Подвешенные на железных крючьях, вдоль стен тянулись связки кабелей. По некрашеному серому бетону сочилась влага, сбегалась в тоненькие лужицы на полу. С потолка светили одетые решетками, укрытые мутным стеклом лампы. Через каждые двенадцать шагов – по лампе. Регулярно. Как дорожные указатели.

Коридор был длинным. Мы долго шли по нему. Поворачивали, миновали несколько развилок. Спускались. Только мы двое – я и Ступнев. Он шел впереди, я – за ним. Без наручников. Скованный лишь коридором и огромной массой земли над ним.

Мы шли невыносимо долго.

Несколько лет тому назад я увидел своими глазами и почувствовал ноющими от усталости мышцами, насколько велика изнанка Города, та его часть, которой не касается солнечный свет. Любой большой город подобен вершине муравейника: всё жизненно важное, позволяющее не захлебнуться в нечистотах, видеть, слышать, получать и проводить, спрятано под землю. Под землею же гнездятся желающие уйти от шума и тряски уличной сутолоки и те, кто планирует государственное будущее. Планирующие первым делом заботятся о том, как пережить неудачи своих планов, – и потому закапываются на десятки метров вглубь, заливают перекрытия бетоном и закладывают сталью, герметизируют, устраивают и прокапывают тоннели до мест, откуда можшо безопасно убежать.

В имперское время Город считали форпостом на пути агрессии с Запада. Потому он рос не только вширь и ввысь. Когда прокладывали метро, тоннели были лишь малой частью огромного, разветвленного лабиринта, выгрызенного в мягком грунте. У подземного Города были улицы и закоулки, проезды, станции и площади. Строившие добрались до артезианских пластов, чьи запасы заботливо берегли на случай крайней надобности, но в раннее постимперское время, когда тонущие ведомства отчаянно распродавали всё возможное, городские рынки затоварились наичистейшей минеральной водой из скважин трехсотметровой глубины, пробуренных, если верить надписям, прямо в асфальте Великокняжеского проспекта.

Тогда, в конце теплого мая, я едва мог дождаться, когда закончатся июнь и сессия, когда проводница надорвет билеты, и я, кряхтя от натуги, засуну бряцающий и лязгающий рюкзак на третью полку, а сам лягу на вторую – глядеть в окно и ждать, когда солнце станет злым, а горизонт – бугристым, подернутым искристой дымкой. Вечерами я бродил по Городу, лазил по стройкам и деревьям, дерзко шел по самой середине проспекта, по белой линии, снисходительно поглядывая на шелестящие мимо авто, удирал от свиристящих щекастых гаишников.

На «Кастрычницкой», в подземном переходе, поздно вечером строители оставили открытой дверь – панель гофрированной жести, прикрывавшую дыру в тоннель, в просторный подземный зал. Я возвращался домой, в студенческий муравейник за стадионом, к троим соседям по комнате площадью в семнадцать квадратных метров. Торопиться не хотелось, и я, попивая на ходу теплую пепси-колу, проскользнул туда, в темень. Сперва мелькнуло: скорее назад. Но прошло. Страх подогрел любопытство и потянул вперед. Я, осторожно ступая, нащупывая руками стены, прошел подземный зал. Вышел к тоннелю, увидел вдали тусклый свет и побрел к нему.

Из пола торчали железные скобы – под рельсы, но рельсы еще не уложили, я брел, поминутно спотыкаясь, добрался до лампы, пыльного светлого пятна в потолке, увидел вдалеке еще одно пятно, пошел к нему. Ступал в мазут, шел по колено в ледяной воде, стуча зубами. Иногда стена слева или справа исчезала, проваливалась в темноту, и там чувствовалась пустота другого тоннеля. Однажды из-за стены послышались голоса людей – совсем близко. Я замер, прислушиваясь: мужчина что-то объяснял, женщина засмеялась. Цок-цок – зазвучали по граниту каблучки. Издали накатил рев, тоннель задрожал. Я распластался по дальней стене, на одно мгновение ужаса позабыв, что под моими ногами нет рельсов.

Грохот замер, потом возобновился, разгоняясь и удаляясь. Я побежал по тоннелю. Упал в воду, пахнущую мазутом. Встал и снова пошел от фонаря к фонарю. Где-то через час справа открылся огромный зал, тускло освещенный шахматной россыпью желтых ламп. Потолок подпирали ряды неровных бетонных столбов. Я выкарабкался из тоннеля, ступил на застилающие пол гранитные плиты. Волосы шевельнул холодный ветер. В углу зала громоздился колоссальный жестяной короб, недавно выкрашенный, но уже начавший ржаветь – краска осыпалась под пальцами. Сквозняк медленно вращал лопасти огромного вентилятора. Из двери в углу вырывался яркий свет. Я открыл ее, прищурившись. Узкий коридор уходил вдаль, и через каждый метр, как гвардейцы на параде, сверкали стальные унитазы – великолепные, новенькие, разбрызгивающие люминесцентный свет. Я прошел немного вдоль ряда, завороженный стальной шеренгой, и помочился в один из них, не ближний даже – пятнадцатый или семнадцатый. А когда нажал рычаг смыва, вода с ниагарским ревом хлынула во всю сотню сразу. Эхо волной заплескалось между стен.

Из зала не нашлось выхода – разве через громадный вентилятор. Или сквозь зарешеченные колодцы для стока в полу. Вокруг – гладкие глухие стены. Бетон. Блуждая по огромному, гулкому залу, я забыл, в какую сторону шел. Пришлось подбросить монетку. Выпала «решка» – направо.

Я шел очень долго. Наконец увидел дергающийся, неровный свет, а затем услышал и шаги. Навстречу шел круглый, пухлый человек в ватнике и каске с фонарем. Человек посмотрел на меня без интереса, и в ответ на мое «доброе утро» буркнул:

– Седьмая вышла?

– Седьмая? – переспросил я.

– А-а, – сказал человек и пошел дальше, шаркая ногами в резиновых сапогах.

Минут через пять я оказался на дне котлована. Едва начинало светать, и на сереющем небе гасли звезды. Выбравшись наверх, я обнаружил себя посреди проспекта Лесных Братьев, близ Тракторного. И потом, шатаясь от усталости – денег на такси не было, – шел домой сквозь просыпающийся Город.

Мы шли и шли. Я попросил Ступнева остановиться, подождать. Но он по-прежнему молча топал вперед, от фонаря к фонарю. На очередной развилке свернул. Коридор сделался шире, в стенах появились стальные, с зарешеченными окошками двери а под ногами – плитка. Андрей открыл вторую дверь слева, кивнул мне – заходи. Я зашел. За дверью оказалась просторная комната, разгороженная решеткой на две части. В той, куда мы вошли, стоял медицинский шкаф с застекленными дверцами и множеством колбочек и пузырьков за ними и стол на колесиках с разложенными на нем блестящими инструментами. За решеткой – залитый черно-серой резиной пол, две кровати-тумбы у стен. Одна была пуста. На второй сидел одетый в заляпанные кровью майку и трико человек. Он мерно кивал головой и водил ладонью по кровати, словно стряхивал невидимые крошки. С его подбородка капала слюна. Капли цеплялись за щетину, собирались, ползли вниз, летели на пол, на кровать, ноги, живот. Опухшее, обрюзгшее лицо. Налипшие на лоб волосы, кровоподтек на скуле. Застывшие комьями белесого жира глаза. Я сначала не узнал его. А узнав, бросился к решетке и закричал: «Марат! Марат!»

– Бесполезно, – остановил меня Ступнев. – Шести часов еще с «захода» не прошло. Он сейчас и не слышит ничего, и не видит. Но ты не бойся за него – он оклемается. Сильный парень. Его пустили по усиленной – у него нервы, как у буддистского монаха. Пришлось передозировать немного и дожать сильнее. Не нервничай. Я же говорю – он ничего не услышит… Зачем его? О, он по порядку величины – если не второй, то третий по перспективности после тебя. Его клеят к «Белому легиону». Твой Марат каждое лето собирал молодежный лагерь и потом со всеми своими бывшими лагерниками связи поддерживал. И бог знает с кем еще. С рыцарями, например. У тебя ведь тоже с ними знакомства, правда?

– Да, – сказал я. – Они меня били тупым мечом по голове. Зачем вам эти клоуны?

Ступнев хохотнул.

– Клоуны? Ну, это «Белый легион» – клоуны. А играющие в рыцарей… Знаешь, кто самые главные столичные рыцарские клубы содержит и прикрывает? Знаешь, чьи сынки? Знаешь, что там по роте тренированных, крепких ребят? К тому же идиотов там не держат, и дисциплина у них что надо. О, им только автоматы, и по слову магистра-командора-вождя-хана – в бой за правое дело. Готовая боевая группа, и какого качества!

Знаешь, что сейчас самое трудное? Найти готовых квалифицированно умирать за идею. Техподготовка, тренировки, оружие – все можно по высшему классу. А вот желания умирать у неглупого, образованного и напичканного по уши романтическими идеалами – вот этого сейчас днем с огнем не сыщешь. Потому мы эти клубы с самого начала пасли. Твой Марат с такими связями – настоящий подарок. К тому же с ним хотя и хлопотно, но обычно. Пойдет как по маслу. Суток через двое он придет в себя – до нужной степени – и тогда пойдет прямиком на доработку… Не цепляйся за решетку, пошли. У нас еще длинная программа.

Марат всё так же мерно, как китайский болванчик, кивал головой.

Следующая дверь сотней метров дальше. Из-за нее в уши ударил хриплый рык. Рычал голый, потный, измазанный калом мужчина, макакой вцепившийся в прутья решетки, трясущийся, выставивший торчащий осклизлый член. Перед решеткой, развалившись, сидели двое – парень и девушка в форменных рубашках и брюках. Они курили и лениво переговаривались. Увидев Ступнева, вскочили, но тот махнул рукой – сидите, мол. Мужчина замолк. Прижался к решетке, тяжело дыша.

– Как он? – спросил Ступнев.

– Обычно, – ответила девушка, пожав плечами. – Дрочит третьи сутки.

– Еще жрет?

– Как не в себя.

– Плохо. А кидаться не начинал?

– Пробовал уже… А, смотрите, начал!

Мужчина отпрыгнул, присел на корточки и,уставив на нас налитые кровью глаза, принялся онанировать. Быстро-быстро, лихорадочно, раздирая ногтями кожу. Вдруг завизжал, обхватив ладонью головку, повалился набок, засучил ногами, затряс. Извернулся – и бросил. Я отшатнулся и, только увидев стекающую вниз, разбрызганную слизь, понял, что между мной и решеткой – стекло. Девушка, подняв со стола микрофон, крикнула: «Слабак!» Мужчина зарычал снова, бросился на решетку. Но его хватило ненадолго, он обмяк, сполз, скорчился на полу. У него все руки были во въевшемся, забившемся под ногти кале, волосы на голове, на животе, ногах – слипшиеся комочки кала. Я прижал ладонь ко рту – изнутри в глотку толкалась жгуче-кислая блевотина.

– Ладно, хватит, – сказал Ступнев. – Пошли.

За дверью, уже отойдя на несколько шагов, я, стараясь не пускать вверх жгущую глотку слизь, спросил:

– Что это?

– Один из способов доработки, – ответил Ступнев, вытаскивая из кармана сигареты. – Метода из сильных. Для полной промывки – чтоб развинтить. На профессиональном жаргоне называется «удодник». Исключительно мощная штука, но требует большой аккуратности и действует не на всех. Основные компоненты тут – стыд и агрессия. За материалом постоянно наблюдают, осмеивают. Он срет – ты, кстати, заметил, там дыра ровно посередине комнаты, – над ним хихикают. Мочится, чешется – над ним хохочут. Пытается заговорить – над ним ржут. Женщины вслух обсуждают, какие у «удода» мужские достоинства малые и вялые, у годовалого младенца – и то больше. Конечно, в еду добавляют кое-что, но главное – именно стыд. Он плющит рассудок со страшной силой. После первой недели, а то и раньше стыд рождает неконтролируемую, истерическую агрессию. «Удоды» начинают выкрикивать непристойности, швыряться калом, напоказ онанировать. Валяются в собственном говне. Мочатся в тарелки с едой.

– И долго их так… дорабатывают?

– Пока порог неконтролируемой агрессии не доведут до нуля. «Удод» готов, когда его можно в любое время сорвать в истерический припадок. Тогда ему в мозги можно засунуть что угодно – внушаемость стопроцентная. Правда, нужно очень тщательно следить, чтобы не передержать в «удоднике» – два-три лишних дня, и агрессия перегорает.

– И что тогда? – спросил я.

– Увидишь еще, – пообещал Андрей, закуривая. – Кстати, самые лучшие боевики получают как раз из «удодов». Ты не поверишь, но «удодник» ломает на удивление мало и как раз в нужном месте. Его не так давно придумали, а когда увидели, как он работает, всех поголовно стали в него пихать. Само собой, быстро выяснили, что не для всех он. Не для таких, как ты, например. И не для таких, как Марат. А спецназовцев и иже с ними всех валят в «удодник». И девять из десяти на нем делают… Я тебе говорил уже: самая главная наша проблема – дефицит героев. Желающих скончаться за идею и доброе слово вождя. С церковью нам, конечно, не тягаться. Но зато мы за месяц можем сделать то, на что им десяток лет нужен. И собачью преданность можем, и пламенную страсть. И холодную голову с чистыми руками… Пойдем, у нас еще большая программа.

…– Смотри, – сказал Андрей, – это – самая старая часть нашего арсенала. «Кухня». Здесь всё знакомо, здесь спецы, передающие опыт по наследству. Пойдем, не торопясь, от двери к двери. Смотри внимательно – про эти вещи ты читал. Ты мне об этом когда-то рассказывал: помнишь, как-то сидели у меня на Танковой, а потом пошли на площадь догоняться? Всё оказалось правильно. Только сильнее – вряд ли писавшие видели это с другой стороны решетки. Так что запоминай.

Мы видели, как человек, к которому в камеру ворвались охранники в черных масках и комбинезонах, извивался на полу и плакал. Его вытащили наружу, в коридор, били ногами. Ничего не объясняя, не спрашивая, со страшной яростью, рычанием, криком. И бросили назад – ждать, когда снова к нему ворвутся, чтобы избивать, калечить, убить. Мы видели, как привязанному ремнями к стулу человеку запрокидывали голову назад и втыкали в горло заполненный темной жижей шприц. Как привязанный начинал хрипеть, выгибался дугой, закатив белые глаза. Как в смрадной, пропахшей гниющим мясом конуре били резиновыми шлангами подвешенного за руки, брызгая кровью на стены. Как в полуметре от прикованных за руки к стенам, сжавшихся в ужасе людей выли от ярости, роняли слюну из ощеренной пасти псы.

Мы видели, как сидящего посреди комнаты мужчину в костюме и черных лакированных туфлях били по щекам, щипали, не давая уснуть, светили лампой в глаза. Видели, как всхлипывающего, измазанного кровью юнца насиловали в камере на залитом мочой полу.

– Смотри, – говорил Ступнев. – Это то, чем пугают в кино и дешевых романах. На самом деле это далеко не самое страшное – но пугает новичков сильнее всего. Здесь работают на страхе и боли. Знают, чем отличается боль от удара бамбуковой палкой и от удара сосновой. Как пахнет смертельный страх, и сколько может выдержать кожа на спине, перед тем как сползет чулком. Здесь загоняют под ногти шипы, добираясь до суставов, и цепляют провода от полевого телефона к мошонке. Но здесь всё известно до мелочей: что действует, как и в каких количествах. Здесь очень редко калечат. Но, к сожалению, именно здесь у дорабатываемых больше всего возможности схитрить и геройствовать. Работа на страхе и боли нуждается в слабости. Сила может совладать со страхом и притерпеться к боли – а сознательно тут не калечат. Искалечить – значит испортить. Проиграть. «Кухня» еще работает во весь опор, особенно сейчас, когда избыток материала. Но она уже безнадежно устарела. Она не ломает – всего лишь гнет. А нужно сломать и вылепить заново.

Я устал. Стало холодно. Длинные, стылые тоннели. Мне казалось, что мы не идем, а стоим на одном месте. Что в один и тот же кусочек времени начинает укладываться всё больше мгновений, распирать его, растягивать. Делить между ними тепло. Мир снова поплыл, углы и трубы задрожали, наслаиваясь друг на друга, уходя из фокуса. Держалась в нем прочно только спина Ступнева впереди, и я протискивался за ней сквозь загустевший воздух. В трубах журчала вода, подошвы шаркали по бетону, вдали лязгнула дверь – звуки висели в воздухе и тоже расслаивались, не уходили, превращались в тысячи шепотков. Прислушавшись, я различил в них слова – мутные, слепые, полные жалобы, ненависти и боли. Они затягивали, домогались слуха, отталкивая друг друга, лезли в мозг, а проникнув, цеплялись, гнили и раздирали и становились громче.

Ступнев тронул меня за плечо – пришли. За дверью – низкой, обшитой кожей – было темно.

– Я сейчас свет включу, – сказал Андрей. – Старайся не прислушиваться. Будет очень хотеться, но ты не прислушивайся.

Лампа залила комнатку синим светом. За прозрачной стеной сидел на кровати изможденный, со всклокоченными волосами старик. Он плакал и бормотал, грозил кому-то невидимому кулаком. Шепот заполнял комнату, как вода, как облако гнуса, забивающееся в ноздри, в уши, глаза, мешающее дышать. Свинцом оседающее в мозгу. Ступнев сказал что-то. Я не расслышал. Голоса глумились, причитали, умоляли – усталые, наполненные невыносимой мукой.

– Пойдем! – крикнул Ступнев. – Чего ты стал, пошли! А, черт!

Он схватил меня за плечи и вытолкал из комнаты, потащил вверх. Отпустил наконец, пихнул – иди. Я сделал два шага и сел на пол, в натекшую с труб лужицу.

– Черт побери! – ругнулся он. – Не думал, что тебе так пойдет. Ладно. Торопиться, в принципе, некуда. Я еще одну выкурю. Отдыхай… Сам я тоже сюда заглядывать не ахти. Дрянь это. Голова потом трещит полдня. Придумал же кто-то. Кстати, для таких, как ты. Те, кто в радиусе подолгу работает, спецшлемы носят. В камерах изоляция, но всё равно ползет наружу. Наперед трудно сказать, как подействует. Сильно действует на немногих, но лучше не рисковать. Ребята говорили, были случаи и в отделе разработки, и среди обслуги: всеми правдами и неправдами сюда норовили пролезть, часами стояли, вслушивались, рот раскрыв, – почти как ты. Большинство, правда, отделалось неделей в реабилитации. Но некоторые в психушке до сих пор. Говорят, один из разработчиков этой штуки сам под нее попал и угодил в психушку в рекордно короткий срок.

– Тошнит, – пожаловался я.

– Дыши глубоко. Медленно. Задержи вдох… Легче? Интересно, что на клиентов «удодника» действует куда слабее. Их неделями нужно катать, прежде чем хоть что-то получится. Но их обычно под мозгодрание и не суют.

– Под что?

– Под мозгодрание. – Ступнев закашлялся. – Что такое? Слова. Слова, и только. Видишь ли, то, чем мы соображаем, составлено из слов. Словами наши мозги можно и развинтить. Те, кто это придумали, поняли, как эти слова искать. Мозгодрание – самое сильное из всего, что у нас есть. И самое страшное. В девяноста случаях из ста оно убивает. В девяносто девяти – калечит навсегда. В чистом виде его почти не используют для разработок. Только чтобы убивать. Чаще рассудок, иногда и тело. Люди стараются разорвать себе барабанные перепонки, бьются головой о стены – чтобы не слышать. Но слышат всё равно. Боятся слушать – и боятся, что голоса вдруг замолкнут. Самое главное, когда выпускают – человек продолжает цепляться за эти голоса. Он ненавидит их, старается убежать. Но когда голоса замолкают, мир пустеет. Ощущение пустоты невыносимо а убежать можно только одним способом.

Когда придумали, казалось, человека можно таким способом запрограммировать. Если повторить на ухо миллион раз, то пойдет и сделает. Привыкнет, посчитает нормальным, подчинится. Что-то вроде дистанционного управления. Даже слово придумали – «зомбирование». Лет десять назад оно не сходило с газетных страниц. Бред. Если повторять одно и то же, просто перестают слушать. Привыкают, как к шуму за окном, и перестают замечать. Чтобы слушали, нужно, чтобы было интересно и больно. Мозгодрание и возникло, когда поняли, что интересно человеку. Когда научились узнавать, вытягивать из его нутра всё то, чем он жил и дышал, что ненавидел, чего стыдился, оплевывать и загонять назад.

Представь, как тебя мучила совесть – за ложь, за мелкую, сделанную по глупости подлость. Умножь на сто и представь, что это длится сутками, неделями. Мозгодрание придумал гений. Сунуть под нос человеку всё его ничтожество, гнусность, подлость, слабость, все грешки и злобу. Пусть он гложет сам себя, пусть раздерет в клочки, убедится, что не стоит ничего, ни копейки, что он полный нуль, которому и жить незачем. А потом подсунуть возможность почувствовать себя нужным. Выполнять приказы, ощущать ответственность. Удостоиться похвалы начальника. Счастья полизать его сапоги. О, если бы это срабатывало не так редко! Каких дел можно б было наворотить. А оказалось – совесть убивает быстрее голода.

– Замечательное открытие, – буркнул я Ступневу. – Но тебе смерть от мук совести уж точно не грозит. Яведь понял, зачем ты волочешь меня по этим коридорам. Это ведь тоже мозгодрание, да? Способ доработки?

Он рассмеялся:

– Конечно. Как у инквизиции – у них второй стадией допроса была демонстрация пыточного инструмента. Не понимаю, чего тебе не нравится? Тебя ведь не бьют.

– Наверное, потому, что бить меня признано нецелесообразным.

– Тоже правильно. Ты через день превратился бы в хнычущего от побоев слизняка. Полоумного, дерганого труса. Хочешь посмотреть, что с тобой стало бы? Скоро увидишь. Ты уже видел большую часть нашего арсенала. И, надеюсь, понял: наша цель – не искалечить, а переделать. Не ломать, а лепить. Размягчив перед лепкой материал. Но бывает и брак. Его обычно утилизируют – к чему содержать обломки? В стране каждый год пропадают сотни людей, и о большинстве из них никто, кроме горстки родственников и сослуживцев, и не вспоминает. Но особо интересные и показательные случаи мы храним. Вставай – еще насидишься!

Передохнуть удалось, когда, спустившись по нескольким ярусам лестниц, мы попали в помещение, чем-то похожее на больницу. Трубы и капающая влага исчезли, бетон скрыли краска и кафель, стало чище и ощутимо суше. Эти тоннели вентилировались и согревались – я кожей ощутил касание теплого ветра. За очередным поворотом мы увидели застекленную будку с читающим роман охранником. Охранник, заметив нас, оторвался от книжки и посмотрел на Андрея раздраженно. Тот похлопал меня по плечу, вынул из кармана карточку и сунул под стекло. Охранник засопел, звякнул, щелкнул переключателем и выпихнул карточку обратно, а перед нами, рокоча, отъехала вбок дверь. Шагов через десять мы оказались посреди комнаты со столами, стульями, выстроившимися вдоль стен исполинскими, до потолка, холодильниками и сверкающей никелем машинерией. Пахло свежим горячим кофе, пахло сервелатом и майонезом, из-под двери духового шкафа тянуло мясным, поджаристым, с хрустящей корочкой.

– Теперь мы в святая святых, – сказал Андрей весело. – В музее. Процесс ты уже видел – теперь стоит посмотреть на его конечный продукт. Образцово-показательные экземпляры. Каждый из них – хорошая диссертация. Во всяком случае, кандидатская. А некоторые уникумы стоят целых исследовательских институтов. Но перед финальным туром стоит как следует подкрепиться.

Подкрепились мы от души. Тошнота и головокружение прошли после третьего бутерброда. Когда мы пили по второй кружке кофе, в комнату зашел парень лет двадцати пяти, почтительно поздоровавшийся со Ступневым и заодно со мной. Парень посмотрел на меня с интересом, видимо, прикидывая, кто я, и в конце концов протянул руку.

– Семен, – сказал он хрипловатым баском.

– Дима. – Я пожал его ладонь, твердую и шероховатую.

– Как там внизу? – спросил Андрей, отхлебывая кофе.

– Большей частью как обычно, Андрей Петрович, – натужно улыбнулся Семен и спросил: – А вы вдвоем вниз собираетесь?

– Да. Покажу Диме наши реликвии. – Ступнев усмехнулся.

– По полной программе?

– Само собой.

– А-а, – протянул Семен, бросив на меня презрительный взгляд, – а я думал… но неважно. Вы осторожнее, на двенадцатом опять.

– Хорошо, – ответил Ступнев холодно.

– Я пойду, пора мне, – зачем-то объяснил Семен и, подхватив тарелку с бутербродами и стакан, заспешил по коридору.

– Он здесь работает. На поддержке, – объяснил Андрей. – Они тут странноватые. Раньше их старались регулярно менять. Потом решили – пусть остаются здесь. Лучше иметь дело с десятком чудаковатых, чем с сотней, правильно? Кстати, вон та дверь – туалет.

В туалете и стены, и пол, и раковина с унитазом оказались покрытыми слоем мягкой, упругой резины. Кроме того, на стенах не было ни единого выступа, а на двери – ни замка, ни защелки, только скользкий мягкий конус. За него можно уцепиться, сплющить пальцами и потянуть на себя, прикрыть дверь. Бутерброды скверно пошли мне, и желудок начал болезненно дергаться, бурчать. Мне вдруг стало горячо – из живота волнами побежал лихорадочный, колючий жар. Закружилась голова. Шум спущенной воды молотком ударил по барабанным перепонкам.

Я вышел из туалета, пошатываясь, и увидел, как Ступнев заботливо моет пластиковую тарелку из-под бутербродов – перед тем, как выбросить ее в урну.

– Как ты, в порядке? – спросил он деловито. – Чудесно. Пойдем, экскурсия начинается.

– Итак, начало, экспонат номер один, – объявил Ступнев. – На мой вкус, шедевр коллекции. Любуйся.

За толстым стеклом в комнате, лишенной мебели с голым наклонным полом, сидело на корточках существо, заросшее белесой, жесткой, как проволока, свинячьей щетиной. Существо отдаленно напоминало человека – различались руки и ноги, почти одинаковой, правда, толщины, одинаково поросшие шерстью, заросшая до глаз морда, огромный желвак лба над глазами, мощные желтые когти. Существо осмотрело нас и сказало басом: «Хр-н-н-рр», постукав мозолистыми, твердыми костяшками пальцев о пол.

– Эй, Собецкий! – крикнул Ступнев. – Жрать хочешь?

Существо оскалилось, открыв ряд крепких желтых зубов, шевельнулось – и вдруг оказалось у самой стеклянной перегородки. Подняло косматую руку и медленно сложило фигу. И забулькало, засмеялось: «Хрррр-хрн-хрн-хрн».

– Представляешь, у этого монстра имеется институтский диплом и семь лет стажа, – сказал Ступнев. – И звание капитана милиции. Его взяли еще при том, первом покушении на отца нации. Вначале серьезно подозревали, что он замешан, потому и колоть принялись всерьез. Оказалось, нет. Но материал был превосходный, реакция, моторика – чудовищные. И его после двух «моек» с дозой мозгодрания – додумались же! – пустили под «удодник», а потом на «кухню». И, странное дело, поначалу показалось, что всё идет хорошо.

Он хлюпал, корчился от страха, колотился в истерике. Его принялись бить каждый день, регулярно, в семь утра и после обеда. Он трясся, как студень, а после очередной порции палок, синий, хнычущий, набрасывался на еду, сжирал всё моментально, канючил у дверей: дайте хоть что-нибудь, хоть корку черствую. Хочешь – пожалуйста, материал перспективный, чего голодом морить. Его три месяца непрерывно били. Он за это время набрал почти три пуда, и эти пуды частью пошли в жир, а частью – сам видишь. Его сейчас ломом бить можно – у него под шкурой в палец бекона. Как у хорошего секача. Волосьями оброс – но, говорят, это не от битья, а от химии. Перекололи малость.

– А сейчас его бьют? – спросил я. Существо смотрело на меня крошечными, налитыми кровью глазками и улыбалось.

– Еще как! Надо же форму поддерживать. Иногда его выпускают в пустые коридоры – попрыгать. А иногда запускают туда и наших доблестных спецназовцев – поохотиться на живую дичь. Без оружия, естественно. Чтобы на равных. Раньше по одному, теперь только по трое. И с резиновыми дубинками – чтобы действительно на равных. Кулаками его бить – всё равно что боксерскую грушу. А сила у него… я сам видел, как он арматуру узлом вязал. Кстати, на его опыте разработали новую методу тренировки для наших мордобитчиков, на зависть имперской охранке. Гормоны, плюс электростимуляция, плюс главный компонент – ежедневное битье эластичными тонкими палками. Очень болезненно, но за считанные месяцы шкура отрастает не хуже, чем у этого, – кивнул Ступнев.

– Он понимает, о чем мы говорим?

– Не уверен. Знаешь, – сказал Андрей, – однажды его вывезли в лес. За Город, далеко. Выпустили – хотели потренировать спецназовцев на нем в лесу. Он-то этого не знал, должен был думать, что отпускают. Но он отошел за деревья, испражнился, забросал кал хвоей, побродил вокруг машины с четверть часа – и вернулся. Потом его укололи и попытались под уколом говорить с ним – услышали то же самое, что мы сейчас слышим. Он не способен ни читать, ни членораздельно говорить. Но драться с ним – я б ни за какие коврижки. Даже с дубинкой в руках.

Свиночеловек постучал когтем в стекло. Поманил пальцем. Я, наклонившись, прижался лбом к стеклу и заглянул в его глаза – испещренные сеткой кровавых прожилок так густо, что весь белок казался багрово-красным. Свиночеловек лукаво подмигнул мне и сказал заговорщицки: «Хрн».

– Эй, ты осторожней! – крикнул Ступнев. – Отойди!

Свиночеловек вдруг исчез, а потом я перестал видеть и слышать, весь мир заполнил низкий, басовитый гул, будто с размаху впечатали молот в огромный, толстый гонг.

Очнулся я оттого, что Ступнев положил холодную мокрую тряпку мне на лоб. С тряпки стекала вода – на уши, за шиворот и в рот тоже, – отдающая ржавчиной и хлоркой.

– Эй, хватит. Хватит, – прошептал я. – Хватит.

– Угу, – отозвался Ступнев и снял тряпку. С нее хлынуло потоком.

Я дернулся и ткнулся затылком в стену.

– Ч-черт!

– Не зови, – серьезно сказал Ступнев. – В самом деле придет.

– Что такое? Зачем гонг? Что ты со мной сделал.

– Какой гонг? – удивился Ступнев – Ты о чем? Я ничего с тобой не делал. Хотя и зря, предупредить надо было. Но я и сам не представлял. Понимаешь, стекло хоть и толстое, но с пластиком, упругое. И в резине закреплено. Эта падла свинястая отскочила, а потом как прыгнет на стекло! Вот тебя по лбу и приложило. Ты как вообще, здоровый?

– Я? Здоровый? Это шутка такая, надо понимать. После того, как меня с моей лихорадкой вытащили из постели. После вашей, как вы ее зовете, «мойки». После того, чем ты меня накормил, милый друг Андрей. А вообще, ты знаешь, шел бы ты подальше. Как-то я больше не хочу этой… экскурсии.

– Надо же, – съехидничал Ступнев. – Ну, допустим, пойду я подальше. А ты куда денешься? Сам же говорил – доработка. А доработку нужно дорабатывать, пардон за каламбур. Не я, так кто-то другой возьмется. Работников у нас хватает, и таких – просто дух захватывает, когда раззнакомишься.

– Меня мутит, – сказал я. – Мозгодратель ты хренов. Дерьмо.

– Дурак, – сказал Андрей. – Я тебя спасаю. Ты же видел и слышал. Или у тебя, как у той барменши с площади, памяти на три слова хватает?

– Зачем ты волочешь меня к этим монстрам? Что-то не получается, да? Потому ты меня и обкормил отравой?

– Прекрати истерику, ты, сопля! – цыкнул он и, вытащив из кармана измятый платок, брезгливо вытер ладонь. – Ты не съел ничего, что не пробовал раньше. И ничего, жив, и всё такой же дурак. Я поручился за тебя. Настоял, чтобы тебя доверили мне, чтобы твоя дурацкая, напичканная нелепостями голова осталась в том же виде, в каком была до знакомства с нами. Чего ты еще хочешь? Ты думаешь, ты в детском саду на утреннике? Вставай. Сам пойдешь, или тебя придется волочь за шиворот, как паршивого кутенка?

– Не надо… не надо как кутенка. Я встану. Ради бога. К каким еще чудовищам ты меня потащишь?

– Не к чудовищам. К людям. Пусть бывшим, но всего лишь людям.

– Бывшие люди здесь – это ты и такие, как ты.

– Брось, – сказал Андрей устало. – Это пустое словоблудие. Процедура назначена, и ее придется пройти, хочешь ты или не хочешь.

Я приподнялся. Опираясь о стену, встал.

Мы миновали несколько дверей, спустились по лестнице. Андрей хмурился. Он приоткрыл одну из дверей, заглянул внутрь, заслонив собой проем. Захлопнул, произнеся: «Не сейчас», и мы пошли дальше. По следующей лестнице я отказался спускаться.

– Нет, – говорил я, пятясь, – нет, хватит с меня, мне дурно, оставь меня немедленно. Я сейчас сяду и никуда не пойду, волоки меня, если хочешь.

Ступнев, вздохнув, взял меня за руку и потащил. По лестнице, за какую-то дверь и снова по лестнице. Потом он говорил с кем-то по телефону, и кивал, соглашаясь, и снова волок меня по коридору. Навстречу попадались фигуры, в белых халатах и без них, толкавшие тележки, слонявшиеся, сунув руки в карманы, курившие. За двойной железной дверью мы смотрели на танцора, худого, нагого юношу, подпрыгивавшего, кружившегося, кланявшегося под неслышимую музыку, под двигавший его повелительный ритм.

И я почувствовал, как этот ритм проникает в меня, всасывается под кожу, заливается в уши, ноздри, рот. Я притопывал и подпевал, хлопал в ладоши, мне стало весело и горячо, я даже забыл про Ступнева, сидевшего за моей спиной на складном стуле и курившего. Докурив, он взял меня за шиворот, приподнял и вынес из комнаты. Я подергивал руками и ногами и подпевал. Взяв Андрея за руку, шел рядом вприпрыжку, рассказывал ему, как здорово было, когда мы ходили вместе, как я завидовал ему, его силе, выносливости и тому, с каким восхищением смотрела на него та блондиночка, помнишь? Настоящая, зеленоглазая, ты еще одалживал ей свою куртку? Ну не беги так, зачем торопиться, там было так хорошо…

По перепонкам ударил визг – пронзительный, переливчатый, стремительно набиравший силу и высоту. Я присел на корточки, закрыв ладонями уши; мимо бежали люди и в белых халатах, и в униформах, волокли брезентовый рукав брандспойта, перекрывали проход дюралевыми полицейскими щитами. Ступнев тянул меня за руку – пошли, бежим скорее, сматываемся, скорее, вниз, да, по этой лестнице, да беги же сам, мать твою!

– Не тяни меня больше, – попросил я, когда мы кубарем скатились через два пролета. – Не тяни. Я устал очень. Зачем ты меня мучаешь? Что это было? Пожар?

– Вот дерьмо, – сплюнул Ступнев. – Да никто тебя уже никуда не тянет, не хнычь. Степан говорил – проблемы на двенадцатом. Халтурщики. Пьют и дрочат сутками, ни черта больше не делают, сволочи, вот откуда все проблемы. Довели же! Теперь закрывай не закрывай – скорее всего, стрелять придется. Дерьмо!

– В кого стрелять? – осторожно спросил я.

Ступнев неожиданно расхохотался.

– В кого? Скажи спасибо, что ты этого не узнаешь.

Сверху донесся грохот. Потом крики и автоматная очередь.

– Холостыми бьют. Пока. Они дождутся, рано или поздно придется настоящими. Вот же разгвоздяи… А пошло оно всё, – махнул рукой Андрей и уселся на ступеньку. – И ты садись, передохни. Пост внизу всё равно сейчас перекрыт. Когда в паноптикуме шебуршун, всю нижнюю зону перекрывают. Особенно когда шебуршун на двенадцатом. Там три поста – на всех остальных по одному, кроме разве низа. Но низ – особое дело. Сам увидишь. Передохнем с четверть часа – и прямо туда. Надоело. Пора Одиссею домой.

– И что потом? – спросил я.

Он долго молчал. Наконец пожал плечами:

– Скорее всего, сбуду с рук. Меня достало с тобой возиться.

– А на что ты надеялся? Что, по-твоему, со мной должно было стать? Я в свинью должен был превратиться, как тот Собецкий? Или начать танцевать?

– Сигареты поломал, – сообщил Ступнев, рассматривая помятую пачку. – Нет, целая еще есть. Дождусь, пока прикажут отучиваться. Не поверишь, две пачки в день высмаливаю… Ни на что я не надеялся. Дурак был. И сейчас не поумнел. Из-за глупой головы и ногам покоя нет. Правда?

Он подмигнул мне.

– Ты думаешь, я боюсь? Меня мутит, – сказал я. – А ты – сволочь. Спокойная, деловитая сволочь. Небось еще считаешь, что облагодетельствовал меня.

– Слушай, если ты искренне считаешь меня сволочью, на кой ляд ты вообще со мной разговариваешь, а?

Я не ответил. Мы молча просидели на ступеньках с полчаса. Может, и больше – я прикорнул, привалившись к перилам, и видел очень плохой сон. Затем Андрей молча тряхнул меня за плечо и вздернул на ноги. Мы пошли вниз.

Внизу был еще один пост, с двумя охранниками в бронежилетах и глухих непрозрачных шлемах. Обоих нас бесцеремонно прижали к стене, заставив заложить руки за голову, и обыскали. А обыскав, потеряли всякий интерес.

За стальной дверью, тяжелой, как шлюзовые ворота, открылся не очередной коридор, а просторный зал. Сумрачный, голый, сырой, пахнущий плесенью и гнилью. Устремляясь вниз по тоннелю, где-то рядом плескала и клокотала вода. Мы пересекли зал вдоль ряда колонн и подошли к двери. Андрей приложил ладонь к вделанному в стену прямоугольнику черного стекла и подождал. Тихонько пискнуло, и дверь откатилась в сторону.

– И это ваш самый главный секрет? – спросил я.

– Потом зубоскалить будешь, – буркнул Андрей. – Садись вон.

Мы зашли в вагончик, словно позаимствованный с детской железной дороги – крохотный, низкий, коротенький, с деревянными скамейками из лакированных желтых реечек, с древним, потрескавшимся линолеумом на полу, с пластиковыми стенками и даже с окошками, только с пластиком вместо стекла.

– Вот оно, настоящее метро. Небось с Московским метрополитеном имени В.И.Ленина сообщается.

– Не совсем, – ответил Ступнев угрюмо. – Но почти. Ты даже представить не можешь, до какой степени доходит это «почти».

– Что, до Смоленска только докопали? Наверное, патриотизм проснулся, и за древние границы решили не выбираться?

– Патриотизм, – повторил Ступнев стеклянным голосом и вдруг прошипел тихо и зло: – Да что ты-то знаешь про патриотизм, писака застольный? Тебе, наверное, очень весело? Что, веселье так и брызжет?

– Да, хочется танцевать и ликовать. Явообще метро люблю. Антикварное в особенности. А патриотизм так просто обожаю. Оргазм у меня от патриотизма. И некоторых патриоток. Долой дух тяжести! Никогда не поверю ни в какого патриота, которому не можется танцевать. Эй, Ступнев, давай станцуем? Самый патриотический народный танец «Пасею гурочки»? Это ты всё виноват, ты меня обкормил дурью, а теперь развлекать не хочешь.

Меня и в самом деле обуяло бессмысленное психоделическое веселье – от тусклых двадцативаттных лампочек под потолком, от реечек, жалобно скрипящих под моим седалищем, от заросшего щетиной Ступнева, от зовущего свербенья в тайных срамных волосах. Я бы подпрыгнул и пошел вприсядку, честное слово, если бы не знал, что свалюсь после первого же резкого движения.

– Это у меня приход такой, а, Ступнев? Приход ведь, да?

– Да, да! Ты не мог бы заткнуться хоть на минуту?

Он открыл в стене рядом с красным рычагом, похожим на «стоп-кран», жестяную дверцу. За ней оказался ряд кнопок с цифирками. Степнев задумался, кривясь и кусая губы, набрал код. Потянулся к рычагу, но остановился и повернулся ко мне:

– Слушай: там, куда мы едем, тебя не будут допрашивать. С тобой будут говорить. Я тебя прошу: подумай, прежде чем отказываться. Или соглашаться. Хорошо?

– Чудесненько. А меня там поцелуют?

Ступнев, поморщившись, надавил на рычаг. Меня вжало в сиденье. Вагончик мелко затрясся, зашипел, засвистал, потом завыл тоненько, и от воя этого заложило в ушах. Ступнев стоял, как истукан на перекрестке, впечатав ботинки в пол, будто в пьедестал, облапив поручень.

Вагончик зашипел и затрясся сильнее. И внезапно встал, будто в стену резиновую ткнулся. Но я уже был готов и держался за спинку, поэтому только занозил пальцы о рейку сиденья, растрескавшуюся и растерявшую лак от старости.

– Сверхзвуковое метро. Мечта пятилетки, – сказал я, охнув.

– Боже ж ты мой! Да заткнись ты, заткнись! Если ты не заткнешься, если не пообещаешь заткнуться, я сейчас нажму вот этот рычаг, и мы вернемся туда, где тебя колбасили, я уже вижу, что поделом. Мать же твою, да что с тобой такое! Не кормил я тебя ничем, не кормил! Тебе на «мойке» вкололи! Очнись – или нас тут обоих угробят!

– Ладно, – согласился я, несколько обидевшись. – А у тебя меня будто не гробили? Какой-то ты ущемленный, право слово. Ну, буду молчать, хорошо, следуй своим таинственным великим планам. Хотя честно скажу, я тебе ничем обязанным себя не чувствую.

– А стране этой ты хоть чем-то обязанным себя чувствуешь? – спросил Ступнев, бледнея. – Или тебе наплевать, как всей этой сволочи?

– Однако, – пробормотал я, – вот бы никогда не подумал…

И осекся, глядя в перекосившееся от ярости и отчаяния лицо Андрея.

– Ладно, ладно, я это так. Пойдем, куда собрались, конечно, пойдем и скажем чего надо, – закивал я.

И мы пошли. В невысокий сырой зальчик с округлым сводом, а за ним – к зарешеченной двери. За дверью стоял охранник. В черной униформе, с короткоствольным спецназовским «крабом» на ремне и с длинным тесаком в ножнах на поясе. Увидев нас, охранник почему-то потянулся не к автомату, а именно к тесаку.

– Нам к хозяйке. У нас договорено, – сказал Ступнев поспешно.

Охранник снял со стены трубку. Нажал пару кнопок. Сказал равнодушно: «Проходите» – и уставился в стену, будто для него мы вдруг перестали существовать.

Мы долго шли по коридору, затем поднялись по лестнице. В коридоре на полу лежал ковер, ворсистый и упругий, а стены были отделаны дубовыми панелями, багрово-бурыми, цвета давней запекшейся крови. Ступнев остановился перед тяжелой деревянной дверью. Нерешительно постучал. Дверь распахнулась.

– А, долгожданные гости, – произнес смутно знакомый голос. – Милости просим!

Мы шагнули внутрь. Я ожидал чего угодно: хирургических шкафов, столов с компьютерами, пультов или решеток с коллекцией монстров за ними. А увидел отделанную грубым серым камнем комнату, с каменным же полом, сводчатым потолком, терявшимся в тенях. Освещалась комната только камином, огромным, ярко пылавшим. Подле камина лежала пара мраморных догов, внимательно нас рассматривавших, и стояло старомодное кресло с высокой спинкой.

– Подходите, подходите, – пригласил знакомый голос из-за кресла. – Тут холодно, под землей, поэтому мы камин и поставили. Не изумляйтесь – он электрический. Жаль, конечно, ялюблю живое тепло, от дерева.

Мы замешкались, глядя на собак.

– Не бойтесь моих Пятнашек, они мирные. Впрочем, Паша, уведи-ка их!

Из теней к камину шагнул парень – длинноволосый, тонкий. В кольчужной рубашке почти до колен. Но Ступнев на парня внимания не обратил, а, повернувшись к креслу, сказал хрипло:

– Вот, я привел. Как договорились.

– Подойди, – приказал голос.

Я подошел.

И замолчал, онемев от изумления. Я едва узнал ее: в багровом мерцании фальшивого пламени она выглядела старше, самое малое, лет на десять. Тени под глазами, усталое, помятое лицо. Серый мешковатый костюм. Она сидела, бессильно откинувшись в кресле, словно больной, ожидающий, пока сиделка перекатит его в другую палату.

– Здравствуй, рыцарь, – сказала Рыся без тени насмешки. – Наконец-то ты вернулся к своей даме.

– Рыцарь? – переспросил Ступнев.

– Представь себе. Совсем недавно он дрался за меня. Как мужчина, мечом.

– А еще что он делал? – спросил Ступнев, кривясь.

– Здравствуй… то есть здравствуйте, – сказал я.

– Очень приятно, – улыбнулась Рыся. – У нас без формальностей. Можно и на «ты». Тем более тебе.

– Ты ему позволила? – спросил Ступнев резко.

– Я пока еще хозяйка сама себе. И не только себе. И была бы очень благодарна, если бы ты не заставлял меня это доказывать.

– И как же?..

– Милый Андрей, да ты никак ревнуешь? – Рыся засмеялась, низко и хрипло. У меня мурашки побежали по спине, мелкая, сладкая дрожь просыпающейся похоти.

– Зачем я, спрашивается, его вез сюда. Ты знаешь, что мне грозит за это. И тратишь время на… тьфу ты! – Андрей сплюнул.

– Слушай, если ты решил устроить сцену, подумай хорошенько сперва. Мне стоит шевельнуть пальцем, и ты окажешься снова в своей подземной дыре. А он, – она показала пальцем на меня, – останется здесь. Потому что он – мой. И ты прекрасно это знаешь. Это – мое дело. И я его доделаю.

– Пусть твои клоуны попробуют! Пусть только хоть пальцем тронут. Это твое дело делают не они – мы делаем. Я и те, кто со мной. И не ради вашего дурацкого словоблудия!

– Ну, не кипятись, милый, – сказала Рыся благодушно. – Я знаю, я без вас, как без рук. Но мои мальчики многое умеют, вот увидишь. Они мне тоже нужны.

– А я вам зачем нужен? – спросил я.

И Рыся, и Ступнев посмотрели на меня удивленно, словно на внезапно заговоривший манекен.

– Извини нас, – попросила Рыся. – Извини. Садись.

Я уселся на низкий, широкий табуретец у камина.

– Дело в том, что сейчас, – сказала Рыся, – очень многое меняется. Вернее, мы хотим, чтобы многое изменилось. Ты ведь представляешь, в какой дыре наша страна сейчас. Мы насмерть рассорились с Европой, рассорились с большим соседом. И мы агонизируем, нищаем. Нам некуда деться… А тот, кто ведет эту страну, по-прежнему старается усидеть между двух стульев, лжет, убивает, обкрадывает одних, чтобы прибавить ничего не значащие копейки другим. Да ты это всё знаешь не хуже меня. Страна в тупике, она гниет заживо, и всё потому, что здесь всё завязано на одного человека, всё начинается им, и всё кончается им. На всё нужно его соизволение. Он всесилен и неподконтролен никому. Ты его знаешь. Ты его ненавидишь.

Я кивнул.

– Так вот, мы наконец решились избавить страну от этого человека. Медлить нельзя – сегодня-завтра он утопит страну в крови, уверяя всех, что спасает ее. Кроме нас, этой стране не поможет никто.

– Кто эти «мы»?

– Те, кто потрудился подумать, что нас ожидает завтра. Молодежь. Нас немного, – ответила Рыся. – Но мы многое можем. У нас есть руки в самых верхах. Под самым троном. Но сейчас наше дело висит на волоске. И спасти его можешь ты.

– В самом деле?

– Знаешь, я уже привыкла к цинизму и недоверию. Да у меня самой они – вторая натура. Если не первая. Знаешь, как с Андреем пришлось говорить?

Ступнев хмыкнул и почему-то покраснел.

– Вот же прожженный циник был. Жизнь под откос, душа пропащая, топчу всех направо и налево, потому что все такие. Сейчас краснеешь, правда?

– Давай не будем обо мне!

– Хорошо, хорошо. Вправду, мы теряем время. Так вот, если ты согласен помочь нам, согласен помочь этой стране – сыграй свою роль. Они хотят, чтобы ты предстал главным террористом, так предстань им! Андрей объяснит тебе, что нужно говорить и делать.

– Всего-то? – спросил я.

– Ты не представляешь, насколько это много! Я понимаю: всё это для тебя, может, и выглядит не стоящим никакого доверия. Но прошу тебя – поверь. Я не могу объяснить тебе всего, но это важно, очень важно. Ты поможешь всем нам, очень! Пообещай, что поможешь, пожалуйста!

Я помедлил. Языки фальшивого пламени – подкрашенные бумажки – беззвучно трепетали в струях горячего воздуха. Где-то за спиной тихо заскулили. Наверное, собакам надоело сидеть в темноте.

– Конечно, – кивнул я, – конечно. Само собой, помочь стране. Кто же против этого. Я… – я поперхнулся, – я согласен, конечно.

– Обещаешь? Даешь мне слово? Ты ведь дрался за меня, ты ведь не обманешь, правда?

– Да. – Я поежился. Как-то всё это было нелепо и смешно и совсем, совсем мне не нравилось.

Но я всё-таки заставил себя посмотреть Рысе в глаза и сказал:

– Обещаю!

Голос мой, неожиданно громкий, эхом раскатился по комнате. Рыся вскочила, обняла меня – и поцеловала в губы.

Уже по пути обратно, в вагончике, перед тем как Ступнев нажал на красный рычаг, я сказал ему:

– Наверное, всё-таки это и был твой сценарий мозгодрания от начала до конца. Припугнуть, приласкать да и сделать из меня главного террориста при всемерном моем согласии. А ты не боишься, что вот сейчас привезешь меня в мою милую камеру, я там поваляюсь малость, посмотрю на милый пейзаж и расхочу становиться главным террористом?

– Да ради бога, – пожал плечами Ступнев.