С утра в классе половина девочек сидит с забинтованными шеями. Если кто не понимает, что это такое, то я сейчас объясню. Если какую-нибудь девочку в шею поцеловать, то на коже возникнет синяк, который попросту называют засосом.

Эти-то засосы и скрывают обычно, намотав на горло побольше бинта – поди разберись: то ли у тебя простуда, то ли действительно кто-то вчера целовал. Просто мода какая-то пошла ужасная – целый год почти все ходят с замотанными шеями! И пусть хоть ходила Гуля Конопко – она у нас смуглая, красивая, похожая на цыганку, за ней многие пытались ухаживать. Пусть Гуля! С ней хоть понятно все, ее действительно вчера вечером могли целовать. Но зачем заматывает горло Маркова, или, допустим, Весна, я никак понять не могу! Просто хоть вот режьте меня на части, а я все равно не пойму, для чего у них на горле бинты?! То, что их никто не целовал вчера вечером – это факт, который не надо доказывать. Мне кажется, что поцеловать председателя Совета отряда ни у кого и в мыслях не возникнет. Это все равно, что поцеловать гранитную глыбу. Или скалу. Или Моряковскую горку, особенно сейчас, когда она вся заледенелая и заснеженная. Про Весну же и говорить нечего. Но, тем не менее, у обоих у них, так же, как и у половины других девочек в классе, шеи были до самого подбородка аккуратным образом забинтованы. Прямо эпидемия какая-то на эти засосы пошла! Я посмотрел в сторону Кати, и мне немножечко стало легче. Шея у нее была нормальная, красивая, длинная, и совсем незамотанная. Я отложил свои наблюдения и стал слушать, о чем говорилось сегодня. Первым, кстати, был урок географии.

В начале урока, как обычно, Кеша слегка лишь коснулся темы, – что-то о материках и движении континентов, – а потом сразу же перешел к своим любимым историям. Сегодня он почему-то заговорил о Марусином повороте. Этим поворотом, надо сказать, нам прожужжали все уши. До того всем надоел этот Марусин поворот, что уже и слышать никто не хочет о нем. Так нет же, специально несколько раз в год все классы водят туда и старательно объясняют: вот здесь советская школьница Маруся села в кабину немецкого грузовика, который вез карателей, преследующих партизан. Вот здесь она решительно схватилась за руль немецкой машины, и, жертвуя собой, направила ее в сторону пропасти. Погибла отважная комсомолка Маруся, но и каратели вместе с ней остались в глубоком овраге. Так поклянемся же, дети, у этого Марусиного поворота именем отважной советской девушки. Так будем же любить нашу великую родину, ради которой в боях с захватчиками погибли лучшие ее сыновья. А также дочери. И далее, далее, все в том же духе. Причем по нескольку раз в течение года. Очевидно, они, в своем комсомольском Совете, придумать не могут ничего интереснее, фантазии им не хватает, это уж точно. Ну взяли бы, и провели патриотический сбор у платана, на котором повесили партизанку Снежкову. Хотя, пожалуй, это не подойдет, ведь придется рассказывать обо всем, в том числе и о том, как ее изнасиловали в гестапо. А на это они ни за что не пойдут. Советскую патриотку не могут изнасиловать никогда. Никто и никогда, запомните это, дети, запомните, что советские патриотки отстреливаются до последнего патрона, а потом взрывают себя последней гранатой. Я так и слышу, как торжественно говорит это наш новый директор. От советских патриоток, говорит он, остаются лишь обгоревшие клочки комсомольских билетов. Они не даются врагу ни живыми, ни мертвыми. И дальше начинает долго рассказывать о своей комсомольской юности, пришедшейся на середину двадцатых годов. О раскулачивании. О строительстве Магнитки и Днепрогэса. Хорошо еще, что Кеша у нас не такой!

– Между прочим, – говорит Кеша, – вся эта история с Марусиным поворотом – чистой воды выдумка. Не было никакой Маруси, не было никогда. Все это придумало народное воображение, так всегда бывает после войны, когда возникает множество красивых легенд и историй. Я вам больше скажу: никакой Маруси в том селе вообще не жило. Там жили одни татары, это было горное татарское поселение. Так что логичней поворот этот назвать Тамариным, если на то пошло.

– Но как же так, – подает голос Маркова, – как же так, ведь всем известно про нашу Марусю. Мы и дружину сначала хотели назвать Марусиным именем, но потом все же остановились на Володе Дубинине. Не может быть, ведь и песня сложено про нее, и коленопреклонения каждый год происходят.

– А вот так, – отвечает Кеша, – я сам был в этом горном селе и разговаривал с теми, кто там еще оставался. Сразу же после освобождения города, за месяц до выселения крымских татар.

– Татары были предателями! – подает голос Весна.

– Были они, или не были, это к делу не относится совершенно, – спокойно отвечает ей Кеша. – А только в этом селе во время войны не было ни одного русского человека. Не было поэтому и Маруси, а были одни Тамары, Гульнары и Зейнары. Так что или называйте Тамариным поворотом, или не называйте никак.

– Но как же Тамариным? – возмущается Марков. – Ведь это аполитично, это не соответствует линии нашего государства! Извините, можно мне на минуточку выйти?

– Можно, – кивает ей понимающе Кеша. Он все понимает, но проблемы наших активисток его мало интересуют.

– А можно и мне? – спрашивает у Кеши Весна.

– Можно, можно. Всем, кто желает, можно пойти покурить. – Кеша сегодня в приподнятом настроении, у него заготовлена целая серия всевозможных историй, и все эти возражения наших плаксивых отличниц ему просто мешают. Мне кажется, он зря их недооценивает.

Маркова и Весна демонстративно уходят, аккуратно прикрыв за собой дверь. Побегут, наверное, жаловаться директору, или в комсомольской комнате будут готовить сценарий коленопреклонения у Марусиного поворота. Они эту Марусю Кеше не отдадут ни за что. Они будут цепляться за нее из последних сил. Будут жаловаться, готовить сценарии, сборы и преклонения – они ведь без нее ничего не значат, она им нужна. С ней они самые сильные в классе, с ней они становятся похожими на героев гражданской войны, на юных подпольщиц, которых можно убить, но нельзя изнасиловать. Потому что изнасиловать советскую патриотку не удавалось еще никакому врагу.

– А что, история со Снежковой тоже кем-то придумана? – спрашивает у Кеши Жора Бесстрахов.

Жора в классе среди ребят занимает совершенно особое место. Он – хозяин гарема из Марковой, Весны и еще двух-трех таких же плаксивых девиц, в том числе и Лены Рыбальчик. Вы, конечно же, сразу порядочно удивитесь, и будете бесконечно правы, ибо представить в гареме Маркову, или, того нелепей, Весну, затея совершенно пустая. В этом, однако, и состоит соль фокуса: наши отличницы таким образом маскируются под обычных нормальных школьниц, за которыми обязательно кто-то ухаживает. Бесстрахов же в общих глазах предстает эдаким суперменом, которому ничего не стоит соблазнить любую девчонку. На самом же деле настоящие супермены совсем не такие, и женщин соблазняют отнюдь не высокие красавчики с прилизанной челкой и нежнейшим румянцем на впалых щеках, сидящие за партой так неестественно прямо, что кажется, будто в спине у них закреплен металлический прут. Я расскажу, пожалуй, об одном настоящем соблазнителе женщин, но не сейчас, а немного попозже. Сейчас же, глядя на безукоризненную выправку неподвижно застывшего Жоры, я неожиданно представляю себе наших отличниц, которые снимают с Жоры штаны, расстегивают рубашку, развязывают шнурки на ботинках, а потом, словно большую и блестящую куклу, купают в глубоком корыте и водят вокруг него веселые хороводы. После чего Жора становится еще более прямым, прилизанным и краснощеким. Вот, собственно, весь секрет школьного гарема нашего Жоры. Я даже не удивлюсь, если узнаю, что во время своих ежедневных встреч Жора с подругами проводит тайные комсомольские совещания, что-то вроде революционных маевок, в конце которых, страшной клятвой поклявшись о верности социалистическим идеалам, Жора наматывает своим подружкам на шею побольше бинтов, а они кирпичом натирают его побледневшие от усталости щеки. После чего, спев какой-нибудь «Интернационал», или, на худой конец, «Варшавянку», они, бросая друг на друга томные взоры, расходятся под ручку домой.

– Неужели Снежкову тоже кто-то придумал? – спрашивает опять у Кеши Бесстрахов. – Я что-то не могу в это поверить.

– И правильно, что не можешь, – говорит ему Кеша. – Потому что никто, конечно же, Снежкову не выдумал, ее действительно пытали в гестапо и повесили за то, что она не выдала партизан. Но, понимаешь-ли, все намного сложнее, ведь прошло уже двадцать четыре года после освобождения города. Многие случайные события со временем превратились в легенды, а то, что было действительно важно, теперь почему-то забыли. Но к Снежковой, однако, это совсем не относится. Людская память – коварная штука. Нам гораздо важнее красивая сказка, красивая картинка из идеализированного нами прошлого, чем реальный живой человек. Реальность всегда грубее и непригляднее, чем красивая, но живая сказка. Именно поэтому выдуманная Маруся гораздо важнее для нас, чем погибшая партизанка Снежкова. Марусю легче пропагандировать, легче заставить в нее поверить. А ведь это обман, это предательство по отношению к погибшей Снежковой. А как раз ей по-настоящему мы и должны быть благодарны, только ей и должны поклоняться.

– А правда, что ее изнасиловали? – невинно так спрашивает Лена Рыбальчик. Вопрос, конечно же, с подковыркой, но Кеша с ним отлично справляется.

– Правда, – спокойно отвечает он. – Во время войны это обычное дело, как с одной, так и с другой стороны. Так всегда было, во всех бывших войнах, и будет, очевидно, в войнах грядущих.

– А разве будут войны еще? – спрашиваю я у Кеши.

– К сожалению, будут, – отвечает он мне. – К очень большому сожалению многих людей на нашей земле. Пока существуют две непримиримые системы, капитализм и социализм, на земле непременно будут конфликты и войны. Это какой-то злой рок, который повис над нашей планетой. Возможно, это наказание за нашу нерешительность, за наше предательство и безразличие. Мы будем воевать хоть сто лет подряд, хоть тысячу, пока окончательно не перебьем друг друга. Пока одна из систем не одержит победы. Но я сомневаюсь, что после этого останутся победители.

– А какая из систем победит, как вы считаете? – опять спрашиваю я у Кеши.

– Я считаю, что шансы у обеих систем примерно равны, – отвечает он мне на вопрос о победе. – Кто из них победит – трудно сейчас предсказать. Но пока этого не случится, на земле будут постоянные войны, в которых, хочешь этого, или нет, будут вешать живых людей.

– И насиловать женщин? – веселятся на задних партах.

– Да, – говорит им Кеша. – А чтобы этого не было, нам нужна настоящая правда. А не выдумка, вроде этого Марусиного поворота. Есть, между прочим, на этот счет одна поучительная история. Был у нас в городе на спасательной станции один водолаз по фамилии Боцман. Человек исключительных физических данных, который мог, к примеру, опуститься без акваланга на сорок метров, пробыв под водой не менее трех минут, словно какой-нибудь ловец жемчуга. Или несколько дней подряд не спать, пить портвейн и оставаться при этом трезвым. Начальство очень его уважало, товарищи любили без памяти, а женщины, особенно приезжие, вешались на шею десятками. Понятно, что он считал себя большим асом по части женской проблемы, и не упускал случая показать свои мужские достоинства. Но и на старуху, как говорится, бывает проруха. Однажды он познакомился с приезжей москвичкой и пригласил ее покататься в море на лодке. Они удалились от берега чуть ли не на километр, и Боцман вздумал в открытом море купаться, несколько раз нырял и доставал со дна камни и водоросли. Он обычно соблазнял женщин в открытом море, предварительно поразив их воображение своими сказочными способностями. Вдоволь нанырявшись и завалив всю лодку сорванными на дне водорослями, он предложил москвичке пари: она должна одна оставаться в лодке и грести в сторону берега, а он вплавь должен ее догонять. В случае, если он лодку обгонит, несчастная жертва должна подарить Боцману поцелуй.

Женщина была настолько запугана подвигами и бахвальством местного Дон-Жуана, что вынуждена была принять его предложение. На вид она была очень хрупкая, но, сколько ни пытался Боцман обогнать свою лодку, ему никак не удавалось этого сделать. Он напрягал все свои могучие силы, греб и брассом, и кролем, и баттерфляем, пытался даже нырять и под водой достичь свою жертву, но все оставалось тщетным. Лодка стремительно неслась в сторону берега, а посрамленный хрупкой москвичкой Боцман все больше и больше от нее отставал. Самое же обидное было в том, что за позором его наблюдала в бинокли вся спасательная бригада, заранее предупрежденная им самим. Друзья привыкли к любовным успехам Боцмана. Успехи, однако, обернулись полнейшим позором! Женщина опередила своего соблазнителя чуть ли не на пятнадцать минут, и, с размаху вылетев с лодкой на песчаный берег спасательной станции, ловко выскочила из нее, помахала в воздухе ручкой и благополучно скрылась из виду. Лишь спустя несколько месяцев выяснилось, что она не кто-нибудь, а чемпионка Союза по гребле. Боцману от этого, однако, было ничуть не легче. Авторитет его среди водолазов резко упал, он начал еще больше пить, и постепенно терять свои феноменальные качества. Молодежь, которая приходила на спасательную станцию, стала нырять глубже, чем он, и с сомнением относилась к рассказам о подвигах Боцмана. Так что не стоит, друзья мои, жить одними иллюзиями. Реальность может оказаться совершенно иной и посрамить неудачную выдумку. После этого он начинает очередную историю о своей фронтовой юности. Что-то о блокаде Ленинграда и о прорыве немцами фронта под Нарвой, где погибло много наших танкистов. Сам Кеша тоже в прошлом танкист, у него снарядом оторвало на руке несколько пальцев, и тема войны для Кеши всегда самая главная. На то же, что истории эти кому-то не нравятся, ему в высшей степени наплевать. Его уже один раз судили за правду, еще во время войны, отобрали партийный билет и даже приговорили к расстрелу. Но потом случился большой немецкий прорыв, и вместо расстрела его послали в самое пекло. Так он и воевал без своего билета, демобилизовался по ранению в сорок четвертом, приехал в Аркадьевск, и только после войны добился, чтобы билет ему возвратили. Это одна из основных историй нашего Кеши, он ее рассказывает с перерывами в два-три месяца, и весной, очевидно, снова вернется к ней.

Сегодня Кешу слушают мало, многие заняты своими делами: Бесстрахов разговаривает с соседкой по парте, кто-то рисует или смотрит в окно, Катя задумалась, подперев щеку рукой, Гуля Конопко поправляет бинт на своей замотанной шее, а наши балбесы на задних партах весело ржут, жестикулируя руками. Им, как быку красную тряпку, только шепни заветное слово, вроде этого изнасилования несчастной Снежковой, так они целый день не смогут придти в себя. Так и будут крутиться до последних уроков, рассказывая друг другу на ухо всякие гадости. Они, наверное, вспоминают сейчас, как изнасиловали у нас дочек местного прокурора. Я, надо сказать, знаю историю эту почти что во всех подробностях. Эти толстые Прокуроровы дочки, неповоротливые, как откормленные поросята, одетые в одинаковые розовые платья из газа, сквозь которые просвечивали тугие белые лифчики, давно уже были на мушке у местной шпаны. Я не говорю – бандитов, бандиты тут ни пои чем, у бандитов навалом своих девчонок. Что в ресторане-поплавке, что летом на пляже. Бандиты люди благородные, и пачкаться, как местное жулье, конечно, не будут. Вот один такой местный жулик, по фамилии Башибулар, живший, как и две прокурорские хрюшки, в нашем дворе, и возглавил как раз кампанию по их изнасилованию. Надо сказать, что этот Башибулар был еще хуже, чем мой ялтинский Дуб. Тем хоть со временем могла гордиться страна, получи он на какой-нибудь олимпиаде призовое место или медаль. А этот Башибулар был настоящей шпаной: прокуренным, пропитым, насквозь прогнившим от похабных анекдотов и еще черт знает какой мерзости до тошноты. Он, бывало, все слонялся без дела у нас во дворе, покуривая, поплевывая по сторонам, и распевая какую-нибудь похабную песенку, вроде такой, на известный мотив: «Широка кровать мою родная, много в ней подушек-простыней, приходи ко мне моя родная, будем делать маленьких детей!» Мамаши, имевшие смазливых дочек, шарахались от него, как от чумы, а дворовая мелкота старалась держаться подальше, не без основания опасаясь за свои лбы и уши. Он, надо сказать, довольно-таки потерроризировал меня в детстве, до того, как я свел дружбу с бандитами и не умел еще себя защищать.

Но потом я подрос, и в честной драке один на один освободился наконец от своего угнетателя. Однако Башибулар от этого, естественно, не исправился, а доучился всего до седьмого класса, из школы нашей ушел, и целыми днями ошивался в подъездах, пил, купил, и старательно избивал малолеток. Хамство его и компании, в которой он верховодил, возрастало почти ежедневно. Никто им сопротивления не оказывал, у бандитов были заботы свои, и нет ничего удивительного, что он положил глаз на этих раскормленных Прокуроровых дочек. Дело было весной, в воскресенье, и дочки в компании девочек, среди которых, кстати, была и моя сестра со своим верным Дружком, отправились на Моряковскую горку собирать первоцветы. Башибулар с подручными, обговорив все заранее, двинули туда следом за ними, прихватив с собой изрядный запас портвейна и сигарет. Девичья компания, ничего, естественно, не подозревая, мирно себе собирала цветочки, солнышко ясно светило, море внизу спокойно блестело, кустарниковые дубы вокруг зеленели первыми листьями, а эти подонки, накурившись и напившись портвейна, ринулись на девчонок со всех сторон, словно партизаны во время внезапной атаки. Тут поднялся, конечно, ужасный девичий визг, сестра и Дружок, который успел у кого-то из атакующих отхватить изрядный кусок от штанов, стрелой пустились вниз в сторону моря, другие девчонки ринулись следом за ними, оставив накурившихся и охмелевших подонков далеко у себя за спиной. Некоторым из них даже досталось девичьей сандалией пару раз между ног, у кого-то впоследствии обнаружили под глазом синяк, короче, все девчонки, за исключением Прокуроровых дочек, вмиг покинули поле сражения, не понеся никакого урона. А две толстушки, которые бегать, увы, не умели, остались заложниками у этих пьяных скотов. Ну, они их и изнасиловали под ясным солнышком и под блеск спокойного моря. А потом перепились и заснули прямо на той же полянке, среди первоцветов и зеленой весенней травы. Тут их и забрала милиция. А вечером, к изумлению всего города, отпустила. Оно и понятно – нашему прокурору хотелось всем показать, что ничего страшного на самом деле не произошло. Что никто никого не насиловал, что ребята просто мирно с девочками собирали на полянке цветы. А то, что курили и пили портвейн – ну что же, с кем не бывает? Так всему городу и объявили. Из этого выходило, что изнасилование вроде было, а вроде его и не было. Скорее всего, не было. На том и успокоились. Прокуроровы дочки же месяца на три куда-то исчезли, а к концу лета появились опять во дворе – такие же раскормленные, розовые и прозрачные. Я не сомневаюсь, что скоро их опять изнасилуют. Вероятней всего, Башибулар со своими друзьями, которые как пили по подъездам, так пьют и курят сейчас. Совсем искурились, просто дохляки стали какие-то: ткни пальцем, и сейчас же рассыплются. Они и берут лишь тем, что их много. Лишь численностью, как волки в стае. Или даже шакалы. Терпеть не могу, когда люди объединяются в стаи!

– Кстати, о Чехословакии, – говорит Кеша, оторвав глаза от журнала. – Нынешние танковые бои в Праге мало чем отличаются от немецкого прорыва под Нарвой. Там тоже в одном узком месте немцы заперли целую танковую армию. В городе вообще сложно вести танковую атаку. Особенно в таком старом городе, каким является Прага. В узких улочках очень легко подбить танк из-за какого-нибудь укрытия или из-за поворота. Можно даже с крыши кинуть гранату, и всему экипажу в танке придет конец. Даже если они и вылезут через люк или башню, их сразу же перестреляют поодиночке. Я чувствую, что много наших ребят погибло в Чехословакии в этом году. А самое обидное, что воюют они там не с солдатами, а с рабочими и студентами. Уж лучше умереть в честном бою, чем погибать от руки снайпера-первокурсника.

– Да нет там никаких атак, тем более танковых, – говорит Кеше Бесстрахов. – Просто наши танки вошли в Прагу, и стоят там в разных местах. У телевидения, у почтамта, перед домом, где заседает правительство. Ну, еще на площадях и на пересечении важных улиц. И ни в кого они не стреляют из пушек, а значит, никаких танковых атак там нет и в помине.

– Милый мой, – весело улыбается Бесстрахову Кеша, – я, конечно, ценю твои познания в военном искусстве, но если в город входит колонна танков, чтобы город этот занять, то это и называется танковой атакой. Варианты здесь могут быть разные: некоторые города обороняются с помощью аналогичных, только уже своих, танков и пушек. А некоторые, как Прага в этом году, вынуждены рассчитывать лишь на студентов, бросающих с крыш зажигалки с бензином. Разницы тут нет никакой. В обоих случаях это называется оккупацией города, которая произошла в результате атаки. Кстати, откуда у тебя такие сведения о положении в Праге? «Голос Америки» слушаешь по ночам?

– Ну что вы, – скромно так отвечает Бесстрахов, – какой «Голос Америки»? У меня и приемника-то своего нет. Обещали родители купить, но еще не купили.

– Вот и напрасно, что не купили, – серьезно говорит ему Кеша. – Вчера, между прочим, передавали очень интересную новость. Во вторник в Ялте будет выступление джазового оркестра из Калифорнии. Точнее – Калифорнийского университета. Всего один вечер, так что я очень советую вам съездить туда. Где вы еще сможете увидеть американцев?

– Оркестр из Калифорнии? Вот здорово! – весело кричит Бесстрахов. – Нет, это правда?

– Послушай «Голос Америки», и сам все узнаешь. В семь часов вечера в помещении Чеховского театра. Это на набережной, недалеко от Дома моряка, как раз напротив морского порта. Мне кажется, после всех этих событий в Чехословакии мы еще долго не услышим джазовых музыкантов из Калифорнии.

Я просто обалдел от этого сообщения Кеши! Я, надо сказать, вражеские голоса слушаю регулярно, и просто ума не приложу, как такую информацию мог пропустить?! «Голос Америки», кстати, у нас постоянно слушает чуть ли не половина класса. Но вслух об этом, тем более в присутствии учителя, говорить как-то не принято. Зато на переменах или после уроков это одна из основных тем наших бесед. Кеша все это хорошо понимает, а поэтому, рассказав о концерте американцев, переходит к новой истории. Однако дверь неожиданно открывается, и в класс, прервав мои мысли и Кешины рассуждения, поспешно заходит директор в сопровождении Кнопки. Из-за спины у них испуганно выглядывают Маркова и Весна.

– Константин Арсентьевич, – говорит Кеше директор, – не будете ли вы так любезны пройти в мой кабинет и немного там посидеть?

– Конечно, – говорит Кеша. – С удовольствием посижу у вас в кабинете.

Он собирает с учительского стола тетради, и, сложив их стопочкой, спокойно выходит из класса. Маркова и Весна все так же испуганно бочком садятся за парты. Совершенно очевидно, что они наябедничали директору на нашего Кешу, но собираются делать вид, что ничего не знают и вообще здесь не при чем. Директор обращается к Кнопке:

– Садитесь, пожалуйста, Клавдия Тимофеевна, куда-нибудь на свободное место. Сегодняшние занятия я отменяю. На перемену тоже никто не пойдет. Займемся, наконец-то, элементарным политпросвещением. Представим себе, что мы не школьники, не школяры – недотепы, а настоящие взрослые люди. Студенты, к примеру, Ленинградского университета. Сегодня мы поговорим о классовой солидарности.

Директор медленно подходит к столу, на котором лежит еще оставленный Кешей классный журнал, кряхтя, садится боком на стул, расставляет по сторонам свои тяжелые локти. Он очень старый и очень толстый, такой толстый, что, наверное, даже Прокуроровы дочки, если от испуга не похудеют, будут к его возрасту раза в два примерно худее. У директора седые неопрятные волосы, сквозь которые просвечивает голый розовый череп, огромная, размером с котел, голова, с которой на старый полотняный пиджак постоянно сыпется перхоть. Директор у нас новый, он приехал из Ленинграда на место директора старого, который погиб в автомобильной аварии. Говорят, что в молодости новый директор был очень большим комсомольским начальником. Я не удивлюсь, если окажется что он когда-то ловил беспризорников, в том числе и отца. Я даже не удивлюсь, если узнаю, что он один из немногих, кого восставшие беспризорники не убили во время своей революции. Тесен мир, как говорит наш Кеша, который случайно после войны оказался в одной компании с человеком, предлагавшим на фронте его расстрелять.

В сущности, я должен быть благодарен директору, который, возможно, вывел в люди отца. Пусть даже это сделал не он, а кто-то из его комсомольских коллег. Однако никакой благодарности к директору я не испытываю. Просто не испытываю, и все, а почему – не знаю и сам. Мне вдруг становится все настолько противным, противным до тошноты, что я нарочно решаю думать о чем-нибудь постороннем, а не об этой дурацкой классовой солидарности. Или о советском патриотизме – я все время путаю эти сложные вещи. Я решаю думать об изнасиловании, раз уж о нем говорилось сегодня так много. Я, помню, в пятом классе просто замучил свою мать этим изнасилованием. Посмотрел один американский фильм на эту тему, и просто замучил ее рассказами из него. Все дело в том, что изнасилование там было не обычное, вроде того, что организовал придурок Башибулар со своими дружками; не такое, где жертва бежит, сопротивляется, царапается, кусается и бьет сандалией между ног. Ничего подобного в фильме этом не было и в помине! Судите сами: в самом конце войны на маленьком хуторе не то во Франции, не то в Германии столкнулись между собой отряд эсэсовцев и группа мирных людей – женщин, мужчин и детей. И вот командир этих самых эсэсовцев, подонок, естественно, еще тот, поставил перед беженцами ультиматум: или одна из женщин добровольно придет к нему ночью в комнату, или он всех их наутро поставит к стенке. Он, этот командир эсэсовского отряда, настолько погряз во всяком убийстве, так много замучил безоружных людей, что ему, очевидно, просто так убивать уже надоело. Ему захотелось помучить людей по-особому, ведь женщины, которые находились на хуторе, все были замужем, а их мужья находились тут же, при них, и решали между собой, чья жена этой ночью отправится в комнату к командиру эсэсовцев. Жуткая картина! Настолько жуткая и захватывающая, что я целый месяц после нее был возбужден до крайности. Судите сами: сначала пленники между собой перессорились, особенно мужья, так как никто не хотел посылать к эсэсовцу свою родную жену. Всем почему-то хотелось, чтобы это была жена их товарища. Но пока они так между собой препирались, одна из женщин, между прочим, ужасно красивая и гордая, сама без спроса, никому ничего не сказав, пошла под вечер к командиру эсэсовцев. А наутро вернулась назад. Все ей были сначала ужасно признательны, даже ее собственный муж, но потом стали ее сторониться, считая, что она опозорена и недостойна быть в их благородной компании. Тут как раз началась атака американских солдат, среди которых, кстати, были и негры. Эсэсовцы пытались сопротивляться, но, увидев, что силы неравны, перестали, и сложили оружие. Все благодарили освободителей-американцев, хотя на самом деле благодарить надо было не их, а женщину, которая позволила себя изнасиловать. И, таким образом, сохранила всем жизнь. Но, странное дело, никто ее почему-то не благодарил. Даже солдаты-американцы, которым историю эту сразу же рассказали, посматривали на нее с осуждением. А ведь она не только спасла всех от смерти, но и заколола кинжалом эсэсовского офицера, отомстив, таким образом, ему за свое унижение. Но от нее отвернулись все, даже собственный муж! Это было несправедливо, и я очень жалел, что не взрослый, и не могу объяснить этим людям, как же они неправы. Ух, как я их всех ненавидел, просто даже вот убил бы своими руками: ведь она была такая красивая, такая гордая и несчастная. Я не понимал тогда, что это всего-навсего фильм, что все в нем выдумано специально, и целый месяц мучил мать, рассказывая разные ужасные эпизоды. Я, помню, совсем доконал ее этими ужасными подробностями, и она не знала, как от меня отвязаться. Это изнасилование очень сильно на меня повлияло, я, можно сказать, стал совсем другим человеком. Я даже бояться всего временно перестал, потому что влюбился в женщину эту просто до невозможности. Я сильно так никого еще не любил – ни Анджелу Дэвис, ни итальянскую кинозвезду Клаудио Кардинале. Я очень часто оставался один и предавался мечтам о том, как буду сильно любить эту женщину, если неожиданно случится чудо, и я стану ее новым мужем. Потому что старого мужа я ненавидел до крайности и не мог допустить, чтобы он опять к ней вернулся. К сожалению, фильм этот кончился очень плохо. Любовь моя, такая смелая, не побоявшаяся прийти в комнату к эсэсовскому командиру, не выдержала всеобщих насмешек. Ее к концу фильма все до такой степени презирали, что даже собственный муж предложил американским солдатам, чтобы те ее изнасиловали. И, представьте себе, солдаты на это предложение согласились! Только американский офицер, между прочим, чистокровный негр, пытался им запретить это делать, но они подняли на хуторе бунт, офицера этого закрыли в сарай, а сами двинули в комнату к моей возлюбленной, чтобы всей компанией ее опозорить. Короче, все закрутилось настолько, что ничем не отличалось от намерений подонка Башибулара. Эти американские освободители оказались еще хуже эсэсовцев! Их благородный офицер, черный негр, был заперт в сарае, и от стыда за них был вынужден застрелиться. А женщина, моя любовь, моя освободительница от ежедневного и постоянного страха, была вынуждена покончить с собой. Она взяла веревку, и повесилась в своей комнате, прикрепив веревку к люстре под потолком. Так и не досталась она никому, кроме эсэсовского офицера, который, хоть и был кровавым убийцей, оказался благородней, чем освободители-янки. Потому что честно сдержал данное им слово. Как же я рыдал, как же я жалел ее, как же не спал ночами!

– Азовский! – уже не первый, конечно же, раз, доносится до меня голос директора. – Не будешь ли ты так любезен сообщить нам, какие мысли занимают сейчас твою голову?

Что я могу ему ответить? Я молча встаю, и, не говоря ни слова, смотрю в большие слезящиеся глаза директора, которые из-за очков напоминают выпученные глаза сидящей в пруду лягушки. Директор смотрит на меня примерно минуту, а потом устало машет рукой:

– Садись, Азовский, – безнадежно говорит он, указывая на парту. – Садись, и попытайся понять хотя бы немногое из того, что я сейчас скажу. Итак, интернациональная солидарность. Что же это такое? Это помощь одного народа – другому. Это помощь всего лагеря социализма маленькой братской Чехословакии, жители которой не хотят реставрации капитализма. Именно по просьбе рабочих и колхозников этой братской страны войска Варшавского договора вошли в августе в Прагу. Вы знаете, как их встречали: хлебом и солью, цветами, улыбками счастливых детей и женщин. И не надо верить тому, что передает «Голос Америки», не надо верить вражеской пропаганде. В мире идет война, пока что только холодная, и в этой войне противник не гнушается никакой лжи. В том числе и ложью в эфире. Вы должны противопоставить этой лжи свою идейную убежденность, свою преданность идеалам социализма. Вы должны быть стойки и мужественны, потому что в грядущих войнах именно вы поведете советские танки по улицам новой Праги, нуждающейся в вашей защите. Вы – молодые солдаты социализма, и не надо об этом забывать никогда.

– А вот Константин Арсентьевич… – подает голос Весна.

– Константин Арсентьевич, к сожалению, не очень здоров, – медленно и тяжело, словно вколачивая гвозди в асфальт, отвечает Весне директор. – Он нуждается в специальном лечении, и, очевидно, больше не будет читать у вас географию. Что поделаешь – последствия контузии бывают иногда очень серьезными! – Директор с сожалением разводит в стороны свои тяжелые руки. – И запомните, пожалуйста, – никаких вражеских голосов, никакой веры буржуазной вражеской пропаганде. Готовьте себя к грядущим сражениям, в которых социализм окончательно победит на всей нашей планете. Будьте безжалостны к врагам нашего строя, готовьте себя к новым подвигам на новых Марусиных поворотах. Потому что у каждого из вас такой поворот обязательно когда-нибудь произойдет.

– Скажите, – спрашивает кто-то из девочек, – но почему нельзя отказаться от войн вообще, почему мирно не жить на земле двум разным системам: капитализму и социализму?

– Потому, – лукаво улыбается новый директор, – что все на земле находится в диалектическом изменении. Низшие формы жизни сменяются высшими, из простейших водорослей получаются динозавры, за динозаврами идут обезьяны, за обезьянами – человек. Точно так же и в обществе: из рабовладельческого строя получился феодализм, из феодализма – капитализм. Который в нашей стране стал зрелым социализмом. И социализм, в свою очередь, тоже изменится – он перерастет в коммунизм. Это неизбежно, это такой закон диалектики. Более высшее побеждает белее низшее. Иногда это происходит вроде бы незаметно, в течении сотен веков, как эволюция в мире животных. Иногда же с помощью революций, как это случилось в нашей стране. А революции, к сожалению, очень редко бывают мирными. Мы более молоды, более сильны и более дерзки, чем навсегда прогнивший капитализм. Именно поэтому мы победим. Пусть не сразу, пусть через новые сражения и новые Марусины повороты. Но победим окончательно, потому что за нами правда истории. Да вот подумайте сами: что лучше – сверкающий храм завтрашнего коммунизма или нынешняя нищета и обман в той же современной Америке? Вот все вместе это и называется братской помощью, и называется классовой солидарностью. А Прага – это пустяк, это всего лишь эпизод, всего лишь маленький штрих на нашей трудной, но прекрасной дороге.

В классе стоит невиданная тишина. Да, умеет говорить наш новый директор, что ни говори, а умеет! Даже Кнопка сидит зачарованная, позабыв о своих пробирках и баночках с реактивами. Ей такой уровень не по зубам, ей бы только шипеть от злости, выхватывая журналы с запрещенными фотографиями. Или устраивать вечерние рейды с отличницами по квартирам учеников, проверяя, не слушают ли они в одиночестве враждебные нам голоса. Недаром говорят, что директор был когда-то в Ленинграде профессором. Одна такая его беседа подействует лучше, чем десять рейдов наших плаксивых отличниц.

– Войны во имя грядущего коммунизма должны быть решительны и беспощадны, – среди тишины вновь говорит нам директор. – Земным народам надо как можно быстрее пройти стадию капитализма, чтобы сконцентрировать все ресурсы планеты для строительства идеального общества. Если же противостояние двух разных систем затянется надолго, это истощит ресурсы земли, и мы веками будем восстанавливать накопленные природой богатства, отсюда вытекают стремительность и беспощадность к врагам нашей идеи. Лучше быть жестоким сейчас, но зато наши внуки будут жить в храме добра и счастья. А поэтому – временно забудьте о жалости. Никаких поблажек отступившим от нашего великого курса. Лучше отсечь больную руку сейчас, чем завтра всему организму погибать от гангрены.

Я понимаю, кого он имеет в виду, говоря об отсеченной руке. Это, конечно, не только Кеша, но и я во время моих ноябрьских приключений. И как это меня угораздило впутаться в эту историю? Мне бы сейчас сидеть тише воды, ниже травы, но что-то неудержимо тянет меня за язык, и я спрашиваю у директора:

– А кто наш самый главный противник сейчас, во время борьбы двух непримиримых систем?

– Соединенные Штаты Америки, – тяжело вглядываясь в меня, говорит, помолчав немного, директор. – Это огромное гангстерское государство, я бы даже сказал – государство фашистского монополизма. Нет никакого сомнения в том, что решающая битва в истории произойдет именно между Америкой и Советским Союзом.

– А вы знаете, что во вторник в Ялте будет джазовый концерт оркестра Калифорнийского университета? – спрашивает у директора Жора Бесстрахов.

– Кто вам об этом сказал? – несмотря на толщину, так и подпрыгивает на стуле директор. – Слушали вечером вражеские голоса? Или, быть может, опять Константин Арсентьевич? Как бы то ни было, мы этот источник обязательно выявим. О ялтинском же концерте забудьте как можно быстрее. Каждого, кто во вторник окажется в Ялте, я немедленно отчислю из школы. Надеюсь, Азовский, ты хорошо меня слышишь?

– Да, слышу, – говорю я, стараясь, по возможности, не смотреть на директора.

– Вот и чудесно. А что касается Калифорнии, – неожиданно нежно и даже с любовью обращается он к классу, – то ваша Калифорния никуда от вас не уйдет. Точно так же, как от нынешнего поколения советских парней никуда не ушла их Прага.

Когда все закончилось, я быстро собрал свой портфель и поспешил в раздевалку. Я хотел как можно быстрее покинуть школу и опять пойти бродить по своим заледенелым аллеям. Я уже совсем оделся и собирался выйти на улицу, когда случайно увидел Катю. Она смотрела на меня все тем же странным и вопросительным взглядом, словно спрашивая о чем-то. Я решил, что дальше оттягивать наш разговор невозможно, и опять зашел в раздевалку. Она стояла напротив окна в своем красном свитере, одетом поверх школьного платья, а рядом на подоконнике лежала ее шубка из рыжего меха.

– Идешь домой? – спросила она все с той же странной улыбкой.

– Да, – сказал я. – То есть не совсем домой, а в одно нужное место.

– В нужное место? Во время ноябрьских праздников ты тоже был в том нужном месте?

– Катя, прошу, не надо смеяться. Из-за этих ноябрьских праздников у меня одни неприятности. Меня вполне могут выгнать из школы. Эх, если бы знать заранее, что все так случится! – Я с досадой стукнул кулаком по подоконнику. – Из комсомола, во всяком случае, меня уже выгнали. В понедельник вызовут на школьный Совет и объявят об этом открыто.

– Бедный, – сказала она, и дотронулась рукой до моей щеки. – Тебе, наверное, очень плохо сейчас?

– Нет, Катя, – закричал я, – ты ошибаешься, мне вовсе сейчас не плохо. Наоборот, мне радостно, что все так со мной получилось.

– Тебе радостно, что могут выгнать из школы? Что ты говоришь, Витя, я в это не верю!

– Нет, Катя, это действительно так. Уж лучше пусть выгонят, чем мучиться до конца десятого класса. Понимаешь, я не верю им, не верю никому, вокруг одна ложь, все друг друга боятся, только сказать об этом не могут. Или не хотят. Все в классе боятся Кнопки. Кнопка боится директора. А директор тоже, наверное, кого-то боится, только виду не подает. А мне надоело так жить, я не хочу быть таким, как все: бояться каждого шороха, каждого скрипа, увольнения с работы, неожиданного известия, и даже себя самого. Вокруг все бессмысленно. Зачем жить, зачем ходить в школу, зачем влюбляться в кого-нибудь, если все постоянно лгут? Зачем, ответь мне на это?!

Она смотрела на меня большими, расширенными от ужаса глазами, не зная, очевидно, что мне сказать. Она, наверное, вообще очень жалела, что связалась со мной, что поддалась на эту мою затею с запиской. Тогда, в лагере, душным и нелепым прошедшим летом. Летом, в котором было все нелепо и глупо, в котором Башибулар насиловал Прокуроровых хрюшек, советские танки победоносно входили в Прагу, я ссорился с отцом и писал любовные послания Кате. Ей, конечно же, было страшно меня слушать, мне и самому было страшно себя слушать. Но она была девочка смелая и упрямая, и не хотела теперь отступать. Ей было страшно, но она решила, что отступать дальше нельзя. Что надо меня спасать, а, если этого не получится, то погибать вместе со мной. Раздевалка постепенно пустела, людей в школе почти не осталось. Только на втором этаже слышалась музыка – это школьный оркестр готовился к Новому году, наигрывая что-то на трубе и кларнете. Из расположенной напротив двери пионерской комнаты вышли старшие вожатые и вместе с ними Маркова и Весна. Они посмотрели в нашу сторону, и весело рассмеялись. У входных дверей к ним присоединился Бесстрахов. Двери распахнулись, в тамбур ворвались клубы морозного пара, и веселая компания исчезла из вида. Потом из учительской просеменила к выходу Кнопка. Она была озабочена, о чем-то сама с собой говорила, и нас поэтому не заметила. Решала, очевидно, в уме, кому поставить двойку за четверть. Последним из учительской вышел Кеша. Он на ходу застегнул пуговицы у пальто, посмотрел в нашу сторону, хотел что-то сказать, но лишь с досадой махнул рукой и тоже вышел на улицу. На первом этаже было тихо, лишь сверху раздавалась негромкая эстрадная музыка и слышалось чье-то веселое пение о медведях, которые трутся друг о друга спинами и вертят при этом земную ось. Я молча взглянул на Катю. Она сидела рядом на подоконнике все такая же решительная и готовая к подвигу во имя меня. Я должен был немедленно остановить ее. Она была неправа, она не понимала всего, что творилось у меня внутри, она жила, наверное, глупыми историями о благородных влюбленных, что-нибудь из жизни средних веков. Вроде историй о благородном Айвенго, придуманным Вальтером Скоттом. Она не знала, что с тех пор многое изменилось, и поэтому я сказал:

– Послушай, Катя, ты только не перебивай меня, потому что мне надо сказать тебе что-то необыкновенно важное. Точнее даже не важное, а просто. Катя, мне надо с тобой решительно объясниться.

– Решительно объясниться? – радостно спросила она, ожидая, очевидно, очередной истории из Вальтера Скотта.

Она думала, что я сейчас стану ей признаваться в любви. Упаду на колени, и начну говорить всякую чепуху. О том, что у нее белокурые прекрасные волосы, и я прошу ее стать дамой моего сердца. Я и сам бы очень хотел сделать это. То есть упасть на колени, поцеловать у нее край платья, или даже руку, и сказать, что я очень люблю ее. Люблю с того самого момента в пионерском лагере, когда сидели мы с ней на скамейке, а невдалеке поскрипывало неторопливо чертово колесо и гипсовые пионерчики отдавали нам свои гипсовые салюты. Ах, как хотелось мне ей признаться в любви! С того самого момента, когда я понял, что по-настоящему до нее не любил еще никого. Что все мои любови были лишь выдуманы, придуманы моим разыгравшимся воображением. Как бы хотел я этого! Но вместо признаний в любви я закричал:

– Катя, послушай, мне действительно надо с тобой объясниться!

Она все еще думала, что я сейчас упаду на колени, поцелую у нее руку, край платья, или даже обниму за талию и начну осыпать поцелуями. Она еще верила во всю эту романтическую чепуху, и поэтому снисходительно отвечала:

– Ну что же, раз тебе очень надо, то пожалуйста, объясняйся.

– Ты смеешься, – закричал я опять, – и не понимаешь, что я не могу быть таким же, как все. Я не могу быть таким, как другие ребята из нашего класса. Я не могу сказать тебе самого главного, не могу сказать те слова, которых ты, наверное, ждешь от меня. Я знаю, что надо говорить в таких случаях. Особенно после прошедшего лета. После нашей с тобой скамейки, чертова колеса, гипсовых пионерчиков и этого дурацкого Дуба. Другой бы на моем месте тебе эти слова непременно сказал. Бесстрахов какой-нибудь тебе бы давно признавался во всем. Таким, как Бесстрахов, живется очень легко. Он, наверное, уже миллион раз говорил подружкам своим такие слова. Поэтому они и любят его. Они и кружатся, и вьются возле таких, как Бесстрахов, потому что каждый день получают признания. А я так не могу. Точнее, я могу, но мне нельзя тебе сказать такие слова, нельзя признаться тебе во всем. Я не могу этого сделать.

– Ты не можешь признаться во всем? – тихо и спокойно спросила она. – Но почему? Что я такое тебе сделала, чем обидела, что сказала плохого? Почему ты не можешь сказать мне слова, в которые сам очень веришь? Тебе, наверное, что-то мешает?

– Да, мешает, вот именно, мешает, – закричал я опять. – Мне мешает признаться тебе, что я тебя очень… Что ты мне очень… – Я запнулся, и не знал, что говорить дальше.

– Послушай, Витя, – тихо и решительно сказала она, – хочешь, я сама скажу тебе эти слова? Те, которые не можешь ты мне сказать. Хочешь, я скажу, что очень тебя…

– Нет, нет, не говори этого! – тихо прошептал я, боясь поднять глаза и посмотреть ей в лицо. – Не говори этого, не надо. Потому что тогда все разрушится. Потому что тогда я стану слабым. Таким, как всеобщий любимчик Бесстрахов. Все для меня сразу же станет очень простым, быть может, я даже стану отличником. На шею мне сразу же станут вешаться все девочки из нашего класса, меня сразу же полюбит Кнопка и другие учителя, мать моя вздохнет с облегчением, а отец… Отец… Впрочем, ни слова больше о нем. Короче, Катя, этот путь мне решительно не подходит. Я не могу быть таким, как Бесстрахов. Не могу потому, что сразу же перестану быть сильным. А мне, Катя, очень надо быть сильным. Ты даже не представляешь, каким сильным мне надо быть. Если я не буду сильным и независимым, я не смогу прожить и дня в этом страшном, в этом ужасном мире.

– Тебе надо быть сильным? Ты не хочешь быть таким, как Бесстрахов? Но ведь Бесстрахов – очень нормальный. Он просто во всех отношениях необыкновенно, просто даже ужасно нормальный. Значит, тебе не хочется быть таким же, не хочется быть нормальным? Ты что, сумасшедший, раз говоришь такие слова? – Она была не на шутку испугана, но все еще смотрела с надеждой, ожидая, что я переменю это решение, и признаюсь наконец ей в любви.

– Если хочешь, считай меня сумасшедшим, – сказал я тихо и посмотрел ей в лицо. – Впрочем, это и так всем очевидно. Если человек не хочет быть таким, как Бесстрахов, если он не хочет, чтобы на шею ему вешались прекрасные женщины, и в будущем его ждала блестящая жизненная дорога, – то такой человек, конечно же, сумасшедший. Но лучше быть сумасшедшим, чем потерять свою независимость.

– Но это же неверно, неверно! – теперь уже закричала она на меня. – Почему ты считаешь, что признаться кому-нибудь в своих чувствах – это значит проявить слабость? Наоборот, если ты признаешься кому-то в любви, если ты не будешь самоуверенным и влюбленным в себя болваном, то тебе это только поможет. Ты считаешь, что ни от кого не зависишь, а на самом деле очень зависишь: от своей дурацкой гордости и упрямства. Ты с Кнопкой специально ссоришься из-за этого, и с Советом отряда не можешь найти общий язык. Ты ведь один, совсем один – понимаешь ли это, наконец, или не понимаешь?! Ты ведь так можешь погибнуть – от одиночества, от этих своих дурацких аллей. Ты думаешь, я не знаю, куда ты собирался сегодня идти после школы? Но ты не думал о том, что можешь навсегда заблудиться в этих бесконечных аллеях? Умереть в них от гордости и одиночества? Замерзнуть среди поломанных ветвей и заледенелых сугробов. Ты думаешь, я ничего не знаю об этих твоих сугробах и кипарисах? Я все про них знаю, я уже давно хожу за тобой следом.

– Ты ходишь за мной следом? – я был поражен, и не знал, что ей отвечать.

– Да, хожу, можешь меня презирать за это! Но я не могу смотреть, как ты медленно замерзаешь, как ты мучаешься в этих аллеях. Как ты ссоришься со всеми подряд и не можешь переступить через свои дурацкие принципы. И откуда ты взялся такой бесчувственный, такой безжалостный и холодный?

Она плакала, уткнувшись лицом в оконную раму. Я стоял, как дурак, рядом с ней в пустой раздевалке, и не знал совершенно, что же мне отвечать.

– Ну что, добился своего, добился моего унижения? – повернула она ко мне заплаканное лицо. – Добился, что я призналась тебе в этой слежке?

О мамочки, и почему же ты попался мне на пути, ведь все другие такие нормальные. Бесстрахов, например, или остальные ребята из нашего класса.

– Вот и иди себе к этим ребятам! – разозлился я наконец. – Иди быстрее к этим болванам. Если Бесстрахов тебя больше устраивает, то и иди себе в его школьный гарем. Только я сомневаюсь что-то, что Маркова с Весной и всякие там Рыбальчик тебя в него с радостью пустят.

– Да как ты смеешь так говорить?! – закричала она на меня, соскочила на пол раздевалки и стала махать в воздухе своими худенькими кулачками.

– Бесчувственный осел, дурак, чурбан неотесанный! Да с тобой совершенно нельзя иметь никаких дел, ты сумасшедший, настоящий сумасшедший!

Она наступала на меня, махала в воздухе кулачками, ругалась, и была такая необыкновенная, такая прекрасная в своем гневе, что я просто задохнулся от любви и жалости к ней.

– Прости меня, Катя, – прошептал я сквозь слезы, – пожалуйста, прости меня, если сможешь.

Но она не успокаивалась, и все наскакивала на меня, и кричала через слезы всякую чепуху. О том, что я осел, болван, и не умею вести себя с девушками. И я любовался ее разгневанным и прекрасным лицом, которое, несмотря на слезы, было для меня самым дорогим, самым желанным на этой земле. И ее разметавшимися в стороны белокурыми волосами, похожими на волосы знатной средневековой дамы, которая с балкона наблюдает за турниром своего любимого рыцаря. А рыцарь на турнирном плацу тяжело ранен, ему ужасно трудно и одиноко под взглядами тысячной, равнодушной к страданьям толпы. И только она, его дама сердца, там, на высоком балконе, молится горячо и желает ему победы. И я вдруг так поверил в это свое рыцарство, в эту связь со своей дамой сердца, что, подойдя к Кате, опустился перед ней на колени. Она сперва меня испугалась, но потом положила руки на мои волосы и стала их медленно перебирать. А я, в каком-то необыкновенном восторге и вдохновении, шепча горячие слова любви и признания, стал покрывать поцелуями ее простое школьное платье. Луч заходящего солнца неожиданно пробился сквозь плотные снежные тучи, и через окно упал прямо на нас. И так мы стояли – я на коленях, прижавшись губами к ее платью, а она стоя, обхватив руками мою голову, – в свете этого последнего сегодня луча. Как в нимбе света на какой-нибудь древней картине. Пустая раздевалки с разбросанными на ее полу бумажками и всяческим сором превратилась в мощеный двор средневекового замка, а музыка, раздававшаяся на втором этаже, была звуками боевых труб, возвещающих о победе в турнире. Мне было так хорошо, так радостно и спокойно, как еще никогда в целой жизни. Быть может только давно, в детстве, мне было так же спокойно и хорошо. Я думаю, что Катя испытывала такие же чувства, потому что, когда мы наконец-то очнулись под взглядом чьих-то огромных испуганных глаз, то не сразу поняли, что же это такое. Испуганный пятиклассник, репетировавший, наверное, наверху в своей новогодней программе, смотрел на нас, раскрыв широко рот, и совершенно не двигался с места. Мы весело рассмеялись, и, взявшись за руки, выбежали из раздевалки.

Широкая лестница вела на второй этаж, и мы взбежали по ней, а потом пошли по наполовину освещенному залу, в глубине которого стояла сцена с кулисами. На ней как раз заканчивал репетицию какой-то танцевальный ансамбль из младших классов. Школьный оркестр в стороне собирал инструменты, техничка готовилась мыть пустые, настежь открытые кабинеты. Мы вошли наугад в один из них и сели за парту. Света не было, я в темноте привлек к себе Катю и поцеловал ее в шею. То есть, если честно, я хотел поцеловать ее в губы, потому что это был первый мой поцелуй. Если не считать поцелуев, которыми осыпал я ее в раздевалке. Но получилось так, что я поцеловал ее не в губы, а в шею, и она сразу же замерла, и я тоже замер, став похожим на статую. И так мы застыли в этом темном пустом классе, прижавшись один к другому и одновременно сжавшись от страха. Я чувствовал, что мы перешли какую-то важную, невидимую для глаза границу. Что я должен сейчас что-то такое сказать, от чего изменится вся наша жизнь. Что-то гораздо более важное, чем слова мои внизу в раздевалке. Потому что в раздевалке мы были окружены множеством посторонних предметов: чужими пальто и шубами, бумажным сором, огрызками пирожков и ореховой скорлупой, валявшимися на немытом полу, раскрытыми от ужаса глазами испуганного пятиклассника. А здесь мы были совершенно одни, вокруг была темнота и томительное ожидание важных и нужных слов. Но мне на ум, как назло, не приходили никакие слова. Я сидел рядом с Катей, обнимая ее за талию, и молчал, как последний дурак. Так продолжалось довольно долго, и наши сердца, которые стучали, как бешеные, заглушали шум покидающих школу людей. Наконец дальше молчать стало невыносимо, и пока я обдумывал, что бы такое сказать, Катя сама нарушила наше молчание.

– Ты женишься на мне после школы? – тихо спросила она, отодвинувшись на край парты и сняв с талии мою руку.

– Катя! – закричал я, сразу найдя нужные мне слова. – Катя, прости меня, но я не могу этого сделать! Я ведь тебе говорил об этом – там, внизу, в раздевалке. Точнее, я пытался это тебе объяснить. Зачем жениться на ком-нибудь, зачем все остальное: любовь, школа, блестящая карьера после нее? Ведь все это не имеет ни малейшего смысла! Понимаешь – вокруг все ненастоящее, игрушечное, какое-то придуманное, вроде кукольного спектакля. Понимаешь – придумано все: и школа, и улица, и город, и даже сама наша жизнь.

– И любовь? – спросила она.

– Да, да, и любовь! Я не знаю, как так получилось, но то, что мы все больны, знаю наверняка. Я чувствую, понимаешь, чувствую, что все вокруг ненастоящее и фальшивое. И люди ненастоящие, и жизнь их кем-то придумана.

– И твоя жизнь тоже придумана?

– Да, и моя, и моя тоже. В том-то и дело, что я тоже придуман. Вроде бы человек, а на самом деле – персонаж кукольного спектакля. Я иногда просто боюсь самого себя. Именно поэтому мне нельзя ни на ком жениться. Да и вообще, я, наверное, скоро умру. До тридцати лет, во всяком случае, уж точно не доживу. Со скалы упаду, или попаду под проезжий трамвай.

– Что ты говоришь, у нас ведь в городе нет трамваев!

– Это я так, к слову сказать. Нет трамваев, зато есть троллейбусы. Сяду в него, а он возьмет, и перевернется где-нибудь около Ялты.

– Ты что, собираешься ехать в Ялту на этот американский концерт? Директор ведь запретил тебе это делать.

– Именно поэтому я на него и поеду. Может быть мне написано поехать на этот концерт, а на обратном пути перевернуться вместе с троллейбусом. Теперь уж решено – поеду на него обязательно. Сегодня я еще не знал, поеду туда, или нет. А сейчас, после разговора с тобой, понял окончательно, что непременно поеду. Поеду, и обязательно перевернусь по дороге.

– Витя, пожалуйста, не надо меня пугать! – в голосе ее звучали ноты отчаяния. – Подумай о своих родителях, они ведь не переживут твоей гибели.

– Еще как переживут! Отец, во всяком случае, переживет просто отлично. Мать, конечно, будет рыдать и очень меня жалеть, но потом успокоится, и станет заботиться о сестре. А отец определенно будет доволен. Он только и ждет, как бы со мной что-нибудь приключилось.

– Ты что, не любишь своих родителей?

– А за что их любить? Мать, может быть, и люблю, а отца так ненавижу определенно. Так же, как он меня.

– Но за что, за что? – теперь уже кричала она. – За что ты можешь ненавидеть отца? Он ведь дал тебе жизнь! Ты должен быть ему благодарен за это! Почему ты такой бесчувственный!? Почему ты не такой, как все остальные!?

– Наверное потому, что я кем-то придуман, – ответил я как-то спокойно и тихо.

– Ты не такой, как Бесстрахов! – неожиданно выпалила она. – Ты мог бы ответить, что женишься на мне после школы. Бесстрахов, во всяком случае, ответил бы так непременно.

– Прости меня, Катя, но я сказал тебе правду.

– Кому нужна твоя правда? – закричала она на меня. – Из-за твоей правды у всех одни неприятности. С тобой действительно нельзя иметь дело. Ты действительно сумасшедший.

Она выскочила из-за парты и бросилась к закрытой двери. Я бросился следом за ней.

– Катя, подожди, куда ты идешь? – предпринял я попытку ее удержать.

– Не смей подходить ко мне' – прошептала она со злостью. – Не смей больше со мной разговаривать. Ты просто… Просто… Безмозглая кукла, вот ты кто! – закончили она свою мысль, выскакивая в зал и решительно хлопая дверью.

Стук ее каблуков секунду еще раздавался в моих ушах, а потом сразу умолк, вокруг была тишина. Во всей школе, наверное, не было никого, кроме меня. Я сел сверху на парту, вытащил пачку «Опала», закурил, и стал стряхивать пепел на пол, задумчиво глядя в темный провал окна. Потом встал, потушил сигарету, и пошел в раздевалку. Рядом с раздевалкой неподвижно стоял директор, и, ни слова не говоря, изучающе смотрел на меня. Он был сейчас особенно старым и толстым, и, возможно, видел вовсе и не меня, а какую-нибудь стройку 30-х годов, вроде Магнитки или Днепрогэса. Я быстро оделся, схватил свой портфель и поскорее вышел на улицу. Было холодно, ветел качал редкие фонари, которые бросали на снежную землю неяркие размытые полосы света. Я несколько раз поскользнулся и чуть не упал. Только у кинотеатра, в котором шел сегодня какой-то фильм про индейцев, и который был как раз у меня на пути, было светло и довольно много народа. Фасад кинотеатра в обрамлении высоких заснеженных кипарисов казался ярким светлым пятном на фоне мрака и одиноких качающихся фонарей. Рядом с окошком кассы, несмотря на мороз, героически мерзли многочисленные поклонники Гойко Митича. Я пристроился в конец длинной очереди и неожиданно увидел Башибулара. На лоб у него была надвинута дрянная кепчонка, нос его совсем посинел от мороза, а рукава длинной шинели, в которую он был одет, болтались, как у огородного пугала. Он выглядел жалким и каким-то прибитым, но, тем не менее, решительно пошел мне навстречу.

– Говорят, что ты ухаживаешь за этой девчонкой? За новенькой из вашего класса? Советую тебе – отстань от нее как можно быстрее, – сказал нагло Башибулар, пихая меня своей тощей грудью.

Это был плохой знак. Раз Башибулар начал мне угрожать, значит, мои дела было очень плохи. Он, как стервятник где-нибудь в песках Аризоны, за километр чуял ослабевшего путника. Его, как стервятника, постоянно тянуло на падаль. Спускать это ни в коем случае было нельзя.

– Ну что, подонок, страшно тебе? – шагнул я навстречу Башибулару. – Погоди, сейчас будет еще страшнее! Сейчас ты узнаешь, чем пахнет падаль, сейчас я покажу тебе, где тут пески Аризоны!

Этого было достаточно. Башибулара как ветром сдуло. Но настроение мое испортилось еще больше. Раз уж такие подонки начинают мне угрожать, значит, я действительно сильно запутался. До такой степени, что это видно со стороны. Следовало все хорошенько обдумать. Я повернулся и пошел по сугробам домой. Отец, кстати, как я и думал, сегодня опять ночевал на работе.