Я, повторяю, был чрезвычайно зол на него, и главным образом из-за того, что повел себя подло, и не дал ему покончить с собой. Я, без сомнения, был подлецом, растаптывая и унижая его на холодном и мокром полу душевой, и заставляя раскрывать передо мной страшные и мрачные глубины своей души. У меня в собственной душе было немало страшных и мрачных глубин, некоторые из которых я уже успел исследовать, а к другим даже не решался подходить, справедливо опасаясь, что они окажутся так глубоки, и так темны, что мне, как и Вениамину, не останется ничего, кроме как самому разрезать себе вены. Но, тем не менее, мне доставило величайшее наслаждение унижение Вениамина, которое произошло по моей вине, ибо я вел себя при этом, как последний подлец. Однако одновременно, сознавая это, я вдруг понял, что точно такое же наслаждение мне доставило бы мое собственное унижение, если бы кто-нибудь захотел унизить и растоптать меня так, как я унизил и растоптал его. Это было что-то новое в моих исследованиях самого себя, что-то совершенно неожиданное и неизвестное мне ранее. Я, без сомнения, был извращенцем, испытывающим наслаждение от унижения других и находящим точно такое же наслаждение от собственного унижения. Не думаю, что кто-нибудь из тех, кто будет читать эти заметки, сможет так откровенно написать о себе. Можете поэтому считать этот мой опус своеобразной исповедью, вроде исповедей Блаженного Августина, Руссо, графа Толстого, или даже Михаила Зощенко, которые я все внимательно прочитал, и советую прочитать вам. Можете поставить поэтому мои откровения на полку рядом с их откровениями, уверяю вас, мои записки стоят того! Об исповедях же упомянутых выше господ я еще поговорю через какое-то время, ибо у меня есть большие сомнения в искренности многих из них. Впрочем, у меня есть сомнения в искренности себя самого, и вы сами, читатели этих записок, вправе ставить вопрос об их достоверности и искренности. Впрочем, мне совершенно безразлично, будете вы ставить такой вопрос, или не будете, для меня достаточно уже того, что вы их читаете. И, потом, мне надо закончить историю с Вениамином, который сильно изменился со времени своего возвращения из подвала, и неоднократно пытался начать со мной разговор. Как я не противился, но разговора с ним избежать все же не удалось.

– Вы, конечно, вправе презирать меня, – сказал он мне в одну из ночей, когда мы оба не спали, и лежали на своих кроватях с открытыми глазами. – Вы, конечно, вправе презирать меня, и всячески осуждать, но, знаете, мне все равно, я не страшусь ни вашего презрения, ни вашего осуждения!

– Вам все равно, презираю я вас, или не презираю? – обернулся к нему я, искренне негодуя на эти его слова, и тут же понимая, что сам на его месте вел бы себя точно так же. – Неужели у вас нет ни капли самолюбия, и вам абсолютно все равно, что о вас подумают окружающие?

– У меня совсем не осталось самолюбия, – ответил он, живо повернувшись ко мне, – а после той ночи в подвале мне уже все рано, что обо мне подумают окружающие. Меня теперь волнует только один вопрос: смогу ли я еще раз решиться на самоубийство, или не смогу? От этого вопроса зависит теперь вся моя жизнь. Вы, насколько я понимаю, больше не захотите составлять мне компанию, и вместе кончать жизнь самоубийством?

– Это абсолютно исключено, – ответил я ему, – больше в подвал я спускаться не стану. Кончайте с собой сами, если, конечно, у вас хватит на это мужества.

– Вот в этом-то все и дело, что мужества мне как раз и недостает, – тихо признался Вениамин, все так же продолжая пристально глядеть на меня. – Вы, Семен, украли мое мужество, и можете теперь этим гордиться. Но, знаете, не очень торжествуйте, потому что с моим мужеством вы сами в итоге неизбежно подойдете к идее самоубийства!

– Надеюсь, что это произойдет еще не скоро, – нарочито бодро ответил я ему, – и у меня еще будет время пожить. И, кроме того, в самый последний момент я могу передать свое мужество кому-то другому, как это сделали вы, и таким образом сохранить себе жизнь.

Он ничего не ответил на эти слова, и до утра мы больше не сказали друг другу ни слова. Через несколько дней он написал заявление об отчислении из института, ссылаясь на какие-то семейные обстоятельства, забрал документы, и навсегда исчез из нашей комнаты и из моей жизни. Я какое-то время жил вместе с Василием и Леонидом, которые попытались было опять меня игнорировать, но уже не так настойчиво, как делали это раньше. Василий по-прежнему обращался ко мне с просьбой разъяснить тот или иной философский термин, смысла которого не понимал, и был, таким образом, в зависимости от моей начитанности и эрудиции. Леонид же продолжал соблазнять женщин, как и раньше, и через месяц неожиданно женился на какой-то москвичке, сразу же переехав жить к ней домой. А после Нового года и Василий столь же неожиданно взял академический отпуск, поскольку у него обнаружилось какое-то психическое расстройство. Я был совершенно уверен, что он попросту свихнулся от обилия информации, которую закачивал в себя без всякой системы, и в огромном количестве. Как бы то ни было, я остался в комнате совершенно один, и постепенно погрузился в такой низкий разврат, что о нем даже как-то неприлично упоминать на бумаге. Можете сами пофантазировать на тему, что это за разврат, если, конечно, вы любители копаться в чужом грязном белье, и когда-нибудь подсматривали в замочную скважину за двадцатилетним молодым человеком, живущим в общежитии, населенном преимущественно женщинами. Если вы подумали, что я водил к себе в комнату женщин, то все обстояло как раз наоборот – я их к себе не водил! Мой разврат был совсем иного рода, и иногда такой гнусный и гадкий, что мне становилось от него тошно, и хотелось бежать отсюда, куда глаза глядят. Все авторы исповедей без исключения рассказывают про свой разврат, и все без исключения врут, потому что хоть и говорят о том, что они низкие и гадкие, но как-то стыдливо, не затрагивая самых последних глубин этих низостей и гадостей. Помимо того, что не обо всем можно сказать (а это действительно так), еще и бумага не всего выдерживает, и элементарно вспыхивает синим пламенем, когда вы пытаетесь описать на ней какие-то особенные свои мерзости и гнусности. Не верите? – попробуйте сами, и сразу же убедитесь, что я совершенно прав. Опишите, например, свои занятия любовью с кошкой, или с собакой, или с собственной сестрой, или даже с собственной матерью, или с каким-нибудь суккубом, или инкубом, и моментально или вспыхнет бумага, или вы станете царем Эдипом, выкалывающим собственные глаза золотой булавкой, вытащенной из волос своей матери. Или перед вами возникнут те самые средневековые суккубы или инкубы, и утащат вас в преисподнюю, а если и не утащат, то вы сами окажетесь в средневековье, и вас тут же за связь с нечистой силой сожгут на костре. Или попытайтесь написать на чистом листе бумаги договор с дьяволом (никогда не пробовали?), и скрепите его собственной кровью. Тут же, уверяю вас, явится перед вами и сам дьявол, и положит на стол пригоршню драгоценных каменьев, а заодно и мешочек, наполненный золотыми червонцами. Ну а потом, известно, что с вами произойдет, потом все это можете почитать в литературе, вот хотя бы в «Фаусте» Гете. Бумага, одним словом, может терпеть не все, это вполне реальный физический закон, вроде законов Ньютона, или Эйнштейна, и его вполне можно изучать в школе на уроках физики и биологии. Кроме того, сам язык, будь то русский, или какой другой, приспособлен для описания чего угодно, но вот для самых последних мерзостей и самого последнего скотства (которое процветает вокруг повсеместно) он, к сожалению (или к счастью), не приспособлен. Невозможно описать языком самое последнее скотство и самую последнюю мерзость, и это отчасти спасает авторов исповедей от окончательного падения в глазах своих читателей. Ведь сами исповеди вовсе не создаются для того, чтобы их авторы падали в глазах просвещенных читателей. Боже упаси! Исповедь – это форма покаяния пишущего ее человека, это, можно сказать, высокий эпос, поднимающий того, кто его пишет, на самые высокие вершины литературного и нравственного ландшафта. Поэтому самых последних низостей и гадостей в исповедях не может быть в принципе. В них может быть только намек, только упоминание на такие гадости и низости. А сами авторы их никогда описывать не будут. Да и не надо их описывать, поскольку читателям и не надо такого описания, они сами все знают прекрасно. Читателям достаточно лишь упоминания о них, лишь описания самых невинных из них, и на душе у читателя сразу же становится легче. Как же, сам Блаженный Августин упоминает о своих подлостях и низостях! Как же, сам Руссо признается в них! Как же, сам граф Толстой неоднократно грешил, и не боится в этом признаться! Вот и я не боюсь признаться в своем низком разврате, но конкретно описывать его не могу. Бумага, на которой пишу, не выдержит этого. Да и вы сами все знаете не хуже меня.