Пора мне уже, очевидно, рассказать о своих ноябрьских приключениях. Вы не поверите, но это был настоящий кошмар! Такого и в диком сне ни за что не придумаешь. Особенно этого бдительного ветерана, который оказался на удивление прытким. Даже просто невероятно прытким, несмотря на свой деревянный протез. Впрочем, все начиналось довольно мирно. Если не считать этой бравурной музыки. Надо сказать, что музыкой этой нас во время праздников мучают регулярно. Как только протикает шесть утра, так сразу на крышах включают эти динамики. И ну поливать народ бравурной музыкой и разными маршами. То марш славянки запустят в эфир, то широка страна моя родная, то смело товарищи в ногу, а то «Интернационал» врубят на полную мощность. А после него спать уже ни за что не получится. После него вам становится ясно, что надо стремительно вскакивать, одеваться, и немедленно бежать на ноябрьскую демонстрацию. Этот «Интернационал» вроде как самый главный из воинственных маршей. Если после остальных еще можно крутиться в постели, переворачиваться на бок и закрывать уши подушкой, надеясь поспать еще хотя бы полчасика, то после него это не получится ни за что. Это пытка какая-то слушать подобную музыку. Словно железом по стеклу проведут, или пиликают нарочно одну противную ноту.

Точно так же было и в это утро. Я уже полчаса крутился в постели, а из динамика, установленного на крыше нашей пятиэтажки, все неслись и неслись звуки ненавистных мне торжественных маршей. Под вальс славянки я еще кое-как пытался бороться, еще пытался немного поспать, под вьется в тесной печурке огонь даже на минутку вздремнул, но под смело товарищи в ногу разозлился окончательно и решительно сел на кровати. Карамба, я мог бы еще спать по крайней мере час или два, сказал я себе. Демонстрация в городе начинается в 10 часов, и вставать за 4 часа до ее начала просто безумие, просто абсурд какой-то! Оставлять без последствий это насилие было нельзя, я быстро оделся, схватил плоскогубцы, и мимо давно вставших водителей выскочил из квартиры. На улице военный концерт был еще грандиозней. Синенький скромный платочек кружился в прозрачном воздухе, а сверху на него, словно коршуны, налетали стоящий стеною брянский лес в обнимку с бухенвальдским набатом. И все это усиливалось, перекручивалось, отражалось от стен близко стоящих домов, создавая ощущение шагающей пехотной дивизии, которая забрела по ошибке в наш мирный Аркадьевск, и горланит в тысячу глоток свои любимые походные песни. От этого концерта и мертвые бы перевернулись в гробах! Дальше терпеть это было уже невозможно, я должен был спасать свой беззащитный город от этой стремительной утренней оккупации. Поэтому я обогнул нашу пятиэтажку, и по пожарной лестнице стал подниматься на крышу. Крыша была ровная, гладкая, и вся черная от смолы. Она мелко дрожала от звуков синих ночей, которые взвились кострами для всегда готовых пионеров и школьников. Синие ночи вылетали из пасти огромного мощного колокола, ревущего в сторону прозрачного осеннего моря. От колокола к стоящей посередине крыши небольшой будочке с дверцей тянулись два толстых мохнатых провода. Я подошел к одному из них, нашел старое, замотанное изолентой соединение, и, оголив его, с помощью плоскогубцев разделил провод на две половинки. Сразу же наступила пронзительная тишина. Она была не менее пронзительной и оглушающей, чем рев взбесившегося электрического чудовища. Я даже на секунду зажал себе уши, а когда вновь открыл их, то поразился еще больше: во всем нашем микрорайоне музыка совершенно умолкла. Слышалось пение птиц, жужжание насекомых, с Моряковской горки ветер принес запах увядающей осенней травы, а от спокойного прозрачного моря – запах йода и свежих водорослей. Аркадьевск лежал в глубине широкой долины, окруженный зубцами синеющей Крымской гряды. Мне вдруг стало так хорошо, так спокойно, что захотелось сесть на старый разбитый ящик, неизвестно кем принесенный сюда, и начать писать стихи. Я опустился на этот ящик, и погрузился в свои мечты. Мне думалось сразу о многом: о Кате, о моем друге Кащее, о том, как переживет наш лохматый Дружок сегодняшнюю демонстрацию, и не придется ли ему вновь искупаться в фонтане. Неожиданно внимание мое привлекли какие-то посторонние звуки. Стук! стук! – раздалось у меня за спиной. Я перестал смотреть на синие крымские горы и вынужденно оглянулся. Вы не представляете, кого я увидел прямо перед собой! Это был известный в Черемушках дядя Гришай, бывший партизан, разведчик, а ныне просто бесподобный подонок, награжденный, впрочем, во время войны многими медалями и орденами. Он напивался обычно уже с утра, и ковылял целый день на своей деревянной ноге, бренча прикрученными к пиджаку побрякушками и постоянно нарываясь на ссору. Весь день он околачивался обычно на набережной у бочки с портвейном, а к вечеру упивался настолько, что заваливался спать где-нибудь под забором, успев перед сном погорланить какую-нибудь партизанскую песню. У этого Гришая была, кстати, жена: толстая и горластая баба, которая никогда не тащила его домой, как делают это жены других алкашей, заснувших под забором или у бочки с портвейном. Напротив, она деловито обыскивала у мужа карманы, и, пару раз лягнув его каблуком и матюкнув трехэтажным матом, отправлялась к себе домой. Денег у дяди Гришая обычно не было, поскольку излишки их забирала жена, пенсии ему хватало всего лишь на несколько дней, и он постоянно клянчил на выпивку у кого не лень, даже у школьников, ничуть не стесняясь своих заслуженных орденов. Частенько он кричал о своей нищей пенсии, проклиная советскую власть и тех подонков, которых, по его словам, он не успел поставить к стенке во время своих партизанских подвигов. После таких скандалов его обычно забирала милиция, но сразу же и выпускала назад. Надолго посадить партизанского ветерана наша милиция не могла. Самое же странное заключалось в том, что очень часто этот дядя Гришай выступал перед школьниками на разных патриотических вечерах. Он долго рассказывал о партизанских землянках, о набегах на немецкие гарнизоны, о поимке им важных генералов противника, и, разгорячившись, ругался при этом матом и стучал деревянной ногой. И вот сейчас этот самый одноногий разведчик Гришай, уже, очевидно, пропустивший по случаю праздника стаканчик портвейна, решительно продвигался ко мне, отрезая путь к спасительной лестнице. Как он появился на крыше, было для меня непонятной загадкой. Но мне некогда было ее разгадывать, потому что, обнаружив, что его рассекретили, бывший партизан торжественно закричал:

– Врешь, паразит, от дяди Гришая не убежишь! От дяди Гришая никто убежать не сумеет. Дядя Гришай видал не таких голубчиков. Он не таких ставил к позорной стенке. Ах ты, шкура антисоветская, провокатор, фашист недорезанный. Сейчас ты у меня запоешь, сейчас я тебя, красавца, доставлю, куда положено, сейчас мы быстро с тобой разберемся! – И он застучал деревянной ногой, тесня меня к отвесному краю крыши.

От неожиданности я просто опешил. Только пьяного дяди Гришая мне не хватало в это тихое осеннее утро! От этого дурака можно было ожидать любых неприятностей. Он, конечно, нацепил на свой пиджачок все полученные в партизанах награды, и сейчас, после утреннего стакана портвейна, выражал готовность ловить вражеских диверсантов. А в том, что меня приняли за вражеского диверсанта, у меня не было ни малейших сомнений. Ибо на лице у дяди Гришая крупными буквами была написана решимость изловить всех заброшенных в Аркадьевск шпионов, коварно отключающих столь нужные народу военные марши. Ему, наверное, мерещилась какая-то крупная премия, которую выдают за поимку особо опасных преступников. Следовало немедленно искать спасительный выход. Я метнулся сначала в одну, потом в другую сторону, но бдительный дядя Гришай ловко аннулировал мои ложные выпады. Он на удивление прытко кидался на своей деревянной ноге следом за мной и орал благим матом: «Караул, вредительство, держите его, хватайте врага недорезанного!» Со стороны, очевидно, мы были похожи на артистов балета, исполняющих в честь предстоящего праздника особо сложные акробатические упражнения. Дело принимало дурной оборот. На зов этого дурака действительно могла явиться милиция. А ничего хорошего от милиции ожидать, естественно, было нельзя. Положение было безвыходное, и я решился на крайнюю меру.

– Дяденька, – ласково заговорил я с агрессивным Гришаем, – вы не думайте, я не диверсант какой-нибудь и не агент иностранных разведок, я просто зарядку здесь делал на крыше. А насчет того, что здесь выключили военную музыку, этого я, дяденька, вовсе и не видел никак.

И, сказав эту абсолютно бессмысленную чепуху, я кинулся, как истребитель из облаков, прямо на потерявшего бдительность дядю Гришая, и, проскочив мимо его растопыренных рук, бросился в сторону спасительной лестницы.

– Обманул, щенок, – обиженно заорал оскорбленный мной ветеран, – обманул, сучий потрох, недобиток кулацкий, обманул, гитлерюрген!

От обиды за свое поражение у него по щекам потекли жгучие слезы и он начал коверкать слова. Он, наверное, всерьез рассчитывал на крупную премию, не меньше, очевидно, чем ящик портвейна таврического. И теперь, естественно, очень жалел, что оконфузился таким примитивным образом. Я же, напротив, радовался неимоверно, и, вихрем слетев с пожарной лестницы, пустился стрелой в сторону нашей квартиры. «Вставай, страна огромная, вставай на смертный бой!» – донеслось до меня с крыши. Это дядя Гришай, выполнив свой долг ветерана, опять соединил разъединенные мной провода.

Времени у меня совсем не осталось. Я быстренько оделся, нацепил на грудь комсомольский значок, и бегом пустился вниз по подъезду. В дверь высунулась мать и крикнула, что встречаемся, как обычно, всей семьей у фонтана. Как же, подумал я, только у фонтана не хватало мне с вами встречаться! Опять будете глядеть друг на друга, как комиссар на фашистов во время допроса. Или, еще лучше, начнете кидать в фонтан нашу собаку. Нет уж, увольте, я придумаю себе развлечения гораздо приятней. Я лучше пройдусь по нашей аркадьевской набережной, и потом засяду где-нибудь в желтом сквере, и начну оттуда наблюдать жизнь местной публики: изучать алкашей, толпящихся у бочки с портвейном, слушать оркестр пожарной команды и размышлять о разных серьезных вещах. Все это я подумал, сбегая вниз по ступенькам, и, выскочив во двор, сразу же наткнулся на Башибулара и двух Прокуроровых дочек. Рядом с ними стоял сам прокурор, а также другие жители нашего дома, и все они, задрав вверх головы, удивленно глядели на крышу пятиэтажки. Я тоже стал туда удивленно глядеть, делая вид, что вижу впервые такие необыкновенные чудеса. Чудеса же действительно были необыкновенные, потому что на крыше стоял одноногий дядя Гришай, и, стуча себя в грудь, о чем-то вдохновенно кричал своим добровольным слушателям. Слов его, однако, совсем не было слышно, так как из установленного на крыше динамика продолжали вылетать различные марши и гимны. Я помахал дяде Гришаю на прощанье рукой и побежал по направлению к школе. Улицы как раз перекрывала милиция, и мне пришлось долго плутать по разным кривым переулкам. Вместе со мной по переулкам плутала добрая половина нашего города. Перелезая через какой-то забор, я увидел у себя за спиной прокурора и двух его раскормленных дочек. На груди у прокурора была прикреплена алая ленточка в окружении нескольких орденов. Он тоже был ветераном, только, в отличие от дяди Гришая, непьющим. Мне стало жаль нашего прокурора, я подал ему руку и помог перелезть через стену. Потом мы вместе перетянули к себе двух толстушек. Прокурор сказал мне спасибо, дочки кокетливо улыбнулись и сделали реверанс, но мне некогда было с ними любезничать. Я побежал вперед, перелез еще через пару заборов, и успел, к счастью, вовремя.

Я шагал в школьной колонне, держа в руках древко громадного транспаранта. На транспаранте было написано: «Имя Ленина – в сердце каждом, верность партии – делом докажем!» Рядом были другие надписи: про ум, честь и совесть нашей эпохи, про верных борцов за народное счастье, про единство, дружбу и братскую помощь. Звонкий голос нашей старшей вожатой Маши помогал держать ровный шаг. «Раз-два, – декламировала она в мегафон, – Ленин с нами. Три-четыре, Ленин жив. Выше ленинское знамя, комсомольский коллектив!» Впереди нашей колонны располагался школьный оркестр и старательно наигрывал «Варшавянку». Следом за оркестром шагали учителя во главе с новым директором. Среди них был и Кеша. Я вспомнил излюбленное Кешино выражение: «Один татарин две шеренги – становись!» и мы все показались мне таким одиноким грустным татарином, вынужденным одному за всех стоять в двух шеренгах.

Время близилось к 10 часам. Мы медленно продвигались к трибуне. По бокам от нашей колонны стояли плотные шеренги милиции, а за ними – тысячные толпы людей с цветами, флажками и гирляндами разноцветных шаров. В одном месте я увидел балбеса Башибулара. Он с дружками тащил за руку какую-то школьницу в белом фартуке. В руке у школьницы была связка шаров, и она была очень похожа на моих Прокуроровых дочек. Школьница молча сопротивлялась, но тем, не менее, продвигалась в сторону Приморского парка. Я подумал о том, что наш прокурор будет ужасно доволен, если Башибулар изнасилует эту девчонку. Он будет просто ужасно рад, и ни за что его в этот раз не посадит. Может быть – в следующий, но только никак уж не в этот. Деревья Приморского парка были желтыми, но листья еще держались, а под вечнозелеными кипарисами и кустарниками было вообще темно, словно в дремучем лесу. Одним словом, резвись – не хочу. Колонна наша сделала разворот, и как раз пробило 10 часов. Мы подошли к самой трибуне. На трибуне стояли разные знатные люди и среди них я неожиданно увидел дядю Гришая. Я успел уже совершенно о нем забыть, и был теперь неприятно взволнован, увидев его так близко.

Дядя Гришай бдительно вглядывался в проходящие мимо колонны, наклонясь вперед и сделав козырек из ладошки, который приставил ко лбу. Не было никакого сомнения, что он искал среди демонстрантов меня. Эта догадка мне так не понравилась, что я чуть не выронил из рук свой транспарант. Но тут как раз с трибуны начали кричать разные здравицы, и это подействовало на меня вроде воды из холодного душа. Сначала кричали о годовщине и всемирном значении. Потом закричали про солидарность и крах наших врагов. Отдельно прокричали про Прагу и мужество советских танкистов-освободителей. В ответ мы тоже все хором кричали: ура, да здравствует и будем готовы. Я бросил из-за своего транспаранта тревожный взгляд на трибуну, и увидел дядю Гришая, падающего с нее прямо в ряды идущих внизу демонстрантов. Он падал, не отрывая от лба ладошки, однако сильные руки знатных людей подхватили нашего ветерана, и вновь поставили его в нормальное положение. Рядом с Гришаем стоял городской прокурор и любезно помахивал в воздухе красным флажком. Мы обогнули трибуну и по улице Ленина потекли в сторону набережной. У арки с надписью «Граждане СССР имеют право на отдых» от нашей колонны начали отделяться маленькие группы и ручейки, но мне отделиться было нельзя, так как я не мог бросить свой транспарант. Второе древко у него нес мой одноклассник по фамилии Кольченко – личность довольно угрюмая и раздражительная, и связываться с ним сейчас мне не хотелось. От всей нашей колонны шагали теперь по набережной одни лишь держатели транспарантов и красных знамен. Повсюду стояли столики с лимонадом, бутербродами и портвейном, возле одного из них я увидел Катю с родителями. Она посмотрела на меня пытливым вопросительным взглядом, и, как показалось, с досадой отвернулась к родителям. Рядом с фонтаном меня уже поджидали мои собственные родители с сестрой и собакой. По внешнему виду родителей было ясно, что бедному Дружку сегодня опять придется купаться в фонтане. Отец был в своих новых китайских шелковых брюках, а мать в платке и кофточке – оба загорелые и мускулистые, как боксеры перед началом турнира. Мне было их ни капли не жалко, а просто досадно за сестру и собаку. И поэтому, прокричав, что я не могу оставить свой транспарант, я зашагал в поредевшей колонне дальше по набережной. У пристани стояло несколько бочек с портвейном, и около них толпились приятели моего дяди Гришая. Я со злорадством подумал, что сегодня уж он упьется по-настоящему, и, скорее всего, позабудет обо мне окончательно.

Как же жестоко, как же сильно я ошибался? Я недооценил партизанскую выучку, полученную Гришаем в крымских лесах. К сожалению, эта выучка перевернула всю мою дальнейшую жизнь.

Происходило же все вот каким образом. Ми бросали знамена и транспаранты в специально стоящие на набережной автобусы и расходились по своим отдельным компаниям. Я, конечно же, к родителям своим не пошел, а, потолкавшись у пристани и поглазев на чаек, хватавших на лету куски сдобных булок и на игравший здесь духовой оркестр пожарной команды, подошел к бюсту Пушкина и решительно сел на стоящую рядом скамейку. Вся эта праздничная суета мне надоела ужасно, в голове у меня мелькали сплошные знамена, а, между тем, мне так многое надо было обдумать. Вопросов у меня было множество – например, о том, что же мне делать с моим летним романом? Катины призывные взгляды замучили меня окончательно, а я, тем не менее, все откладывал и откладывал свое объяснение с ней. Я понимал, что объясниться с ней мне нужно просто немедленно, но я боялся опять влюбиться в нее, и потерять так дорого доставшуюся мне свободу. А мне необходимо, мне просто ужасно нужна была эта моя свобода. Ведь без нее, без этой высокой одинокой скалы, на которой стоял я, подобно дозору римских легионеров, я сразу же оказывался беззащитным перед целым морем опасностей. Я не мог выдержать постоянные ссоры родителей, не мог презрительно смотреть на нашу классную Кнопку, не мог любить нашего Кешу и ненавидеть директора. Без этой, завоеванной с таким трудом свободы, я опять начинал бояться каждого шороха, и становился, скорее всего, таким, как отец, скрывающийся в своем санатории от матери, от начальства и от моих неприятных расспросов. Без свободы людям живется очень спокойно. Без свободы они становятся такими пай-мальчиками, которым все дается очень легко, которым вешаются на шею красивые девушки и впереди у которых маячит широкая дорога удачи. Я повернул голову и посмотрел на памятник Пушкину, но какой-то посторонний навязчивый шум почему-то мешал мне размышлять о погибшем невольнике чести. Шум этот настойчиво приближался, и наконец остановился у меня за спиной, превратившись в итоге в противный старческий голос: – Попался наконец-то, вражина, попался, вундеркинд недорезанный! Сейчас мы с тобой окончательно разберемся, сейчас ты узнаешь, что значит позорить нашего советского ветерана!

Я вскочил и увидел перед собой дядю Гришая. Он тянул ко мне свои цепкие, похожие на клешни, руки, но единственная здоровая его нога плохо слушалась назойливого и поддатого старикана. А поэтому, отпрянув от неожиданности, я бросился от него в сторону пристани. Цок-цок-цок, – застучало об асфальт у меня за спиной. Я пробежал мимо пузатых бочек, мимо столиков с бутербродами и лимонадом, проскочил сквер у летнего кинотеатра и сел рядом с ним на скамейку. Навряд – ли, подумал я, этот придурок равнодушно пройдет мимо портвейна. Наверняка он застрянет на этих пузатых бочках. И я со спокойной душой опять погрузился в мечты. Мне вспомнилось, что года два или три примерно назад на крыше этого летнего кинотеатра меня коварным образом схватила милиция. Точнее, она схватила не только меня, но и целую группу таких же свободных зрителей, которые предпочитали деревья и крышу тесному неудобному залу, за который, к тому же, надо было платить изрядную сумму. Я не помню, какой фильм шел тогда: не то «Железная маска», не то «Три мушкетера». Милиция загнала нас с разных сторон, подобно охотникам на бизонов где-нибудь в прериях Аризоны, и потом по одному снимала с деревьев и крыши, отправляя в милицейский зарешеченный воронок. После чего несколько часов мы провели в отделении, пока вызванные по телефону родители не разобрали нас по домам. Под расписку о том, что мы исправимся, и больше по крышам лазать не будем. Меня ночное приключение в нашей советской милиции возмутило настолько, что я сочинил большую поэму, посвященную разоблачению этой благородной организации. Что-то крайне воинственное и многословное, полная чушь, одним словом.

Поэма была ужасно длинная, куплетов двадцать, а может и больше, к тому же написана в необыкновенно древние времена, и настолько глупа, что мне даже стало неловко за свое авторство. Но я, однако, продолжал, смеясь, вспоминать ее куплет за куплетом, напоминая, очевидно, какого-нибудь чтеца из кружка устного творчества. Я хотел было продолжить свое чтение дальше, но неожиданно на горизонте опять увидел дядю Гришая. Представьте себе мой ужас и мое изумление, когда до меня дошло, что он не один! А он действительно был не один, ибо стремительно прыгал на деревянной ноге, поддерживаемый за руку суровым усатым милиционером. Милиционер был одет в белый праздничный китель и на боку у него висела белая лакированная кобура. Дядя Гришай что-то с жаром ему говорил, а милиционер, заслонясь свободной рукой от законного ветеранского перегара, бдительно оглядывался по сторонам. Кого он искал, вы, конечно же, догадаетесь без подсказки. Я тоже немедленно догадался об этом, и, вскочив со скамейки, бросился в глубину Приморского парка.

Это были мои владения, мой заповедный королевский лес, я был хозяином в этих аллеях, в этих скверах, зарослях кипарисов и бесконечных узких тропинках. Им ни за что было не догнать меня среди этих родных мне аллей. Но сейчас на каждом углу в аллеях сидели влюбленные парочки, а теплые компании располагались прямо под кипарисами и платанами, разложив на газетах бутылки и купленные на набережной бутерброды. Я перебегал от одного дерева до другого, натыкался на разных людей, и в ответ мне неслись сплошные нецензурные выражения. А за спиной – цок-цок! – слышались звуки деревянной ноги дяди Гришая. Иногда в просветах между деревьями показывалась его нелепая худая фигура в обнимку с усатым милиционером, и слышались призывные крики: «Караул! Хватай его! От дяди Гришая не убежишь!» Я прибавлял ходу, стремительно перебегал через полянки, прячась за каштанами и кипарисами, но, как ни старался, не мог оторваться от этой дурацкой погони. Внезапно на одной из полянок я наткнулся с разбегу на Башибулара и его подонков-дружков. Они как раз лениво застегивали свои брюки, победно ухмыляясь и щурясь на ласковое осеннее солнышко, как сытые мартовские коты. Рядом на полянке оправляла измятое платьице изнасилованная ими школьница. Белого школьного фартука на ней уже не было, а разноцветная связка шаров зацепилась в ветвях стройного кипариса и висела, как переспелая гроздь винограда. Мне было некогда разбираться с Башибуларом, я проскочил через полянку и углубился в лесную чащу. Бежавший за мною дядя Гришай тоже не обратил внимание на подонков, но усатый милиционер сразу же их раскусил. Он на ходу схватил Башибулара за воротник, и стал успокаивать плачущую девчонку. Я притаился за огромным платаном, и стал наблюдать, чем же кончится поимка развратного совратителя. Я хотел было выйти и сказать усатому милиционеру, чтобы он отпустил этого Башибулара домой, предварительно, конечно, обломав ему пару рогов. Что городской прокурор все равно его не посадит. Что он даже рад будет этому праздничному изнасилованию, и, если милиционер надеется на премию или повышение на работе, он должен о них сегодня забыть. Что никакого повышения ему не дадут, а если он будет настаивать, то могут вообще выгнать из нашей советской милиции. Все это я очень хотел сказать усатому стражу порядка, но по полянке прыгал на деревяшке полоумный дядя Гришай и стыдил усатого строже, не желавшего выпускать достойный улов. Он ругал его в таких выражениях, что даже на бумаге передать их никак не получится, а милиционер, разозлившись, стал в ответ сам ругать дядю Гришая. Он по-прежнему заслонялся платком от перегара, которым дышал на него ветеран, другой же рукой бдительно держал извивавшегося и напуганного Башибулара. Школьница, воспользовавшись этим скандалом, тихонько улизнула в сторону соседнего сквера, сообщники Башибулара, естественно, тоже исчезли. А дядя Гришай, видя, что помощи ждать бесполезно, плюнул в сердцах, ругнулся в последний раз, и бросился догонять меня в одиночку. Я оставил свой наблюдательный пост, и стремительно бросился в глубину темной аллеи. Сердце мое бешено билось, к горлу подступала тошнота и липкий противный страх. Все ужасы мира сошлись для меня в этом неутомимом одноногом ветеране, оторваться от которого я почему-то не мог. Аллея кончилась, и впереди показалась спокойная гладь осеннего моря, которое сейчас было по-особому голубым и прозрачным. Таким пронзительно-голубым море бывает только осенью, в пору необыкновенно теплого, последнего в этом году бабьего лета. Два огромных гранитных шара, отполированные задами детей, охраняли ступеньки, ведущие к песчаному пляжу. Сейчас, по случаю праздника, на пляже, расположившись на топчанах, сидели кучками люди, и пили свой неизменный портвейн, заедая его бутербродами с колбасой и селедкой. Из ресторана-поплавка слышались звуки джаза, в воздухе алели знамена, а прямо передо мной, возвышаясь, как древний форт, поднимался громадный серый памятник с траурными урнами по бокам, траурными каменными лентами и огромной, горящей зловещим рубиновым огнем звездой на самой его вершине. Выбора у меня не было, ибо от страха я потерял способность что-либо соображать. Я стремительно проскочил открытую зону, сбил с ног какую-то старушку с широкой вывеской орденов, висящих на ее тощей груди, взбежал к подножию памятника, открыл крышку круглого железного люка, и юркнул в его спасительную прохладную глубину. Крышка захлопнулась, и звуки внешнего мира тотчас исчезли. Я упал на что-то острое и холодное. Оно лежало огромной кучей на дне темного и затхлого подземелья, и при каждом неосторожном движении с сухим треском ломалось у меня под ногами. С потолка падали капли воды, а сверху, через отверстие на вершине памятника, глядел на меня огромный рубиновый глаз, похожий на глаз сказочного дракона, охраняющего свое мрачное подземелье. По боковой стене к вершине памятника вела ржавая железная лестница. Понемногу глаза мои стали привыкать к темноте и необычности обстановки, и я неожиданно осознал, где же сейчас нахожусь. Я вдруг вспомнил, что стою на костях первого правительства Крыма. Ужас охватил меня, я закричал, и бросился к железным перилам лестницы. Но только я к ним прикоснулся, как сверху, около железного люка, раздались звуки деревянной ноги дяди Гришая. Я понял, что погиб окончательно! Как кошка вскарабкался я по лестнице на самую вершину и застыл рядом с огромной стеклянной звездой. Дальше пути не было. Мне предстояло умереть в этом нелепом и жутком месте. Люк в памятнике открылся, что-то тяжелое прыгнуло на гору мокрых костей, и снизу раздался довольный голос дяди Гришая:

– От дяди Гришая не убежишь. От дяди Гришая даже фриц не сумел убежать. Дядя Гришай вас всех видит насквозь. Он всех вас выведет на чистую воду. Спускайся, гитлерюрген проклятый, спускайся, фашист недорезанный, сейчас мы с тобой потолкуем за советскую власть!

Внизу засветился небольшой огонек, противно запахло махоркой и перегаром портвейна.

– Не слезу, – прошептал я чуть слышно, но стены мрачного подземелья усилили мой шепот до грохота оружейного залпа.

– Ах, не слезешь, – закричал дядя Гришай, – ну что же, пеняй не себя! – И он запустил в меня огромной вонючей костью.

Кость разорвалась рядом со мной, словно авиационная бомба, и это вернуло меня к действительности. Еще пара таких костей, подумал я, и мне уже никто не поможет. Я составлю кампанию лежащему внизу первому правительству Крыма. Выбора у меня не было, я приготовился к самому худшему, вздохнул, и начал покорно спускаться. Мне мерещились разные ужасы, вроде отстегнутой деревянной ноги, которой бывший партизанский разведчик убивает меня в этом страшном сыром подвале и зарывает среди ржавых мокрых костей. Но я в очередной раз недооценил бравого ветерана. Все было гораздо прозаичней и даже, если честно, обидно. Потому что, когда я, дрожа от страха и неприятных предчувствий, предстал наконец-то перед своим неутомимым преследователем, то увидел вместо разгневанного лика народного мстителя нежный, полный умиления взгляд.

– Гони, малец, все деньги, что имеешь в карманах, – тихо и нежно пропел дядя Гришай, совершенно забыв о недавних угрозах и задумчиво запуская свою крабью клешню в мои стоящие дыбом волосы. – Гони, миленький, все до копейки, не мучь старого советского ветерана. Советскому ветерану еще с утра очень нужно опохмелиться.

Я выгреб ему все, что было в наличности, и, открыв от изумления рот, глядел на исчезающую в проеме люка потертую деревянную ногу дяди Гришая. «Хватит на шесть стаканов!» – донеслось до меня его довольное бормотание. Я подумал, что точно так же, очевидно, дядя Гришай обращался с пленными немецкими генералами. Он никого из них не убил, никого не поставил к стенке, и все его страшные подвиги были ничем иным, как обыкновенным бахвальством. Он просто нас всех пугал. Пугал потому, что мы сами хотели этого. Я понял, что, несмотря на свою кажущуюся суровость, это был человек нежного и мягкого сердца. За свою жизнь наверняка он не обидел и мухи. Я хотел окликнуть его и попросить немного посидеть со мной на костях. Здесь было так уютно, совсем не страшно, и очень хорошо о многом мечталось. Я хотел спросить у дяди Гришая совета по некоторым проблемам, занимающим меня последнее время. Я хотел расспросить его, к примеру, о том, не мучается ли он воспоминаниями прошедшей войны, не просыпается ли с ужасом по ночам и не от страха ли пьет свой вонючий дешевый портвейн? Это было для меня очень важно, но, к сожалению, дядя Гришай не захотел быть моим собеседником. Портвейн оказался для него намного дороже задушевной беседы. К несчастью, шести стаканов хватило ему всего лишь на месяц. Он коварно предал меня, явившись неделю назад прямо в учительскую, стуча по паркету деревянной ногой и противно дымя своей неизменной вонючей цигаркой. Я не знаю, что он там им говорил, ему, наверное, просто сильно хотелось опохмелиться, а зла на меня он, конечно же, не держал. Но учителя наши в это, понятно, врубаться не стали. Кнопка так вообще подпрыгнула до самого потолка, а Маркова с Весной были на седьмом небе от счастья, они поняли, что смогут теперь по-настоящему со мной расквитаться. Что касается дяди Гришая, то он, не получив, естественно, за донос свой полагающегося гонорара, ужасно раскричался в учительской, в сердцах плюнул на пол и обозвал всех фашистскими гитлерюргенами. Для меня, правда, это уже не имело никакого значения.

Я вылез из мрачного склепа в отличном расположении духа, не догадываясь, понятно, о грядущем предательстве дяди Гришая. С удовольствием взирал я на блестящее осеннее море, на группки растекшейся по городу демонстрации, на милицейский воронок с выглядывающим из-за решетки лицом до смерти испуганного Башибулара. Мимо, не замечая меня, прошли родители и сестра.

Родители были довольные, как победители в трудном боксерской турнире, а сестра держала на руках нашу собаку, с которой в три ручья катилась вода. Я с удовольствием подумал о том, что все идет, как и обычно, и что сегодняшний турнир у фонтана был точно такой же, как в прошлую демонстрацию. Отец вышагивал в своих шелковых кремовых брюках, худой, лысый и загорелый, а рядом, гордо подняв кудрявую голову, походкой тяжеловеса неторопливо ступала мать. Они на совесть отделали сегодня один другого, им было плевать и на меня, и на сестру, и на героического водолаза Дружка, они не понимали, что сражениями своими портят нам с сестрой жизнь, что они, хотят того, или нет, превращают нас в таких же бездомных и беспризорных хлопцев, каким был когда-то отец. Что они смешны окружающим своими бесконечными гладиаторскими поединками, что они уже давно превратились для всего города в бесплатных шутов, дающих по праздникам бесплатные представления. Что из-за них мне, очевидно, скоро начнет угрожать всякая сволочь, и надо где-то брать силы для сопротивления ей. Но сил у меня было немного, ибо почти все они забирались моими родителями.

Я подумал обо всем этом, стоя у раскрытого люка мрачного склепа, и мне отчаянно захотелось плакать. Но небо было такое ясное, и так ласково блестело чистое осеннее море, что я вместо этого рассмеялся, и, вздохнув полной грудью, пошел домой следом за своими родителями.

Мои воспоминания были прерваны телефонным звонком. Это был Кащей, личность прелюбопытная во всех отношениях. До такой степени любопытная, что заслуживает, пожалуй, небольшого рассказа. Фамилия его была Кащеев, он был длинный и худой, как огородное пугало, и до такой степени казался доходягой и слабаком, что никем иным, как Кащеем, его никто и называть не хотел. Мы не были с ним друзьями, потому что друзей у меня вообще-то и нет, если уж честно признаться, а есть просто небольшие приятели, с которыми можно вести кой-какие дела. Вот точно таким же приятелем мы и были с этим Кащеем: что-то такое меняли, не то марки, не то значки, не то просто куда-то вместе ходили. Может быть, на какой-нибудь кружок выразительного чтения, или в шахматно-шашечный клуб, или в другие места для молодых недоумков, которые или совершенно тупеют в этих своих идиотских кружках, или неожиданно для всех превращаются в Ботвинников и Борисов Спасских. Так вот, по дороге то ли в этот придурковатый кружок, то ли в секцию настольного тенниса я случайно купил в киоске последний номер журнала «Знание – сила». Я вообще-то покупаю его регулярно, главным образом из-за фантастики, которую печатают там на последних страницах. Приятно иногда почитать Кира Булычова, особенно про этот придурковатый город, где происходят разные чудеса и время от временя садятся с визитом инопланетяне. Точь-в-точь, как в нашем родном городке – с той только разницей, что инопланетяне у нас еще не садились. На этот, однако, раз вместо фантастики в конце журнала была напечатана таблица специальных силовых упражнений. И помещен портрет культуриста – такого здоровенного дяди с ужасными мышцами, застывшего в угрожающей позе. Ну я, понятно, побалдел немного над этим портретом, поиздевался, конечно, над хилостью и дохлостью моего родного Кащея, а потом не то отдал этот журнал ему, не то где-то забыл. Кащей же, не будь дураком, журнал этот тихонечко взял, и за два или три месяца накачался с гантелями до такой степени, что превратился в точный портрет культуриста с обложки журнала. Быть может, он даже его превзошел, даже скорее всего превзошел, потому что случилось настоящее чудо, и из забитого и ощипанного воробья, над которым все издевались, неожиданно вырос могучий горный орел. В превращение это долго никто не мог поверить всерьез, до того, правда, момента, когда Кащей, за которым его кличка так и осталась, не стал по одному разбираться со своими былыми обидчиками. Он тоже не сразу поверил в свое могущество, некоторое время еще по привычке боялся разных подонков и тушевался при самом незначительном разговоре. Но потом постепенно освоился, и начал по одному учить бывших врагов. Он всех их изрядно отколотил, не прилагая при этом ни малейших усилий. Когда же эти подонки объединились для отпора Кащею, он отколотил их целой компанией, так как продолжал качаться и дальше, превращаясь не по дням, а по часам в высокого неотразимого супермена. Интеллект его, правда, при этом оставался на прежнем уровне, и разговаривать с Кащеем, к примеру, о Шекспире или даже о Кире Булычове не имело ни малейшего смысла. Нельзя, однако, сказать, что он уж был совсем ограниченным, все было наоборот, так как за долгие годы вынужденного своего унижения успел кое-что прочитать и кое о чем подумать. Но, превратившись, словно в волшебной сказке, из Иванушки-дурачка в прекрасного и неотразимого принца, Кащей пошел по единственно возможной дорожке – расправился со своими обидчиками и начал интересоваться женской проблемой. Он успел еще захватить на несколько месяцев нашего знаменитого короля Сердюка, до того, как короля окончательно упекли за решетку, и они довольно близко сошлись. Сердюк же, естественно, научил моего Кащея всему, что имеет отношение к женщинам. Кащей, ясное дело, на первых порах прибалдел, ну а потом освоился просто великолепно, меняя девчонок, словно перчатки, и регулярно участвуя из-за них в разных драках. Я же как-то незаметно из его покровителя превратился опять в верного и надежного оруженосца знатного рыцаря, которому с царского стола время от времени перепадают щедрые крошки. Вроде злополучного журнала с обнаженной красоткой, или приглашения в какое-нибудь веселое общество. Видно, такая была у меня судьба – быть оруженосцем у сильных мира сего.

Нынешний телефонный звонок, безусловно, тоже был косвенным образом связан с женской проблемой. Кащея приглашали сегодня на день рождения, а он, естественно, по старой привычке не мог и шагу ступить без меня. Он еще очень сильно во мне нуждался, особенно в ситуациях, когда начинали говорить разные колкости, и Кащей не мог разобраться, то ли его высмеивают, то ли восторгаются железными мускулами. По части юмора у него, к сожалению, было не очень налажено. Потом, однако, когда он напивался, да и остальные бывали сильно поддаты, отсутствие юмора большого значения уже не имело. Девушки, к сожалению, в таких ситуациях предпочитали Кащея с его железными мускулами, а я, как обычно, скромно сидел где-нибудь в уголке, с интересом взирая на победы своего покровителя. На этот раз, однако, все было немного иначе, потому что Кащея приглашали на день рождения к Шурику – настоящему асу по части женской проблемы. Этот наш общий знакомый Шурик был просто специалистом по разным тонким вопросам, он знал, к примеру, сколько в городе имеется проституток и какие цены на них устанавливаются во время летнего отдыха. Он знал места, откуда можно подглядывать в женскую душевую, и я, помню, чуть не полетел вниз с зеленой шелковницы, когда вместе с ним решил однажды туда заглянуть. Это, как оказалось, вещь настолько невероятная, что много раз ее употреблять просто нельзя, иначе можно элементарно свихнуться. Мне кажется, что этот Шурик, который, кстати, учился в десятом, свихнулся уже давно. Однажды он показал мне одну проститутку, такую, по его словам, зловредную стерву, которую ничего не брало, и которая прошла уже огонь, воду, и разные немыслимые истории. Она свысока смотрела не местных бандитов, считая, очевидно, их недостаточно для себя привлекательными, и они за это как-то в укромном месте изнасиловали ее всей компанией, а потом забили между ног здоровенный деревянный кол. Она, однако, оказалась такой немыслимой стервой, такой живучей, словно настоящая кошка, что, исчезнув из города на несколько месяцев, снова принялась за свое древнее ремесло. Все эти истории Шурик знал досконально и в малейших подробностях, но главным своим достижением считал все же специальный научный метод соблазнения женщин. На метод этот он наткнулся случайно, показывая какой-то своей однокласснице вместо задачки по алгебре книгу Лиона Фейхтвангера о художнике Гойе с двумя рисунками испанского живописца: «Маха одетая» и «Маха обнаженная». Так вот, уже рассматривая Маху одетую, девчонки начинали предчувствовать, что здесь что-то не так, что это своеобразный пролог к чему-то более серьезному и интимному. Они начинали нервничать, заикаться, краснеть и бледнеть, а тут этот Шурик как раз переворачивал очередную страницу, и так наивно, будто случайно, натыкался на Маху раздетую. К этому моменту девчонки обычно были уже абсолютно готовые, сила великого испанского живописца их буквально поражала в самое сердце, и они покорно, словно в гипнозе, позволяли себя раздевать, превращаясь, таким образом, в обнаженную Маху новейшего образца. В дальнейшем Шурик свой метод усовершенствовал, сочетая его с искусственным освещением, музыкой и разными таинственными, но совершенно бессмысленными фразами, назвать которые он, однако, отказывался, заявляя, что у каждого естествоиспытателя свои собственные секреты. Кащею моему, впрочем, который по вполне понятным причинам с этим Шуриком быстро сошелся, освещение и специальные фразы были совсем не нужны. Он даже почти не использовал рисунки великого Гойи, разве что иногда, в самых затруднительных случаях. Но на сеансах этого Шурика охотно присутствовал, скрываясь обычно за занавеской или неплотно прикрытой дверью. Сегодня тоже намечался особенно грандиозный сеанс, ибо под предлогом дня рождения приглашено было довольно много девчонок. Ну скажите, мог ли мой Кащей такой сеанс пропустить? Разумеется, не мог, а потому мне срочно пришлось одеваться и по морозу бежать к этому ненасытному Шурику.

У Шурика было уже довольно много народу, в прихожей висели пальто и девичьи шубки, и нас с Кащеем встретили веселыми криками. Больше кричали, конечно, по случаю прихода Кащея, а я, как всегда, остался для всех на вторых ролях. Хотя это было несправедливо, ибо, как ни крути, но Кащей создал я, он был моим произведением – очень удачным, но, к сожалению, вышедшим из-под контроля. Я скромно уселся в самом углу стола, и с досадой стал наблюдать, как целуют Кащея приглашенные сегодня девчонки. Они буквально облепили его со всех сторон, им плевать было на его ум типичного питекантропа, им необходимы были его железные бицепсы и белозубая улыбка неотразимого супермена. Это меня до крайности удивляло, я от негодования закурил, и, отвернувшись к включенному телевизору, стал смотреть кукую-то занудную передачу. Тут как раз мать именинника расставила на столе последние кушанья и бутылки, и мирно затем уплыла куда-то к соседям, предоставив нам развлекаться по нашему выбору. Я продолжал курить, и, помимо телевизора, внимательно оглядывал приглашенных. Каково же было мое удивление, когда я увидел среди девушек нашу Весну. Я просто остолбенел от неожиданности и не знал, что мне и думать. Обычно такие девицы сильны тем, что они активистки. Они обычно тем и берут, что пристраиваются при каком-нибудь деле, где можно заставлять на себя работать: при комсомоле, к примеру, или выходят в завучи, когда вырастут и кончат пединститут. Они обычно все очень умненькие, потому что на такой масложиркомбинат не польстится ни один дурачок, даже самый прибитый. Они и женихов-то завлекают обычно хитростью, вроде этой невесты нашего короля-футболиста, о котором я уже говорил. Очень часто из таких комсомольских толстух получаются зловредные пионервожатые: толстые, прыщавые и крикливые, которых используют, словно цепных собак, для отпора нерадивым ученикам. Обычно по праздникам или во время школьных линеек они громко орут в мегафон и объявляют разные порицания. Я подумал о том, что по каким-то неизвестным причинам Бесстрахов исключил из своего гарема Весну, и она решила попытать счастье на другой стороне. Шурика нашего она, конечно же, не заарканит, Шурик наш для нее слишком крепкий орешек. Но наметить себе наперед какую-нибудь невинную жертву для нее не составит никакого труда. Если уж бандитские короли попадают в амурные сети к таким умненьким и толстым особам, то что уж говорить о дилетантах вроде меня?! Я на всякий случай отодвинулся подальше на самый край праздничного стола, и, затягиваясь сигаретой, продолжал разглядывать приглашенных.

Была тут, между прочим, среди остальных девиц одна довольно смазливая по имени Оля, уже закончившая десятилетку и работавшая в фотоателье лаборанткой. Я сразу же почему-то подумал, что именно эту Олю-фотографа сегодня как раз и планировалось принести в жертву Шурику. Как выяснится из дальнейшего, я не ошибся. Но мне долго не дали раздумывать, потому что было открыто шампанское, и все стоя выпили за юбилей хозяина дома. Шурику, между прочим, исполнялось семнадцать, и он сиял, как первоцвет на Моряковской горке, особенно когда его со всех сторон осыпали поцелуями. Весна тоже приложилась к щечке неотразимого Шурика – сложив губки бантиком и наморщив свой низкий лобик. Я так и представил ее себе где-нибудь на рынке в рыбном ряду, держащую в мощной руке здоровенную жирную рыбу, вроде нашего знаменитого осетра, украшающего заледенелый фонтан.

– Салют! – закричал мой глупый Кашей. – Виват хозяину дома!

Глупее ничего нельзя было придумать – он, очевидно, воображал себя мушкетером короля, или гардемарином екатерининской армии. Но для этой компании было чем глупее, тем лучше, а потому, сколько ни делал я Кащею предостерегающих знаков, сколько на него ни цыкал, это ни капли не помогало. Они пришли сюда покричать и пообщаться с хозяином дома, и потому после каждого тоста орали и кидались друг другу в объятия. Я разозлился и принципиально ушел из-за стола, игнорируя их крики и уставившись в телевизор. Краем глаза, впрочем, я поглядывал на этих веселых ослов, и сквозь синий дым сигареты с интересом наблюдал за Весной, которая, сложив губки бантиком, что-то мурлыкала на ухо довольному имениннику. Они стоили друг друга! Впрочем, Шурик был настолько прожженный, что рассчитывать на него, как я уже говорил, Весна, увы, не могла. Интересно, кого же на этот раз решилась она завлечь в свои толстые осетровые сети? Неожиданно она повернула ко мне свое туловище и пристально посмотрела в глаза. Я похолодел. Шурик, танцуя шейк, что-то отвечал на ее расспросы, а она, словно сова на серенького зайчонка, глядела на меня своими маленькими, похожими на бусинки глазками, морщила низкий тяжелый лоб и целилась хищным и острым носом. Внутри у меня все смешалось и перевернулось, я заерзал на стуле, потушил сигарету о тарелку с селедкой и стал бочком выбираться из-за стола. Взгляд Весны действовал на меня гипнотически. Она приближалась, эта столетняя девушка шестнадцати лет, тряся огромными недетскими грудями и необъятным тугим животом, словно бы исполняя танец живота, заранее все просчитав, заранее зная, что заарканит меня с ловкостью профессионального птицелова. О, каким же мальчиком был я перед этой Весной, каким желторотым неоперившимся птенчиком, которого так легко заграбастать в хищные и когтистые лапы! Каким же неопытным был я со своим пионерским летом, объяснением с Катей, дружбой с Сердюком и Кащеем и знанием тайн местного преступного мира! Я был беззащитен, и Весна прекрасно об этом догадывалась. Она приближалась ко мне сквозь сигаретный дым и звуки лихого шейка, крики «Да здравствует Шурик!» и пьяные девичьи взвизги, неумолимая, словно тень Командора. Это конец, подумал я, сейчас она подойдет и поцелует меня своим хищным и твердым ртом, а потом, капля за каплей, выпьет из меня всю мою кровь. Я сделаюсь ручным и послушным, словно дрессированная комнатная обезьянка…

– Ты что стоишь такой перепуганный, – зашептал мне в ухо Кащей. – Веселись, браток, один раз живем в этом мире! Кстати, Шурик тебе хочет сделать сюрприз. Потанцуй немного с девчонками, а потом приходи потихоньку вот в эту комнату. – И пьяный, но довольный Кашей показал своей мощной рукой на дверь одной из трех комнат этой гостеприимной квартиры.

О друг Кащей, ты пришел мне на помощь в трудный момент моей жизни! Ты протянул мне свою сильную, накачанную гантелями руку, ты освободил меня от вечного рабства, от диких, холодных и хищных глаз, от хищного клюва, от ледяной ухмылки совы, с усмешкой глядящей на шустрого серенького зайчика. О Кащей, созданье моих неумелых рук, как хорошо, что ты оказался рядом со мной в эти роковые минуты жизни! Которые, тем не менее, так многое изменили в моей судьбе. Да, моя дальнейшая жизнь сделала крутой и опасный вираж, неумолимо приближая меня к опасной бездонной пропасти. Но тогда, глядя через дым сигарет на мужественное, изваянное из бронзы и меди лицо Кащея, за спиной которого застыла широкая и бледная маска Весны, я этого, конечно, предвидеть не мог. Я дружески кивнул своему спасителю, и, подойдя к столу, налил себе в фужер порядочный глоток коньяка. Через мгновение, опрокинув его вглубь себя, я окончательно позабыл какие-нибудь сомнения, презрительно поглядел на расплывшуюся и поникшую Лилю Весну, и, вытащив из пачки новую сигарету, стал неторопливо прохаживаться по квартире нашего именинника. Меня не так-то легко соблазнить, думал я про себя, разглядывая семейные портреты хозяина нынешней пьянки. Я не какой-нибудь там презренный Бесстрахов, владелец гарема из наглаженных белых фартучков, твердил я упрямо, внимательно изучая свадебную фотографию родителей неотразимого Шурика. Они, наверное, прочили ему блестящее инженерное будущее, или медицинское, или даже дипломатическое, ехидно опять думал я.

Они, наверное, до сих пор еще верили, что из сыночка получится что-нибудь путное, и не подозревали, что Шурика ничего, кроме голых девиц, больше не интересует. Что он стал выдающимся асом, чемпионом города по голым девицам, что эти самые обнаженные Махи засели у него в голове, словно гвозди, вбитые в толстую дубовую доску. Мне до смерти стало жаль несчастных родителей этого негодяя, до того стало жалко, что я даже чуть не заплакал, но потом все же сдержался, продолжив обход квартиры и направившись в сторону кухни.

Здесь, между прочим, сидело прелюбопытное общество, состоящее из прыщавого юнца и двух довольно-таки пьяных девиц, которое визжало, хихикало, подмигивало и присюсюкивало, играя при этом в бутылочку. Бутылочка была, конечно же, совершенно пустая, она крутилась на гладком кухонном столе, и, когда кончик ее останавливался против одной из двух смазливых девиц, она с притворным видом вздыхала, нехотя поднималась на ноги и шла в коридор целоваться с прыщавым юнцом. Когда же кончик бутылочки останавливался на юнце, то в коридор плелась уже вся обалделая троица. Звуки засосов раздавались из коридора почти непрерывно, словно пулеметная очередь, и, сверх того, к ним примешивались глупые хихиканья обоих забалдевших девчонок. Они до того вошли в раж, что поначалу меня не заметили, а потом накинулись всей компанией, и закричали в том смысле, что им нужен четвертый. Я резонно ответил, что пожалуйста, могу быть четвертым, пятым, и вообще каким угодно по счету, но в данный момент меня больше волнует не бутылочка, а проблема куда более занимательная. Например – трансмутация химических элементов, в результате которой ртуть превращается в золото, а недоразвитые прыщавые юноши – в неотразимых мускулистых красавцев. Одна из девиц, внимательно выслушав, тотчас же живо спросила, а не на всех ли юношей распространяется трансмутация элементов, и нельзя ли о такой трансмутации поговорить немного интимней, поскольку этот вопрос ее давно занимает. И, не успев даже закончить, схватила меня за руку и потащила за собой в коридор. Я, конечно же, в коридор спокойно пошел, и даже уселся на тумбочке под пальто с лисьими шубками, чтобы удобней было рассказывать о разных химических тонкостях, имея в виду, между прочим, и чудесное превращение моего друга Кащея, как девица, ни слова не говоря, притянула меня к себе, и поставила на губах самый настоящий засос. Это было возмутительно, это было не по правилам и вообще не лезло ни в какие ворота, но девица, повторив свой поступок еще несколько раз, закричала, что вот теперь действительно произошла трансмутация, я стал четвертым, и можно продолжить игру пара на пару. Я было хотел ей объяснить, что она не права, что так быстро химические реакции не проходят, что тут вообще нужны специальные заклинания в духе Калиостро или Клеопатры Египетской, но потом, подумав, махнул на это рукой и пошел на кухню играть в бутылочку. Мы как раз успели сходить в коридор еще по пять или шесть раз, но тут внезапно ворвался Кашей.

– Немедленно вставай! – заорал он на меня. – Все уже давно приготовлено, а ты здесь занимаешься неизвестно какой ерундой.

– Это не ерунда, – закричали обе девицы, – это игра в бутылочку на кухне и при свечах!

Глупее ничего нельзя было сказать, ибо никаких свечей здесь не было и в помине. Но Кащей не дал мне им возразить, а, успокоив компанию тем, что сейчас вернется и доиграет в бутылочку за меня, схватил мою руку, подтащил к той самой двери, открыл ее, и, ни слова не говоря, толкнул внутрь прямо-таки с нечеловеческой силой. В комнате был полумрак, и я, перелетев через нее, очутился перед диваном, у которого на стуле сидел сам Шурик. На диване же, укрытая простыней, лежала та самая лаборантка Оля, и, блестя глазами, смотрела на меня с ожиданием. Оглянувшись по сторонам, я увидел на столе открытую книгу с изображением обнаженной Махи. Я сразу же понял, что попал на самый настоящий сеанс обольщения, и попытался спастись бегством в сторону двери, но Шурик, живо схватил мою руку, и, подведя к дивану, заставил усеется на стул.

– Вы тут поговорите немного, а я пока пойду пообщаюсь с народом, – весело сказал он, и, поднявшись, ленивой походкой вышел из комнаты.

Я похолодел. Это было еще почище Весны, и вообще всего, что я мог когда-нибудь вообразить. Я боялся поднять глаза в сторону Оли, и сидел, как дурак, ни живой и ни мертвый, застыв наподобие египетской мумии.

– Тебя ведь зовут Витя? – тихо спросила она.

– Да, Витя, – выдавил я через силу, – то есть это по паспорту я Виктор, хотя, конечно, паспорта у меня еще нет, это я так выразился фигурально, а на самом деле все зовут меня просто Азов. Это фамилия у меня такая – Азовский, хотя по паспорту я, безусловно, Виктор. – Я чувствовал, что начал нести всякую околесицу, но остановиться уже не мог. – Конечно же, кличка Азов не такая зловредная, как Баран, Кролик, или, допустим, Изя. Есть у нас в классе один такой весьма нудный тип, имеющий кличку Изя. То есть, конечно, ему эту кличку никто в глаза говорить не рискует, но за глаза все его почему-то зовут именно Изей. Между прочим, есть такой анекдот про Изю и Сарру, анекдот, безусловно, довольно глупый, но в хорошем обществе и глупый анекдот рассказать не грешно. Так вот, приходит однажды под вечер Изя домой к Сарре и начинает вести с ней всякие умные разговоры. А Сарра, конечно же, от разговоров этих совсем разомлела, и говорит этому Изе: бери у меня здесь все самое дорогое, все, что понравится тебе, то можешь и брать. И прилегла после этих слов на диван, закрыла глаза, и лежит, думает, что Изя этот кинется ее целовать. А Изя, не будь дураком, воспользовался моментом, и, схватив телевизор, быстренько выскочил с ним из квартиры. А Сарра так и осталась в дураках лежать на диване. Точнее – в дурах. Правда, смешно?

– Это ты о себе рассказываешь? – спросила Оля после некоторого молчания.

– Нет, это я об одном своем однокласснике с такой же подлой кликухой.

А о себе я тоже могу рассказать. Я обычно часто рассказываю о себе. Был, например, у меня такой случай. Возвращаюсь я как-то после охоты: ну там ружье несу на плече, ягдташ полный волоку с куропатками, собаки рядом бегут, брешут на кого ни попало, а навстречу люди идут любопытные, и все норовят в мой ягдташ заглянуть – откуда, мол, у охотника такая гора куропаток. Люди, знаешь-ли, очень любопытные существа, им до всего дело есть, и до охотников, и до собак, и до остальных любопытных вещей. Но я, конечно же, внимания не обращаю ни на кого, иду себе, поплевываю по сторонам, и прикидываю в уме, под каким соусом сегодня вечером зажарю этих своих куропаток: не то под французским, но то под голландским. Я, знаешь-ли, больше предпочитаю все же французский, особенно если он с шампиньонами, вымоченными в белом вине.

– Так ты к тому же еще и гурман? – игриво спросила Оля.

– Конечно, Оля, конечно, еще какой гурман! Я, если хочешь знать, всю книгу о вкусной и здоровой пище прочитал не менее пятнадцати раз. И с начала до конца читал ее, и с конца до начала, и в середине целые куски выучивал наизусть. Там, знаешь, попадаются бесподобные просто отрывочки. Вот такой, например: «Пиво карамельное для детей и кормящих матерей». А, каково тебе это пиво?

– Да, пиво, конечно же, неплохое. Ну, а как тот случай после охоты. Когда шел ты, нагруженный подстреленными куропатками?

– Ой, Оля, ну при чем тут охота? Ну подумаешь, ну был такой случай, ну подстрелил я этого сбежавшего из зоопарка медведя.

– Белого?

– Что? Ну конечно, ну как ты можешь сомневаться в этом вопросе!? Конечно белого, только белого, за бурого я бы и не стал браться совсем. Но это было давно, и, знаешь-ли, как-то стерлось уже из памяти. Ну какая охота в наш героический век?! В наше непростое, удивительное, я бы даже сказал – героическое, непревзойденное время. В такое время, милая Оля, люди должны думать совсем о других вещах.

– И о каких же вещах должны думать люди в такое непревзойденное время? – с интересом спросила Оля. Она уже не лежала, а, напротив, сидела на диване, замотав себя простыней и глядя на меня странным испытующим взором. Праздничный шум за дверью как-то незаметно утих, там слышалась возня, непонятные звуки, в том числе и наливаемой в рюмки жидкости, чей-то смех и сдержанный шепот. Но мы с Олей, конечно же, внимание на это обращать не собирались. Я продолжал вдохновенно врать, а она, прижав к щеке угол замотанной простыни, вдохновенно меня слушать.

– В наше непростое время, милая моя Оля, люди должны как можно больше читать газеты. Читать, читать, и – непременно о прочитанном размышлять. Неплохо также слушать по вечерам вражеские голоса. Ты ведь что думаешь, Оля, что у нашего с тобой поколения не будет уже своей Праги? Ты, может быть, считаешь, что мы на броне наших танков не войдем в какой-нибудь Копенгаген? Ты, Оля, очень сильно ошибаешься, если считаешь так.

– А чем ты еще увлекаешься, кроме этих своих Копенгагенов и вражеских голосов? – нервно спросила Оля.

– Чем еще увлекаюсь? О, круг интересов у меня, Оля, огромен. Как тебе, к примеру, тема об изнасиловании?

– Об изнасиловании? – живо спросила она.

– Да, представь себе, о самом обыкновенном изнасиловании. Точнее – о необыкновенном, ибо не может быть обыкновенного изнасилования, ибо изнасилование: удивительно, поразительно, бесподобно. Оно, Оля, поразительно отличается одно от других вещей по своим качествам и оттенком. Возьми, к примеру, изнасилование немцами партизанки Снежковой. Да какое же, Оля, это изнасилование, если оно – самый настоящий подвиг во имя родины? Или, к примеру, возьмем эту самую нашу Марусю, которую вообще изнасиловать невозможно. Потому что она патриотка и комсомолка, а патриоток и комсомолок, как ты, наверное, знаешь сама, не удавалось изнасиловать еще никакому врагу. Следовательно, выходит, что изнасилования здесь вообще никакого быть не может. Взрыв себя последней гранатой – да. Отстреливание до последнего патрона – да. Но никак, никак уж не изнасилование. Это все равно, что изнасиловать наших Маркову или Весну. Так лучше уж, если на то пошло, изнасиловать Моряковскую горку. Она хоть приятна для вида, и вся усеяна первоцветами.

– Ты так считаешь? – глухо выдавила из себя Оля.

Она сидела теперь, прислонясь спиной к стене, простыня у нее на одном боку съехала, но Оля этого не замечала, потому что, вцепившись побелевшими пальцами в цветочную обивку дивана, смотрела на меня странным испытующим взором. За дверью теперь стояла пронзительная тишина, прерываемая, впрочем, то чьим-то истерическим смешком, то пьяной, но довольной икотой. Мне, однако, на это было в высшей степени наплевать, я оседлал своего любимого конька, я дорвался до слушателя, и остановиться по этой причине не мог.

– Милая, красивая, бесподобная Оля, потому-то так и удивительно изнасилование, что оно подобно волшебному миражу: оно вроде и реально, и в то же время его как бы нет. По этой причине его вовсе не стоит бояться – не всем, конечно, а лишь тем девушкам, которых изнасиловать невозможно. Этим девушкам можно смело ходить ночью в темных и опасных местах, пробираться с риском для жизни в логово ненавистных врагов, подсаживаться в кабину к подвыпившему немецкому офицеру, и вообще совершать целую массу взбалмошных и опасных поступков. Для таких несгибаемых девушек любое изнасилование не более, чем комариный укус. Они его и не почувствуют вовсе, как не почувствует его какая-нибудь гранитная статуя. Но не так, не так отражается изнасилование на другой половине женского пола.

Эта несчастная, и одновременно прекрасная половина потому-то так и страдает от изнасилования, что, по – существу, представляет собою истинных женщин. Не патриоток, не разведчиц, не комсомольских активисток, а – прекрасных, бесподобных существ. Вроде бабочек, красивых цветов, или весенней Моряковской горки, которая, конечно же, есть самая настоящая и прекрасная женщина. Которой – то как раз и надо бояться нападения разных подонков. И горе, настоящее горе тебе, милая Оля, если походишь ты на нашу весеннюю Моряковскую горку! Мучения, слезы, и загубленные прекрасные годы ожидают тебя в этом ужасном случае. Мучительны будут твои последние дни, ибо окрасятся они воспоминаниями об ужасном позоре. О горе, горе тебе, несравненная Ольга, ибо вижу я, как беззащитна, как воздушна, как слаба ты перед разного рода подонками, готовыми посягнуть на твою девичью честь и отнять самое дорогое, самое заветное, что только и есть у советской девушки. Крепись, Оля, рыдай, уткнувшись носом в подушку, рви в отчаянии свои белокурые волосы, ибо не поможет тебе ничего, и час твой наконец-то настал. Взгляни мне в глаза и услышь свой приговор…

Я не договорил, ибо Оля, скинув с себя мешающую ей простыню и стыдливо прикрывая себя руками, стрелой проскочила мимо меня, молнией метнулась к двери, открыла ее, и упала без чувств на мощные руки стоявшего в проходе Кащея, успев прошептать перед обмороком: «Сумасшедший!» Я тоже вскочил, искренне недоумевая, чем же мог ее так испугать, но был остановлен донесшимся до меня из зала дружным хохотом пьяных гостей. Я остолбенел, и, вглядевшись получше в веселые пьяные лица, был до глубины души поражен тем, что в них не было ничего человеческого. Тупые пьяные хари смотрели на меня из проема двери, раскачиваясь от хохота из стороны в сторону. Вот они, персонажи дешевого балагана, подумал я про себя. Им страшно, но, чтобы отогнать от себя этот мешающий им страх, они напиваются и проводят эксперименты над прекрасными белокурыми девушками. Они, как вампиры, смакуют подробности девичьих позоров, они подслушивают под дверью, заглядывают в замочную скважину и взвизгивают от удовольствия при малейших нескромных подробностях.

О, как же ненавидел я их в эту веселую минуту всеобщего хохота!

Видимо, они это тоже заметили, ибо Кашей, посадив поникшую Олю в кресло и прикрыв ее какой-то сомнительной скатертью, схватил со стола свободный фужер, наполнил его до краев коньяком, и, подойдя ко мне, силой заставил выпить до дна. Я выпил, и возненавидел их еще больше.

– Подонки, – сказал я им, – ах, какие же вы подонки! Вы развлекаетесь, глядя, как насилуют девушек, вы напиваетесь до бесчувствия, потому что вам страшно, потому что вы чувствуете приближение вашей будущей Праги. Вы не хотите думать о грядущих классовых битвах где-нибудь в трущобах Лондона или Лос-Анджелеса, вам страшно вообразить, что какой-нибудь черный ниггер кинет в ваш танк связку последних гранат. Вы не хотите быть ни Снежковыми, ни Марусями, вам ни за что не направить в бездонную пропасть тяжелый грузовик с немецкими солдатами и офицером. Вы пьете и гуляете, воображая, что вас никогда не повесят на платане, как партизанку Снежкову?! О, как же жестоко, как же наивно вы, глупенькие, ошибаетесь. Повесят, еще как повесят, проведя, впрочем, если вы девушка, с вами приятную ночь где-нибудь в немецкой казарме. Ну а для юношей заготовлена автоматная очередь из-за угла где-нибудь в чернокожем районе Манхеттене. Пейте, придурки, гуляйте, устраивайте представления с раздеванием, ну а я в вашем спектакле участвовать не намерен. С меня довольно ваших мерзких низколобых фигур, я удаляюсь размышлять в одиночестве о своей будущей пылающей Праге!

И, сказав все это давно замолчавшим собутыльникам Шурика, я, качаясь, и держась руками за стену, стал пробираться в сторону выхода. После выпитого коньяка пол подо мной качался, подобно палубе океанского корабля, я прошел всего лишь половину пути, но меня вдруг так замутило, что я был вынужден свернуть с маршрута в сторону ванной. Я включил в ванной свет, закрыл за собой дверь и повернул голову в сторону зеркала. Испуганный мальчик с прилизанной челкой, горящими щеками и большими тревожными глазами глянул на меня из зеркальной гладкой поверхности. О боги, каким же незначительным, ничтожным и некрасивым был я в своей серенькой рубашке с карманчиками, своим знанием тайных глубин человеческой психики и уверенностью в неизбежности для меня моей будущей пылающей Праги! Каким же мелким и неинтересным был я для прекрасных женщин, приглашенных Шуриком на нынешний вечер, для испугавшейся меня Оли и для Кащея, дружба с которым, конечно же, после моих обвинений была теперь напрочь подорвана. Мне стало очень одиноко и очень гадко. Я открыл воду, перегнулся через край ванны, и меня неудержимо вырвало. Дрожащими руками, облив водой свои горящие щеки, я открыл дверь ванной, снял пальто, и, держа в руке шапку, позабыв даже про шарф и про снежную зиму, нетвердыми шагами вышел в подъезд. Сзади раздались веселые крики и смех. Мне показалось, что это смеялась Оля. Про меня, конечно же, давным-давно все забыли.

Было темно и холодно, а фонари в этом районе, естественно, еще с лета были разбиты камнями. Я шел, спотыкаясь о глыбы грязного льда, и вышел, так же, как и вчера, прямо к освещенному фасаду кинотеатра. Возле него, словно бы и не уходил никуда, стоял Башибулар в длинном своем шинельном пальто и в нелепой плюгавой кепчонке, надвинутой чуть ли не на кончик похожего на синюю сливу носа. Руки у него были засунуты в карманы, узкие плечи вызывающе подняты кверху, рядом стояло еще несколько подонков из той же компании. Они стояли, покачиваясь на ветру, и, без сомнения, ждали меня. И мне неожиданно стало страшно. Мне уже давно не было страшно, года, очевидно, два или три, я давно преодолел в себе это унизительное и неприятное чувство.

Не сейчас мне неожиданно опять стало страшно, и страх этот примешивался к ознобу и тошноте, разливался по телу, делая руки и ноги ватными и непослушными. Я остановился, вытащил из кармана шарф, расстегнул пальто, и медленно стал заматывать себе шею. Спокойно, твердил я про себя, спокойно, постой немного, намотай шарф, застегнись, засунь руки в карманы, подними кверху плечи и медленно пройди мимо них вверх по улице. Они ведь стая, они всего лишь хищная волчья стая, они ведь питаются падалью и за километр чуют ослабевшего путника. А ты и есть сейчас такой ослабевший путник, у тебя ведь не осталось прикрытия ни в виде Кащея, ни в виде Кати, и даже родители давно уже не могут тебя защитить. Ты путник, ты одинокий потерянный путник, и, кроме как на себя, не можешь рассчитывать ни на что. Единственное твое спасение – побороть ненавистный парализующий страх. Ну же, возьми себя в руки, сделай усилий, пройди перед ними независимо и свободно. И я взял себя в руки, поднял плечи, расправил грудь, и медленно двинулся вверх по улицы мимо освещенных афиш киношки. За стеклами, в фойе, прижавшись друг к другу, стояли Катя с Бесстраховым, и оживленно о чем-то болтали. Это было еще одним жестоким ударом. Плечи мои снова поникли, и, проходя мимо Башибулара, я, сам того не желая, просительно улыбнулся ему. Башибулар презрительно посмотрел на меня, и, ни слова не говоря, плюнул себе под ноги.