Ступневу. Их не нужно было вести за руку из людей в «операсты», потому что они и так очень хорошо представляли, чем «операсты» отличаются от людей. И чего стоит шагнуть от одних к другим. Они искренне презирали друг друга и самих себя и давили коллег безо всякой жалости. А у Ступнева вдобавок ко всему прочему обнаружилась феноменальная рассудочная реакция: в самом отчаянном цейтноте он мог действовать с точностью будильника.

Капитана он получил на третьем году карьеры, когда дядя Иван сделал его своим ведомым. И сказал ему дома, за рюмкой малороссийской перцовки, что если он, Андрей, захочет ковырнуть под дядино мягкое место – милости просим. Но тогда ни родная кровь, ни мамины слезы не помогут, и счет будет, как у равного с равным. Кто кого. Впрочем, дядя успел испугаться уже не один раз и приблизил Андрея в полном соответствии с восточной мудростью: «Держи друзей близко, а врагов – еще ближе».

Дядя как-то поручил племяннику работу по непосредственному своему шефу, полковнику Чикину, образцовому, усердному и осторожному, как хорек, сотруднику. Андрею отводилась роль колесика, маленького корректировочного толчка в сложнейшем механизме интриги, планируемой дядей уже второй год. Интрига включала вербовку на заводах и в Союзе молодежи, три генеральские дачи и с полдюжины отмывающих черный нал фирм, затрагивала парламент и должна была закончиться крупным ведомственным скандалом вокруг полковника. Тот недоплачивал вышестоящим, и целью интриги было как раз убедить вышестоящих в том, что недоплачивает полковник гораздо больше, чем кажется на первый взгляд.

Дядя поручил Андрею вести переговоры с фирмой, продававшей за границу военную технику, откопанную в болотах и музеях. Фирма платила полковнику за крышу и начисляла комиссионные. Ступневу следовало убедить фирму какое-то время платить полковнику вдвое больше, туманно намекая на необходимость некой услуги в будущем. А Андрей, переговорив, посмотрев на обшарпанный офис с компьютером и прокуренной секретаршей за ним и на то, чем эта секретарша занимается, назавтра явился снова. Охранник, квадратный громила с вросшим в спину затылком, открыл ему дверь и застыл, как мышь перед удавом, увидев круглую, порыжелую от частого использования дыру пистолетного дула.

Ступнев аккуратно прикрыл дверь и велел охраннику поднять руки. Повыше, над головой. Тот послушно поднял. Тогда Андрей ткнул ему носком ботинка в живот. Зашел в кабинет, за шиворот вытащил из кресла поперхнувшегося от ужаса главу фирмы и предложил секретарше быстренько оформить перевод всех активов фирмы на счет полковника во Внешэкономбанк. Секретарша, трясясь, оформила. Через секунду после того, как она последний раз нажала на «Ввод», Ступнев ткнул главу носом в урну и второй раз ударил ногой в живот охранника, не ко времени вставшего с пола.

Дядя Иван после заплатил охраннику по две тысячи долларов за каждый удар и еще две – за то, что на опознании тот не узнал Андрея в длинном ряду представленных ему долговязых молодых людей. Не узнали Ступнева ни секретарша, ни глава. Им дядя в красках изобразил, что бывает с чересчур памятливыми. А полковник после не продержался и недели. Конечно, он назвал перевод «грубой провокацией». Но заинтересовавшиеся вышестоящие быстро выяснили, что фирма, обвиненная полковником в провокации, буквально на днях продала за океан крупную партию военного антиквариата. Среди прочего – настоящий немецкий штабной «Шторх», выуженный из Березинских болот. И что сумма «провокации» исчисляется четырьмястами тысячами долларов, которые, придя на полковничий счет, в тот же час растеклись как песок, оставив лишь запись в секретном реестре. Если бы дядины люди не следили за процедурой, «провокация» быстро и безопасно сделала бы полковника на четыреста тысяч долларов богаче. Она, собственно, и сделала – но только очень ненадолго.

На площади Победы, куда Андрей, прихватив двоих из дядиного отдела, помчался по тревоге, забившаяся в истерике барменша выбила ему зуб и едва не сломала ребро, но Андрей всё-таки дотащил ее до машины. С дядиной подачи оперативную работу по делам Академии поручили именно ему, и он, морщась от боли в наспех залеченной челюсти, заталкивал в служебную машину перепуганных научных сотрудников и аспирантов. За мной ему не обязательно было ехать самому – подчиненных хватало. Но Ступнев захотел поехать сам.

Я не помню, как очутился в камере. Очнулся я на узком, голом, пахнущем резиной топчане в кромешной темноте. Мне было очень больно и скверно. Едва пытался приподняться, начинало мутить. От всякого движения темнота наполнялась движением, неразличимым, черное на черном, но я отчетливо различал его – роение тысяч темнот, кружившихся вокруг тошнотворной каруселью. Меня забыли здесь, заперли в обитом резиной гробу. Я закричал, но с моих губ сорвался лишь хриплый шепот. Потом темнота взорвалась.

Заслонив рукой ослепшие глаза, я услышал знакомый голос.

– Доброе утро, – хрипло произнес Ступнев и кашлянул. – Не вставай. Выпей сперва. Вот, я тебе под спину подложу, так вот. Я тебе принес подкрепиться… Держи осторожнее… Оно не горячее, пей смело.

– Спасибо, – сказал я, осушив чашку.

Питье было солоноватое, теплое и густое – как кровь. Тошнота улеглась, очертания комнаты стали тверже, и тени перестали дрожать. Я различил лицо Ступнева – опухшее, асимметричное, в трехдневной щетине.

– Выпей еще, не торопись. Я поесть тебе принес, на подносе – всё для тебя. Только кофе мой. Я уже которые сутки только на кофе и держусь.

– Спасибо, – повторил я.

– Я хорошо представляю, что ты сейчас чувствуешь. Обычно мы к таким, как ты, подсадного сажаем. Дедка. Седенького, скрюченного, мягкого. Он покормит с ложечки, убаюкает, пот со лба вытрет, расскажет о тюремных горестях. И ему тоже рассказывают. Многие. И много. Я посоветовал к тебе не подсаживать. Сказал, бесполезно. Я ж тебя знаю.

– И я думал, что знаю тебя, – сказал я, нерешительно снимая крышку с кастрюльки. Оттуда с паром выкатился мясной, сытный запах. Я сглотнул слюну.

– Зелень тут еще. Бери, – предложил Ступнев. – Петрушка, лучок свежий. Я огурцов хотел раздобыть, но сейчас с ними трудно. В Город никого не пускают. Базаров нет, в магазинах – всё в полиэтилене, начиненное химией. Хлеб хороший, «Траецкий». Ты какой предпочитаешь, с изюмом или обычный?

– Обычный, – ответил я, прожевав. Сосиски были необыкновенно вкусные.

– Ешь-ешь, – сказал Андрей. – Майонез бери. «Памэкс-пикантный», неплохой. И хрен есть. С лимоном… Это хорошо, раз аппетит хороший. Значит, оклемался. Многих после «захода» начинают с капельницы кормить. А тебя я привез уже не в кондиции, как тут говорят… Тьфу ты, ты ведь не знаешь про «заход». Это стандартное начало разработки. Выясняют, на что клиент годится и как его доделывать. Так что поздравляю, ты легко отделался.

Ступнев усмехнулся.

– Да, наверное, – осторожно согласился я. – Я как-то уже не чувствую себя при смерти. Это, наверное, замечательно. А вот что потом?

– Потом докалывают, если на «заходе» сразу не раскололи, дорабатывают и формуют.

– Формуют??

– Готовят. Ты, наверное, догадываешься – судьбу большинства попавших сюда решает не суд. Особенно сейчас, в стране-то особое положение… Я был против того, чтобы тебя пускали на «заход». Но это неписаный закон. Исключений очень мало. Это – как учебка в армии. Иначе солдат – не солдат. Я с самого начала просил, чтобы с тобой поступили… индивидуально. Доверили мне. К сожалению, ко мне прислушались только после «захода»… Попробуй – тут еще бутерброды с сыром и ветчинкой. Неплохие, сам делал.

– Как всегда, нарезал хлеб ломтями в палец толщиной, – заметил я, проглотив очередной кусок, – А зачем я вообще вам сдался? Зачем и к чему меня готовить? Я же ничего не знаю. Я ни при чем.

– Ни при чем? – Андрей вздохнул. – К сожалению, при чем. И очень при чем. Тебя опознала барменша. Ты с приятелем сидел по соседству с тем типом, который стрелял в президентскую машину… Это не допрос, ешь спокойно, я тебя пока ни о чем не спрашиваю. Пистолет, из которого он стрелял, так и не нашли. Но когда машина ударила стрелявшего, пистолет должен был отлететь. Барменша вспомнила: твой приятель поднимал что-то из-под стола и запихивал в сумку. Это, конечно, само по себе ничего не значит. И то, что ты сидел и пил пиво по соседству с террористом, ничего не значит – мало ли там было людей. Пистолет исчез – мало ли кто мог его унести.

Но вот кое-что еще… совсем недавно на одном, скажем так, болоте произошла перестрелка. Кого и с кем – неважно. Были жертвы. Среди прочего, там нашли одну очень приметную гильзу от патронов, которые были в том самом пистолете. А чуть поискавши – пульку к ней. Представь, она засела в моторе бульдозера, пройдя перед тем сквозь одного тамошнего лейтенанта милиции. – Ступнев усмехнулся невесело. – Ну так вот, мы немного пошерстили твоих знакомых. И наших тоже. Выяснили, с кем ты пил пиво на площади. И вот этого самого твоего тезку, оказывается, видели и опознали. Он был на том болоте. И исчез после. Вместе с пистолетом… И еще.

Андрей вытащил из кармана клочок бумаги, запакованный в полиэтилен:

– Узнаешь?

– Да, – ответил я, глядя на нацарапанные угольком цифры. – Эту бумажку мне дала… знакомая девушка. Рыся.

– Знакомая девушка Рыся тебе дала телефон штаб-квартиры «Белого легиона». Военизированной, имеющей оружие и весьма активной молодежной организации. Сейчас «легионеров» отлавливают по всей стране. Подозреваемые номер один – именно они.

– Это же просто нелепое совпадение! – крикнул я.

– Да, совпадение. Вся наша жизнь – череда совпадений. Ты, конечно, не террорист. И даже не борец за свободу. Я тебя хорошо знаю. Дело в другом. Ты – идеальная кандидатура. И резервная, и основная. Ты ведь понимаешь, что в преступлении такого масштаба должны быть виновные? Должен быть заговор, террористы, пособники, связи с зарубежными разведками. Кстати, ведь Слепчин должен скоро прилететь из Нью-Йорка?

– Через две недели, – ответил я, облизнув пересохшие губы.

– Вот видишь. Еще кто-то – я его не знаю – к тебе из Гамбурга собирается. По-моему, родной брат твоего тезки. И походы: в последнее время ты зачастил на Кавказ. Понимаю – туда дешевле. Но – ведь Кавказ. Ваххабиты, автоматы, джамааты… Совпадения, совпадения.

– Что же мне делать, господи ты боже мой? Ты ведь меня пугаешь, скажи честно, пугаешь? Что делать-то?

– Участковые на это обычно отвечают, что чистосердечное раскаяние смягчает вину, – ответил Ступнев серьезно. – Но в наших условиях это, мягко говоря, цинизм. Я знаю, ты не террорист. Но всем, кроме меня, это не интересно. Ты – подходишь. И потому ты им станешь, хочешь ты того или нет. Так вот, я здесь, чтобы ты захотел.

– Я? Захотел? Я… я не понимаю.

Андрей поморщился:

– Тебя всё-таки здорово отделали. Я думал, ты успокоишься быстрее. И начнешь думать спокойно. Нам тебя нужно предъявить всем интересующимся – начальству, шишкам сверху, газетам, наконец, – как террориста. Мало того – чтобы и в нашу разработку – а в ней еще многие, помимо тебя, – ты входил плавно и легко. Ты – один из ее краеугольных камней. Потому тебя обязательно будут формовать. Воспитывать. Что бы ты ни говорил, ни делал – не важно. Воспитывать будут всё равно. Есть программы, проверенные способы. Террористом ты станешь. И вести себя будешь, как пойманный террорист, и говорить. Вопрос в том, как и каким ты к этому придешь.

– Я не террорист, – вспылил я. – И никогда им не стану.

– Я знаю, ты попытаешься сопротивляться. Изо всех сил. Потому и пришел к тебе. Мне не совсем безразлично, каким ты придешь к финалу. Ты можешь вполне благополучно пережить формование и остаться здоровым физически и душевно. Пожертвовать несколькими месяцами жизни – и продолжать ее. Пусть не так, как раньше. Но всё же полноценно.

– С клеймом уголовника и бандита на всю оставшуюся жизнь?

– С репутацией пламенного борца за свободу, если хочешь. На всю оставшуюся жизнь. Но можешь пережить формование и неблагополучно. И тогда… мне не очень хочется рассказывать про то, что тогда… Тьфу ты, кофе мой совсем остыл.

– А почему я должен тебе верить? – спросил я. – Тому, прежнему, Андрею я когда-то верил. Может, поверил бы и сейчас. А нынешнему… ты ж меня колешь. Как тот скрюченный дедок.

– Колю, – согласился он, отхлебывая кофе. – А как иначе? Но ради чего и как – подумай. Конечно, нам будет легче, если ты добровольно и в здравом разумении пойдешь под формовку. Но взамен ты получишь намного больше, чем дашь нам. Взамен ты получишь себя. Ты никогда не думал о том, что умение сложить два и два – это замечательное, великое умственное достижение человека? И что умение запомнить три слова подряд, удержать в памяти увиденное пять минут назад лицо – это удивительные, прямо-таки волшебные свойства нашего мозга?

…Знаешь, я и не надеялся, что тебе будет достаточно моих слов. Поэтому я попросил разрешения показать тебе кое-что. Показать, чем ты можешь стать и чего лишиться. А лишиться ты можешь очень многого и очень легко. Поверь мне. Я видел тебя на «заходе». Как ты качался на стуле и мычал. По тебе текли слюни. Досюда, – Ступнев показал пальцем на живот, – много слюней.

Я вздрогнул.

– С тобой «заход» не доработали – следователь испугался. Если б он тебя испортил, ему б влетело по первое число… Ты сейчас отдыхай. Доешь спокойно и ложись. Я приду через пару часов.

Когда Ступнев закрыл за собой дверь, в комнате остался свет. Неяркий, желтоватый. Он шел из-под пластинки матового стекла, вделанной в стену над дверью. Вся моя комната была черной, залитой пыльной, серо-черной резиной. Узкий ящик кровати. Круглая короткая резиновая труба параши в углу и выпуклость перед ней – рычаг слива. Всё. Еще столик на колесиках и поднос на нем. На подносе лежала и свежая газета – как ни странно, оппозиционная, одна из немногих незакрытых до этого времени. Но читать я не смог – буквы скакали перед глазами.

Над тем, что сказал Ступнев, я не задумался. Я ему поверил. Уж чем, не знаю: разумом ли, нутром ли. Честно говоря, мне показалось, будто кроме нутра у меня ничего в особенности и нет. А при нем – тупая боль, ломотье в затылке и висках, теплая, тяжелая сытость в животе. И зыбкий, подрагивающий перед глазами мир… Ну и черт с ним, с миром этим! Я поел, отдохнул, а главное, успокоился, как это ни странно было в обшитой резиной тюремной камере. Жив курилка! Мне даже захотелось выкинуть какое-нибудь коленце, колесом пройтись, что ли, или на голову стать, просто от удовольствия, что живой.

Но вдруг подумалось: несмотря на то, что стены и потолок вроде гладкие, сплошные, в них должны быть и замаскированные камеры, и микрофоны. Меня ведь должны и прослушивать, и просматривать. Наблюдать за мной. Держать объект разработки в поле внимания. Мне представились взгляды, ощупывающие меня, хватающие, тянущие, жадные, липкие. Изучающие, как я ворочаюсь, как, уркнув желудком, испускаю газы, как ковыряюсь в косу, почесываюсь. Скребусь в потном паху. Онанирую. Они всё это изучают, записывают. Стараются. Я захохотал, трясясь животом, выхаркивая капельки слюны и застрявшие между зубов клочки сосисок.

Я хохотал до бессилия, содрогаясь, колотя пятками о резину, складываясь пополам, пока не свалился в изнеможении и не заснул. Разбудил меня Ступнев. С ним в дверь зашел еще кто-то незнакомый, забравший поднос, а Андрей присел на краешек кушетки и легонько постукал меня по колену газетой.

– Поднимайся, – сказал он. – Пойдем.

Я встал, и мы вышли в коридор – узкий, окаймленный связками труб и кабелей, с забранными решеткой люминесцентными лампами на потолке. Длинный, холодный, уводящий вниз тоннель.