Я поужинал в своей камере, сидя на резиновой койке. Сквозь окошко в двери мне просунули миску желто-бурого варева – то ли распавшийся горох, то ли пшенка – и стакан едва теплого чая. Меня мучила жажда, и я выпил чай залпом, запоздало подумав о том, что как раз в питье, должно быть, и сыплют химию. Варево я съел без остатка, выскреб миску пластиковой одноразовой ложкой и, пожалуй, съел бы еще. Хотя по-прежнему болела голова и от каждого резкого движения будто шилом кололо в виски, ощущалась в теле какая-то животная, неразумная радость, веселье застоявшихся мышц, которым позволили наконец размяться.
Я даже и заснуть не мог. Лег, закрыв глаза, потом встал, заходил кругами по комнате. Было бы с чего радоваться. Ведь в такой заднице, подумать страшно. Сделают, что хотят, изувечат, выставят чудовищем и самого еще заставят подтвердить, что чудовище. И ведь согласился уже. Террорист от Академии. А ведь это как по Академии придется? Ее же всю перешерстят, дескать, посмотрите, кто у вас работает, народные деньги проедает. Боже ж ты мой, заговор физиков-теоретиков. Бандитизм в квантовых полях. Это и завлаба потянут, и всех коллег, и друзей, и дирекция вся наверняка полетит. Стольких людей подставлю!
Но тут я сказал сам себе: всё это – попросту цыплячий писк, рецидив совести. На самом-то деле, если глянуть поглубже, в нутро, – наплевать мне трижды на институт и его обитателей. К тому же не так это просто – академический погром устроить. Половина моего института работает на всех континентах этой дурацкой планеты: в Штатах, Канаде, Бразилии, в ЮАР, в Австралии, в Японии, в Китае, не говоря уже про Европу. Даже на антарктической станции есть парочка оригиналов, отправившихся на годичную вахту подзаработать. Пусть попробуют подступиться, это им не историю громить, которая у нас и так услужливо ложится под любую власть.
Ходил я с полчаса, самое малое, – пока не выключили свет. Но и тогда лежал с открытыми глазами, пока темнота мало-помалу не просочилась внутрь, не склеила отяжелевшие веки. Заснув, увидел во сне Рысю. Теплую, маленькую, совсем близкую. И застонал, шаря руками по резиновой своей постели.
После завтрака – такой же невразумительной бурды с едва теплым чаем – пришел Ступнев. Выглядел он еще хуже, чем накануне, заросший, измятый и наверняка не мывшийся, по крайней мере, с позавчерашнего дня. Он него пахло прокисшим потом и гарью, на рукаве засаленного серого пиджака зияла дыра.
– Пойдем, – сказал Ступнев хрипло.
Я покорно пошел. Шли мы на этот раз недалеко и недолго. Поднялись, спустились. Ступнев остановился перед обитой жестью дверью, сунул ключ в замочную скважину. Повернул, пропихнул дверь внутрь, скрежетнув по полу. За дверью оказалась длинная комната с парой стальных шкафов и узким деревянным столом, похожим на стойку бара. Ступнев открыл один из шкафов, покопался.
– Слава богу, есть. На, держи, – и вручил мне деревянную коробку. – На стол поставь.
Я послушно поставил. Коробка была увесистая, темно-зеленая, со сдвигающейся крышкой. Пенал-переросток. Я сдвинул крышку. Там из круглых деревянных гнездышек торчали желто-лаковые кругляшки – пули. Рядок к рядку, аккуратные и ровные.
– Етит твою, наушники снесли! – Андрей сплюнул. – Ладно, сойдет. Привыкнешь.
– К чему привыкну?
– Вот к чему. – Ступнев достал из кармана пистолет. – Ты когда-нибудь такое в руках держал?
Пистолет был большой, серый и, наверное, тяжелый. От него пахло солидолом.
– Нет, не держал, – сказал я, глядя на оружие. – Ты знаешь, я не уверен, что хочу держать.
– Мне тебя отвести назад, в твою конуру?
– Нет, не надо. Я… я ведь согласен, так? Без этого разве никак нельзя?
– Какой же ты террорист, если ствола в руках не держал?
Вообще говоря, стреляющие вещи я пару раз в руках держал. Когда-то, еще в школьной юности, развлекался с мелкашкой. Слабенький патрон, крохотная мягкая пулька. Даже отдачи почти никакой – так, сухой треск, и в мишени-фанерке появляется очередная дырочка. Еще в школе меня учили разбирать-собирать автомат Калашникова. Я даже стрелял из него – положенные по норме НВП десять патронов, орущий старшина, быстрее, быстрее, другие ждут, скачущий в руках автомат, посылающий пули куда-то в овраг за мишенями, на которых и круги-то почти не различимы. Но это было как-то не взаправду, не по-настоящему. Как подъем с переворотом – сделал, пыхтя, и слез. Ощущения, что держишь в руках что-то опасное, ощущения настоящего оружия не было. А вот здесь… он был действительно тяжелый, этот пистолет. И так лежал в ладони, что его тяжесть была к месту, будто продолжение кулака – увесистое, твердое. Он даже согрелся как-то незаметно, будто заранее подстроился под тепло ладони, чтоб не показаться чужим.
– Что, нравится? – усмехнулся Ступнев. – У меня тоже поначалу, будто бабу лапаешь. Потом привык. Просто кусок железа. Дай-ка сюда. Смотри: здесь нажимаешь, и магазин выходит. Вот эта коробочка с пружинкой и есть магазин. Вот так патрон вставляется, сильно жать нужно. На, попробуй… На патрон давить не бойся, он не стеклянный. А вообще говоря, патроны проверять нужно. Смотреть: не болтается ли пуля, не кривой ли, не поцарапанный ли, и всякое такое… Теперь возьми в руку. Держи несильно, но крепко, как ложку. Тут предохранитель на рукоятке, пока не сожмешь – не выстрелишь. Главное, ты запомни – из пистолета стрелять непросто. Никаких навскидок, молниеносных выдергиваний из кармана, стрельбы от пуза и прочего. Пистолет, он короткий и легкий, чуть поведешь, и уже за молоко ушло. Руку держи ровно, на уровне глаз. Нажимаешь на крючок на выдохе, понял? Если хочешь, можешь второй рукой поддерживать, за кисть. Вот так. Ну, пробуй. Видишь, там вроде полочки на стене, и жестянка на ней. Ну, давай! Сильнее нажимай, тут же автовзвод!
Пистолет шевельнулся в руке, как живой. В комнате вдруг стало очень тихо, будто щелкнули невидимым тумблером. Я, скосив глаза, подсмотрел, как кувырнулась по столу гильзочка – блестящий желтый цилиндрик. Беззвучно, совсем беззвучно. Андрей, глядя на меня, беззвучно же раскрывал рот, как рыба. Я улыбнулся ему и всадил патрон за патроном в белую стену вдалеке. Там, как умирающий зверь, после каждого выстрела подскакивала и металась по полке искореженная жестянка.
Генерал Шеин не спал вторые сутки. Его трясло от страха и ярости. Подозрение, двадцать четыре часа назад бывшее смутным кошмаром на самом краю реальности, превратилось в черную, кременно-твердую уверенность. Он, Шеин, – всего лишь пешка, жалкая пешка в комбинации, разыгранного вульгарным, недалеким, пещерно-хитрым человеком, стравившим своих врагов, когда они стали слишком сильными, чтобы свалить их себе под ноги и снова подпереть свой зашатавшийся трон. Руками его, Шеина, разгромлена обнищавшая армия, разгромлена так, что ее теперь проще создать заново, а не восстанавливать. Разгромлены остатки армейской разведки, обескровлено республиканское Управление, прекратившее все операции внутри страны, даже вялую свою активность по расследованию того выстрела на площади, будь он тысячу раз проклят! Сотни изувеченных, выволоченных в ночь из постелей, брошенных на грязный асфальт за колючей проволокой. Всё – его, Шеина, руками. Вся кровь и грязь.
И как ведь всё вроде бы гладко выходит! Всё получается, все повинуются. Войска МВД и спецназ, переданные под его командование, послушны и эффективны. Вот только все попытки заменить офицеров на своих, комитетчиков, будто горох об стену. Комитетчиков принимают, приказания исполняют – но только после того, как их повторят свои офицеры. А еще есть Лошица. Больной воспаленный зуб. Нет, не зуб даже – гангрена на всех его, Шеина, планах. Первая точка приговора. А он-то недоумевал, почему «эскадрон», мать его, с ума сошел, бегает свои кроссы, будто он где-нибудь под Саратовом, а не в сердце страны, заболевшей войной. Как же, кроссы бегает.
Вот за них-то, ублюдков, и стоило взяться в первую очередь. А то они сейчас в Сергей-Мироновске этом сраном, в кубле этом, кроссы бегают. Быдлу автоматы раздают. Дезертиров собирают. А с ними на пару друзья-коллеги из республиканского. Помирились, гляди-ка ты. Что ты им пообещал, колхозник усатый? Или просто стравливать надоело? Шеин погрозил потолку кулаком. Потом грохнул им по столу.
Уже давно сообразить нужно было. Еще с самого начала, с того совещания, на котором отец родимый благодушно улыбался в усы, слушая грозные известия про грядущий мятеж. Он уже тогда знал. Уже тогда! Он уже тогда составил все фигуры на дурацкой своей доске и улыбался, когда противник сделал давно предвиденный, погибельный для себя ход. Но мы еще посмотрим, кого этот ход погубит. Еще посмотрим!
Генерал Шеин повторял это, глядя на лежащий на столе клочок бумаги, тщательно отчищенный, разглаженный, подклеенный. Но всё равно с пятнами, с желто-коричневыми разводами. Клочок бумаги заклеили в пластик, продезинфицировали, но даже сейчас Шеин мог поклясться, что от него исходит невыносимая, тошнотворная вонь.
Управление держало руку на пульсе всех городских служб. Сам генерал был одним из немногих, способных похвастаться детальным знанием всей изнанки городской жизни, всех медленных и быстрых потоков, путей, которыми Город, исполинский зверь, заглатывал пищу и испражнял – трупы, мусор, фекалии и помои, вязкими реками плывущие под шкурой Города. И весь навоз особо важных персон и ведомств просевался тщательнее, чем золотоносная порода.
Клочок, легший на шеиновский стол, попал в канализацию из туалета личного президентского гаража.
Шеин собрал совещание и, глядя красными от кофе и бессонницы глазами на своих угрюмых офицеров, поднял и показал всем клочок:
– Как это понимать?
Ответить не попытался никто.
– Мне доложили, что в то утро он собирался ехать на Сырой пляж. Так почему вы не потрудились узнать про это? – Шеин ткнул пальцем в оклеенный пластиком обрывок серой казенной бумаги. – Почему я только сейчас узнаю, что все выезды машин его гаража были отменены как раз в то время, на какое были запланированы? Вы понимаете, что это значит?
Второй зам решился нарушить повисшую тишину:
– Это может и ничего не значить. Всем известно – он меняет решения по десять раз на дню. И в последний момент тоже.
– Особенно тогда, когда к его приезду собирают народную самодеятельность, когда готовится очередная публичная пробежка трусцой с телевидением и пыхтящими министрами?
– Ну, это всё готовилось не один день, – терпеливо пояснил зам.
– Особенно когда Лошица, когда приказы саботируются, – продолжал Шеин, не слушая зама, – когда Город официально передан под наш контроль, а по улицам разгуливают непонятные люди с оружием и удостоверениями президентской администрации? Вам не кажется, дорогие мои, что маскарад разыгрывался специально для нас? Что мы с вами – пешки? И скоро станем мальчиками для битья? Мы раздавили армию, лишили республиканцев почти всякой опоры внутри страны – у них только внешняя агентура да их резиденция с подвалами. Мы оторвали у МВД всё, не подчиняющееся непосредственно президентской администрации. Мы по локти в дерьме и крови. И что теперь, по-вашему, с нами будут делать? Что с нами хотели сделать с самого начала? Кого, как вы думаете, сделают зачинщиками бунта, террористами номер один?
На дальнем краю стола референты переглянулись. О, как Шеин ненавидел эти косые, быстрые взгляды, эти тайные знаки зреющих, как гнилой прыщ, трусливых, подлых делишек. Генерала передернуло от внезапной ненависти.
– Если кто-то не понял, козлами отпущения хотят сделать именно нас! И если кто-то из вас надеется выжить, когда всех нас будут давить, – не надейтесь! «Гражданскую» теперь не остановит никто! Знайте – теперь мы вместе до конца. Какой бы он ни был! – Генерал помолчал и добавил, уже спокойнее: – Я отдал приказ. Тот самый.
– Как? «Три звезды»? – выдохнул зам.
– Да, – подтвердил Шеин.
Ему очень хотелось расхохотаться, глядя на ошеломленных, недоумевающих своих штабистов, но он сдержался. Он знал – они, еще не успев стереть с лиц прорвавшееся изумление, уже начали лихорадочно, как удирающий таракан, искать выход, перебирать варианты, среди которых предательство значилось под номером первым. Да, никто из них ни на секунду не усомнится. Вопрос только в том, что принести, чем откупиться, чем заинтересовать, чтобы не отобрали и не расплющили. Дерьмо. Трусливое, потное дерьмо. Никому из вас уже нет дороги назад. Вы умные – вы поймете. А когда поймете – тогда пусть поберегутся вас, загнанных в угол. В углу крысы всего опаснее.
Ночью у ворот концлагеря длинной чередой выстроились фуры. Заключенных, выстроенных в две шеренги, загоняли в них по живому коридору из оскаленных собачьих пастей. Псы хрипли от лая, рвались с поводков. Фуру забивали за минуты, запихивали по двести человек, закрывали заднюю стенку, давя пальцы и ломая руки, утрамбовывая людей в темном, душном жестяном коробе. Машина трогалась с места, тут же подруливала следующая. Раненых и больных, всех, кто не мог бежать, оставляли – потом. Машины, не дожидаясь друг друга и эскорта, уходили по одной на северо-восток, к заросшим соснами безлюдным холмам, где в имперские шестидесятые потратили длинные миллионы на мемориальный комплекс на месте сожженной карателями деревни, чье название стало злой насмешкой над тысячами расстрелянных поляков. Туда, куда с вечера выдвинулись по тревоге оба переданных под шеинское начало полка спецназа.
Этой же ночью бесшумно, из снайперских винтовок с глушителем сняли часовых у входа в Лошицкий парк, и через стены, сквозь ворота в парк хлынули десятки черных теней. Но под стенами, невидимые в темноте, их встретили растяжки. Истошно завыли, взмывая в небо, брызжущие огнем сигнальные ракеты. Загрохотали разрывы. И, проснувшись, медленно повел стволом осевший в рыхлую клумбу перед двухвековой усадьбой танк. Внезапность всё же решила дело – в усадьбе и парке оказалось совсем немного солдат, не больше роты. Танку дважды влепили из гранатомета под левую гусеницу – вторая граната детонировала боеукладку, и башню сорвало, как шляпку гриба.
В ночном парке в зарослях у реки сцепились нож к ножу, дрались неистово – кулаками и зубами. У нападавших была инфракрасная оптика – но из-за прогретой дневным солнцем, парящей земли, из-за лоз и высоких трав она помогала слабо. Над головами одна за одной злыми цветами распускались ракеты. Беглецы бросались в реку, к густым болотистым зарослям на другой стороне. По ним стреляли, и течение волокло обмякшие тела к отмели под крутым берегом со старым кирпично-деревянным лошицким поселком на нем. В поселке стреляли дольше всего. Никак не могли выбить засевших в заброшенных домах у шлюза, пока не подогнали БМП и не расстреляли дома в упор с другого берега.
Одновременно с атакой на Лошицу, взорвав перегораживающие канализацию решетки, боевые группы, пройдя по тоннелям, ворвались в президентскую резиденцию у Офицерского собрания. А на окраине, там, где Великокняжеский проспект подбегает к кольцевой, у разлившейся, перегороженной плотинами городской реки, где за высокими заборами прятались невысокие уютные особнячки президентской дачи, бронетранспортерные чрева одного за другим выплевывали солдат.
В эту ночь Шеин поставил под ружье всех – даже бледных, просиживавших сутками за компьютером юнцов из аналитического отдела. В здании на площади Рыцаря Революции осталась горстка людей. Группы пошли на телевидение и радио, на коммутаторы, во все «нервные узлы» Города. Посреди ночи по всему Городу отключились телефоны – и кабельные, и сотовые, – отключился Интернет. У подъездов онемелых домов визжали тормозами машины. Приехавшие, на ходу сверяясь со списками, ломились в двери квартир, волокли полуодетых людей вниз, запихивали на задние сиденья.
Приказ «Три звезды» работал, и никто, даже сам Шеин, уже не мог его остановить. Началась ночь длинных ножей – а ее хозяин, сидевший один в пустом темном кабинете перед шеренгой мертвых телефонов, смотрел на нее сквозь распахнутое окно.
Запели петухи. Разноголосо, наперебой. Петушиная волна. Начинал один где-то поблизости, раскатывал во всю глотку, а подхватывали сразу полдюжины, стараясь друг дружку переорать. Заглушали даже крики сержанта, муштровавшего с утра пораньше кого-то на площади. Солнце щекотало нос. Зеленое, теплое утреннее солнце.
Дима потянулся и перевернулся на бок, прячась от солнца. Нет, невозможно. Петушиные крики бились в барабанные перепонки – тут и мертвый вскочит. И диван – булыжное чудовище, на боках, наверное, сплошные синяки. Дима разлепил глаза и обнаружил, что покрыт кумачовым полотнищем, глянцевитым и блестящим, точно рубиновое стекло, а под полотнищем он вообще-то голый. И в комнате никого нет. Дима некоторое время, хмурясь, пытался разобраться, почему его это так удивляет. Наконец вспомнил и густо покраснел.
Среди крошек на столе стояла полупустая бутылка коньяка, заботливо прикрытая жестяной крышечкой, пахло утренней листвой – этот запах принес рассветный ветер, еще не успевший раскалиться, – и, почти неслышно, мускусом. От этого запаха по чреслам пробежала сладкая дрожь. И сразу будто повернули неслышный ключ, открывая память… Теплые ключицы, волосы, свежий запах шелковистой, ускользающей из-под пальцев кожи. Дима скрипнул зубами. И ведь ушла, и ничего не оставила – ни записки, ни даже… а где же мое?.. Он вскочил, лихорадочно озираясь, и вздохнул с облегчением. Одежда, аккуратно сложенная стопочкой, лежала на стуле. Джинсы, майка, даже несвежие трусы. А поверх – кобура с пистолетом в ней.
В дверь постучали.
– Минуту! – проорал Дима, впрыгивая в джинсы. – Ага, всё, можно!
В дверях показался Павел.
– Доброе утро, босс, – сказал он добродушно. – Тут к нам пополнение прислали. Целую роту. На площади ждут. Такие кадры! – Он ухмыльнулся.
– Что ж, пойдем посмотрим на твои кадры, – изрек Дима, цепляя на нос черные очки и вытягивая из полупустого блока новую пачку сигарет.
На площади стояла длинная шеренга молодых ребят в одинаковых черных джинсах, черных рубашках с коротким рукавом. С одинаковыми эмблемами, вышитыми на нагрудных карманах. Подтянутые, мускулистые, со стрижеными затылками… Где же их командир? Вот, идет, чеканя шаг, красавчик в берете, лязгая по асфальту подковками. Вытянулся в струну, выбросил руку вверх и вперед, пролаял:
– По приказу господина генерала группа «Сила» Республиканского Легиона Свободы прибыла в ваше распоряжение!
– Вольно, – ответил Дима. – Имя, звание?
– Сотенный Буев!
– С оружием умеют обращаться все?
– Так точно, господин капитан!
Дима некоторое время боролся с изумлением, стараясь не выдать себя и проклиная за то, что не успел ни выпить кофе, ни хотя бы выкурить утреннюю норму. Мысли шевелились, как дождевые черви. Старик, конечно. С такими, как этот сотенный, без чинов и званий разговаривать немыслимо. Но хоть предупредил бы, что ли, а то, не дай бог, сам забудешь, кто ты, капитан или есаул. Тут же вспомнилось, что впопыхах забыл натянуть носки, запихал босые ноги в кроссовки. Черт.
Дима обвел строй нарочито ленивым, безразличным взглядом:
– Воевавшие есть?
– Никак нет, – отрапортовал Буев. – Но все десятники и четырнадцать строевых проходили военную службу. Остальные проходили курс подготовки в соответствии с уставом Легиона.
Дима подумал, что совсем недавно что-то слышал. Мелькали где-то слова «Легион Свободы». Какие-то погромы, поваленные памятники. Драки на рынках и свастики. Даже газетенка – или это у соседей?
– Знаете ли вы, зачем сюда пришли? – спросил Дима у строя.
– Сражаться за свободу Родины! – отчеканил Буев.
Строй же не шелохнулся. Дима ухмыльнулся одобрительно. Ишь как – будто в учебке после третьего старшинского предупреждения.
– А против кого вы будете сражаться, вы знаете?
– Против тех, кто встанет на нашем пути к свободе! – отрапортовал после недолгой заминки Буев.
– Что ж, будем надеяться, что мы будем идти по вашему пути к свободе вместе, – сказал Дима, пытаясь понять, почему его взгляд упорно останавливается на седьмом и восьмом парнях в шеренге.
Он снял черные очки и, глядя на удивленные лица, воскликнул:
– Ба, знакомые лица. Если не ошибаюсь, Сергей и Михаил?
– Выйти из строя! – рявкнул Буев.
Серый и Миха, те, из электрички, с остекленевшими от страха глазами, синхронно шагнули вперед.
– Замечательные ребята, – сказал Дима сотенному. – Мне случилось встретиться с ними, и я как раз подумал: мне бы с сотню таких, и можно что угодно хоть лбом расшибить.
– Какие будут приказания? – грамофонно отчеканил Буев.
– Приказания! – Дима усмехнулся. – Сейчас господин старший лейтенант, – Павел никак не отреагировал на известие о повышении в чине, – проводит вас на базу, где вам выдадут оружие и снаряжение. И отведут на стрельбище – посмотрим, как вы обращаетесь с настоящими «калашами». Времени у нас почти нет, скоро мы должны уходить, но по магазину патронов для тренировки вам выдадут. Потом – ждать распоряжений. Все вопросы – к старшему лейтенанту. Исполнять!
Дима пошел назад – в комнату, к дивану и запаху. Его хотелось вдохнуть снова – как напиться свежей воды на жаре.
Стоя у окна, Матвей Иванович сказал:
– Ты только посмотри на них. Загляденье. Молодая гвардия.
Федор покачал головой:
– Вам виднее, но я б этих легионеров-недорослей выгнал бы в три шеи. Я б лучше бомжам автоматы раздал, чем им.
– Может быть, может быть. – Старик усмехнулся. – Но именно такие нам сейчас нужны. И именно под командой нашего бесшабашного везучего студента. Ты посмотри – видишь, там вон, в кустах слева от Доски почета, мальчишки. Прямо глазами пожирают. Притихли, как мыши. Уверяю тебя – на них большая часть наших партизан точно так же посмотрит, с восхищением и опаской. Воевать куда спокойнее, когда знаешь, что вместе с тобой такие. А сотенный их – шедевр, одно слово. Ален Делон в берете. Жизнь, здоровье, сила.
– Узнал я этого… сотенного, – сказал Федор с усилием. – Помните ту историю двухлетней давности, с Микашевичами? Про нее тогда часто по телику передавали.
– Нет. Я уже давно телевизор не смотрю, – ответил старик весело.
– Ну, это когда ребятня всякая, фашисты-недоростки, явилась на рассвете в деревню с автоматами деревянными да стала в хаты ломиться и на улицу всех выгонять, а потом расспрашивать, есть жиды и черножопые или нет. Так вот – он был там. Командовал. Они стариков, кто ходить сам не мог, за ноги через порог тащили. Сами в формах черных, со свастиками на рукавах. А соседнюю с Микашевичами деревню, Борки, в сорок третьем сожгли. Вот так же выгнали на площадь поутру, потом в сарай заперли и сожгли вместе с деревней… Да я б эту сволочь в нужнике топил! А вы им как родным радуетесь.
– Радуюсь, – старик отвернулся наконец от окна и посмотрел на Федора, – потому что они – дисциплинированные, сильные, жестокие солдаты. А кто, по-твоему, мы? То, что мы пытаемся делать с этой страной, и есть вытаскивание немощных за ноги. И есть жестокость с бесчеловечностью. Кто позволил нам делать то, что мы делаем? Мы сами. Чем мы лучше их? Ты скажешь – наши цели лучше? Но это для нас, не для тех, кого мы собираемся ломать танками, «Пантерами» с наспех замазанным крестом на башне. Если собрался перекраивать страну – смирись с тем, что резать придется по живому.
Федор, глядя на старика, подумал, что тот очень сдал за последние дни. Приходили люди, прибывали техника и оружие, всё новые и новые городки и села сообщали, что согласны помочь – едой, лекарствами, бензином, ночлегом. Слали своих. Мятеж рос, как тесто на дрожжах. И будто в него, этот рост питая, уходила жизнь старика. Щеки ввалились, начали дрожать руки – прежде такие точные, цепкие. В глазах появилась старческая, выцветшая муть, сгорбилась спина.
– Они прибыли как раз вовремя. Нам пора выступать. Если наше казачество поварится еще день-два, в руках его не удержишь. Этих отправим вечером – вместе с авангардом, основную массу двинем завтра. Твоя команда справляется?
– Да, – Федор кивнул, – замотались, но еще успеваем. Правда, шлют черт знает что. Ну зачем нам две машины тапок?
– Пригодится. – Старик усмехнулся. – Отправь на наш рынок. А с деньгами – успеваете?
– Полшколы посадили – штемпелюют днем и ночью.
– Отлично. Время тебе привести всё к знаменателю и собрать – сутки с половиной. Дела все передашь прежнему начальству. Тех, кто при них останется, подобрал?
– Да. Трое легкораненых и Викентьев. У него язва снова обострилась. И при них с дюжину оршанских.
– Ты со своими и с обозом выйдешь послезавтра вечером. А перед тем как выйдешь – отпусти всех.
– И эту сволочь полковника?
– Особенно его – Пятый нельзя без присмотра оставлять. Дашь ему десяток городских, а то солдатня или к нам ушла, или разбежалась. Он неплохой мужик, сам увидишь. Мы тут только и держимся на таких, как он, – думающих, что чутко держат нос по ветру. Любая власть в этой стране держится именно на таких.
На Сергей-Мироновск процветание обрушилось приступом золотой лихорадки. Мятеж не только не разогнал торговцев и не остановил производства – напротив, заработало всё, ранее простаивавшее, даже заброшенное. Открылись зачахшие лет десять тому назад второй хлебозавод и сыродельня, оживились мебельный цех и оба швейных ателье, одновременно разорившихся после четвертьвековой ожесточенной конкуренции. С окрестных деревень на городской рынок – а под него пришлось занять и прилегающий сквер, и площадь перед библиотекой и районо – везли, несли и гнали кудахтающее, мычащее, хрюкающее и уже уложенное в сумки, короба и бидоны пропитание конфедератам.
«Конфедераты» – слово вроде никто и не придумывал, оно само всплыло откуда-то из памяти, то ли книжной, то ли наследственной, еще не забывшей столетия разгульных шляхетских съездов и сеймиков, когда рекой лилась брага и пожирались горы колбас, кумпяков, вендлины, паляндриц, ковбуха и окороков. Конфедераты – принятые, допущенные к оружию, получившие форму со свеженькими, своими руками нашитыми рыцарско-конскими ситцевыми гербами и двуцветными эмблемами, – ходили исполненные достоинства, неторопливые, важные провожаемые завистливыми взглядами тех, кто к оружию допущен не был, а приставлен был к хозяйственной деятельности.
Базар кипел. Конфедерация закупала продовольствие, выдавая деньги со своей печатью, которую без устали шлепали на купюры три десятка собранных в школе старшеклассниц. За пропечатанные деньги Матвей Иванович велел задешево продавать телевизоры, холодильники и прочий бытовой электрический и механический хлам, найденный по складам района и окрестностей.
Вещи в складских закоулках находились необыкновенные: полтонны чугунных сковородок и примусов послевоенного выпуска, контейнер ленд-лизовской тушенки, ничуть за полвека не испортившейся, а по соседству – партия химических унитазов и вентиляторов, конфискованных зимой на соседней таможне и под шумок увезенная кем-то из районного начальства, не успевшего еще придумать употребление неловкому товару. Теперь всё это пошло в продажу по ценам необыкновенно низким.
Соседние районы завидовали люто и наперебой зазывали к себе конфедератов. Градоначальство близлежащего Бобруйска, опасаясь всё же открыто отдаться бунту, прислало делегацию с туманной просьбой «помочь установлению нового экономического порядка». Матвей Иванович просьбу выслушал, но посылать кого-либо отказался. Во-первых, незачем, бобруйские коммерсанты и так заполонили улицы Сергей-Мироновска; если есть что предложить и дать – везите сюда, невелико расстояние. А во-вторых (это Матвей Иванович сказал не делегатам, а своему штабу, собравшемуся обсудить последние приготовления), большие города – это смерть мятежу.
Большие города поглотят, разложат, растворят его без остатка. То, чем живет и питается этот мятеж, расти может только вдали от них. Там, где память еще не стерта бетоном, где почти каждый – кум или свояк, и всякий знает своих. Этот мятеж – бунт того, что не успела раздавить и пережевать империя. И потому большой город у этого мятежа должен быть один. Должен быть Город – и пусть конфедерация, достигнув его, распадется и исчезнет. Сделав свое дело, она нужной быть перестанет, и Город, покоренный, подвластный, сам рассосет и обезоружит ее.
Части конфедератов пойдут сквозь деревни и местечки, огибая, минуя города, сохраняя себя, впитывая новых людей и силы, подбирая по пути остатки армии. Аресты старших офицеров только сыграли на руку – солдаты пробирались к Сергей-Мироновску мелкими группами и без вопросов становились под начало Матвея Ивановича. Приходили танкисты, артиллеристы. Те, кто мог оживить груды стали, дожидавшейся своего часа по провинциальным арсеналам империи. И кто сможет им противостоять? Единственная армия страны – та, что растет сейчас здесь, вокруг Сергей-Мироковска. Спецназ, милиция, черно-пятнистые – что они против танковой армады? Их горстка. А уличных боев не будет – уж в этом можно быть уверенным. Разве что «эскадрерос». Но у них появятся другие заботы.
Конечно, еще остается авиация. Но с тех пор, как от расквартированного на окраине Бобруйска авиаполка прибыла делегация оставшихся офицеров, о воздушной поддержке можно было не тревожиться. А бомбы пережить можно – война есть война. Конечно, еще остается и политика. Те, кто смотрит из-за границы. Имперская десантная дивизия под Смоленском. Танковая под Псковом. Но чтобы им двинуться с места, нужны переговоры. Нужно, чтобы отец нации публично заявил о своей беспомощности. А он вряд ли с этим поторопится. Ему его кресло еще не наскучило.
А пока он отчаянно старается на нем усидеть, страна лежит перед конфедерацией и ее вождем как перезрелое яблоко. Осталось лишь нагнуться и подобрать, пока это не сделали другие.
Запах всё еще был здесь. Едва уловимый, но живой. От него кружилась голова. Дима стоял у стола с так и не сметенными вчерашними крошками и растерянно озирался по сторонам. Как-то это было невозможно, немыслимо. Неправильно. Вечером… уже вечером его здесь не будет. И всё. И непонятно, когда вернешься и вернешься ли вообще.
Этот запах похож на книгу. Чем дальше листаешь, тем больше его становится. Тем сильнее он затягивает. От него качается мир. Расслаивается, словно уходит из фокуса. Дима схватил полотнище знамени, которым они укрывались ночью. Скомкал, зарыл в него нос, втянул воздух. Пот. Кисловатый запах семени. И ничего. Нет, мускус. Здесь, в уголке. И здесь. Волос – длинный, легкая шелковинка.
Выматерился, отшвырнул. Выскочил из комнаты, бросился по коридору.
– Ты чего? – спросил Федор. – Чуть с ног не сшиб.
– Где эта… секретарша, тощая эта, где она? – сбивчиво выпалил Дима.
– Да не знаю. С утра ее не видел. Чай с утра и то некому сделать было. Может, приболела по-женски, а? – Федор понимающе усмехнулся.
– Да нет, – отмахнулся Дима, – где она живет? Ее тут знает кто-нибудь?
– Так срочно? Поищи кого из местных… Эй, Григорьич!
Показавшийся на лестнице милиционер приостановился.
– Ты секретаршу здешнюю, худую такую, знаешь?
– Ирку? Знаю. А что? – отозвался небритый замотанный Григорьич.
– Да вот хлопцу надо. Где живет она?
– На Первомайской, кажется. Восьмой дом. Да там пусть спросит, их там все знают, – ответил Григорьич и затопал вниз по лестнице.
– Спасибо! – крикнул Дима, торопясь вслед.
– Ты смотри… – начал было Федор, но Дима уже выскочил на площадь.
Первомайская, Первомайская… в любом захолустном городишке есть Первомайская, и Советская, и Интернациональная, и стандартный набор из Кировых-Луначарских-Буденных. Хотя на самом деле все их называют Гончарными, Поселковыми и Косыми слободками.
После второго перекрестка Дима спросил у загорелого, невероятно долговязого подростка в серых обвислых штанах:
– Первомайская где?
– Вам какая? – спросил подросток, глянув на Диму снизу вверх. – Две их. Одна на Заречье, – он махнул длиннющей, как у гиббоньего скелета, рукой куда-то на восток, вторая тут вон, от бани начинается. Только ее ближний конец теперь называется Патриотическая.
– Веди, – велел Дима.
– Чего? – спросил подросток испуганно.
– Веди меня – сперва к той, которая в начале Патриотическая.
Они пошли, перебрались по мосткам через старую, с оплывшими краями канаву, где когда-то пытались ремонтировать канализацию, да так и не отремонтировали. Канава эта по весне и осени привычно заполнялась водой, а летом смердела, кишела головастиками и потихоньку высыхала, если скрытая в ее недрах ржавая труба не выбрасывала очередную порцию жижи. Мостки были изрядно исхожены и не раз чинены. За канавой и заполоненными репейником клумбами начиналась пыльная, щербатая асфальтовая полоса – улица.
– Отсюда до двенадцатого дома – Патриотическая, – пояснил подросток. – Потом – Первомайская.
– А с какого номера там дома начинаются? – заподозрил неладное Дима.
– Как с какого? С тринадцатого.
– Тогда веди меня на Заречье.
– Не, далеко туда. Вы спросите лучше.
– Чем быстрее ты меня туда доведешь, тем быстрее со мной расстанешься, – сказал Дима негромко, снимая черные очки.
– Ладно, – ответил подросток испуганно, – я ничего, пойдем.
Шли через весь город, протискивались сквозь толпу на проглотившем весь центр базаре, мимо тюков и мешков с крупами, рядов сверкающих лакированной жестью банок, мимо мангалов, подле которых суетились в чаду, поливая шкворчащее, проткнутое проволокой мясо, одетые в засаленные фартуки шашлычники. Потом, выбравшись из многоголосого рыночного хаоса, вновь оказались на пустых, огороженных высокими заборами улицах. Перешли горбатый мостик над узкой, мутной и захламленной речушкой, почти незаметной среди высоченных камышей.
– Первомайская, – сообщил подросток уныло.
Улица была как коридор между глухими заборами. Ни один дом не выглядывал на улицу, все прятались в глубине двора. Жестянки с номерами были подле калиток. Найдя нужный номер, Дима надавил на кнопку звонка, раз, другой. Постучал кулаком в дверь. Потом ногой. Подождал, вслушиваясь.
– Вам Ирку, наверное? – предположил подросток. – Так они там. Ее батя как насосется, так они тогда никому не открывают. Он даже на почтальоншу с кулаками бросается. Я с ейной младшей в одном классе учусь.
– У них собака есть? – спросил Дима, сосчитав про себя до десяти, чтобы успокоиться.
– Была. Здоровенная такая. Овчарка, наверное. Но они ее у сарая держат. Чтоб людей не пугала.
Подросток начал что-то рассказывать, должно быть, про то, откуда собака и почему большая, но Дима, уже не слушая, подпрыгнул, уцепившись руками за верх забора, скребнул носками по доскам – перескочил, спружинил ногами на заасфальтированной дорожке за калиткой. Подросток, порядка ради, дорассказал калитке историю про собаку, подождал пару минут – Дима не появлялся – и, пожав плечами, отправился восвояси.
Дима подошел к двери, нажал на кнопку. Ничего. Постучал в окно. Подождал. Обойдя дом, отыскал задний вход, осмотрелся – собаки нигде не было видно, залязгал кованой железной ручкой и – сам не понял почему – обернулся, вырывая пистолет из кобуры.
И тотчас же, словно разбуженный грохотом, дом ожил: заскрипел половицами, лязгнул засов, звякнуло стекло веранды. Ира, босая, растрепанная, в ветхом ситцевом халатике выскочила на крыльцо, крича:
– Анзор! Анзор!
– Э-э… – сказал Дима осторожно, – не могла бы ты его… за ошейник?
Пес зарычал.
– Анзор! Анзор!
– Он как-то не очень тебя слушает, – заметил Дима, пытаясь высвободить руку. – Он мне нос сейчас отъест.
– Вы спокойнее, не двигайтесь. Лежите смирно. Он вам ничего плохого не сделает.
– Да? Это утешительно. Если б он еще мне лапами в грудь не упирался…
Ира потянула пса за ошейник. Тот зарычал, мотнул головой.
– Я не могу, – растерялась Ира. – Он же больше меня весит. Он только папу слушает.
– Так позови… папу своего.
– Я… я не могу. Спит он.
– Так разбуди.
– Он… он не так спит. Его не разбудить сейчас. Он уже до утра.
– Понятно. Тогда подай мне, пожалуйста, пистолет. Вон он лежит, прямо под ногами твоими. Под крыльцом.
– Не надо, пожалуйста. Не нужно убивать его. Он хороший. Добрый. Я его из соски кормила.
– Раз добрый, так придумай что-нибудь. Неприятно будет, если добрый зверь мне лицо изуродует.
– Хорошо, хорошо, я сейчас. Вы только не стреляйте в него, пожалуйста. У нас кость в холодильнике лежит, мозговая. Он любит их. Я его к будке приманю – и на цепь.
Дима думал, лежа, что таких чудищ следовало бы держать в клетке из арматуры. Как медведей. И мясо просовывать на палке. И упаси боже выпускать иначе как на якорной цепи. Весит, самое малое, полцентнера. Не вздохнуть. Думал, столбом ударило. Такая туша. И пасть в локоть длиной. Хорошо, не цапнул, с ног только сшиб. Но если б за руку хватанул, переломать мог бы запросто.
– Анзор, Анзор, на, посмотри, посмотри, я вкусненького тебе принесла! – позвала Ира, показывая кость.
Анзор повернул морду, принюхиваясь.
– Маленький мой, Анзор, вот косточка, хороший, вот косточка!
Анзор завилял хвостом. Потом рыкнул для острастки и осторожно снял лапы с Диминой груди. Дима по-прежнему лежал, не шевелясь. Тогда пес, косясь на него, неторопливо подошел к Ире.
– Есть! – закричала она.
Дима перевалился на бок и проворно, на четвереньках, взбежал на крыльцо. Анзор зарычал, рванулся, заскреб лапами землю, натягивая цепь.
Потом Ира поила Диму чаем на веранде и кормила свежими плюшками. Плюшки были на меду, вкуснейшие.
– Это он чувствует, что вы меня огорчить собираетесь, – сказала ему Ира, в очередной раз подливая чаю. – Он в людях разбирается.
– Гастрономически, наверное, – заметил Дима.
– Да нет, что вы. Он, конечно, может укусить если кто чужой полезет. Он чувствует, плохой человек или нет. Вас вот не укусил. Только с ног сбил. А что ему еще делать? Он ведь дом должен охранять. А вы ведь вообще его убить хотели.
– Да это я от неожиданности. Когда на тебя такая туша мчится, поневоле за пистолет схватишься.
– Хорошо, что вы промазали.
– Хорошо, – согласился Дима.
– Знаете, – вдруг сказала Ира, – а Рыся отсоветовала мне в медсестры к вам проситься.
– Может, и к лучшему. А ты хорошо ее знаешь?
– Рысю? Да так себе. Она раньше сюда приезжала. Тут отец ее служил. Он военный или кто-то в этом роде. У нас же военный городок важный очень неподалеку, знаете? Она как-то даже с четверть в школе нашей проучилась.
– А кто она теперь? Чем занимается?
– Я не знаю. В Городе где-то. Но она сейчас другая совсем стала.
– Какая другая?
– Ну, не знаю. – Ира пожала плечами. – Другая. Странная какая-то. Вы видели, с кем она приехала? Такие здоровенные, плечистые ребята в черных очках. Почти как эти ваши помощники. На джипе. Черном. Она всё про вас расспрашивала. Говорила, ваш друг советовал ей вас найти.
– Какой друг?
– Ну тот. С площади.
– Кто? С какой площади? – Дима от неожиданности выронил плюшку.
– Не знаю.
– А что еще она про друга рассказывала? А куда она поехала? Где ее искать сейчас?
– Да ничего. Да мы и болтали вчера всего ничего. Откуда мне знать, куда она поехала. В Город, наверное. Только вы не ищите ее.
– Почему?
– Не ищите ее. Я же говорю вам – странная она. И Анзор так и рвался с цепи. Рычал, даже пена с клыков летела. Я никогда его таким не видела. А раньше она и гладила его, и кормила. Не ищите ее. Она… она плохое с вами сделает.
– Плохое? Вот уж не думаю. – Дима усмехнулся. – Спасибо вам большое за чай и плюшки. И за предупреждение. Обязательно буду иметь его в виду.
– Да не за что. Я тут вам немного собрала, вот, в пакете. Возьмите. – Ира протянула сверток и вдруг покраснела, засмущавшись.
– Спасибо.
Она проводила его до калитки и помахала вслед рукой. Дима рассеянно махнул в ответ. Думал он о том, чтобы тут же, не медля, расспросить посты у выездов из города – они ведь не могли не заметить черный джип. Не могли.