Преступника неудержимо тянет на место преступления, и точно также меня, несмотря на все происшедшее, неодолимо тянуло туда, где я впервые встретил ее. Я говорил себе, что это глупо, что мне надо идти на работу, что я не ходил туда уже много дней, и меня за это могут уволить, и я лишусь не только денег, но и того угла, в котором живу. Я говорил себе, что идти к такой потаскухе, как она, означает подвергать себя соблазну вновь быть соблазненным, поскольку я был слаб, и знал, что меня можно легко соблазнить. Особенно соблазнить тем, чем соблазняют людей наверху. Человеческое, человеческое! – твердил я себе. Все это слишком человеческое, и к тебе никакого отношения не имеет! Все это нарушит твое душевное равновесие, и так не очень надежное, и ты вновь будешь обвинять и ее и себя в том, в чем, возможно, обвинять вовсе не следует. Ведь как я мог обвинять ее в том, что она сделала, если так делали все женщины, а также все мужчины, которые еще не были опущены в андеграунд. Как я мог обвинять ее в том, что сам когда-то сделал по отношению к жене своего лучшего друга, а потом по отношению к девочке, до которой так нескромно дотронулся? Но я слишком хорошо знал себя, чтобы думать, будто я туда не пойду. Я знал о том, что мне хочется вернуться туда, и вновь испытать то, что между нами произошло. И нашу телесную близость, и мои обвинения, брошенные ей, и ее слезы, которые я непременно увижу в ответ. О, ее слезы мне хотелось увидеть даже больше, чем испытать телесную близость, ради ее слез меня в первую голову туда и тянуло. Ради этих слезинок на белом красивом лице, которые вызвал я своими обвинениями в разврате и похоти. И я, не в силах сопротивляться, хорошо зная, что не следует этого делать, вновь поехал на электричке в Абрамцево, и пришел к этой сакраментальной скамье Врубеля. К скамье, на которую нельзя было даже присесть, настолько она была бесполезной и ненужной никому, кроме меня. Я обвинял и эту скамью, а заодно уж и Врубеля, и весь белый свет за то, что случилось, и, разумеется, не нашел ее возле этой скамьи. Тогда я торопливо пошел по той самой тропинке мимо вековых, обросших мхом деревьев, на которой она меня впервые поцеловала, и ощутил вдруг на губах вкус этого поцелуя. Я, несчастный юродивый, получающий иногда от людей деньги за то, что они считали меня юродивым, ощутил на губах вкус недавнего поцелуя. Это было похоже на искушение святого Антония, которому тоже диавол подсовывал падших женщин, готовых соблазнить его поцелуями, и вообще всем, чем возможно. Я был тем самым святым Антонием, вернее, я был гораздо ниже и гаже его, потому что святой Антоний устоял, и не поддался соблазнам, а я не устоял, и поддался. И даже хуже того – я заранее знал, что я хочу поддаться этим соблазнам, что я не готов устоять, и именно поэтому иду сейчас по этой заветной тропинке. И еще я заранее знал, что за то, что я не готов устоять против проделок диавола, за то, что я готов поддаться соблазнам, я буду обвинять ее особенно сильно и особенно страстно. Я прошел по тропинке к железной дороге, сделал еще несколько поворотов, и наконец вышел к поселку с пятиэтажными белыми домами, в одном из которых жила она. Я прошел в подъезд мимо сидящих на скамейке старушек, коротко бросив им, наклонив низко голову, здравствуйте, и торопливо поднялся на третий этаж. Дверь, как будто она заранее знала о моем приходе, не была закрыта. Я толкнул эту дверь, и сразу же увидел ее. Она вовсе не была заплаканной, и даже следа вчерашних слез не было на ее белом красивом лице. Более того, она радостно улыбалась, как будто заранее знала, что я приду, и успела приготовиться к моему приходу. И все, разумеется, повторилось сначала, потому что мне самому хотелось, чтобы все повторилось сначала, и я заранее знал, что все повторится. Она опять спала рядом со мной, и ее белые груди опять глядели вверх двумя белыми снежными шапками, как глядели когда-то, наверное, груди царицы Савской, спящей на ложе царя Соломона. Но это ровным счетом ничего не значило, эта поэзия была ни к чему, потому что я вновь ощущал непреодолимую волну ненависти, которая поднималась из глубины моего порочного и падшего естества. Это ненависть была так сильна, что я вновь вскочил на ноги, и начал в волнении ходить по квартире. Вся вчерашняя ненавистная мне обстановка, разумеется, была на месте. И салфеточки, и вазочки, и этажерки, и чудовищный нелепый коврик над кроватью с плавающими на нем лебедями. Из всей комнаты, кроме, разумеется, ее самой, я больше всего ненавидел этот коврик. Если бы ее не было вообще, я бы специально вернулся сюда ради этого коврика и этих нелепо нарисованных лебедей, рассчитанных на самый подлый и низменный вкус. А в том, что у нее был самый подлый и низменный вкус, я теперь ни капли не сомневался. Она была мещанка с низменным вкусом, и она посмела перейти мне дорогу! Если бы она внезапно не проснулась, и с улыбкой не посмотрела на меня, я бы, несомненно, сорвал это коврик со стены собственными руками. Но она проснулась, и, как ни в чем не бывало, обратилась ко мне.

– Как хорошо, что ты проснулся, – сказала она, – теперь мы сможем поговорить откровенно.

– Ты хочешь поговорить со мной откровенно, как мило. А мне казалось, что это я хочу поговорить с тобой откровенно!

– Ты собираешься поговорить со мной откровенно, бегая голым по комнате?

– Я бегаю оттого, что не могу успокоиться, но если ты хочешь, могу быстро одеться.

Я действительно начал немедленно одеваться, чувствуя, что она опередила меня, и первой заговорила о необходимости объяснения. Она, без сомнения, знала, как разговаривать в подобных случаях, возможно, она так же разговаривала со своим мужем, с которым, по ее словам, разводилась.

– Не стоило раздеваться лишь для того, чтобы потом так судорожно одеваться, – со смехом сказала она, внимательно наблюдая, как я неловко пытаюсь попасть голой ногой в штанину. – Судя по всему, у тебя не очень-то большой опыт общения с женщинами!

– У меня достаточный опыт общения с женщинами, – запальчиво выпалил я, – однако не с такими женщинами, как ты. С такими женщинами, как ты, я действительно мало общался, поэтому извини, если делаю что-то не так!

– Ты говоришь прямо, как мой муж, – со смехом сказала она, – и претензии предъявляешь так же, как он.

– Тот муж, с которым ты разводишься?

– Да, тот самый, вы с ним очень похожи.

– Он такой же юродивый, как и я?

– Нет, что ты, он совсем другой, по крайней мере внешне другой, но обвиняете вы с ним меня одинаково.

– Ты тоже соблазнила его, как и меня, в лесу на узкой тропинке?

– Нет, это он меня соблазнил, пригласив провести вечер в кафе, а потом напоил, и привел в эту квартиру.

– И ты мстишь теперь ему за этот обман?

– А ты мстишь женщинам за то, что у тебя с ними ничего в жизни не получилось?

– Да, возможно, что ты и права, и я должен им мстить за то, что у меня с ними ничего по-настоящему не получилось! Но я имею на это право, я заслужил это всей своей жизнью, и не такому падшему существу, как ты, укорять меня за мои недостатки!

– Это не недостатки, это болезнь. Ты просто болен ненавистью к женщинам. Да и, пожалуй, вообще ко всем людям. А если по большому счету разобраться, то ты вообще не человек, а несчастная каракатица, возомнившая, что ей положено то, что положено остальным людям!

Я был поражен этим ее обвинением. Я, собирающийся обвинять ее во всех смертных грехах, сам был обвинен в том, о чем знал не хуже ее. О боги, о глубины подземного мира, эта падшая женщина проникла в самые потайные пещеры моей души, и ударила меня по самому больному месту!

– Да, – закричал я в ответ, – ты права, я давно уже не человек, а последнее гадкое насекомое, которое только можно найти на земле! Я действительно хуже, чем последняя мокрица, или таракан, но это касается только меня, и больше никого, слышишь ты, никого! Ты можешь гордиться тем, что так ловко и так метко разгадала мою самую главную тайну, которую я тщательно скрывал от людей! Ты опередила меня, потому что это я хотел обвинить тебя в том, что ты разводишься с мужем, обрекая детей жить без отца, и соблазняешь в лесу первого попавшегося человека! Можешь гордиться собой, я не буду теперь тебя ни в чем обвинять, потому что это не имеет уже никакого смысла! Вчера ты рыдала, упав на пол возле моих ног, а теперь ты смеешься, и торжествуешь, но знай же, что это торжество падшего существа, которое непременно понесет наказание за все, что оно сделало! Смейся, упивайся своим торжеством надо мной, а моей ноги отныне никогда не будет в твоем доме! И если ты все же родишь от меня дочь, или сына, скажи им, что их отец погиб на железной дороге от несчастного случая, или придумай еще какую-нибудь невероятную историю. Но лучше бы тебе все же от меня не рожать, потому что моя ненависть к тебе обязательно проснется в моих детях, и тебе не останется ничего иного, как повеситься от горя и собственного бессилия!

После этого, схватив в прихожей пальто, и, кажется, даже забыв на вешалке шапку, я стремительно выбежал за дверь, а вслед мне еще долго звучал ее радостный и презрительный смех. Все это случилось семь лет назад, когда я жил в Сергиевом Посаде. Теперь я живу в Александрове, на сто первом километре, уйдя от Москвы еще дальше на север. С женщинами с тех пор я не встречался, ибо моей последней встречи с ними хватит на всю оставшуюся жизнь. Что я делаю на своем сто первом километре? – да то же самое, в общем-то, что и везде. Живу, одним словом, хожу в очередную контору получать в кассе деньги, имитируя, по мере возможности, жизнь обычного нормального человека. Хотя с каждым днем мне это надоедает все больше и больше. Впрочем, писать эти записки мне надоело не в меньшей степени. Всего в них я рассказать не смогу, а того, что рассказал, будет вполне достаточно. Поэтому прощайте, и, если сможете, извлеките из этой исповеди хоть какую-то пользу. А ту маленькую девочку, между прочим, я обязательно найду!