Ибн Атташ устроил Хасана в доме раиса Музаффара. Прежнее жилище в квартале ремесленников давно уже было занято, да и ничего теплого не осталось теперь в этом скопище глинобитных лачуг на склоне. Очередное грязное, плотное, запыленное обиталище, забитое до краев мелочным существованием человечьей плоти.

На холме, в усадьбе раиса, было тихо. Даже птицы не нарушали покоя, о чем заботились четверолапые стражи, огромные, золотоглазые, ленивые и медленные под солнцем, но мгновенно смертоносные в тенях, среди ветвей. Они, как и прежде, встретили Хасана на крыльце, вальяжные и сонные. Но когда он приостановился, чтобы рассмотреть их, вдруг почувствовал у ноги теплое и шерстистое, огненно-рыжая мягкая морда вдруг потерлась о его колено.

И стражей прежних не было в этом доме. Вместо кряжистого дейлемита у ворот Хасана встретил тощий, развязный юнец, расслабленный и ленивый, похожий на кота. В его вялых движениях проглядывала та же грация, смертоносная и точная.

Спал Хасан в крохотной комнате с окном на восток. Просыпался, пил чай, закусывая лепешкой, гулял в саду. Вкус пищи так и не вернулся к нему. Рассудком знал, что существуют в мире лакомства, существует сотня видов пилава, кефти, кебаба, супов, сыров и сдобы, – но тело не нуждалось в них и не хотело их, довольствуясь простым. Зато проснулся голод к книгам. Хасан поглощал их, как гурман обед, – медленно, смакуя каждую частичку, каждое слово, – и искренне огорчался неуклюжести автора, неспособности подперчить, заострить нужное место, вовремя слить воду. Среди пишущих настоящих мастеров было куда меньше, чем среди поваров. К тому же на кухне нельзя сфальшивить, – горечь медом не спрячешь. А на страницах множество пишущих пытались замазать сладким велеречием явную ложь. И все, почти все не чурались воровства, – крадя и чужие мысли, и чужое имя, без стеснения подписывая свои каракули именем мастера. Как будто лицо, выглядывающее из строчек, можно спрятать. В библиотеке раиса значилось двенадцать книг Насира Хусроу, – но Хасан без труда определил, что великому Насиру принадлежат лишь две из них. Слогу его, чистому и кристально ясному, подражать не мог никто. И писал он только на фарси. Зачем же человек такой силы ума, такого знания, спрятал себя от мира в горах, где застыло время и куда добраться было труднее, чем до морей за страной Шин, где вода желта как лихорадка? Зачем ушел проповедовать горцам, оставлявшим жертвы камням на каждом перевале? Хасан думал – и перед его глазами вставали призраки гор, уходящих в небо. Белых, залитых льдом, закрытых вечным снегом вершин. Там не было жизни. Там жила только смерть, холодная и равнодушная. Быть может, на ее краю открывалось все знание земной жизни, как в последние предсмертные минуты?

Временами его звал к себе раис – рассказать о сельджукских делах и дрязгах и обучить, куда ходить в столице и с кем заводить знакомства. Неспокоен был сельджукский мирок. Тюрки могли победить в седле, – но править из седла они не могли. Пусть султан их принял пышный титул, оглядываясь на прошлое, на великих шахиншахов, на Газневидов, прилежно им подражавших, – но для своих воинов, для диких степняков, живших драчливыми кланами, объединявшимися лишь под рукой сильного вождя, он так и остался удачливым воеводой, с властью, которая держалась лишь на победах. Да сельджуки и ислама по-настоящему не приняли, по-прежнему поклоняясь сонмищу бесов и божков и с благоговейным ужасом глядя на трясущихся в трансе дервишей, – будто на знахарей их стойбищ, камлающих, надышавшись дыма священных трав. Каждый бек полудюжины оборванных головорезов считал себя ровней султану, – и обуздать их у султана никакой возможности не было. Ведь они, в конце концов, и составляли его войско. А после падения Газневидов в Иран кинулись десятки их, хищных, изголодавшихся, хватающих все то, на что только падал их жадный взгляд. Самых разбойных приходилось улещивать и подкупать, поселяя вблизи румийских границ, – пускай грабят вдосталь, если смогут. Хитроумные румийцы тут же перекупали их, нанимали в войско, – и бросали против своих же собратьев. В недавней битве при Манцикерте тысяча голодранцев из племени Уз удрала вовремя и осталась в живых. Полк тюрков-наемников, дравшихся рядом с императором румийцев, окружили и перебили до последнего человека. А потом Альп-Арслан приказал найти и вырезать их стойбища.

Страна султанов была на самом деле как лоскутное одеяло, и каждый лоскут злобно грызся с соседними. Страну страной делали великие визири султанов. Те, кто помнил Газневидов, кто был сведущ в старой мудрости и знал, что станет с базарными ценами, если портить монету медью. И величайшим из них был визирь нынешний, Низам ал-Мулк Абу Али ал-Хасан ибн Исхак ал-Туси, делатель государей, своими руками пропихнувший молодого Малик-шаха на престол вопреки старшинству, истинный хозяин Великого Ирана. Происхожденья он был самого скромного – отец его при Газневидах собирал налоги по деревням. Когда пришли тюрки, отец увез юного Низама из Нишапура на запад, в родной Багдад. Но юноша, уже успевший повидать жизнь и учившийся на диво скоро, уже понял, за кем сила, – и вернулся в Хорасан на службу к новым хозяевам. Там он и встретил молодого Альп-Арслана, еще не султана, а всего лишь командира тюркского войска в восточном Хорасане. И сделал его султаном – головокружительной интригой, отправившей главного соперника в изгнание, а потом и лишившей его головы.

Альп-Арслан верил своему визирю, как себе. Сам лишь воевал, – а визирь всегда заботился о том, чтобы на войну были деньги и чтобы силы не тратились попусту в дрязгах со своими же эмирами и беками. Сельджуки не понимали, что такое сильная власть, – и не представляли, зачем выведывать что-то о делах в городах и провинциях, если правители их послушно приносили вассальные клятвы и слали дань. Не представляли они и того, сколько у них на самом деле сел и подданных.

Племенные вожди если и соглашались слушаться самого султана, удачливого в войнах, щедрого и милосердного, то никак не могли взять в толк, как можно чиновника-перса, жалкое отродье ковыряющихся в земле, слушаться так же, как и самого султана. Пусть он несет слова султана, – но ведь слова султана не сам султан. Все правление Альп-Арслана Низам выбивался из сил, пытаясь совладать с этими мелкими деспотами. В конце концов, все упиралось в петлю и плаху. Но Альп-Арслан не давал их казнить. Многие из них были его родней, а Альп-Арслан вырос в степном стойбище, и важней родной крови для него в этом мире ничего не было. Зато когда на престол вступил Малик-шах, по стране прокатилась волна казней, – и на дорогах сразу стало спокойнее. Эмир Рея едва удержал голову на плечах, – и то лишь благодаря раису Музаффару, которого Низам ал-Мулк уважал за остроумие, ученость и полное отсутствие желания ему, Низаму, мешать.

Малик-шах, двадцатилетний, увлеченный лишь охотой и чтением судеб по звездам, был послушной марионеткой Низама, расписавшего его судьбу на много лет вперед. И на трон его усадить было куда проще, чем его отца, – потребовалось снести всего лишь полдюжины голов. Конечно, молодой султан роптал и своевольничал, – как не своевольничать молодому господину огромной державы? Но поводы роптать исчезали сами собою. Или оказывалось, что стоило поглядеть в другую сторону – и вот оно, желаемое, протяни руку и возьми. Малик-шах злился и недоумевал. Чувствовал, что им управляют, – но не мог понять, как именно. Вроде все было разумно, и старая лиса Низам был само почтение, – а получалось почему-то всегда, как хочет он. Хуже того, оказывалось, что предложенное им и на самом деле лучше и для державы, и для самого Малик-шаха.

Шах злился и хлестал борзых плеткою. Низам ал-Мулк не любил, когда молодой султан злился, – султанский гнев мог аукнуться самым неожиданным и болезненным образом. А еще Низам очень любил борзых, которых караванщики привозили ему из самой Аравии, покупая щенков у бедуинов, – тех самых бедуинов, которые после победы Пророка, назвавшего собак нечистыми и презренными, отказались считать своих косматых тонколягих охотников собаками и по-прежнему спали с ними под одной полотняной крышей.

Удивительный дар школяра Омара оказался как нельзя кстати, – тот и в самом деле с поразительной точностью предвидел успехи и неуспехи нехитрых султанских дел, охот или состязаний. А интересовала его вовсе не придворная карьера, – чего Низам опасался, – а глупости вроде наблюдения за звездами и игры в каракули на песке.

Рассказав об этом, раис замолк, задумавшись. И сказал, покачав головой: «Не понимаю я, не понимаю. Воистину, немыслим промысел Аллаха. К кому только не попадают Его редчайшие дары! В этой истории с тройным предсказанием – смертей Альп-Арслана с императором румийцев и воцарении Малик-шаха – много непонятного и странного. А ведь на ней и на ее герое мы строим свои надежды. Конечно, Аллах просветляет и шлет прозрения. Но с другой стороны, дела при дворе румийцев для нас не секрет. Даже я осведомлен о них, не прикладывая к тому особенных усилий. Император Роман Диоген едва держался на троне. Он, как на бросок костей, все поставил на армянский поход. Само собою, в случае поражения на троне он удержался бы недолго. Что и случилось. А когда оседлые сражаются против тюрок, победителя угадать несложно. Это с предсказанием номер один. Просто как кебаб. С предсказанием номер три – тоже. Низам стоял за спиной Малика. Все это видели и спешили убраться с дороги. А вот с предсказанием номер два… тут дело куда сложнее и опаснее. Рассудком прийти к нему можно было, лишь зная, кто и во сколько оценил жизнь султана. А это предполагает такую прозорливость – или осведомленность, – что у меня мурашки по коже. Страшно и темно тут, Хасан. Чем бы это ни было: прозрением или знанием, – это очень, очень опасно. Люди, – они как овцы, ходят по одним и тем же тропам. Тот, кто протопчет новую, легко сможет и повести стадо по ней. Тут твои единоверцы правы: подобное знание опасней любого меча. Низам, как понимаю, присматривался, – но недолго. Наверняка отрядил кучу соглядатаев проверять твоего друга. А когда присмотрелся, тут же притянул к себе под крылышко. Друзей и врагов надо держать поблизости. Тут еще рассказывают… – раис вдруг замялся, будто спохватившись, – в общем, всякое рассказывают. Ты еще услышишь, полагаю, из уст лучшего рассказчика, чем я. Молодой звездочет уже приобрел удивительную власть над душой Малик-шаха. Некоторые даже обронили слово „колдовскую“.»

– Его сила – рассудок. Он у него острее внезапного света среди ночи, – сказал Хасан. – Но его душа не доросла до силы его разума. Он как ребенок, не понимающий, с чем играет. И не ценящий игрушек.

– Хорошо, если так, – раис усмехнулся. – Тогда у него есть шанс жить долго и счастливо.

Время пролетело незаметно. Когда подступила осень, Хасан, глянув на золотистую дымку за окном, решил, что пора. Раис не гнал его из дому, никто и никуда его не торопил, – но песочные часы в душе перевернулись, и время потекло заново. Время дороги. Когда только вернулся, поселился в доме раиса, – покой и неспешное, размеренное существование, кошачье, полуосмысленное времяпровождение казались земным раем. Изнуренное дорогами тело отдыхало, иссохший от необходимости каждодневно взвешивать каждую мелочь, рассчитывать каждый шаг ум раскрылся, как губка, вбирающая влагу. Книги, монотонное пение ветра в ветвях, приглушенные звуки города были как неторопливая в низовьях река, вобравшая в себя плодородную силу множества земель и состарившаяся, проходя через них. Но теперь ноги сами пританцовывали на тропке по вершине холма, и запах полыни щипал ноздри. Полынь – трава дикарей, злых хозяев коней и стрел. Настало время тягаться с ними – в самом их логове.

Раис принял его, хмурясь. Хасан знал, что в последнее время дела не ладились. Низам всерьез взялся за подати рейского эмира. Тот злобствовал, потому что сам толком не знал, сколько и чего собирается с его земель, – а раису не слишком хотелось про это распространяться. Но Низам грозил прислать своих сборщиков, и никакие отговорки уже не помогали.

Хасан поздоровался, поклонившись. Подождал, пока раис, ответив на приветствие, оторвет взгляд от длинного засаленного свитка, и посмотрит на гостя раздраженно.

– Я думаю, мне пора идти, – сказал тогда Хасан. – Скоро пора свадеб, а дервишу едва ли удастся проехать мимо, не благословляя молодых. Я тогда и за три месяца до Нишапура не доберусь.

– Ну, раз хочешь, иди, – раис пожал плечами. – Мы вроде все уже обговорили. Деньги тебе на первое время я уже приготовил. Твой мул разжирел, как яловая корова. Рекомендательное письмо к моему знакомцу Тутушу, важной особе при его мудрости Низаме ал-Мулке ал-Туси, уже написано. Все готово.

– Спасибо, господин, – Хасан встал и поклонился.

– Погоди, – приказал раис хмуро. – Ты не знаешь случаем, почему мои коты не приходят ко мне всю последнюю неделю, как раз когда ветер понес ночной холод из пустыни?

– Они спят в моей постели, господин, – ответил Хасан.

Назавтра с рассветом, выпив чаю, Хасан вывел мула за ворота. Проводить вышел старый дейлемит, – тот самый, который встретил его в первый раз. У Хасана промелькнула мысль: быть может, он знает, отчего лишился работы? Но дейлемит отнюдь не выглядел хмурым. Помог приладить сумы, поправил упряжь. И сказал: «Господин, когда будете проезжать долиной мимо Ламасара, в моих родных краях, в Дейлеме, пожалуйста, помолитесь за меня святой горе, Тахт-и-Сулейману».

– Обязательно, – пообещал Хасан, усаживаясь на мула.

– Спасибо! – крикнул дейлемит вслед.

Хасан до самых городских ворот думал, с какой стати дейлемит посчитал, что дорога ляжет через его родину, Дейлем, – горную страну в Эльбурсе, между нагорьями срединного Ирана и морем. Дейлемиты правили Ираном после арабов – и не забыли этого времени. Дейлемиты до сих пор не подчинялись сельджукам, – лишь некоторые из их князьков приносили вассальную клятву. Не настоящую, пустые слова согласия и покорности. Конница в горах – не самое лучшее войско, и наказать ослушников султанам было не так-то просто. К тому же дейлемиты славились драчливостью, злопамятностью и необыкновенной даже по дикарским меркам мстительностью. У них бытовала поговорка: «Один сын – как одна нога». Ему придется мстить, потому он детьми, скорее всего, обзавестись не успеет, и род может угаснуть. Младших часто чуть не с колыбели готовили мстить, даже когда повода мстить не было. Хотя таких семей было немного. Любой горский клан волочил за собой с дюжину застарелых обид.

У городских ворот размышления прервал сонный стражник, вскочивший, почуяв поживу. Но разглядел, что перед ним нищий дервиш, с которого воротной налог даже базарный кади велел не брать, потому что бесполезно и пару проклятий схлопотать можно запросто. Потому только чертыхнулся и махнул рукой. Двигай, мол, по святым делам, только людям работать мешаешь.

За воротами ветер хлестнул в лицо пылью. Хасан, прикрывая глаза ладонью, подумал: а может, в словах простодушного старика и не было ничего, кроме них самих? Дом раиса походил на него самого, – все в нем оказывалось не таким, как на самом деле, а с изнанкой, с двойным, тройным слоем, причудливое, хитрое и обманчивое. Да была такой и вся жизнь, в чьих водах люди, подобные раису, сновали, как щурье в речной заводи. Много ли шансов выжить и сохранить нажитое у человека, привыкшего думать руками, а не головой и попавшего к ним на зубок? Никаких, резонно заключил Хасан, устыдившись банальности собственных мыслей, и тут же возразил сам себе: это если и руками этот человек думать как следует не умеет. Человек, хорошо думающий сталью, имеет неплохие шансы выйти победителем из любого богословского спора. Потому, собственно, дейлемитов, дремучих, как целый лес бурелома, и, по слухам, не стесняющихся округлять собственных коз и овец, чрезвычайно уважают по всех окрестностям. И базарный кади всегда очень, очень осторожно объясняет им, что они сделали неправильно и почему больше так делать нельзя. А потом, хихикая на безопасном расстоянии, рассказывает служкам про то, как дейлемиты чужих баранов от своих отличают. Как, как? У хозяина все молодые бараны мордами на него похожи.

Дорога петляла между холмов, монотонно, вверх-вниз, вверх-вниз между полей, виноградников, оливковых рощ, зарослей вдоль речных русел, – страна благодатной рыжей земли, благословение земледельцам. Все мечтали о ней, – чтобы, осев на ней, за два поколения превратиться в косных тупых животных, забывших о том, что люди живут и за соседним холмом. Хасан подумал об этом с неожиданной злостью. Ведь и предки нынешних запуганных, недалеких и хитрых обитателей захолустий, пахарей и пастухов, когда-то пришли сюда с мечом и огнем в руках. Люди Огня, герои «Шахнаме», азаты. Когда-то они сами дрались за эту землю. Почему не сейчас? Почему для них сейчас последний дейлемит с палкой в руках – будто Амр, лев ислама, когда-то взявший эту землю одной рукой? А может, сама земля, мягкая и плодородная, делает живущих на ней мягкими, вялыми, никчемными? Люди мертвых земель всегда свирепы и сильны. Люди пустынь, – как тюрки, пришедшие из-за Черных песков, – или люди гор, как те же дейлемиты, или жители великих нагорий, упирающихся в небо, где не могут скакать лошади и родятся удивительные синие камни, отбирающие силу у яда. Может, потому великий Насир и ушел туда? И потому его слова звенят такой силой?

Мысли Хасана прервало нудное, мучительное мычанье. Он поднял глаза и увидел впереди вола, запряженного в груженную бревнами арбу. Вол не мог затянуть ее в гору, мычал жалобно и натужно. Погонщик, однообразно сквернословя, лупил скотину поленом по тощему хребту. Вол бессильно упирался копытами и мычал, будто умирающий. Проезжая мимо, Хасан заметил, что одно из колес уперлось в камень. Но погонщику не приходило в голову глянуть под повозку. Он лишь костерил вола да охаживал его дубиной по облезлой спине.

По пути в Нишапур Хасан встретил множество людей. Но ни один из них не остался в его памяти по-человечески, тепло и обычно, как люди запоминают живое. Холодная его память, память слов и цифр, беспощадно высекала звуки, имена и лица, – случайных спутников, ночлег в караван-сарае, крик птицы на кривом придорожном тополе, – но люди проходили мимо, будто Хасан смотрел на них с огромной горы. Ему всегда давали ночлег и пищу. Он довольствовался малым. Иногда тело просило у рассудка большего, мяса либо сладкого, но всегда довольствовалось малой толикой, которой не хватило бы насытиться, наверное, и ребенку. Два раза он спал на коленях, обратившись лицом к Мекке, и наутро на него поглядывали с благоговейным ужасом, перешептываясь за его спиной. Стража у нишапурских ворот не стала брать с него денег, а десятник ее, грузный кривоногий степняк, склонил благоговейно голову перед нищим дервишем, чьи глубоко запавшие глаза смотрели, как острия ножей, а бороду посеребрила седина. По описанию раиса Хасан без труда нашел дом Тутуша – в богатом квартале, обнесенный глухой глинобитной стеной, с окованными железом воротами. Хасан постучал. Подождал. Затем постучал еще раз. Наконец послышались шаги. В воротах отворилось узкое окошко, и брезгливый голос пробурчал: «Господин не подает сегодня». Окошко с лязгом захлопнулось.

– У меня письмо господину Тутушу от раиса Музаффара, из Рея, – сказал Хасан воротам.

Из-за них буркнули: «Пошел вон, нищеброд!» Хасан пожал плечами и пошел прочь, ведя мула в поводу. Пообедал лепешкой с чаем в базарной харчевне. Обедая, понаблюдал за тем, как украли его мула. Очень сноровисто украли, быстро и профессионально. Наверняка уже давно следили. Подошли, как только Хасан принялся за еду, спокойно отвязали мула и увели прочь. Хасан не стал вскакивать, кричать, звать на помощь. Спокойно доел. Расплатился. И пошел в медресе – первую из устроенных великим визирем по всему Ирану школ ислама.

Медресе было устроено в новом просторном здании с прекрасным двориком, богато украшено изразцами и росписями. Слева от входа, если подойти ровно на три шага, – ни больше, ни меньше, – и посмотреть прямо на стену, роспись складывалась в старческое лицо. Говорили: это точь-в-точь, лицо старого Абу Нишана, построившего медресе. Когда Низам узнал о такой вольности, сперва рассвирепел. Изображение человеческого лица богохульно и богопротивно. А медресе не может находиться в здании, построенном нечестивцем. Потом, поняв, в чем дело, великий визирь расхохотался и велел доплатить старому мастеру еще десяток золотых динаров. Лицо мог видеть лишь один человек, из одной-единственной точки. И никто из тех, кому не говорили о лице заранее, не могли распознать его в рисунке на стене. Низан сказал разгневанным правоведам: этот рисунок показывает лишь то, как слаб человеческий рассудок, видящий лишь то, что ему указано видеть. И в лепестках розы можно прочитать имя Пророка, если верить, что оно там есть.

Перед рисунком Хасан простоял долго. Отступал на полшага, подходил. Рисунок всегда оставался на самой грани восприятия. Если всматриваться пристальнее, лицо исчезало, распадалось на множество штрихов и точек. Виделось оно лишь невзначай, неожиданно, с полуоборота, вскользь. А потом держалось перед глазами лишь усилием памяти.

Хасан поклонился лицу старого мастера, сумевшего передать почти недоступно человеческим рукам, – обличье Истины, доступной лишь знанию и приходящей тогда, когда усилие, нужное для отыскания ее, становится легким как дыхание. Как жизнь.

В прохладном дворике медресе Хасан испросил позволения послушать урок. Позволение, хотя и неохотно, было дано. Хасан зашел в комнату и сел позади учеников, не обращая внимания на взгляды и быстрый шепоток. Послушал. Встал. Поклонившись, ушел.

Поужинал в прежней базарной харчевне, прислушиваясь к разговорам. И переночевал неподалеку, в пыльной крохотной комнатенке вместе с полудюжиной караванщиков. Спал снова на коленях, чтобы не прикасаться к кишащему клопами соломенному тюфяку. Наверное, зря. Хасана теперь не кусали даже комары. Часов около трех утра в комнату заглянул осторожный, бесшумный как кошка человек. Лунный свет, падая сквозь окно под крышей, на мгновение показал Хасану его лицо, хмурое, с тонкими губами, со щеками, изрытыми оспой. Человек заметил движение Хасана и, досадливо, поморщившись, скользнул назад, скрылся среди теней за дверью.

Наутро Хасан вышел за городскую стену, туда, где, судя по шепоткам в харчевне, строился небесный чудо-дом молодого придворного звездочета, мудреца и мага, читающего мысли и судьбы. А еще, – шептавший был серьезен и напуган, – насылающего конскую немочь на врагов.

Небесный дом оказался старой сторожевой башней. Стену вокруг ее дворика неспешно латали два ленивых обстоятельных парня, подолгу размышлявших, куда уложить очередной кирпич. Хасан подошел к настежь распахнутым воротам. Заглянул внутрь. Зашел. Обошел дворик кругом, вдоль невысокой, в ладонь всего загородки из кривых прутьев вокруг одинокого столба в центре. Подошел к лестнице в башню. Ступил на первую ступеньку, и…

– Хасан! Это ты?! Какими судьбами, брат мой?

– Салям, брат Омар, – ответил Хасан, улыбаясь. – Вот, зашел посмотреть на твой чудесный дворец.

– А, пустое. – Омар, пахнущий розовой водой, в новом шелковом халате, махнул рукой пренебрежительно. – Ты, наверное, смеешься? Ведь ничего еще не готово! Даже гномон нормальный еще не сделали, пока только эта жалкая палка, – он указал на столб посреди двора. – Еще и работать нельзя. Мы только перекапываем старые книги и записи да попусту масло жжем в лампах. Хасан, друг, ты надолго в Нишапур?

– Насколько будет угодно Аллаху и паре его земных слуг, – ответил Хасан невесело.

– А, так ты с прошением? Аудиенции добиваешься?

– Вроде того.

– Ну, так ты здесь полжизни можешь прождать. К кому тебе нужно попасть? Или ты хочешь передать прошение?

– Спасибо, брат, – сказал Хасан. – Но я хочу попробовать сам.

– Извини, – Омар развел руками, – Я не хотел тебя обидеть, честное слово. Я вечно вот так, ляпну невпопад. Я никак не могу привыкнуть, – вчера был нищий школяр, а теперь вот, обсерватория своя, хотя и пустая еще. Султан через день зовет, великий визирь вообще среди ночи из постели выдергивает. Тут совсем потеряться впору. …Ох, чего я болтаю. Ты, наверное, устал с дороги. Хочешь чаю? Пойдем, пойдем ко мне.

Они поднялись в башню. Омар минут с пять звал слугу. Потом, чертыхнувшись, сам раздул угли в очаге и налил воду в котел.

– Такие лодыри, – пожаловался Хасану. – Никакой управы на них нет. Сегодня я отпустил всех из обсерватории, так слуги удрали тоже. А завтра будут мне с ученым видом доказывать, что слово «все» включало и их.

Вдруг повернулся к Хасану, посмотрел, будто только что увидел, и спросил: «Ты, наверное, тяжело болел?»

– Смертельно, – ответил тот.

– Ну, – Омар покачал головой. – И тянет же тебя скитаться по нашим дорогам. Ты с виду постарел лет на двадцать, честное слово. Седой весь. Знаешь, если ты тут надолго, приходи ко мне, тут у меня работы на десятерых. А ты, с твоей-то памятью, для нас вообще настоящий клад. Мы живо порядок в старых таблицах наведем. Знаешь, о чем я мечтаю? О том, чтобы сделать новый календарь! Ты посмотри только, что делается с нашими месяцами и годами. То один лишний день приходится добавлять, то полтора десятка. Все вразброд. Как можно так жить? Ты поможешь нам, ты придешь?

– Конечно, – пообещал Хасан. – Если смогу.

А про себя добавил: «Если доживу». Письмо раиса Музаффара, зашитое в рукав, казалось ему теперь раскаленным камнем. Снова испытание? Или раис решил сыграть им, как пешкой? Но разве у него не хватает пешек?

Они пили чай и говорили, вспоминая встречу, битву и дорогу, и даже прежние споры. Омар снова говорил, что истина должна быть доступна всем, Хасан привычно опровергал его доводы, – но отметил про себя, что спорить стало куда тяжелее. У Омара уже появилась небрежная, иррациональная, но прочная уверенность в собственной правоте, которую дают лишь сотни сабель и тысячи динаров за спиной. Уверенность, окаменеть которой не давал лишь ум и привычка сомневаться, рожденная наблюдениями и годами учебы. Хасан подумал с горечью, что вот этот школяр, почти мальчишка, с такой легкостью достиг того, до чего ему, Хасану, все еще брести и брести по колено в грязи. Ничто так не убеждает, как привычка правоты, привычное, уже не замечаемое самим чувство силы за словами.

За окном смерклось. Хасан извинился, сказав, что должен идти. Омар проводил его до ворот.

На узкой улице неподалеку от базара из спешащей по домам вереницы людей выскользнули двое. Один – тот самый, ряболицый, из прошлой ночи. Другой – уверенный крепыш, из тех, кто увел вчера мула. Ряболицый вдруг споткнулся перед Хасаном. Тот ожидаемо остановился, шагнул к стене. А крепыш вдруг оказался прямо перед ним, и из рукава его сверкнуло лезвие.

– Давай его сюда, – прошипел он и вдруг, выронив нож, вскрикнул тоненько: «Ой!»

И схватился рукой за глаз. Рябой вскочил, растопырив руки, шагнул вперед – и застыл на месте, когда крепыш, привстав на цыпочки, чтобы отодвинуть горло от коснувшегося его острия, взвизгнул: «Мой глаз!»

– Где мой мул? – спросил Хасан дружелюбно. – Может, твой рябой друг это знает, а? Давай меняться, твой оставшийся глаз на моего мула?

Рябой попятился – и вдруг кинулся прочь, в тень. А Хасан тут же закричал: «Стража! Воры!»

Стража явилась на удивление быстро, будто ждала за углом. Обступили, опустили копья. Начальник, вислоусый курд, приказал: «Отпусти его! Опусти его, если хочешь жить, голодранец!»

– Я – Хасан ас-Саббах из Рея, – сказал Хасан. – Я прибыл, чтобы работать с моим другом, Омаром Хайямом, звездочетом султана. Эти люди вчера украли моего мула, а сегодня хотели ограбить и убить меня.

Рябой быстро зашептал курду на ухо. Тот выслушал, поморщившись, и приказал: «Бросай нож, лживый бродяга!»

– Я – Хасан ас-Саббах, – повторил Хасан. – Я знаю наизусть Книгу книг, и не тебе обвинять меня во лжи. Клянусь Господом миров, сейчас ты сам это увидишь.

За спинами стражников уже собралась толпа, оживленно переговаривающаяся и тычущая пальцами.

– Люди! – крикнул Хасан. – Они хотят убить меня за то, что я учу Книге. Они хотят ограбить меня, всю жизнь изучавшего Коран и странствовавшего по святым местам! – И добавил по-арабски: «Именем Милостивого и Милосердного, люди, услышьте!»

Толпа встревоженно загудела.

– Ты, богомолец, потише, – сказал курд неуверенно.

Рябой снова придвинулся, но курд отодвинул его раздраженно.

– Слушай, дервиш, – процедил сквозь зубы, – Если окажется, что про султанского звездочета ты слышал только на базаре, то я…

Рябой снова придвинулся и зашептал. «Скажи своему Тутушу, чтобы сам шел и разбирался» – проворчал курд. Рябой зашипел.

– Как странно, – удивился Хасан. – А у меня как раз письмо некоему господину Тутушу от раиса Музаффара из Рея. И я должен вручить его лично в руки господину Тутушу. Непременно.

– Э, вот оно в чем дело, – курд присвистнул. Сказал рябому: – Вы разбирайтесь сами, а дервиш пойдет за мной. – И добавил, ухмыльнувшись: – Дервиш Хасан ас-Саббах, знай, что никто тебя не собирается грабить и убивать. И нож ты приставил к шее уважаемого слуги почтенного Тутуша Авлийа. Отпусти его.

Хасан опустил нож. Крепыш кинулся прочь, как ошпаренный, держась за глаз и охая.

– Что с ним? – спросил курд. – Ты вырезал ему глаз?

– Нет. Всего лишь поцарапал веко.

– А чего ж он так верещал?

– Я пощупал его, когда держал. Он не мужчина, – объяснил Хасан серьезно.

– Он что, баба? – курд хихикнул.

– Тутуш ему яйца велел отрезать, чтоб ишаков не портил! – крикнули из толпы.

И курд, и стража, и толпа разом заржали. Курд аж затрясся, брызгая слюной. Когда наконец разогнулся и вытер лицо ладонью, сказал: «Ну, дервиш, повеселил. Ты чего, и вправду письмо Тутушу несешь? Ну, даешь. Пойдем пока, в караулке с нами до утра посидишь, а там поговоришь, с кем надо. Пошли».

Курд и вправду отнесся к Хасану довольно-таки дружелюбно. Приведя в башню цитадели, не стал обыскивать, велел даже накормить хлебом и сыром. Хасан не успел доесть, как в комнату, пыхтя, ввалился низенький полноватый человечек, одетый до крайности неряшливо, хотя и богато. Увидев Хасана, тут же шарахнулся назад, прошипев: «Вы что, зла мне хотите?» Тут же из-за его спины выскочила пара стражников, стали, опустив копья, направив острия на Хасана.

– Давай свое письмо, нищий, – прошипел человечек.

Хасан вынул письмо из рукава.

– Не подходи, им отдай, – велел человечек.

– Благородный господин Тутуш, мне велели передать письмо лично вам в руки, – сказал Хасан, улыбаясь.

Тутуш метнул на него ненавидящий взгляд.

– Если ты думаешь, что меня так легко достать, то очень, очень ошибаешься. Отдавай письмо.

– Хорошо. Думаю, я сумею объяснить господину раису, в чем дело. – Хасан, пожав плечами, протянул письмо стражнику.

Тот принял и протянул человечку, с жадностью письмо схватившему и развернувшему.

– Так, печать настоящая, – пробормотал Тутуш, – Иблис его унеси, зачем ему так-то понадобилось…

Прочитал письмо, покраснел. Прошипел, глядя исподлобья: «Твой раис умеет выбирать послов, в самом деле». И, не сказав больше ни слова, выскочил из комнаты. За ним вышли и стражники.

Хасан принялся за остатки хлеба с сыром. Когда доел, в комнату заглянул курд. И сказал, переминаясь с ноги на ногу: «Ты, дервиш, на нас в обиде не будь. Наше дело простое. Нам говорят, ну, в общем, сам понимаешь. Тебя велено до утра не выпускать. Но тебе попону принесут и воду для омовения. Тут совсем неплохо спать, клопов нет. Правда».

Эту ночь Хасан снова простоял на коленях. А на рассвете за ним пришли. Хмурый с недосыпу курд, надувшись для пущей важности, во главе полудюжины стражников отконвоировал его в султанский дворец. Провел мимо пары кривоногих тюрок с непомерно длинными копьями, торчащих у входа, во дворик, мимо лениво журчавшего мраморного фонтана, украшенного резными павлинами, мимо живых их образов, курино перешагивающих со ступеньки на ступеньку, вздрагивая, и мерзко клекоча, и украшая их черно-белым навозом. Провел по галерее, увитой плющом, не в зал аудиенций, а в боковую комнату. Перед входом в нее высокий араб в бурнусе протянул навстречу ему руку и сказал, коверкая персидские слова: «К великому визирю не приближаться. Сидеть, где укажут. Не вставать, пока великий визирь не удалится. За тобой будут следить. Если вскочишь на ноги, застрелят. Ты понял?»

– Я понял, брат, – ответил Хасан по-арабски.

– Тогда пойдем, – ответил араб на родном языке, в его устах прозвучавшем грубее чужого.

Усадил он Хасана на толстый, бурый ковер из верблюжьей шерсти, расстеленный в конце комнаты, выходящей окнами во внутренний дворик. В косых лучах утреннего солнца плясали пылинки. В саду разноголосо кричали птицы. Их крики походили на чужеземную речь. В другом конце комнаты отодвинулся занавес.

– Так вот каков чудо-дервиш нашего повелителя звезд, – раздался голос, суховатый, негромкий, но слышимый на удивление отчетливо.

– Салям, господин, – сказал Хасан, склонившись.

– Салям, ученейший Хасан ас-Саббах, – человек у занавеса рассмеялся негромко.

Хасан вздрогнул. С самого детства он не чувствовал себя настолько беспомощным. Не ощущал с такой остротой, что жизнь его и смерть лежат на ладони того, кто определит их, едва шевельнув пальцем и нисколько тем не озаботившись. Кто настолько больше его, и не только тысячами воинов и слуг за спиной. Больше человеческой мерой, и в такой степени, что это ощущалось по первым же словам. Так дерзкий молодой гончий, ступив в лес, ежится, учуяв волчий запах. Голос этого человек не оставлял уверенности ни в чем.

– Меня, привыкшего вставать раньше водоносов, наш молодой звездочет едва не из постели выдернул. Вот как ты ему дорог.

– Мы многое пережили вместе, мой господин, – сказал Хасан, не поднимая взгляда.

– Да, это соединяет. Посмотри на меня, дервиш, я вовсе не страшен.

Хасан покорно поднял голову, посмотрев в лицо великому визирю страны сельджуков, – в лицо старца, окаймленное густой седой бородой, с глазами пронзительно черными и холодными, похожими на птичьи.

– У тебя глаза старика, – заметил визирь. – Впрочем, если измерять время жизни количеством запомнившегося, ты старше меня. Интересно, как именно ты запоминаешь? Цельными картинами? Запоминаешь краски, звуки, запахи? Что именно ты запоминаешь в лицах?

– Я помню лишь слова, мой господин. Слова, описывающие запахи, звуки и лица. Я никогда не помню картин, – лишь слова, которые остаются после того, как она исчезнет.

– Как удивительно! Твоя память праведнее наших художников, так и норовящих втиснуть в арабески какого-нибудь зверя. И ни единого слова не ускользает из твоей памяти?

– Нет, мой господин. Я не умею забывать.

– Какой редкий дар. И не самый легкий. Но могущий быть весьма полезным. Тебе известно, как учитывать приход и уход товаров, считать деньги за них и соотносить расходы с доходами?

– Я служил секретарем у купца ар-Раззака, мой господин.

– Замечательно! – Низам ал-Мулк кивнул. – Дело в том, что сейчас нам весьма полезен человек твоих талантов. Как раз сейчас мы собираем страну воедино, – не силой меча, которым она была покорена, а каламом писца и абаком сборщика налогов. Теперь наконец и Кум, и Тебриз, и Керман платят нам не только словами верности, но и полновесными динарами. Но вот выяснить, вправду ли они полновесны, сколько их должно быть на самом деле и правильно ли они собираются, – задача не из простых. И человек, который все сразу мог бы держать в голове, не лазя по всякому поводу в горы записей, – сколь бы полезен он мог быть! И сколь щедро вознагражден!

– Для меня огромная честь – быть полезным вам, мой господин. Я с радостью отдамся столь нужному занятию. Оно станет первейшим из моих забот, делом моей жизни, – произнес Хасан, вновь потупившись.

– Разумеется, разумеется, – визирь вздохнул. – Конечно, я понимаю, тебе хочется заняться наукой звезд, не правда ли?

– Хаким Омар хотел, чтобы я работал для него над таблицами звезд, мой господин.

– Ну, этому никто не мешает. Только работа над таблицами никуда не торопится, верно? Звезды вечны, а вчерашних податей сегодня может и не быть. Нашему чуду учености, нашему Омару, наверняка будет спокойнее работаться, если он будет знать, что деньги на его приборы – весьма, кстати, недешевые – поступают вовремя и в нужном количестве.

– Воистину так, мой господин.

– Замечательно. Итак, господин старший писец Хасан, завтра на рассвете я ожидаю тебя здесь. Слуги покажут тебе твои комнаты, подыщут одежды, позаботятся о твоей пище. …Да, кстати, – отнесись снисходительнее к моему бедному Тутушу. На нем лежит тяжкое бремя: ему приходится служить моими глазами и ушами. На этом поприще много друзей не наживешь. А у врагов бывают острые ножи. Мой Тутуш с некоторых пор очень боится ножей. Меня весьма забавляет чувство юмора уважаемого раиса Музаффара, но все же с его стороны было жестоко послать мне отчет о податях Рея таким образом. Два месяца назад дервиш принес письмо главному помощнику Тутуша. И унес с собой его голову. Если мой главный сыщик умрет от застоя сердца в пятках, где я возьму другого?

– Я не знал об этом, мой господин.

– Само собою, само собою. Но шутка удалась на славу, – визирь рассмеялся.

Встал, хлопнул в ладоши и исчез за занавеской. Хасан остался сидеть до тех пор, пока к нему не подошел слуга и, позвав за собой, не повел во внутренний двор.