Хасан утвердился в новой своей вотчине как рачительный, дальновидный хозяин. Прежде всего проверил запасы. Хранившееся много лет продовольствие велел перебрать, порченое выбросить или отдать на корм скоту, годное – распродать дешево крестьянам долины. Приказал закупить у них зерно нового урожая, а кроме того, сыр трех видов и мясо – вяленое, сушеное и жаренное с солью, собранное в горшки и залитое жиром. Распорядился запасти оливкового масла, уксуса, шафрана, перца, изюма, инжира и прочего, придающего еде вкус и дающее человеку силы и охоту сражаться, привезти вдоволь хорошей соли, родящейся в пустынях за Хазарским морем. Собрать запас дров и сена, и печного угля, и земляного масла, горящего чадно, но долго и жарко. Построить наверху мастерские всякого рода и вида, нужные для воинской, да и вообще для человеческой жизни: шорные и гончарные, кузнечные и столярные, ткацкие и сапожные, и всякие прочие. Лишь кожевенные велел оставить внизу, у реки, – потому что нужно им много воды, и потому, что от кож при выделке идет нездоровый смрад, несущий хвори, опасные скоплению людей. Особо велел позаботиться об устройстве отвода нечистот и о каналах для сбора дождевой воды вдоль всех стен утеса, – чтобы люди не оскверняли собираемую воду. А саму крепость взялся достраивать и расширять: добавил много новых жилищ, разбил новые огороды и сады, плодородную землю для которых велел привезти снизу. И приказал продолбить проходы к пещерам, которые бегущая вода вытесала когда-то в толще утеса, обработать и обжить их. Хотел Хасан сделать Алух-Амут не просто главной крепостью, но и земной цитаделью Истины, ее столицей, заповедником всякого знания и тех, кто готов его принять. Потому он сразу же приказал построить чистое, сухое и вместительное здание для библиотеки. Не прошло и года после ее постройки, как там уже оказались сотни книг.

В Алух-Амут, новый дом Истины, потянулись люди со всего Ирана и Ирака. Многие, для того чтобы увидеть своими глазами величайшую крепость людей и ее нынешнего хозяина, мудрого провозвестника Истины, святого старца, сайидну Хасана ас-Саббаха, лицезревшего самого имама, – и вернуться после к своими общинам, чтобы рассказывать об увиденном затаившим дыхание собратьям. А иные и оставались в крепости, становились ее воинами и мастеровыми. Но, конечно, большинством тех, на кого сейчас легла земная тень Хасана и власть его руки, были крестьяне Дейлема. На день пути от Аламута деревни сразу признали его власть и прислали старейшин с подарками, чтоб разузнать, чего захочет новый эмир и не вздумает ли разорять их, сгонять с насиженных гнезд. Принял их Хасан вместе с Кийей Бозоргом Умидом, который и заверил гостей: бояться нечего, а нужно радоваться – в десять раз лучше заживете! Вернулись старейшины успокоенные и рассказывали, что этот сорвиголова Кийа вернул своему роду прежнюю силу и теперь долина под крепкой рукой. Кийа свой, не обидит! И правда: люди из крепости платили за покупаемое полновесными деньгами и не скупились, а налог эмиру крепости можно было отработать на постройках, – за что еще и доплачивали. Узнав про такое, под руку Хасана и Кийи спешили отдаться даже и деревни соседних долин, и мелкие князьки, знавшие, что Кийа их в покое не оставит. Приходили послы не только из деревень шиа, но и от людей Огня и даже от пары суннитских поселков.

За считанные месяцы Хасан стал хозяином целого княжества – и невероятного количество хлопот по его устройству. Главнейшим и вернейшим его даи пришлось стать визирями и секретарями, чтобы хоть как-то освободить самого Хасана от бесчисленных жалоб, просьб, неотложных дел и срочных писем. Хусейн Каини с Абу ал-Касимом забросили проповеди, чтобы наладить денежные дела и следить за налогами. Хорошо, хоть помог Кийя, приведя много местных, знающих дела и способных их наладить. Притом Кийя отбирал действительно за способности, а не из-за родственности. Родни у него было множество, и почти всю ее он не выносил.

Хасан, как и многие из тех, кто решил обосноваться в крепости, перевез туда свою семью. Послал за ней полудюжину воинов, послал коней и слуг. Ожидал семью со смесью страха и раздражения. Хотя за годы, прошедшие после женитьбы, он изредка наведывался к жене – посмотреть на подрастающих детей и зачать новых, – но ни соитие с женой, ни самое ее присутствие не доставляли никакого удовольствия. Всегда при этом вспоминались ему лихорадочная ночь у порта Айдхаб, нагие, гладкие тела, скользящие в сумраке, сладкий дым. Воспоминание наполняло его не омерзением и горечью, не тревожило совесть, – но, неожиданно, отзывалось жалостью к покорному, вялому, дряблому под тонким шелком рубашек телу, к существу, выносившему его плоть и кровь, но ни на что более не способному, – ни на настоящий, греховный, сжигающий душу огонь, ни на добродетель, способную шагнуть за пределы робкой покорности. Он старался не обижать жену. Давал ей деньги, держал при ней слуг и служанок, рабынь для домашних работ и кормилиц. Даже пытался найти для нее теплые слова, извлекая их из бездонной своей памяти, – но они рассыпались, как сухие цветки, слишком долго пролежавшие между страниц.

И сейчас, глядя на стоящую перед ним женщину, потупившую глаза, на детей, сбившихся стайкой в углу, – двух девочек, похожих на обмотанные разноцветными тряпками кули, двух мальчишек, глядевших исподлобья, – почувствовал только раздражение. Один из сыновей, старший, с уже едва заметной полоской усов над верхней губой, смотрел на отца с откровенной ненавистью. Хасан, почти помимо воли, просто по многолетней привычке, отметил про себя: мальчишка будет непокорен и опасен, за ним потребуется особый надзор.

Хасан произнес обычные слова приветствия, выслушал ответные. Потом, спросив, не нуждается ли семья в чем-либо, велел отправляться в комнаты по соседству с его кельей – глухой, с единственным окном, вырубленным в скале, с узкой площадкой за ним, откуда видна была большая часть крепости и ее долины. Жена покорно, не сказав ни слова, пошла прочь, – туда, куда велел ей всевластный ее супруг, которого она даже во снах не смела называть по имени. Звала она его как все чужие: «мой господин». И не осмелилась рассказать ему, что младшенький слаб на грудь, кашляет и задыхается, а девочки все время спрашивают про отца.

Хасан был рад, что жена ушла так быстро, не вздумав ему надоедать. Из всех напрасных хлопот подлунного мира эти ему представлялись напраснейшими и глупейшими. Особенно сейчас, когда минуты текли с его ладоней, как фельсы из кошелька. Он давно уже понял, что выстроенная им сеть тайных собраний, обществ и связей, секретных союзов людей Истины и тех, кто не принес клятвы, но был готов помогать, – будто огромный зверь, хотя и прирученный, но в любую минуту способный сорваться с цепи. К тому же был этот зверь отравлен всепроникающим, неизбывным, цепким ядом, – людьми брата Халафа, сынами Сасана, зовущими и отребье, и простодушных призрачными обещаниями пьяной воли и легкой добычи, справедливости сегодня и сейчас.

Но лишь теперь, после того как Алух-Амут стал настоящим домом людей Истины, выяснилось, как далеко и страшно проникла отрава. Гонцы приносили одну весть страшнее другой, – то тут, то там в городах вспыхивали бунты, всегда начинавшиеся смертью знатных и чиновных, продолжавшиеся суматошным грабежом, а заканчивавшиеся поголовной резней всех, заподозренных в принадлежности к людям Истины. Хотя гибли-то, большей частью, как раз не они, не испытанные и доверенные проповедники и их присные, – а новички или простаки, польстившиеся добычей. Часто целые кварталы становились полем битвы, и даже эмирская стража с визиревыми наемниками не могли навести порядок. После одного из таких бунтов Кийа примчался в крепость на взмыленном коне, издохшем прямо за воротами. Прибежал к Хасану, чуть не брызжа пеной, и прямо с порога крикнул: «Сайиндна, я его убью! Я вырву его гнилое сердце и скормлю шакалам! Это чудовище, этот джинн… да он всех нас с головой окунул в позор!»

Хасан оторвал взгляд от рукописи и произнес спокойно: «Успокойся, Кийа. Кем бы он ни был, он – наш брат. Дела его, хотя и кажутся чудовищными, полезны нам».

– Как, как же они полезны нам? Как может нам быть полезно такое?! Он же поит вином своих головорезов. Кормит конопляной дурью и маковой отравой, а потом отправляет убивать! А иных кормит насильно, пока они не заболеют и жить уже не могут без дури, потому что им больно, – а он тогда, суля дурь, заставляет их убивать и грабить!

– Я знаю об этом, – сказал Хасан.

– Вот про что вы еще не слышали, сайидна: его гнусные подельники устроили в Исфахане настоящую бойню! Прикидываясь слепцами, прося помочь, проводить, завлекали людей в глухой переулок, а там на них набрасывались головорезы, гнусные бандиты, отродье, называющее себя сынами нашего великого шахиншаха! Хватали не только тюрок и их прислужников, – всех без разбора. Купцов, мастеровых. Даже бедных школяров из медресе! Их нищенка открыла. Подошла попросить милостыни, ее прогнали. Она и пожаловалась стражникам, что из дома воняет гнилью и слышны стоны. Те пришли, – а весь подвал дома забит трупами и умирающими! Истерзанными, с вырезанными глазами и языками, отсеченными пальцами, раздробленными ногами. Их всех там страшно пытали, домогаясь денег, а потом бросали умирать от увечий! А некоторых удушали, запихивая в глотки их же отсеченные срамы!

– И что сделали с пойманными негодяями? – осведомился Хасан.

– Одних, кажется, четвертовали и собакам бросили. Других – сожгли за городом, факих местный велел сжечь, – ответил Кийа озадаченно. И тут же, словно отхлынувшая волна бешенства снова плеснула в берег, закричал: – Но какое это имеет значение? Велите его убить, сайидна! Я сейчас же отправлю моих лучших людей за ним!

– Кийа, Кийа, – Хасан покачал головой. – Я понимаю и разделяю твое возмущение. Но сейчас в тебе говорит не разум, а кровь. Горячая и слепая. Выслушай меня, пожалуйста. Ведь ты сам – вождь своим людям, их эмир, хозяин их жизней на поле боя, разве нет? Скажи мне, разве нет?

– Ну, да, – согласился Кийя неохотно, кусая губы.

– Если тебе нужно пожертвовать немногими, отправить их на верную смерть ради победы остальных, ради процветания своего дома и края, – разве ты не пожертвуешь? Скажи, разве нет?

– Может, и пожертвую. Только я им в лицо скажу, честно.

– В самом деле? Непременно скажешь? Даже тогда, когда жизнь тысяч будет зависеть от одного, а стойкость этого одного – самая шаткая? …Ох, Кийа, если ты уж написал «алиф», пиши и «ба». Чтобы быть вождем людей, нужно иметь сильную совесть. На великих Аллах кладет великий груз. Мы, стоящие наверху, мерило Истины для тех, кто смотрит на нас. Нам нельзя ошибаться. И то, что снизу может показаться милосердием и справедливостью, мы можем видеть как жестокость и гибель. Кто охотнее идет к сынам Сасана? Те, кто падок на соблазн, слаб духом, ненадежен, кто уже преступен, легкомыслен, глуп. Легко ли обернуть таких людей к Истине? Нужны ли они нашему делу? …Подумай: ведь только так и полезны они нам, своей краткой яростью и смертью. Брат Халаф и в самом деле подобен джинну и сыну Иблиса: он прельщает, совращает и губит. Но посмотри: что же именно делает он? Он сеет хаос, смуту, беспорядок. И власть тюрок там, где хозяйничает он, висит на волоске. Да и по всей этой земле, – разве не закачалась их власть? Разве за моими людьми, да и за твоими тоже, не стали охотиться меньше? Разве не стало нас больше, разве мы не успешнее? Сейчас власть тюрок оказалась на самом краю пропасти, султан наконец всерьез разгневался на нашего главного врага, Низама, отдалил его от себя. Сыновья султана смотрят друг на друга волком, Иран разваливается на лоскуты, – разве теперь не время сеять как можно больше хаоса и смуты, ломать и топтать, – чтобы обломки подобрали мы и построили из них новое?

– …Я не могу спорить с вами, сайидна, – ответил Кийа угрюмо. – Вы правы. Как всегда. Меня только то утешает, что когда-нибудь этот разбойник нам станет не нужен. И вот тогда… – Он усмехнулся криво. – Только одно я скажу еще, сайидна: человек остается в памяти людей своими делами, и делами тех, кто под его рукой. Какая же память останется от нас, если под нашей рукой – демон?

– Кийа, тут все просто: память людская – как пергамент, на котором победители пишут поверх всего, что там было раньше. Если милостью Аллаха мы победим, мы сами впишем, что захотим, в память поколений. А если проиграем – то какая нам разница? Слабость заслуживает позора.

Власть сельджуков в самом деле качалась над пропастью. Одряхлевший великий визирь Низам ал-Мулк больше не держал ее в когда-то цепких пальцах. Стареющий султан больше не хотел его слушать. Низам рассорился с калифом, который предпочел его дочери дочь Малик-шаха и породнился не с визирем-атабеком, а с его султаном. И даже в Исфахане, в султанском дворце, от прежнего его всевластия осталось мало следа. Низама травила и изводила интригами возненавидевшая его Туркан-хатун, вторая и любимая жена султана, хотевшая отстранить от наследства старших сыновей от первой жены в пользу своего сына Махмуда, совсем еще юного. Почуяв слабость и близкую свару, зашевелились все удельные эмиры, беки и князья, и султанская казна опустела. Люди Истины, цепко державшие руку на пульсе времени, тут же принялись подхватывать упущенное сельджуками. Бек Санамкуха, крепости к западу от Казвина, вскоре после того, как Хасан завладел Алух-Амутом, вздумал совершить набег на долину, пограбить безнаказанно, – ведь мулахиды завладели ей, и теперь ее разорять богоугодное дело, – а то и взять сам Алух-Амут. Сговорился с владельцем Ламасара, большой крепости в низовьях долины, и они вместе подошли под самые стены твердыни. Среди Хасановых людей началась паника, они хотели бежать наверх, в горы, оставив в крепости лишь небольшой гарнизон. Чтобы удержать их от такого гибельного бессмыслия, сайидне пришлось объявить, что держать крепость веры велит сам Имам. А вскоре пополз шепоток, что в крепость тайно прибыл посланец от Мустансира. Хасан не стал опровергать этот слух, хотя на сердце его было тяжело: хотя словом он и соблюл клятву не лгать своим братьям, но разве не подстрекнул их к изобретению спасительной лжи?

Разорить долину пришлым не дали. Кийа тут же послал отряд грабить окрестности Ламасара, на который уже давно положил глаз, и ламасарцы поспешили домой – спасать урожай и дома. А бек Санамкуха, растерянно пятясь назад, вдруг обнаружил, что дорога перекрыта. Хасан был милостив к нему. Как и Алиду Махди, он предложил ему выбор: свобода без крепости, но с деньгами за нее, или смерть в горах и могилу в безвестной расщелине. Бек, вождь разбойного тюркского рода, получивший Санамкух в уплату за покорность Малик-шаху, охотно согласился, – что ему стены и камни, когда можно вернуться с деньгами? Так Хасан приобрел вторую свою крепость. Вскоре он завладел и третьей, и четвертой, и еще многими, – потому что отпустил наконец в родной Кухистан Хусейна Каини. Тот долго упрашивал Хасана, уверяя, что родина его давно созрела для Истины, хватит одной искры, чтобы запылал пожар, и если он, Хусейн, принесет эту искру, то огонь не затушит ни один тюрк, даже Великий султан. Хасан, скрепя сердце, согласился, назначив Хусейна даи Кухистана. И не пожалел об этом. Кухистан перешел под его руку почти бескровно, тамошний народ взбунтовался сразу и целиком, поддержав местную династию Симджуридов, уже обращенную Хусейном к Истине. Даже тюркской крови пролилось немного, потому что большинство тюрок, которых загнали в бесплодный, пустынный Кухистан, были из побежденных и укрощенных Низамом родов. Они не пожелали драться за скудное свое довольствие и жизнь посреди пустыни. Но зато в Алух-Амут прибыл гонец от брата Халафа с жалобой на то, что сынов Сасана и верных пособников Истины в Кухистане притесняют и ущемляют, не дают жить, а иногда и вовсе нехорошо обходятся. С базара на носилках выносят, раздевают, а голых обливают медом, а ведь осы там ой-ей какие! Срам и страх, и отчего? Ведь никому никакого вреда, пару простаков пощупали под шумок, и все, и кому какое дело – ведь сыны делятся, дело знают свое.

Гонец сопел и сквернословил сквозь зубы, чесался, запуская пятерню за ворот, и клялся: если сынам не помогут, они сами Кухистан этот к ногтю прижмут, но тогда будет хуже. Ведь уговор был: твой дом, мой дом, правда? Или там шакалы какие, в Кухистане, а?

Кийа сверкал глазами, но Хасан, глянув на него с усмешкой, заверил гостя: все будет замечательно. В знак этого гостю поднесут богатые подарки (тот сразу оживился). И вообще, все тут с распростертыми объятиями ожидают славного брата Халафа по прозванию Два Фельса, про которого все наслышаны и умирают от желания наполнить свой взор его видом.

Гостя проводили распухшим от обжорства, довольным и обнадеженным. Но Два Фельса, прозорливый лукавец, так и не появился. По слухам, он сам попытался завладеть крепостью в Азербайджане. Но в тамошних долинах жило слишком много тюрок, согнавших местных с насиженных мест и уже прочно утвердившихся, и потому сынов Сасана выгнали прочь с позором и немалой кровью.

То ли эта попытка стала последней каплей, переполнившей чашу тюркского терпения, то ли наконец сумел настоять на своем старик Низам, видящий, как разваливается созданное с таким трудом, – но все же весной, в начале 485-го года Хиджры, тюркский двор помирился в достаточной степени, чтобы найти деньги и войска на войну против дерзких мулахидов. Отправили целых три войска: с севера и юга на Кухистан, и особое, под командой любимца Малик-шаха, эмира Арслан Таша, на Алух-Амут. В Кухистане война скоро показала себя безнадежной. Пустыня, раннее жаркое лето, враждебность населения, разбегавшегося и уносящего припасы, череда городков-крепостей, почти ничего не значащих, но обороняемых с неизменной яростью и укрепленных так, будто за их стенами хранилось не жалкое добро местного князька, а казна самого султана, – все это изнуряло войска и рождало недовольство у его начальников. Осада одного из городков, Дары, затянулась на месяцы, сковав все силы.

В Дейлеме тюркам повезло больше. Кийа Бозорг как раз накануне их появления увел из Алух-Амута свое войско. В крепости осталось меньше сотни воинов и совсем мало припасов. Первым дерзким натиском тюрки едва не захватили ворота, – потому что лучников среди оставшихся было меньше дюжины, а груды камней над воротами, предназначенные для обрушивания на головы врагов, не смогли разобрать сразу, – так они слежались, никем не тронутые за полвека. Но все же успели. Уцелевших тюрков, укрывшихся за скалами перешейка у ворот, погнал вниз лютый ночной холод.

Больше штурмовать крепость они не пытались, попробовав лишь пару раз послать скалолазов с веревками на утес со стороны реки, где дозорные стояли на полет стрелы друг от друга. Но взобраться не сумели. Проводили время, разоряя долину и штурмуя мелкие замки, строжившие перевальные тропы. Впрочем, и из них взяли лишь один. А тем временем гонцы Хасана, тайно спустившись с утеса, доставили письма окрестным даи и Кийа Бозоргу, срочно помирившемуся с очередным недругом и отправившемуся с войском домой. В начале осени казвинский даи, Абу Али Ардистани, собрал в окрестностях Казвина трехсотенный отряд и, нагрузившись продовольствием, пришел через перевал в долину. И встретил там человека Кийи, пообещавшего помочь. Через две ночи на сельджуков, грабивших верховья долины, напали. Эмир отправил туда войско, – и как только оно отошло, казвинский даи ударил осаждающим в спину. В предрассветном сумраке, прорубившись сквозь охваченный паникой вражеский лагерь, отряд казвинцев прорвался к крепости, – а навстречу ему вышли уцелевшие защитники.

Тогда Хасан последний раз в своей жизни взял в руки сталь, выведя своих людей на бой. И едва не погиб, когда ошалевший от страха наемник-армянин кинулся на него, размахивая секирой, и вышиб из рук саблю. Тогда Хасан пошатнулся и упал, споткнувшись о камень. Но тело его, постаревшее и иссохшее, не хотело умирать и вспомнило на краткое мгновение былое проворство. Хасан извернулся и, вырвав из-за пазухи кинжал, ткнул вверх, под кольчугу армянина. И почувствовал, как на пальцы брызнула живая еще кровь.

Разгром тюрок довершили люди Кийи, неожиданно спустившиеся с перевала за их спиной. Арслан Таш с гвардией удрали вниз по долине. Отряд зинджей, боясь не столько горцев, сколько холодов, пробился за ними следом. Остальных еще с неделю отлавливали по перевалам. Некоторых взяли живьем, чтобы продать бродячим тюркам или купцам из Басры или употребить на постройках, если кому надо тесать камень или бить колодцы. Большинство просто прирезали да побросали, ограбленными и нагими, в ущелья. А чего возиться? Иных оставили на перевалах, гнить, чтобы голым костяком сторожить тропу до скончания веков.

Победа эта отметила великий взлет Хасановой силы и власти, – потому что после нее не прошло и двух недель, как умер сам Малик-шах. Умер странно и подозрительно, вернувшись с охоты и испив ледяной колодезной воды. Придворные сразу закричали – яд, яд! Слугу, протянувшего чашу с водой, пытали железом. Он кричал, что невиновен, что яда нет и не было, а когда вырвали ему веки и ногти на ногах, признался, что султанша Туркан-хатун велела подлить отраву. Какую отраву, откуда подлить, где пузырек, зачем султаншу оговорил? Но слуга умер, когда жгли ему живот, и ничего больше не сказал. Туркан-хатун, бледная от горя и ярости, рассмеялась в лицо пришедшим за ней и сказала, что Малик-шах был одной защитой ее и ее малютки от гиен в этих стенах. Если бы слугу пытали еще день, кто знает, что еще взбрело бы в его одурманенную болью голову? Туркан-хатун старшие сыновья велели запереть и немедленно сцепились между собой.

Известие о смерти Малик-шаха принес задыхающийся гонец раиса Музаффара. Хасан раздумывал недолго. Собрал на площади воинов, – посвященных людей Истины, рафиков, тех, кто еще готовился принять клятву, – и, глядя в радостные, опьяненные победой лица, спросил: «Фидаи мои, верные воины Истины, кто из вас готов пресечь вред главного нашего врага, визиря Низама ал-Мулка?» Но среди криков: «Я, я, выбери меня, сайидна!» вперед вышел Тахир Аррани, суфий из Савы, и сказал: «Позвольте мне, о сайидна! Еще двух лун не прошло с тех пор, как по его приказу содрали кожу с моего брата».

Хасан согласился. Рассказал ему о привычках визиря, полагая, что изменились они не слишком, – с возрастом человек меняется все медленнее, юношеская, податливая глина застывает, принимая форму и становясь камнем. Чего не знал Хасан, сказали люди Музаффара. Тахир Аррани подстерег визиря, когда тот возвращался из своего загородного дома во дворец. На улице у базара вспыхнула ссора, заранее устроенная людьми раиса. Из распоротых тюков, с перевернутых прилавков наземь посыпались лепешки, отрезы ткани, серебряные чаши, иголки и сыр. Их бросились подбирать, и в мгновение собралась орущая, дерущаяся, суматошная толпа. Охрана визиря, сквернословя, принялась ее распихивать. Сам визирь в нетерпении высунулся из носилок, раздавая указания. Тахиру даже не потребовалось забираться в носилки. Он поднырнул под них и поразил старика снизу вверх в место жизни – туда, где грудь сочленяется с животом. Пырнул, загнав кинжал по самую рукоять, и повернул лезвие в ране. Хрипящий Низам упал прямо ему на руки.

Охрана не убила Тахира на месте. Окровавленного, с переломанными ребрами приволокла во дворец. Там сын султана, молодой Баркиярук, которого Низам все-таки успел возвести на трон, спросил: «Зачем ты, ничтожнейший из порочных, убил уважаемого всеми старика, лучшего из людей этой страны?»

– Я отомстил, – прохрипел Тахир, пузырясь розовым на губах. – Отомстил. За плотника из Саввы, с которого твой визирь приказал содрать кожу.

– За плотника? За ничтожного человека, за еретика, ты вздумал отомстить так? Может, ты бы и мне, великому султану, вздумал мстить за то, что я приказал бы повесить какого-нибудь ничтожного водоноса?

– Он был – человек Истины. А самый последний из нас, узнавших ее, больше любого, живущего в темноте, будь то султан или водонос.

– Самое семя ваше надо выводить огнем и железом, гнусные, лживые мулахиды! – вскричал султан. – В зиндан его! Завтра я придумаю, какая казнь подходит этому исчадию ада.

Но назавтра султану оказалось не до придумывания казней. Со смертью Низама держава сельджуков попросту перестала существовать. Разлетелась, как лепестки разломанного веера. Брат Малик-шаха, Тутуш, сидевший в Дамаске, объявил, что не станет подчиняться молокососу. Воспользовавшись суматохой, бежал из-под стражи пять лет живший в заложниках Килич-Арслан, эмир Рума, – пограничной с румийцами провинции, взятой сельджуками после победы под Манцикертом. Килич-Арслан тут же созвал своих сородичей, тюрок огуз йива, и вышиб из Никеи эмира Амина ал-Газни, назначенного туда Низамом. Еще полдюжины тюркских племен принялись рвать на части запад султаната, выкраивая себе владения. В довершение всех бед бежала из-под стражи вторая жена покойного Малик-шаха, своевольная Туркан-хатун, и заперлась в цитадели Шахдиз вместе с верными ей войсками. Сводные братья, Мухаммад Тапар и Санджар, укрепились в Хорасане и угрожали оттуда султану войной. В считанные месяцы Баркиярук лишился большей части своих владений.

Про убийцу своего визиря он вспомнил лишь через полгода. В ответ на вопрос, что делать с ним, лишь махнул рукой. Потому Тахира, хрипящего, смертельно больного, поседевшего за полгода без солнца в сыром подвале, попросту удушили тетивой лука.

После смерти Низама люди Истины шли от победы к победе, захватывая крепости и караваны, и Хасан уже видел весь Иран на своей ладони. В конце четвертого года после захвата Алух-Амута пришло известие, которого Хасан так ждал и так боялся: лицо Истины на этой земле, имам-калиф ал-Мустансир умер. Он пережил своего лучшего полководца и злейшего врага, властного и нечестивого армянина Бадра, – но тот успел передать сыну и прочно закрепить в его руках власть над Египтом. Сын Бадра Афдал, новый великий визирь, на чьей сестре был женат младший сын имама, Мустали, не колебался ни минуты. И через день после смерти ал-Мустансира с минаретов ал-Кахиры уже читали футву с именем Мустали. Было объявлено: хотя старший сын, измученный, непокорный, больной Низар, и должен был получить от отца «насс», ключ к божественной Истине, – но за разврат, за пристрастие к дурману и вину отец лишил старшего сына благодати и отдал ее младшему. Известие всколыхнуло весь мир людей Истины. Ведь в ал-Кахире столетие назад к земной власти пришли поверившие в то, что «насс» нельзя отнять! Что некогда праведный имам Джафар ас-Садик отдал его старшему своему сыну, Исмаилу, и ничто не смогло изменить этого решения, скрепленного самим Блюстителем всех клятв! Как же теперь возможно такое?

Слабые, жившие в тени Афдала и под его рукой, согласились и смолчали. Лишь немногие поддержали Низара, когда тот бежал в Александрию, к Ифтегину, давнему сопернику Афдала, и поднял мятеж. Недолгий мятеж. Преданный, обманутый, проданный Афдалу, Низар был казнен как обычный преступник.

Хасан тоже не колебался ни минуты. Облачился в снежно-белые, цвета скорби и горя, одежды, созвал всех мужчин крепости на площадь и объявил: «Верные мои, сегодня к нам пришла скорбная весть: великая Истина, для которой все мы – лишь недостойные слуги, сокрылась вновь. Светоч ее, Низар, да будет благословенно имя его, уже недоступен земным очам. Египет потерян. Алчность и жестокость окутала его мраком. Лишь на наших плечах теперь – бремя поисков Истины и ее света на земле. Здесь и сейчас, братья мои, центр и сосредоточье земной власти Истины и ее силы. Защищать и оберегать ее – нам».

Этим вечером в крепости было тихо. Люди молились, разойдясь по своим жилищам. Хасан затворился в своей келье и отказался принимать пищу. Но на душе его был праздник.

Не прошло и двух лун, произошло еще одно событие, предвиденное Хасаном и ожидаемое с нетерпением. Снизу, из Казвина поднялся в долину караван, а с ним – брат Халаф Два Фельса, похудевший и седой. С ним прибыло два десятка разбойников, увешанных золотыми цепями, и крохотная, закутанная с ног до головы в хиджаб женщина. Приняли их гостеприимно, радушно и приветливо, – хотя новоявленные братья посматривали на местных презрительно и оглядывали все по-хозяйски, будто сборщики налогов в глухой деревеньке. А Два Фельса потребовал провести его прямо к Хасану, потому что дело, с которым он приехал, – архиважное и не терпит отлагательств. Его провели. Хасан ждал его у своей кельи. Два Фельса толкнул женщину перед собой, затем зашел сам. Хасан шагнул за ними, плотно притворив за собой тяжелую дверь.

– Салям, сайидна. Кажется, так вас теперь называют, мой господин? – сказал Два Фельса дерзко. – А я выполнил обещанное. И пятнадцати лет не прошло, как выполнил. Смотрите!

Он содрал с женщины хиджаб. Она вскрикнула, но закрыла руками не лицо, а живот, – округлый, тяжелый, несуразно огромный. Одетая как сирийка, была она тонкорукая и тонколицая, с соломенными, золотисто-желтыми длинными волосами, с долгими ресницами, прикрывавшими большие, зеленые с золотинкой глаза.

Хасан долго молча смотрел на нее. А потом спросил на арабском, медленно и раздельно: «Откуда ты, женщина?»

– Я… я из-за моря, господин, – выговорила она, запинаясь.

– Она в самом деле из-за моря, сайидна, – сказал Два Фельса. – Она рабыня из варварских земель на запад от румийцев. Она по-арабски еле-еле. Мы ее юнцу подсунули, старшему Низарову сыну. Он любит таких, светловолосых и маленьких.

– Это хорошо, брат мой Халаф, очень хорошо, – сказал Хасан на фарси, повернувшись и глянув ему в лицо, – и под его спокойным холодным взглядом дерзость и самоуверенность стекли с лица сына Сасана, как стекает с ладони белый морской песок.

– Где она научилась говорить по-арабски? – спросил, наконец, Хасан.

– Да не знаю я, где, – ответил Два Фельса быстро, – Аллахом клянусь, не знаю. Купили ее девственницей, проверили, подсунули, ну и все дела. Знающие старухи говорят – сын у нее, ишь как живот топорщится. И лягается, – сильный, значит, и дерзкий. Мне как сказали, что сын, я и повез вам.

– …Спасибо, брат мой Два Фельса. Ты привез нам бесценный дар. А теперь иди, отдыхай. Ты волен идти куда хочешь. Как я сказал тебе когда-то, мой дом станет твоим домом. Одно только, – наши законы запрещают открывать ворота крепости после захода солнца. Но, думаю, ты ведь не собираешься так скоро лишать нас себя?

– Нет, конечно, – ответил Два Фельса, вздрогнув. – Вы не хотите узнать… я бы рассказал, как, ведь сложное было дело. Я…

– То, что мне нужно знать, я уже узнал, – сказал Хасан. – Отдыхай, брат. Ты устал с дороги. Завтра будет новый трудный день, да благословит его Аллах.

Два Фельса встал и, пятясь, чтобы не поворачиваться к Хасану спиной, подобрался к двери. Приоткрыл, вцепившись в нее обеими руками. И юркнул в щель, как крыса.

Хасан подошел к женщине. Поднял хиджаб и накинул ей на плечи.

– Здесь холодно.

– Спасибо, господин, – прошептала она.

– Кто ты?

– Меня звать здесь Зайна. Я – сакалиба. Меня привозить с севера, далеко, совсем маленькая. Потом везти сюда через море, продать.

– Так ты жила в проклятой стране сынов Омейа? – спросил вдруг Хасан на языке берберов, который выучил еще в Египте.

– Да, господин, – ответила женщина испуганно. – Выросла там, а потом была война, и нас всех продали за море. А меня в ал-Кахире купил господин Халаф.

– Ты была девственницей?

– Да, мой господин. Мои хозяева взяли за меня дорого.

– Как ты зачала?

– Меня привели в место, где было много музыки и дыма. Сладкого дыма. Показали юношу, совсем мальчика, богато одетого, с золотом, и велели слушаться его. Делать все, что он захочет, – женщина замолчала, вдруг густо покраснев.

– Насколько он был молод? Сколько ему было лет?

– Наверное, лет тринадцать. Или четырнадцать.

– А может, он просто казался моложе? Он был необычно худ? У него были волосы на руках?

– Я… я не помню, мой господин. Волосы, наверное, были. Пальцы тонкие, ногти… ровные ногти, чистые. И не худой. Но и не толстый, так, обычный.

– Тогда ты и зачала, в тот первый раз?

– Не… нет, мой господин. Он был совсем молодой, он… – она сглотнула судорожно. – Он не успел, мой господин. Даже раскрыть его, ну, это, мужское, – она потупилась. – …Он вскочил, но я его обняла, и он не ушел. Но в этот раз у него не получилось.

– Сколько раз тебя приводили к нему?

– Четыре. Четыре раза.

– И сколько раз ты принимала от него семя?

– Я не считала, – ответила женщина чуть слышно. – Раз семь. Или восемь.

– Он был трезв? Женщина, тебе знаком запах вина?

Она кивнула.

– От него пахло? Сильно?

– Да, мой господин. И не только вином. А таким… таким сладким, даже голова у меня кружилась.

– Где тебя прятали после того, как ты понесла? – спросил Хасан, но тут в дверь постучали – настойчиво, спешно.

– Входи, Кийа, – сказал Хасан, стараясь скрыть раздражение в голосе.

– Сайидна, этого негодяя взяли у ворот! – выпалил Кийа. – Удрать хотел! Один, без своих головорезов.

– Глупец, – сказал Хасан, хмурясь. – Веди его сюда.

Когда привели Халафа, дрожащего, похожего на бурдюк с топленым жиром, серолицего, с безумными, прыгающими глазами, – Хасан приказал воинам отпустить его. И в комнате велел остаться только женщине, забившейся в угол, будто раненый зверек, Халафу да Кийе, приставившему к горлу мошенника саблю.

– Зачем ты хотел бежать, брат Халаф? Какой грех тебя гнал? Ты солгал мне о ней? – Хасан показал на женщину.

– Не-ет, – простонал Два Фельса, – я правду сказал, клянусь, сказал правду, мне показалось, сайидна мне не поверил, мстить будет, убивать будет, старый вор хочет жить, простите, отпустите меня, господин, я правду говорю, правду!

– Не смей хныкать, змея! Хотя бы подохни мужчиной! – крикнул Кийа бешено.

– Оставь его, – попросил Хасан. – Тому, кто всю жизнь лгал и предавал, всюду чудится ложь.

– Простите меня, сайидна, – выл Два Фельса в смертельном страхе, – я старый стал, совсем разум потерял, мне везде смерть чудится, везде.

– Это потому, что ты ее тысячу раз заслужил! – крикнул Кийа.

– Отпусти его! – приказал Хасан. – Убери саблю!

Кийа нехотя вложил клинок в ножны. Халаф вскочил, дрожа, прижался к стене.

– Отпустите его, господин, – вдруг раздался робкий голос. – Он был добрый со мной.

Хасан с Кийей обернулись в изумлении.

– Конечно, женщина, – сказал Хасан. И, повернувшись к Хадафу, произнес: – Я уже сказал тебе – ты свободен, брат мой. Ты зря не предупредил меня, покидая крепость. Люди подумали недоброе. Мы живем среди врагов, приходится быть осторожным. Ты можешь уехать хоть прямо сейчас, – но я огорчусь, ибо не успею одарить тебя ничем, кроме слов благодарности. Это опечалит меня, потому что я хотел бы щедро одарить того, кому стольким обязан. Того, кто привез мне великий дар.

– Так я могу идти? – спросил Два Фельса недоверчиво.

Хасан кивнул. Сын Сасана попятился вдоль стены и, улыбнувшись слабо, шагнул за дверь.

– Он лжет, сайидна. Он лжет. Даже мне это очевидно! – крикнул Кийа.

– Именно потому я в большом, большом сомнении. Слишком тяжела эта ложь, слишком велика. У нее вкус Истины, которую мы с тобой ищем и защищаем. Он мог и в самом деле подумать, что я хочу его убить, – именно теперь, когда он мне больше не нужен. На совести его много грязи, и под нею она черна и мала.

– Но ведь удирать так – это глупо, нелепо! Мы ведь догнали бы его, даже если бы он выбрался за ворота! Он же не такой дурак. Он все это разыграл, чтобы убедить вас!

– Может, и так. А может, ему показалось, что иначе рассеять мои сомнения невозможно. Или он от страха уже не понимал, что делает. Он постарел, Кийа. Он болен. Хворь ест его изнутри, – и тело, и разум. Это очевидно с первого взгляда на него. Он изолгался, привыкнув предавать. Демоны преследуют его повсюду. Он мог сказать правду – потому что в ней его последняя надежда. Но не будем спешить. Пусть твои люди слушают все, что говорит брат Халаф и его свита. А там – посмотрим.

Женщину Хасан велел отвести к своей жене, чтобы та позаботилась о ней. А сам всю ночь без сна простоял на коленях. Страх сменялся радостью, почти уверенностью, – но тут же опять накатывали подозрения. И горечь. Все эти годы служения Истине, годы, когда учился распознавать ее в лицах мира, оказались бесполезными для самого важного. Но не потому ли это, что важнейшее и сокрыто самой плотной тенью? Не признак ли это того, что Истина близка, что земное ее средоточие – рядом? Разве старый изощренный мошенник Два Фельса рассчитывал, что встретившие его в восторге и благоговении падут перед ним на колени, сразу поверив в то, что он преподнес? Или он решил, что чаша терпения переполнилась и пора сделать первый решительный ход, чтобы спастись? Поставить на кон свою жизнь? Рискнуть всем, чтобы выиграть все? А если – правда? Если и в самом деле Алух-Амут станет земным средоточием Истины, приютом ее земного воплощения, доказательством правды, Аллахом на этой земле? Какую силу это даст! Конечно, все враги тут же подымут яростный вой, обвиняя во лжи. А первым завоет тот, кто вчера был другом и опорой, – Египет и его даи, верные новому имаму. Вражеский натиск не удвоится – удесятерится. Но разве сейчас, когда в руках неприступные горные крепости, стоит этого бояться? А может, на самом-то деле, во всей долгой тяжелой жизни Хасана, проведенной в скитаниях, в поиске пути к Истине через невзгоды и испытания, теперешние сомнения – это и есть самое важное испытание? Та последняя проба, за которой последует благословение – или проклятие? Что, кроме самой Истины, могло стать таким испытанием для Хасана, прошедшего путь на грани смерти и жизни, видевшего сотни тысяч людей и их душ и сохранившего их все в своей памяти?

Рассвет застиг Хасана смертельно усталым – как после тяжкого, смертного труда. После борьбы с невидимым ангелом, всю жизнь стоящим у нас за плечами, живущим нашей силой и крепнущим или слабеющим – вместе с нами. Утренний чай Хасану вместо слуги принес сам Кийа.

– Салям, сайидна, – сказал, войдя. – Наши гости уже собрались уезжать. Я им приготовил добра всякого в подарок.

Выпив чаю, Хасан вышел проводить гостей. Два Фельса будто постарел вдвое за эту ночь. Красные, налитые кровью глаза, трясущиеся руки.

– Жаль, что дела призывают тебя столь срочно, брат Халаф, – сказал ему Хасан. – Да хранит тебя Аллах на твоих нелегких путях.

Два Фельса поклонился в ответ и, чтобы выпрямиться, ухватился за подпругу седла. Хасан внимательно посмотрел в морщинистое, бледное, дряблое лицо вора, под утренним солнцем казавшееся слепленным из теста, – и мысленно вычеркнул его из того списка, который когда-то возглавлял великий визирь сельджуков Низам ал-Мулк.

В полдень к Хасану, молившемуся и размышлявшему, снова пришел Кийа. И попросил прямо с порога: «Сайидна, отдай мне его!»

– Нет, – ответил Хасан сурово. – Оставь его судьбу Аллаху. Он – справедливейший из судей. И Он уже вынес свой приговор.

– Как повелите, сайидна, – ответил Кийа угрюмо, но в глазах его промелькнула радость. – А как быть с его подарком?

– Быть может, он все-таки не солгал. Старые злодеи на склоне лет нередко хотят запечатать свою судьбу правдой. А если есть хотя бы малая возможность правды его слов, мы его подарок должны хранить как величайшую драгоценность. И молить Аллаха о том, чтобы, когда придет время, Он открыл нам Истину – и Ее лицо на этой земле. Задача наша тем проще, что здесь лишь двое – ты и я – знаем о сомнениях. Пусть оно и останется так до тех времен, когда Милосердному будет угодно нас просветлить. Поклянись мне в этом, Кийа, названный для надежды!

– Клянусь! – эхом отозвался Кийа.

– Да будет так, – заключил Хасан. – …У тебя ведь до сих пор нет сыновей?

– Три дочери, сайидна, – ответил Кийа и, помявшись, спросил смущенно: – Сайидна, а где вы собираетесь ее спрятать? Оставить у своей жены?

– Ты прямо читаешь мои мысли, – Хасан усмехнулся. – Не скрою, я размышлял об этом. Моя жена – не лучшая хранительница для нее. Она не может уследить даже за своими детьми. Бери ее в свой дом, Кийа, если захочешь. Заботься о ней, бери ее на свое ложе, – она ведь тебе нравится? …Ну, не смущайся, а ведь вижу, что она понравилась тебе. Она очень красивая. За то ее старый вор и выбрал. Кроме того, помимо тебя и меня, некому позаботится о ней. Ведь охраняющий ее должен знать ее тайну – и понимать ее ценность. А если она родит сына и наша великая надежда оправдается, ты сможешь стать тем, кто направит земную жизнь Имама.

– Спасибо, сайидна, спасибо, – Кийа упал на колени и низко поклонился, коснувшись лбом пола.

Хасан не ошибся, увидев в лице Халафа печать близкой судьбы. Два Фельса гнал своих людей, стараясь быстрее выбраться с гор. А сам едва не падал с седла. В дне пути за Казвином, у городишка, где сыны Сасана распоряжались даже базарными ценами, он наконец почувствовал себя в безопасности. Перещупал трясущимися руками добро с ограбленных караванов, которое щедро отвесил ему Кийа, потыкал пальцами в тончайший шелк, примерил на запястье полдюжины браслетов и сказал своей братии, настороженно всматривавшейся в его лицо: «Гуляем, братья, гуляем!» Те, вздохнув с облегчением, принесли вина и мяса, раскурили трубки со сладкой, липкой смолой дурмана и приказали хозяину харчевни привести танцовщиц.

После третьей чаши вина Два Фельса уже хохотал и кричал, брызжа слюной. Все, все висело на волоске, но старина Два Фельса еще свое дело гнет туго. Получилось, братья мои, получилось, страшный старец на горе поверил! Поклялся: исполнит все обещанное! Два Фельса теперь будто заново рожденный! Теперь, братья, у сынов Сасана будут свои крепости, своя земля, на которую никто не сможет прийти и силой наводить порядки! Теперь ни один эмир и бек не посмотрит на вас свысока, братья мои! Пейте, братья, пейте, гуляйте, – вы теперь сила этого мира!

Когда минула полночь, один из разбойников вдруг заметил, что Два Фельса не спит, а смотрит остекленелыми, неподвижными глазами в пламя очага, и на губе его висит застывший потек слюны. Разбойник потряс своего вождя за руку. Ущипнул. А потом истошно завопил.

Сыны Сасана бросили тело Халафа в харчевне, прямо там, где суд Аллаха настиг его старость и больное, измученное тело. Сами, охваченные внезапным ужасом, бросились бежать в ночь, – не забыв при этом прихватить подаренное и снять с трупа золотые браслеты и цепи. За них они передрались на рассвете в сухом овраге у дороги, и трое из них остались там, подтекая кровью на рыжую глину, – так что душа брата Халафа отправилась в уготованное ей место не в одиночестве. А нагое его тело хозяин харчевни, ворча, сволок на бедняцкое кладбище и закопал, завернув лишь в старую, дырявую холстину. Шелковые одежды и оброненную ворами золотую серьгу он забрал в уплату за ночной кутеж.

Так сын Сасана и отец Зейда, брат Халаф Два Фельса, проклинаемый и благодаримый даи Луристана, бунтовщик и преступник, обложивший данью все караваны Великого шелкового пути и базары Машрика, в богатстве и могуществе превзошедший многих беков и эмиров, покинул этот мир таким же, каким пришел в него.