С тяжелым чувством покидал Айзек Москву. Здесь оставалась большая и лучшая часть его творческой жизни, оставались друзья, надежды, немногие ученики, которых он, кажется, так ничему и не научил, оставалась Марта, находящаяся в психиатрической лечебнице на тихой и зеленой окраине Москвы, которую он не мог забрать с собой и очень из-за этого переживал. Впрочем, долгие разлуки и расставания, иногда по нескольку лет, шли только на пользу им обоим. Марте были нужны уединение и покой, ее болезнь была неизлечима, а Айзек, устав от общения с ней, писал очередной психологический роман, который сразу же высоко оценивался читателями и критиками. Их странный симбиоз, их странная семейная жизнь была необходима им обоим, она не была похожа на отношения других любящих друг друга людей, в ней было слишком много извращения и жестокости, но ее невозможно было прервать, и именно она питала странное творчество Айзека. Вынужденно ввязавшись в религиозные и политические споры, к которым никогда себя не готовил, и которыми в молодости не собирался заниматься, он вынужден был, даже находясь в Крыму, писать очередную статью за статьей, которые требовали от него московские газеты. Ему исполнилось сорок лет, перестройка, которую он считал только наполовину удавшейся революцией, тихо и мирно умерла вместе с расстрелом парламента, в стране наступила апатия, сам он был отлучен от церкви и фактически проклят властями как светскими, так и духовными, но маховик протеста, маховик внутренней яростной энергии продолжал вращаться в нем с прежней силой и остановиться уже не мог. Айзек в статьях по-прежнему обосновывал необходимость для России целой серии последовательных революций, поскольку, по его мнению, именно революции были движущей силой этой страны, которая в промежутках между ними погружалась в спячку и напоминала зачарованную и одуревшую от безделья царевну в тереме, которую должен разбудить заезжий предприимчивый принц. Такой союз царевен и принцев существовал в России всегда, он был для нее благом, кем бы эти принцы ни назывались: варягами, спасшими Россию от распада и междоусобной борьбы, князем Владимиром, крестившим Киевскую Русь, многочисленными светскими и духовными князьями, Александром Невским, Дмитрием Донским, царем Петром, поднявшим Россию на дыбы, и даже Екатериной Великой, брак которой с Россией можно считать на первый взгляд извращением, но который, тем не менее, был для нее величайшим благом. Айзеку тем более было просто писать об извращениях в жизни великой страны, что в самой его жизни таких извращений было достаточно, он резко снизил тон своих статей, и уже не называл Россию приблудной дворняжкой, справляющей свадьбу с залетными чумными кобелями, от которых рождаются бесприютные и неустроенные русские дети, становящиеся то разбойниками, то казаками, то разночинцами, то революционерами. Однако смягчение тона статей ни к чему не привело, и на Айзека по-прежнему продолжал изливаться град оскорблений, угроз и разоблачений со стороны псевдопатриотически настроенной русской интеллигенции. Его называли еврейским ублюдком (и это было еще самое мягкое оскорбление), которому не место в новой России, и который должен уехать на свою историческую родину. Власти духовные искренне недоумевали, как такой отщепенец может быть крещеным православным, и подтверждали отлучение Айзека от церкви. Тем более, что он в своих статьях продолжал предсказывать появление в России своего Яна Гуса и Савонаролы, которые приведут к невиданным катаклизмам и потрясениям и начнут Реформацию, по значению и последствиям своим сравнимую с крещением Руси, реформами Петра и Октябрьской революцией. Айзека проклинали во всех православных храмах, и он даже в Крыму не мог спокойно зайти в церковь и там один на один пообщаться с Богом, излив Ему в своей страстной молитве все свои сомнения и надежды. Он находился как бы на стыке культур, он был и евреем, и русским одновременно, и не понимал, почему его принуждают становиться или тем, или другим. Ему было неуютно в одежке просто русского или просто еврейского человека, он желал чего-то большего, но мир был устроен так, что надо было держаться в каких-то до него тысячи лет назад установленных рамках. Как-то неожиданно в Аркадию к нему приехал из Москвы известный проповедник и миссионер отец Григорий Каверин, который говорил Айзеку следующее:
– Вы ведь хотите разговора начистоту, как я понимаю, разве не так? Вы возмущаетесь тем, что православная церковь если не явно, то тайно, в разговорах между собой, оправдывает террор Ивана IV и подобных ему деспотов? Вы называете таких деспотов извращенцами, но забываете при этом, что все ваше творчество посвящено именно извращенцам, людям ненормальным, психически ущербным, которые, тем не менее, безумно интересны читателю. В нашей с вами позиции, если честно, нет вообще никакого противоречия, ибо на извращенцах, на безумных, на бесноватых, которыми были библейские пророки, держится вообще все в христианстве. Мы лишь за то, чтобы периоды стабильности длились здесь как можно дольше, хотя именно они, эти периоды стабильности, приводят к тому, что евреи не принимают Иисуса Христа, и все заканчивается разрушением Израиля и последующим двухтысячелетним рассеянием. Все кончается революцией, прямо в вашем духе, отлично подтверждающей ваши слова, ибо Иисус Христос и был для его современников и всего мира супер-Савонаролой, супер-возмутителем спокойствия, супер-революционером, взорвавшим тихое и сонное иудейское царство, и разжегшим пожар революции, которая пылает и доныне, и окончится еще большим пожаром Страшного Суда. Вы правы абсолютно, и конфликт между вами и православной церковью – это конфликт чисто условный, конфликт рамочный, конфликт названий и акцентов, необходимый для того, чтобы держать в повиновении свою паству и пасти ее железным и сильным посохом. Мы не можем спокойно относиться к призывам разжечь пожар революции в нашем православном раю, этого бы никто не понял, но мы понимаем, что рано или поздно такой пожар неизбежно возникнет. Поэтому я, разумеется, не передаю, да и не могу передать вам приветствие от Патриарха, но сам лично хотел бы быть в числе ваших друзей.
– Спасибо, – ответил ему Айзек, – ведь друзей у меня почти не осталось. Но, знаете, подчас в жизни получается так, что самые страшные враги для человека – это его друзья.
– Да, – ответил, ласково ответил, глядя на него, отец Каверин, – вы правы, и это утверждение прямо в духе Иисуса Христа и его знаменитой Нагорной проповеди, которая вся построена на странностях и парадоксах. Я ваш искренний друг, но, если дело дойдет до костра, к которому вас когда-нибудь приговорят, я первый поднесу к нему охапку хвороста, и первый брошу к вашим ногам зажженный факел. Ну а потом? – потом встретимся на том свете, где вы, возможно, будете возлежать на лоне Авраамовом вместе с Яном Гусом, Савонаролой, Коперником, Галилеем и библейскими патриархами, а я – гореть по противоположную сторону в аду вместе с грешниками, нечестивцами и богачами, отринувшими бесчисленных Лазарей.
– Спасибо за откровенность, – сказал ему Айзек, – я всегда ценю именно откровенных людей. Не хотите ли выпить местной крымской горилки, она в некоторых случаях лучше даже московской водки!
– Охотно, – сразу же согласился Григорий Каверин, – мы с друзьями в семинарии, и потом, в духовной Академии, всегда завершали философские и религиозные диспуты чарками доброй и славной водки. Люди религии ведь, вроде меня, вовсе не аскеты и сухари, мы такие же живые, как и вы, писатели, и тоже любим порадоваться жизни, которая, в отличие от буддизма, у нас одна, и с окончанием которой закончатся, как мне кажется, все наши земные прегрешения и удовольствия.
– Скажите, отец Григорий, – спросил у него Айзек после того, как они выпили и закусили, – а вы женатый человек?
– Нет, – ответил сидящий напротив него миссионер, – после общения с друзьями в бурсе, то есть, прошу прощения, в семинарии, и потом в Академии, трудно уговорить себя жениться на женщине. Это означало бы замкнуться в определенных рамках, которые тесны для проповедника, подвижника, а теперь уже и миссионера, которым я стал. Конечно, много приятностей в том, чтобы иметь матушку и тихий приход где-нибудь в центральной патриархальной России, но эти приятности, увы, не для меня, я, знаете, прочитал слишком много ваших психологических романов, чтобы остаться так называемым нормальным человеком. Вы ведь тоже, Айзек, не совсем нормальны, разве не так?
– Как и все мы, – осторожно ответил ему Обломофф. – И вообще, что есть нормальность, вот в чем суть?
– Не уходите от моего вопроса, дорогой, – странно глядя на него, тихо ответил отец Каверин. – Прошу, скажите мне честно: как вы относитесь к мужской дружбе между бывшими бурсаками и академистами, которая выше и поэтичней любого союза с женщиной?
– Для меня поэзия заключается именно в любви к женщине, пусть даже к женщине падшей, больной и гулящей, к женщине несчастной и оставленной миром; ведь я, батенька, в бурсах и академиях не обучался, а что касается психологических романов, то это все на бумаге, в жизни же я неискоренимый гетеросексуал!
– Жалко, – искренне ответил отец Каверин, заедая очередную стопочку водки куском крымской ставридки, – жалко, что вы не обучались в бурсах и академиях! Да и то сказать, ведь вы, писатели, не менее лукавы, чем мы, бывшие бурсаки. Ну что же, на нет и суда нет, будем кушать ставридку и пить до утра во славу реальных и мнимых матушек наших, России и святой православной веры!