– Да, – повторил он после некоторого молчания, в течение которого, очевидно, старался взять себя в руки, – у меня действительно есть другая причина.
– И что же это за причина? – сурово спросил я у него. – Выкладывайте немедленно, ибо у меня уже кончается терпение, и я могу покинуть вас, оставив подыхать в этом душном подвале!
– Прошу вас, не оставляйте меня одного, – взмолился он, падая на колени, роняя бритву, и хватая меня за руку. – Не оставляйте меня одного, я не могу умереть, если рядом со мной никого не будет. Я не выношу закрытых пространств, и вид этого подвала, с низким потолком, да к тому же еще поделенного перегородками, обложенными кафелем, вызывает у меня страшные ассоциации!
– И что же это за ассоциации, – брезгливо спросил я у него, поднимая с пола бритву, – какие-нибудь низкие воспоминания из вашего прошедшего детства?
– Нет, – хрипло ответил он, все так же судорожно держась за мою руку, которую я тщетно старался освободить. – Нет, не воспоминания детства, хотя именно в детстве и лежит причина того, что я решил покончить с собой. Этот подвал напоминает мне газовую камеру фашистского лагеря смерти, который я когда-то видел в одном фильме.
– Что еще за фильм? – воскликнул я фальшивым голосом, ибо моя ненависть и моя брезгливость к нему выросли еще больше. – Что это за фильм, не могли бы вы ответить конкретней?
– Конкретней не могу, – жалобно ответил он, потому что смотрел его очень давно, но то, что подвал напоминает собой газовую камеру фашистского лагеря – это совершенно точно. Поэтому не уходите, не бросайте меня посреди этого кафеля и моих страшных воспоминаний, которые временами ужасней, чем самая настоящая смерть!
– Хорошо, – так же фальшиво ответил я, – я не буду бросать вас одного в этом подвале. Тем более, если у вас клаустрофобия, и он напоминает вам место, где травили газом людей. Но вы должны сразу же объяснить, почему ваше детство имеет какое-то отношение к вашему самоубийству?
– Да, да, конечно, – покорно ответил он, – я сейчас вам все объясню. Видите – ли, дело в том, что впервые мысль покончить с собой пришла ко мне именно в детстве.
– Мысль покончить с собой пришла к вам именно в детстве?
– Да, именно там.
– У вас что, было трудное детство? Вас били родители, или унижали на улице и в школе, как это очень часто бывает с детьми?
– Нет, что вы, я же уже говорил, что у меня было очень счастливое детство. В семье меня очень любили, а в школе и на улице если и унижали, то не больше, чем всех остальных.
– Тогда в чем же дело, почему вы утверждаете, что ваше самоубийство связано с детством?
– Потому что оно было слишком счастливым.
– Выражайтесь яснее. Что значит слишком счастливым?
– Слишком счастливым – это значит, что счастье мое было ненастоящим, как и любовь ко мне родителей, а на самом деле ни счастья, ни любви не было и в помине. Все это было лишь на словах, все было лишь фальшивой игрой на публику, чтобы соседи и знакомые умилялись, видя счастье нашей дружной семьи. А на самом деле все было совершенно другим, на самом деле мне выть хотелось от этого нашего семейного счастья, которое скрывало в себе столько ужасов и страшных чудовищ, сколько не найти ни в каком дремучем лесу мира!
– В вашей семье было столько ужасов и чудовищ, сколько не найти ни в каком дремучем лесу мира? А не могли бы вы рассказать мне хотя бы об одном из этих чудовищ?
– Нет, не могу, – ответил он тихо, – ведь именно из-за них, из-за этих ужасов и чудовищ, я решил еще в детве покончить с собой!
– Что значит не могу? – наигранно вскричал я. – Если уж начали рассказывать, то выкладывайте все до конца, не упуская ни малейшей детали. Выкладывайте, а иначе я вас немедленно покину, и вы умрете от страха, вызванного клаустрофобией, так и не успев перерезать себе вены.
– Пожалейте меня, – взмолился он, падая на мокрый и холодный пол душевой, и обхватывая руками мои ноги. – Пожалейте меня, и не заставляйте рассказывать то, о чем я рассказать не могу!
– Что значит не могу, – еще раз строго спросил я, – зачем же вы заманили меня в этот подвал, и намекали на то, что ваше самоубийство связано с вашим счастливым детством? Будьте мужчиной, и идите уж до конца, умрите достойно, раскрыв перед смертью свою душу, и облегчив ее от груза страшных воспоминаний. Отвечайте немедленно, что за чудовища жили в вашей счастливой семье? Это что, были ссоры родителей?
– Нет, – сквозь слезы ответил он, – это не были ссоры родителей.
– Тогда, быть может, это были домогательства к вам со стороны родителей, как нередко бывает в некоторых семьях, и о чем никто никогда не решается говорить?
Спрашивая это, я уже почти наверняка знал, что речь шла именно о домогательствах к нему со стороны родителей. Что его чудовища и ужасы были именно такими домогательствами, и что именно из-за них он еще в детстве решил покончить с собой. Я видел его, униженного и раздавленного, лежащего, на мокром кафеле душевой, и обнимающего мои ноги, как будто я был господином, а он моим жалким рабом. Я знал, что мне надо остановиться, и не допрашивать его больше. Мне надо было дать ему спокойно перерезать себе вены, сказав на прощание пару одобряющих слов, и даже подержав в своей руке его руку, пока она совсем не станет холодной и мертвой. Но я был зол на него за то, что сам чуть не стал самоубийцей, что поддался на его уговоры, и спустился вместе с ним в этот вонючий подвал. Что лишь мгновение отделяло меня от того, чтобы полоснуть бритвой по своим собственным венам, а потом смотреть, как из них брызжет моя горячая алая кровь. И поэтому я продолжал допрашивать его дальше, чувствуя, что это доставляет мне неизъяснимое удовольствие.
– Вы правда хотите об этом узнать? – жалобно спросил он у меня.
– Да, да, – закричал я на всю дешевую, – я хочу узнать именно это! Отвечайте немедленно: вас домогались в детстве родители?
– Домогались, – тихо ответил он, – и я не мог противиться этому, потому что любил их, и был во всем покорен их воле.
– А кто больше домогался: отец, или мать?
– Отец, – прошептал он еле слышно, – но мать тоже принимала в этом участие.
– И вы испытывали при этом ужас и отвращение?
– Я ничего не испытывал, кроме любви, поскольку они были моими родителями. Но умоляю вас, во имя всего святого, не задавайте больше вопросов, а лучше зарежьте меня этой бритвой, которая сейчас находится в ваших руках. Зарежьте, пожалейте меня, окажите мне эту последнюю услугу!
– Зарезать вас этой бритвой, оказав вам тем самым последнюю милость? – громогласно захохотал я на всю душевую. – Нет, милый мой, такой милости вы от меня не дождетесь. Знайте же, что вы самый жалкий и ничтожный из всех людей, каких я когда-либо видел, кроме, возможно, меня самого. Что я сам долгие годы считал себя самым жалким и ничтожным человеком земли, а теперь оказалось, что я не один такой живу на земле. Что нас теперь двое, и вы ничем не отличаетесь от меня. Поэтому зарезать вас означает зарезать себя самого, а я этого не хочу, потому что мое время еще не пришло. Режьте, если хотите, себе сами, а я этого делать не буду. Я не окажу вам этой последней милости, потому что не хочу оказывать ее самому себе. Прощайте, надеюсь, что больше с вами не увидимся, и что у вас хватит смелости в одиночестве покончить с собой!
После этого я, брезгливо отсоединив его руки, которыми он за меня хватался, бросил на пол бритву, и, повернувшись, вышел из душевой. Я был совершенно уверен, что у него не хватит духу после всего сказанного покончить с собой. Вернувшись к себе в комнату, я первым делом сжег свою предсмертную записку, а его собственную спрятал к нему под матрац. Он вернулся через час, бледный, измученный и заплаканный, старательно отворачивая голову, чтобы не встречаться со мной глазами. Бритвы при нем не было. Мы оба молчали, но молчание это было тягостное, и если бы не вернувшийся со свидания Леонид, я бы от тяжести этого молчания набросился на него, и избил до потери сознания.