Когда я говорил Вере Павловне, что собираюсь поступать в институт, я вовсе не шутил, ибо это было действительно так. Решив приехать в Москву, я заранее все рассчитал, и понял, что единственная возможность для меня остаться здесь как можно дольше – это поступить в какой-нибудь институт. В какой именно институт – никакого значения для меня не имело, поскольку я обладал очень хорошей памятью и был неплохо начитан. Кроме того, привычка к постоянным размышлениям и самоанализу сделали из меня настоящего философа, способного решить любую проблему, какой бы трудной она ни была. Я был способен учиться в любом институте, но выбрать решил такой, который бы не заставлял меня тратить на учебу слишком много моего бесценного времени. Разумеется, были учебные заведения, которые мне не подходили в силу того, что у меня не было соответствующих талантов, и среди них – архитектурный институт, в котором преподавала она. Это не значит, что талантов у меня не было вовсе, напротив, их у меня было достаточно, но таланта рисовать не было определенно. По этой причине я сначала решил не тратить на Веру Павловну времени, и вообще к ней не ходить. Тем более, что ее открытость и доброжелательность меня сильно смущали. Я чувствовал опасность, исходящую с ее стороны, чувствовал инстинктивно, неосознанно, но достаточно ясно, что опасность эта очень велика. Я был человеком отверженным, выброшенным обществом на самое дно, и мстящим за это обществу самым жестоким образом. То есть – презирающим его, и плюющим на него и в прямом, и в переносном смысле этого слова. Разумеется, в первую очередь я мстил сам себе, и разрушал сам себя, падая все ниже, в самые глубокие щели и ямы андеграунда. Но и общество тоже было вынуждено от меня защищаться, о чем лучше всего свидетельствовало мое знакомство с Верой Павловной. Ведь ее доброжелательный и дружеский тон по отношению ко мне как раз и были формой ее защиты от моего дерзкого и наглого поведения. И, следовательно, поскольку она была активным членом общества, это была форма защиты самого общества от меня самого. И приглашение меня в гости к ней тоже было формой защиты общества от таких, как я, ведь она определенно хотела приручить меня, сделать послушным, словно комнатная собачка, и этим обезопасить от меня и саму себя, и общество, членом которого она была. Поэтому, частично поняв все это, частично почувствовав грозящую мне опасность, я сначала вообще решил не ходить к ней в гости. Я был существом падшим, молодым, но падшим, и я вовсе не хотел, чтобы кто-нибудь поднимал меня с колен, а хотел оставаться в этом состоянии как можно дольше. Но потом, поразмыслив, я все же решил, что визит к Вере Павловне поможет мне лучше понять психологию таких успешных людей, как она, и научит меня приемам борьбы с ними. Кроме того, еще первоначально, еще на стадии раздумий о том, идти мне к ней, или не идти, стало расти во мне некое подленькое и гаденькое предчувствие некоего скандала. Скандала настолько большого, настолько подлого и гадкого, что мне уже с самого начала было страшно о нем подумать. И, тем не менее, я знал уже тогда, на первых порах моих раздумий и размышлений, что скандал этот обязательно произойдет, что в центре его буду я, и что он испачкает и унизит меня еще больше, чем я испачкан и унижен сейчас. Что сейчас я достаточно унижен и испачкан своими семечками, которые я плюю в метро на ноги и на одежду окружающих меня там людей. Что на самом деле не на них я плюю, а на самого себя, унижая и пачкая себя на глазах всех остальных. Но это мое прилюдное унижение, на которое пассажиры метро отвечали мне презрительным молчанием, еще недостаточное, неполное, и его надо развить и умножить. И что будущий скандал, который обязательно произойдет, будущее мое унижение, будет еще более подлое и еще более гадкое. Что оно опустит меня в андеграунд еще ниже, чем я сейчас нахожусь, и что для этого мне обязательно надо сходить домой к Вере Павловне. Разумеется, мне надо будет пройти через знакомство с ней и с ее мужем, а, возможно, и с их друзьями, но игра должна стоить свеч, потому что конечный результат все спишет и все оправдает. И решив так, я выждал несколько дней, продолжая оплевывать москвичей и гостей столицы своими купленными у старух вонючими семечками, чувствуя, что уже теряю интерес к этому занятию, и все же позвонил Вере Павловне. Она очень обрадовалась, услышав в трубке мой голос, и сказала, что с нетерпением ждет моего визита.

Я, кстати, ничуть не лукавил, когда говорил, что я старик, а вовсе не молодой человек. Я действительно был стариком, хотя по паспорту мне и было всего двадцать лет, но внутренне я был глубоко чужд всему, во что верят и к чему стремятся так называемые молодые люди. Все их честолюбивые надежды и мечты разбивались в итоге о суровые скалы Отечества, которое не верило их юношеским слезам, и о еще, возможно, более суровые, покрытые белой пеной скалы Москвы, которая не верила слезам вообще. И долго потом в бурных волнах Отечества и Москвы плавали тогда их безвольные тела, из последних сил тянущие к тусклому небу свои белые руки, и взирающие на сумрачный полдень своими постепенно угасающими глазами. Они умирали молодыми, не успев даже состариться, умирали или явно, или неявно, продолжая существовать уже по инерции, по привычке, не понимая, зачем они это делают. Они даже порой доходили до глубокой старости, втайне мечтая о самоубийстве, и о погибели того Отечества и той надменной столицы, которые так жестоко обошлись с ними. Я давно уже, путем логических рассуждений, понял это, и решил, что выгоднее мне с самого начала быть стариком, быть внутри себя, в своей собственной душе, хоть внешне я и кажусь остальным двадцатилетним бледным и худым молодым человеком, на щеках которого постоянно горит лихорадочный туберкулезный румянец. Разумеется, я не собирался рассказывать всем вокруг, что я глубокий старик, но и скрывать этого тоже особо не хотел. Поэтому, идя домой к Вере Павловне, я решил, что должен быть прежде всего честным перед самим собой, и если обстоятельства заставят меня, я не буду скрывать ничего, и стану говорить то, что думаю. Кроме того, ядовитый змей – искуситель уже начинал мне нашептывать в ухо о неизбежности будущего грандиозного скандала, во время которого волей – неволей придется сказать всю правду. И поэтому я решил вести себя по обстоятельствам, ничего не стесняясь, и ничего ни от кого не скрывая, тем более, что Вера Павловна достаточно обо мне всего знала, и наверняка успела рассказать обо всем своему мужу. А возможно, и не только ему одному.

Для того, кто ориентируется под землей, не составит большого труда ориентироваться наверху. Изучив вдоль и поперек московское метро, сделав его себе родным домом, я так же быстро изучил и саму Москву. Вера Павловна жила на Плющихе, в просторной квартире, по площади даже, пожалуй, превосходящей квартиру моей Евгении. Потолок в прихожей у Веры Павловны был выполнен в виде звездного неба, на стенах висели картины и рисунки хозяйки, и везде, где можно, стояли шкафы с книгами.

– Я рада, Семен, что вы откликнулись на мое приглашение, – сказала она, проводя меня в большую гостиную. – Позвольте познакомить вас с моим мужем, его зовут Алексей, и он тоже, как и я, доцент архитектурного института. Алексей, познакомься с Семеном, он нигилист, и приехал в Москву поступать в институт.

– Вы и правда нигилист? – спросил у меня Алексей, пожимая мою руку, и жестом приглашая сесть на диван.

– Я не очень понимаю, что это такое, – ответил я ему, присаживаясь на краешек огромного дивана, который мог бы вместить не менее десяти человек. – Я просто протестую против общества, которое отвергло меня еще до моего рождения, и пути с которым у меня разошлись!

– И каковы же формы вашего протеста? Вы печатаете листовки, и разбрасываете их на улицах Москвы?

– До этого еще дело не дошло, – со смехом сказала Вера Павловна, вкатывая в гостиную тележку с напитками и бутербродами. – Семен пока что оплевывает в метро москвичей и гостей столицы, забрасывая их шелухой от семечек, на которые тратит все свои деньги.

– Вы действительно так делаете? – спросил Алексей, весь, кстати, заросший бородой, и одетый в грубый вязаный свитер.

– Это моя форма протеста, – ответил я ему. – У меня нет денег ни на листовки, ни на что другое, да, признаться, листовки мне и не нужны. Я просто протестую против общества, которое меня отвергло, и уже никогда не сделает своим.

– А почему вы это делаете под землей?

– Метро, и вообще подземелья ближе мне, чем все, что находится на поверхности. Я человек подземелья, дитя подземелья, и поэтому делаю это в метро.

– Есть такое иностранное слово – андеграунд, – оно еще не совсем прижилось у нас, но, думаю, в скором времени его начнут активно использовать.

– Я запомню это слово, – ответил я ему, – возможно, что скоро я тоже буду его активно использовать.

– Хватит иностранных слов, – захлопала в ладоши Вера Павловна, – напитки и бутерброды прибыли, прошу к столу! Семен, скажите, вы пьете вино?

– Пью, ответил я ей, – а также курю, но только тогда, когда есть деньги.

– Считайте, что они у вас есть. Вот сигареты, вот вино, вот бутерброды. Предлагаю поднять стаканы за нигилистов!

– Присоединяюсь, – ответил бородатый Алексей, передавая мне стакан с вином. – За нигилистов, и за тех, кто ими интересуется!

Мы выпили и закурили. Я не пил уже довольно давно, а также довольно давно не курил, хотя у Евгении дома и закуривал иногда забытые ей сигареты, а поэтому сразу же захмелел. Голова у меня приятно кружилась, я чувствовал, что мне очень легко, и что я нахожусь в компании людей, с которыми можно говорить о самых разных вещах.

– Вы интересуетесь нигилистами, – спросил я у Алексея, – но почему вы это делаете?

– Меня вообще интересует любой протест, – ответил он мне, – будь то протест хиппи, или студенческой молодежи во Франции. И уж тем более меня интересует молодежный протест в России, о котором вообще мало кому известно. Современная архитектура, которую мы преподаем с Верой, тоже несет в себе элементы протеста, и поэтому у вас с ней много общего. В каком-то смысле вас можно сравнить с современным архитектурным шедевром, пока что только спроектированным, но который в скором времени обязательно будет построен в Москве.

– Москва скоро сильно изменится в архитектурном плане, – сказала Вера Павловна, – мы с Алексеем в этом уверены, хотя очень многие и сомневаются в этом.

– Но в таком случае, следуя вашей логике, в Москве обязательно должны появиться люди, которые будут протестовать против всего, что им не нравится!

– Вот именно, Семен, вот именно, – воскликнул Алексей, – вы хорошо уловили мою мысль! Новые архитектурные формы и протест против старых порядков обязательно идут рука об руку. Раз появились вы со своим метро и со своими семечками, то появятся и другие, с листовками, и политическими лозунгами, а также здания совершенно новой архитектуры, созвучные новой эпохе!

– Я вовсе не человек новой эпохи, – ответил я ему, выпуская к потолку сигаретный дым, – я человек сразу всех эпох, и прошлых, и будущих, я отверженный, и одинаково их ненавижу. Вам нужны перемены, чтобы по вашим проектам построили новые необычные здания, а мне нужны они, чтобы разрушить все здания вообще, в том числе и ваши, которые вы еще не построили. Я вовсе не человек завтрашнего дня, я вообще не человек дня, а скорее человек ночи. Я человек подземелья, или, как вы только что сказали, человек андеграунда. Я не ваш союзник, а ваш противник, ибо ненавижу все успешное, и находящееся наверху, и признаю только то, что скрыто во тьме!

– Нигилизм Семена абсолютен и беспощаден, – сказала Вера Павловна, наполняя наши опустевшие стаканы вином, и подавая новые бутерброды. – Он опасен не только для власти, но и для таких нейтральных людей, как мы. И все же я надеюсь, что нам удастся сделать его своим союзником!