Интернет и идеологические движения в России

Мохова Коллектив авторов;Е.

ГЛАВА 7

РОССИЯ В ПЛЕНУ ИМПЕРСКОГО СИНДРОМА: О ПРИРОДЕ ПОЛИТИЧЕСКОЙ ИНЕРЦИИ

 

Данная, заключительная, глава посвящена концептуальному, политологическому анализу общественно-политических процессов в современной России. В ней предпринимается попытка выделить общие факторы, которые делают возможной имперскую консолидацию различных идейных сил. Предлагаемая концепция постимперского общества позволяет взглянуть на роль прошлого и настоящего в воспроизводстве механизмов авторитарной демодернизации, охранительного национализма, а также в процессе мифологизации массового сознания. Мы помещаем современную Россию в контекст иных постимперских обществ ХХ и XXI веков, указывая на отсутствие принципиальной уникальности и «особого пути» развития российской политической системы. Затем мы анализируем два типа имперского мышления — антилиберальный национализм идеологов-«охранителей» и антинациональный либерализм «отчаявшихся» западников, развивающих идеи исторической и культурной предопределенности. Наконец, мы полагаем, что имперская модель общественно-политического развития в России практически исчерпала свои ресурсы, а для ее наименее затратного преодоления необходимы в первую очередь отказ от фатализма и переосмысление позитивной роли национально-гражданской консолидации.

 

Время политической реакции и нерешенные вопросы его понимания

Период 2011–2014 гг. стал временем заметных перемен в развитии российского политического режима и общества, осмысление которых является одной из важнейших задач данной книги. К концу этого периода отчетливо обозначились многие признакиполитической реакции.Под ними обычно понимаются ситуативные изменения политической системы той или иной страны в сторону противоположную от направлений, считающихся прогрессивными, и в целях «сохранения и укрепления отживших социальных порядков»489. И хотя сам вектор прогресса может пониматься неодинаково разными политическими силами — левыми и правыми, либералами и националистами, — все же некоторые общие черты политической реакции проявились в разные периоды мировой истории в различных странах мира490.

Во-первых, это всегда временные, не окончательные движения, охватывающие лишь определенный отрезок истории; во-вторых, это всегда эпоха подавления оппозиционных движений; в-третьих, время торжества традиционализма, в разных формах его проявления (клерикализм, религиозный фундаментализм, феодализм, монархизм и др.), над тенденциями политического обновления, а также время попыток традиционалистских сил навязать обществу восстановление отживших институтов (например, рабства или крепостного права, имперского порядка, инквизиции, сословных привилегий, цензуры или всевластия тайной полиции); наконец, в-четвертых, это период, когда, параллельно с доминирующей ориентацией на восстановление идеалов прошлого, общество утрачивает представления о социальных или политических перспективах развития и возникает явление, получившее название «безвременье».

Этот последний аспект эпохи реакции заслуживает особого внимания, поскольку безвременье является не только одним из признаков наступления политической реакции, но и важным механизмом ее эскалации. В публикациях многих российских экспертов термин «безвременье» стал весьма популярным определением всего периода с 2011 по 2014 г., характеризующегося полным отсутствием образа будущего не только в массовом, но и в элитарном сознании. Показательно, что такие оценки совпали у представителей разных политических взглядов: у экспертов, близких к либеральным кругам491, некоторых левых интеллектуалов492 и влиятельных экспертов, обслуживающих государственную власть493. Многие известные исследователи, обобщая тенденции трансформации российского общества и политического режима после 2011 г., указывали на неслучайный и неуникальный характер дрейфа России к безвременью и, шире — к политической реакции494. В мировой истории подобные попятные движения являются скорее правилом, чем исключением: например, непоследовательные, незавершенные, фрагментированные процессы демократизации во многих странах оборачивались реставрацией авторитарного режима (так называемыми обратными волнами демократизации495, или «дедемократизацией»496), а фаза модернизации правовой системы нередко сменялась фазой деградации конституционализма497. Те же самые волны модернизации и ретрадиционализации характерны для развития массового сознания, общественных нравов и ценностей498.

Вступление России в период безвременья, скорее всего, осознавалось и российским политическим истеблишментом, прежде всего как угроза задаче его самосохранения. Во всяком случае, в экспертных кругах, близких к власти, признавались факты не только психологического безвременья, но и растущей дезориентации общества. Например, руководитель ВЦИОМ В. Федоров констатировал в декабре 2012 г., что для массового сознания россиян характерны «разброд и шатания», рост недоверия, а также происходящее «достаточно искусственно» возвращение к ценностям «патриархального, автаркического и автократического общества», противопоставляемым ценностям модернизации499.

Ощущение безвременья всегда мучительно для общества, поскольку приводит к нарастанию проблем коллективного самоуважения, а то и к появлению чувства коллективной униженности. «Мы долго молча отступали. Досадно было, боя ждали», — писал М. Ю. Лермонтов о настроениях русских людей в начале русско-французской войны 1812 г. Вот и в начале первой декады 2000-х гг. социологи фиксировали у российского населения снижение удовлетворенности жизнью, проявления усталости от действий политической элиты и значительный спад готовности россиян гордиться свой страной. Если в 2010 г. доля тех, кто не испытывал чувства гордости за свою страну, составляла 34 %, то на конец 2013 г. она увеличилась до 40 % респондентов, опрошенных «Левада-Центром»500. Российский истеблишмент попытался преодолеть подобные настроения, активизируя патриотический энтузиазм населения. «Начиная с 2012 года тема патриотизма в России стала ведущим мотивом политического дискурса» президента и идеологов формируемого их же усилиями «путинского большинства», однако при отсутствии позитивных целей патриотизм сразу же стал подменяться шовинизмом, ксенофобией и ненавистью к «чужим»501. Именно шовинизм, не раз использовавшийся властями в российской истории последних по меньшей мере двух столетий, стал основой для негативной консолидации перед созданными образами врагов, список которых к 2013–2014 гг. быстро разросся, тогда как масштабы ксенофобии достигли небывалых размеров за всю постсоветскую историю России502.

Попыткой прорыва из застоя «снизу» со стороны общества были политические манифестации 2011–2012 гг., однако подъем политической активности российской оппозиции, названный нами в этой книге «Русской зимой», был неподготовленным, не обеспеченным реальной политической программой позитивных перемен. В результате оппозиционное движение было подавлено уже к 2013 г. Российская власть перешла в контрнаступление, используя, в том числе, и удачно для нее подоспевшие украинские события конца 2013 — начала 2014 г. По мере втягивания России в украинский кризис стало заметно, как на основе ненависти к общему врагу (к Майдану, украинским националистам и Западу), сформированной российскими средствами массовой пропаганды, и всеобщего ликования по поводу присоединения Крыма к России власти пытаются преодолеть безвременье и соорудить подобие новой политической перспективы и мобилизующей идеи. Ее суть состоит в установке на пересмотр результатов распада СССР и на его реставрацию в той или иной форме. В этом же ряду новых тенденций проявился почти весь стандартный набор индикаторов политической реакции:

агрессивная ретрадиционализация, выражающаяся не только в опоре на православно-державнические круги, но и в том, что провластный дискурс буквально переполнен мифологией мировых заговоров. Смутное время начала XVII века и революционные процессы 1917 г., крестьянские восстания и дворцовые перевороты в самодержавной России — все это объявляется единой цепью заговора Запада против России503;

усиливающиеся требования репрессий и подавления любого инакомыслия. Некоторые высокопоставленные представители государственной власти потребовали признать оскорбление «патриотических чувств» (вслед за «чувствами верующих») уголовно наказуемым преступлением504; очевидно, что любое негативное высказывание по поводу действий российских властей в Крыму или в отношении Украины может легко подпасть под такие расплывчатые антиправовые формулировки;

негативная мобилизация, в основе которой лежит нарастание антиамериканских, антиукраинских, антилиберальных настроений, а также развитие иных политических, социальных и этнических фобий в массовом сознании.

Так складывалась идеология «Русской весны», ставшая мощным катализатором ретроградных движений в стране и обусловившая значительные изменения внутри различных идеологических течений России. В предыдущих главах книги были подробно отражены, на примере различных идеологических интернет-сообществ, некоторые реакционные тенденции, характеризующие свертывание идеологического разнообразия при переходе российской политической системы от «Русской зимы» к «Русской весне», а именно:

сжались и без того ограниченные возможности Интернета как средства демократизации и либерализации общественного сознания (как мы уже сказали подробнее в главе 5);

усилился процесс сращивания националистического дискурса с провластным, что отразилось в возрастании активности проимперски настроенных националистов;

произошло свертывание оппозиционного дискурса в тех узких слоях левых и националистических группировок, которые развивали его в период «Русской зимы», в результате чего левые и национал-демократические силы утратили готовность вести диалог с либеральной частью общества;

радикально ускорился процесс маргинализации и виктимизации либералов и либерализма в пространстве Рунета и общественном мнении.

Важнейшей политической тенденцией, которую мы наблюдали с разных точек зрения, стало доминирование в Рунете на момент весны 2014 г., как и во всем медийном пространстве, неоимперской, шовинистической риторики: именно она стала площадкой единения националистов, левых государственников и лояльных режиму конформистов. Иными словами, новый идеологический союз, созданный вокруг неоимперской идеи, сплотил все антилиберальные силы.

В данной главе мы постараемся обобщить и проинтерпретировать полученные нами материалы с целью выявить общие факторы, способствующие поддержанию и воспроизводству в России имперской риторики в ее связи с демодернизационными процессами: укреплением авторитаризма, мифологизацией общественного сознания, ростом различного рода фобий и т. д. Мы попытаемся показать, каким образом антимодернизационная риторика проявляется, подчас в неожиданных формах, у таких разных идеологических течений, как идеологи политического режима В. Путина и российские либералы. С одной стороны, положение антиимперского меньшинства, сторонников преобразований по европейскому образцу в современной, «посткрымской» России незавидны: их выталкивают из политического и информационного пространства, загоняя в «осажденную крепость» даже в пространстве социальных медиа. Однако, в конечном счете, не играют ли сами российские либералы, открещивающиеся как от режима, так и от поддержавшего его российского общества, по навязанным им правилам — в пользу очередных попыток восстановления имперского порядка?

 

О сущности «имперского синдрома»

Российский сегмент Интернета, отражающий в себе социальные процессы современной России, как будто тотально поражен состоянием дежавю. Многим кажется, что призраки непогребенного, неосмысленного прошлого воскрешаются в исторической памяти: настоящее видится повторением «темных» периодов российской истории. Одним видится 1937 год; другим — время «столыпинских галстуков», а третьим — эпоха николаевской реакции после разгрома декабристов в конце 1825 г. Лозунги с плакатов демонстрантов на маршах оппозиции 2011–2012 гг. и заголовки блогов в либеральном сегменте «посткрымского» Рунета напоминают стихи М. Ю. Лермонтова времени торжества идеологии «официальной народности» о «мундирах голубых» и «преданном им народе». Здесь же, в Рунете, еще активнее обсуждаются причины массового одобрения обществом (во всяком случае, респондентами социологических опросов) открытых действий российской власти в Крыму и скрытых действий на Донбассе.

С одной стороны, популярны объяснения с конструктивистских позиций. Например, либерал А. Илларионов, бывший в начале 2000-х советником президента Путина, полагает, что консолидация общества вокруг действий российской власти в условиях негативной экономической конъюнктуры — следствие государственной пропаганды, или активности «информационного спецназа путинского режима»505. Такая точка зрения может быть выражена в радикальной форме; согласно ей, данные социологических опросов, дающие цифру одобрения деятельности Путина в 86 % (сентябрь 2014 г.), напрямую отображают реальность, точнее, «сознание 123 миллионов (86 %) жителей России»506. Другие конструктивисты не соглашаются с подобной интерпретацией. Например, журналист К. Рогов, не отрицающий определяющей роли российской госпропаганды, указывает на эффект сверхбольшинства и возникновение в обществе «спирали молчания»: те, кто выступал за Путина и раньше, стал об этом громче говорить, а противники путинского режима стали скрывать свои убеждения (в том числе путем отказа от участия в социологических опросах)507. Таким образом, социальная реальность сложнее: вряд ли можно приравнять деидеологизированные слои населения, демонстрирующие конформизм в публичном пространстве, к активным «крымнашистам».

С другой стороны, звучат эссенциалистские и фаталистические интерпретации. Либеральный политолог Е. Ихлов полагает, что агрессивная шовинистическая пропаганда в государственных медиа есть отражение желаний и комплексов народного подсознания. В результате само общество и таящиеся в нем националистические силы, ведущие к формированию русской политической нации, являются своего рода «заказчиком» на внешнюю политику режима Путина508.

Несмотря на многообразие позиций и (зачастую неосознанное) использование тех или иных объяснительных схем, эти дискуссии не выходят за рамки сиюминутных эмпирических обобщений, тогда как теоретический анализ причин очередного срыва процесса политической модернизации и неудач демократических преобразований в России существенно запаздывает. Остаются нерешенными многие теоретические вопросы, которые были поставлены еще в начале 2000-х гг., когда переход власти от президента Ельцина к Путину оценивался многими экспертами как поворот в российской политике, знаменующий собой возвращение к советской модели управления509. Уже тогда многие исследователи связывали эту историческую инерцию с влиянием имперского наследия на жизнь современной России. А. Мотыль, например, отмечал, что основным препятствием на пути к демократизации «России и ее соседей выступают не дурные политики, принимающие глупые решения, а институциональное бремя имперского и тоталитарного прошлого»510. Соглашаясь с автором в признании значимости влияния имперского наследия на современное развитие России, стоит подчеркнуть и наши разногласия. На наш взгляд, не имеет смысла противопоставлять «дурную наследственность» «дурным политикам» хотя бы потому, что деятельность таких политиков чаще всего и приводит к возрождению или оживлению остатков имперского наследия. Кроме того, метафора наследия не дает представления о его конкретном содержании.

Логичнее обратиться к иному способу характеризовать данный феномен, а именно к концепции «имперского синдрома», включающего в себя три составных элемента — «имперскую власть», «имперское тело» и «имперское сознание»511. Все эти элементы, которые были характерны — разумеется, в различных формах — для империи Романовых и СССР, стали объектом воспроизводства и имитации в условиях современной, постсоветской России512.

«Имперская власть» — это политический режим империи. «Империя, — отмечает Д. Ливен, — по определению является антиподом демократии, народного суверенитета и национального самоопределения. Власть над многими народами без их на то согласия — вот что отличало все великие империи прошлого и что предполагает все разумные определения этого понятия»513. Останавливаясь на проблемах национальной идентичности и нелегитимного господства в модерновых империях, М. Бейссингер определяет империю как «нелегитимныеотношения контроля со стороны одного национального политического сообщества над другим»514. Е. Гайдар также считал важнейшим свойством имперского государства его политический режим, а именно то, что в нем «imperium — власть доминировала в организации ежедневной жизни»515.

Формула «власть без согласия народов» не обязательно означает, что эта власть основана исключительно на насилии; главное — она указывает на то, что в имперских политиях воля граждан и их ассоциаций, например территориальных сообществ, не имеет значения для функционирования государства. Одновременно с этим в империях существует суверенитет верховного правителя, олицетворяющего в себе все общество (или «нацию» на языке Модерна), в отличие от народного суверенитета в государствах-нациях, создающего «нацию» через политическое участие и публичную политику. Неслучайно и то, что применительно к империям речь идет о народах, то есть множестве групп, объединенных по этническому, лингвистическому, религиозному или территориальному признаку и при этом слабо связанных друг с другом «горизонтальными», гражданскими отношениями.

Хорошим индикатором имперского порядка является управление провинциями страны с помощью наместников: сатрапов, прокураторов, воевод, назначаемых губернаторов. Создание федеральных округов в России в 2000 г. и лишение жителей российских регионов права выбора их руководителей четыре года спустя — это форма восстановления имперского порядка; данное решение было сугубо аппаратным, кабинетным, не опиравшимся ни на легитимные процедуры (вроде референдума), ни на широкое общественное обсуждение. Восстановление управления по типу сатрапий обосновывалось ссылками на национальную русскую традицию, и это был не первый в истории России опыт подобной формы легитимации политических решений. Возвращение к выборам губернаторов в 2012 г. не сильно увеличило зависимость глав регионов от населения: они по-прежнему ориентируются не столько на потребности местных жителей, сколько на Кремль, перед которым они чувствуют свою ответственность516. В то же время управление, доверенное верховным наместникам (постпредам Президента), переводится в ручной режим и приобретает в «посткрымскую» эпоху чрезвычайный характер517.

«Имперская власть» нацелена на управление и сохранение «имперского тела» — территории страны, разделенной на неинтегрированные в культурном отношении регионы, сохраняющие исторические следы колониальных завоеваний и постоянного освоения завоеванных просторов518. Погоня за природными ресурсами восточных земель — пушниной — способствовала завоеванию огромных сибирских просторов, ставших уже в ХХ веке новой базой для «ресурсного государства» благодаря открытым запасам нефти и природного газа519. Так или иначе, по классификации Ч. Тилли, российское государство опиралось на насилие больше, чем на капитал520: экономические отношения никогда не были отделены от политической власти, стремившейся к централизации. Помимо «вертикальных» хозяйственных связей, следы колониальных завоеваний заметны прежде всего в ареалах компактного расселения колонизированных этнических общностей, элиты которых до сих пор оперируют в своем дискурсе оппозицией «мы и Россия», вне зависимости от того, имели ли эти народы в прошлом свою государственность. Впрочем, не только территории с преобладанием этнических меньшинств, но и все так называемые «субъекты Российской Федерации», включая области с преимущественно русским населением, — это фактически части «имперского тела». В действительности они лишены своей политической субъектности и объединяются на основе административного принуждения, «вертикали власти», а не добровольного согласия и осознанной заинтересованности в интеграции. Имперский принцип «удержания территорий» канонизирован в российской политике начала XXI века. В своем ежегодном послании Федеральному Собранию президент Путин еще в 2003 г. назвал «удержание государства на обширном пространстве» на протяжении тысячелетия историческим подвигом народа521.

Наконец, «имперское сознание» включает в себя сложный комплекс традиционных стереотипов массового сознания, например подданническое сознание522, сохраняющее устойчивые этатистские ценности («культ личности государства», по выражению Е. Евтушенко523), надежды на «мудрого царя» и «сильную руку», а также имперские амбиции по отношению к внешнему миру.

Элитарные разновидности «имперского сознания» прежде всего связаны с геополитическим эссенциализмом, выражающимся в двух взаимосвязанных представлениях: во-первых, о российской «уникальной цивилизации», навечно сохранившейся в «русской душе»; во-вторых, о постоянной угрозе этой «цивилизации» со стороны «цивилизации Запада». Эта старинная идея, известная с начала XIX века, вновь стала набирать популярность с середины 1990-х в интеллектуальных и околовластных элитарных кругах, приводя их к тем же выводам, что и графа Уварова за полтора столетия до них, а именно: для защиты от внешнего врага нужны сильный правитель — император — и собственная система ценностей, основанная на патернализме и антизападничестве. Сегодня концепцию принципиальных различий в интересах и ценностях России и Запада, а также идею необходимости реанимации имперского порядка для отражения «западной угрозы» развивают профессиональные пропагандисты и идеологи, такие как члены «Изборского клуба» (В. Аверьянов, А. Дугин, М. Леонтьев, Н. Нарочницкая, Н. Стариков, А. Фурсов, М. Шевченко и др.), созданного в 2012 г. под председательством сталиниста А. Проханова524.

Р. Вортман утверждал, что в династии Романовых лишь два императора, имевшие личные претензии к западникам (Николай I после восстания декабристов и Александр III после убийства террористами-западниками его отца), сознательно и последовательно опирались в своей политике на мифологию национальной исключительности России, противопоставляя ее политическим моделям Запада525. Полтора столетия спустя их преемником стал В. Путин, который с самого начала своего лидерства в России и до сегодняшнего дня ретранслирует ту же мифологию. В 1999 г., когда в России еще доминировала идея «догнать Запад», Путин, будучи премьер-министром, отстаивал во многом иной подход, подчеркивая уникальность российского варианта развития:

Россия не скоро станет, если вообще станет, вторым изданием, скажем, США или Англии, где либеральные ценности имеют глубокие исторические традиции. У нас государство, его институты и структуры всегда играли исключительно важную роль в жизни страны, народа. Крепкое государство для россиянина не аномалия <...> а, напротив, источник и гарант порядка, инициатор и главная движущая сила любых перемен526.

Уже в этих словах можно усмотреть ориентацию на обоснование «особого пути» (Sonderweg) развития — идеологического конструкта, не раз использовавшегося имперскими режимами России и Германии в прошлом527. Притом Путин говорил это, являясь подчиненным Б. Ельцина. Став главой государства, он все более открыто стал развивать идею о цивилизационных различиях между Россией и Западом, ссылаясь на философа Ивана Ильина, прямого наследника интеллектуальной традиции поздних славянофилов. Наиболее полно идеи российской уникальности — исторической, культурной и политической — отражены в программном выступлении российского лидера — статье 2012 г. под названием «Россия: национальный вопрос»528. В ней Россия провозглашается «полиэтнической цивилизацией», существующей благодаря «единому культурному коду», суть которого сводится к мессианской роли русских и созданию самого большого в мире государства. В этих рассуждениях отсутствует слово «империя», как не было его и в официальном советском дискурсе «дружбы народов»529; однако обе идеологемы, очевидно, являются выражением дискурса имперского порядка.

Производство мифов об уникальности российской демократии («суверенная демократия»), о культурной предрасположенности русского народа к авторитарному стилю правления («колея», «русская матрица»)530 и об «особом пути» развития России представляет собой процесс реанимации «имперского сознания». На достижение этой же цели работает последовательный курс российских властей по ретрадиционализации общественных нравов — поиск «духовных скреп». Суть этой «борьбы за умы» россиян состоит в пропаганде так называемых традиционных семейных ценностей и использовании православия как механизма формирования консервативного большинства наряду с поиском врагов, как внутренних (гомосексуалисты или либералы, «пятая колонна»), так и внешних (страны Балтии, Грузия, США или Украина, в зависимости от внешнеполитической ситуации).

Элементы «имперского синдрома» не просто взаимосвязаны, но и обеспечивают взаимную устойчивость всей конструкции, выступая условием ее воспроизводства. Вот лишь некоторые варианты такой взаимосвязи. С одной стороны, пока сохраняется «имперское тело», живы и страхи его разрушения. Такие страхи приняли наиболее массовый характер после распада СССР. Впрочем, это произошло не сразу, не в 1991 г.; страхи «возвращались» из прошлого постепенно, на протяжении всего последнего десятилетия ХХ века. К этому мы обратимся чуть позже.

С другой стороны, пока существуют страхи разрушения или захвата «имперского тела» внутренними или внешними врагами, воспроизводятся и надежды на «сильную руку» и «мудрого царя». Эти стереотипы, в свою очередь, используются как база для восстановления и укрепления имперской, антифедеративной централизации. Целями борьбы с сепаратизмом В. Путин, в частности, обосновывал введение федеральных округов в мае 2000 г.531, а необходимость замены избранных губернаторов назначаемыми после Бесланской трагедии 2004 г. была обоснована борьбой с терроризмом и укреплением безопасности532.

Наконец, размер «имперского тела» порождает великодержавные амбиции. По мысли (нео)евразийцев, идеи которых стали основой официального дискурса российского политического режима, не может страна с самым большим «телом» на свете не иметь особой геополитической роли в мире, не претендовать на статус великой державы. Знаменитый постулат этой группы идеологов гласит: «Географический рельеф как судьба»533.

Существует множество факторов, активизирующих взаимодействие в цепи «имперское тело — имперское сознание — имперская власть». Мы сосредоточимся на такой их классификации, которая позволяет отделить факторы, обусловленные историей и являющиеся адаптацией к среде, от факторов, связанных с манипуляциями массовым сознанием и эксплуатацией существующих у населения страхов. Так, мы полагаем, что «имперское сознание» не является имманентно присущим массовому сознанию всего населения России или менталитету русских. Напротив, оно оживает только в том случае, если его последовательно активизируют, реконструируют заинтересованные политические силы, опирающиеся при этом на благоприятные для себя условия, например усталость народа от реформ и отсутствие демократических традиций.

Механизмы «имперского пленения». О постимперских трансформациях в России

Случай постсоветской России наглядно демонстрирует, как обществу в 1990-е гг. буквально навязывалось «имперское сознание». В 1992–1994 гг. на политической сцене России уже в полной мере проявились политические силы, которые можно назвать имперскими реставраторами. Например, бессменный лидер российских коммунистов Г. Зюганов уже тогда патетически взывал к чувствам русских людей: «Без воссоединения ныне разделенного русского народа наше государство не поднимется с колен»534. Левые силы, да и не только они, активно выдвигали триединое требование: «возрождение СССР», «объединение разделенного русского народа» и «защита русских соотечественников, брошенных на произвол судьбы» в новых независимых государствах535. Это те же идеи, которые ныне поддерживает большинство россиян, но ведь в начале 1990-х такие лозунги не имели большого отклика в массовом сознании. Социологические опросы 1993 г. не выявили у россиян ни малейших признаков сожалений о распаде страны и тяги к ее объединению. Например, только 16 % россиян в то время заявляли, что их жизнь в значительной мере связана с другими республиками бывшего СССР, при этом у этнических русских актуальные эти связи были менее значимыми, чем у респондентов других этнических групп536, многие из которых, возможно, были выходцами из других республик бывшего Союза537. Лишь 9,3 % русских и 12,9 % представителей других национальностей заявляли, что они ощущают «свою общность с людьми и историей этих республик» (речь шла о союзных республиках). И даже простой интерес к территориям за пределами России был тогда невысок. К Украине интерес был выше, чем к другим республикам, но и к ней проявляло внимание меньшинство — только 21 % русских респондентов538.

К 1993 г. появился Конгресс русских общин, который стремился превратить многомиллионную русскую диаспору в новых государствах, бывших республиках СССР, в мощную политическую силу и орудие русского ирредентизма, то есть объединения вокруг России людей, считающих себя русскими. И каков был результат? Ничего похожего на имевшие место в прошлом и настоящем венгерский ирредентизм (например, присоединение Северной Трансильвании и проект Великой Венгрии) или румынский (Великая Румыния) ирредентизм. Ничего, что могло бы даже отдаленно напоминать по своей мощи указанные ирредентистские движения, на территории СНГ тогда не проявилось. Ирредентизм считается в теории одним из ярких признаков имперского национализма и имперского массового сознания. И в 1990-е гг. эти свойства проявлялись у иных народов, например венгров, сербов и румын, больше, чем у русских.

Можно утверждать, что жесткие государственники и имперские националисты до середины 1990-х гг. ссылались на «волю народа» без малейшего на то основания. В начале 1990-х гг. 60 % опрошенных социологами под руководством Ю. Левады респондентов рассматривали Запад как модель для подражания, имея в виду его политическую систему, рыночную экономику и образ жизни539. Прошло время, и к 1995 г. стали все более ощущаться трудности переходного периода: нарастала усталость от реформ и ошибок в их проведении. Именно в это время массовые настроения начали постепенно меняться. В середине 1990-х гг. процесс эрозии позитивного образа Запада только начался, а к 2000 г. оценки начала 1990-х поменялись на противоположные. В 2001 г. 67 % опрошенных в России указали, что западный вариант общественного устройства в той или иной мере не подходит для российских условий и противоречит укладу жизни российского народа540.

Радикальность социально-экономических перемен в России в 1990-е гг. была ниже, чем, например, в Польше или странах Балтии; по крайней мере, отраслевая структура экономики России и состав ее менеджмента изменились меньше. Однако у названных соседей России психологическая болезненность от шока перемен смягчалась желанием войти в Европу. Считалось, что ради этой самостоятельной и важной цели можно было потерпеть дискомфорт и преодолеть болезни роста. В России такого защитного механизма в народном сознании не было: движение в Европу не являлось самостоятельной целью, напротив, эта идея сама зависела от нескольких других. Важнейшую роль в восприятии вестернизированных реформ играло отношение к социализму и к СССР. В 1989–1992 гг. более половины россиян поддерживали лозунг «Социализм завел нас в тупик»541. Примерно такая же доля респондентов выступала в поддержку аналогичной идеи в Польше 1980-х гг., но там подобные настроения специально оберегали, на их сохранение работали музеи социалистического быта, подавлявшие желание вернуться в социализм, фильмы А. Вайды и едва ли не вся польская литература. В России ничего похожего не было, и к 1995 г. стал популярным другой тезис: «Социализм был не так уж плох, плохи были его лидеры», — а к началу 2000-х были реабилитированы и советские лидеры.

В этом отношении показательны перемены отношения к образу И. Сталина. Во второй половине 1980-х, в период начала общенациональных социологических опросов в СССР, Сталин не попадал в списки выдающихся деятелей и был фигурой, постоянно подвергаемой в перестроечных медиа жесточайшей критике. В 1991 г., в новой постсоветской России отношение к нему в массовом восприятии лишь ухудшилось. Тогда менее одного процента опрошенных первым в России социологическим центром ВЦИОМ посчитало, что о нем будут помнить через десять лет. Подавляющее же большинство респондентов было уверено, что его скоро просто забудут. Однако этот прогноз не сбылся: менее чем через десять лет, в 2000 г., тот же социологический центр зафиксировал, что Сталин, по данным опросов общественного мнения, лидирует в списке самых выдающихся глав российского государства в ХХ веке542. Показательно, что третью строчку в этом рейтинге занимал Ю. Андропов — руководитель Советского Союза в 1982–1984 гг., а до этого многолетний глава КГБ, который, так же как и Сталин, воспринимался в массовом сознании россиян как сильный авторитарный администратор — «железная рука»543. После десяти трудных лет привыкания к новой социальной и экономической среде у многих россиян возродились привычные советские стереотипы, связывающие в сознании стабильность исключительно с авторитарным правителем. Но еще важнее, что эти патерналистские стереотипы навязывались массам российской политической элитой, которая не только морально реабилитировала Сталина, но и активно его рекламировала. В 2000 г., по случаю Дня Победы, имя Сталина впервые прозвучало в позитивном ключе из уст президента Путина; тогда же кинорежиссером Н. Михалковым была озвучена идея переименования Волгограда в Сталинград544. С тех пор тема возвращения городу имени Сталина возникала каждый год накануне 9 мая.

В 2002 г. социологический центр ВЦИОМ под руководством Ю. Левады выпустил юбилейный сборник, посвященный 15-летию своей деятельности и отразивший социальные перемены в России с 1987 г. Оказалось, что именно в 2002 г., впервые за 15 лет социологического мониторинга, распад СССР был оценен респондентами в качестве главного и самого драматического события всего этого периода545.

Вслед за изменением взглядов на социализм и Советский Союз быстро стали меняться представления о врагах России. В СССР Запад рассматривался не только как геополитический противник, но и как классовый враг, компромисс с которым невозможен, поскольку классовые противоречия, согласно марксистской доктрине, носят антагонистический характер. Единственным временем, когда политическая элита СССР, а затем и России провозглашала лозунг возвращения в «семью цивилизованных народов», «в Европу», был период с конца 1980-х до начала 1990-х гг. Массовое сознание тогда весьма активно поддержало эту политику, в это время в России доминировала идея: «Зачем искать врагов, если корень наших бед в нас самих». Однако по мере возвращения советского в культуре России стали оживать и советские стереотипы массового сознания. Первыми вернулись страхи, фобии, образы врага. В 1991 г. только 12 % опрошенных считали Запад (прежде всего США) врагом, в 1994 — уже 41 %, а в 1999 г. почти две трети респондентов — 65 %546. В 2014 г., после произошедшей в Украине национал-демократической революции, отношение основной массы россиян к Западу стало почти тотально враждебным. Опрос «Левада-Центра», проведенный 18–21 июля 2014 г., показал, что к США плохо относятся 74 % респондентов (максимальное значение за все время наблюдений). 60 % опрошенных негативно относятся к странам Евросоюза547. При этом 52 % россиян полагают, что «Украина стала марионеткой в руках Запада и США, проводящих антироссийскую политику»548.

Рост фобий к Западу не связывался в массовом сознании с возрождением советских черт в жизни России. Свои перемены россияне объясняют с позиций несовместимости цивилизаций России и Запада; в общем виде данную позицию можно сформулировать так: «Вот мы изменились, стали демократией, а Запад нас по-прежнему не любит — это их природная русофобия».

В России вначале вернулось советское сознание (конец 1990-х гг.), а уже после этого постепенно была реабилитирована идея империи в досоветской ее редакции. Дело в том, что в Советском Союзе термин «империя» имел сугубо негативную коннотацию. Авторитетный историк советской национальной политики Т. Мартин приводит документальные доказательства своего вывода о том, что «Ленин и Сталин очень хорошо понимали, как это опасно — именоваться империей в эпоху национализма»549. Поэтому советские лидеры никогда не называли СССР империей; «это слово отвергли со всей определенностью»550. И нынешнюю Россию ее власти до сих пор упорно именуют федерацией, хотя она все больше приобретает (вернее, восстанавливает) черты имперского устройства. Советским людям со школы внушали, что империя — это «плохо», это «тюрьма народов», это режим, против которого боролся великий Ленин, а империализм есть последняя стадия разложения капитализма. Тем удивительнее реабилитация термина «империя» в России начала XXI столетия.

Примечательно, что в начале 2000-х гг. в разных издательствах России вышли романы, написанные в жанре оруэлловской антиутопии: описывая современность под видом событий будущего, они были посвящены России как империи551. Во-первых, показателен интерес к жанру антиутопии, который иногда называют жанром «зашифрованного языка». В период Перестройки и президентства Ельцина у россиян не было спроса на такого рода произведения. Напротив, после долгих лет жизни за «железным занавесом» изголодавшаяся по правде постсоветская публика буквально набрасывалась на ранее запрещенную литературу и на публикации, отражавшие актуальные проблемы общества. Во времена Путина, как и во времена Сталина или Брежнева, появилась необходимость зашифровывать мысли о современности.

Во-вторых, поражает, что во всех романах отразилось предчувствие возрождения в России имперского порядка. В одном из них (в романе Э. Геворкяна «Времена негодяев») прямо говорится о России как империи; в других используются вымышленные названия: «Славянский Союз» (О. Дивов, «Выбраковка»), «Ордусь» (то есть «Ордо-Русь») (Хольм Ван Зайчик, цикл повестей «Плохих людей нет. Евразийская симфония» — «Дело жадного варвара» и др.) или «Империя Гесперия», столица которой называется Москва (П. Крусанов, «Укус ангела»). Время действия отмеченных романов обозначено по-разному: у Э. Геворкяна время указано точно — 2014 год, у других менее определенно, как первое 20-летие или 30-летие нынешнего века. Несколько позже, в 2006 г., вышла знаменитая ныне антиутопия писателя В. Сорокина «День опричника». Эта книга по замыслу писателя должна была предостерегать о судьбе, которая ждет Россию в случае продолжения текущего политического курса. Действие книги происходит в России образца 2027 года, которая отгородилась от мира при помощи Великой Русской Стены, символа, как известно, иной, древней империи. Трудно найти лучший метафорический прием, чтобы описать изоляцию России в 2014 г.

Ни один из этих романов не мог служить делу популяризации империи, поскольку во всех из них ее образ был представлен крайне непривлекательно, отталкивающе, а порой и ужасающе. Например, в гротескном романе «Дело жадного варвара» Россия изображена полностью порабощенной Китаем. Русский народ в романе ассимилирован, а русский язык забыт и вытеснен китайским. От России остался лишь государственный гимн, текст которого был некогда написан поэтом С. Михалковым, но слегка измененный: в нем говорится о Союзе улусов вместо прежнего Союза республик.

Писатели в романах передали свой страх перед надвигающимся тоталитаризмом, раньше, чем социологи, ощутив происходящие в российском обществе перемены: прежде всего массовый спрос на стереотипы «имперского сознания», которые целенаправленно активизировались с конца 1990-х гг., а ныне широко эксплуатируются в целях самосохранения авторитарного режима и реанимации «имперского синдрома». Приписываемый В. Путину знаменитый лозунг «Россия будет либо великой, либо ее не будет вообще» является обобщением таких стереотипов массового сознания552.

Лишь к концу первой декады XXI века в политическом дискурсе так называемых «национал-патриотических» сил России (А. Дугин, А. Проханов, М. Юрьев и др.) стало модным использовать слово «империя» для обозначения как былого советского величия и порядка, так и желаемых перемен в будущем. Но больше других в популяризации империи постаралась и преуспела бизнес-реклама. Ее усилиями мотивы империи постепенно стали входить в массовую культуру, а затем и в массовое сознание. Самые популярные сорта русской водки во многих регионах России получают названия «Империя», «Имперская». Бизнес-класс в некоторых российских авиакомпаниях переименовали в класс «империал». А дальше термин «империя» стал символом чего-то очень хорошего, постоянно мелькая в словосочетаниях типа «империя вкуса», «империя духа». Империя стала воспеваться на эстраде, в кино, в литературе. В художественных произведениях «империя» стала выглядеть привлекательно, «красиво», иногда даже «шикарно», как парад войск царя Александра III на кремлевской площади в кинофильме Н. Михалкова «Сибирский цирюльник». Неоимперский стиль стал доминирующим в архитектуре и градостроительстве.

Возрождение «имперского сознания» шло рука об руку с реанимацией имперского порядка. Уже к середине 2000-х гг. ярко обозначился рост фантомных болей по империи, а свертывание демократических институтов стало ускоряющейся тенденцией553. Помимо усталости населения от реформ, вызывавших необходимость адаптации к быстро меняющимся условиям жизни и к резкому росту разнообразия, в том числе ценностного и идеологического, немаловажную роль в процессе антидемократического и антилиберального отката сыграли и внешние события, такие как действия НАТО в Югославии в конце 1990-х гг., но в особенности — «оранжевая революция» 2004 г. в Украине554.

«Украинский фактор» стал одним из механизмов изоляции и консолидации авторитарного режима в России и в 2014 г.555 Однако уже тогда, в 2004–2005 гг., внешние шоки наложились на внутриэкономическую динамику: политические элиты осознали возможность извлекать ренту из отказа от болезненных для общества трансформационных реформ — экономических, политических и правовых. Как только «стало ясно, что цены на нефть будут продолжать расти», Путин «отказался от реформ»556. Суть выбора модели развития была в ограничении конкуренции в политике и экономике, то есть в поддержании «порядка ограниченного доступа» (или «естественного государства»), если воспользоваться терминологией Д. Норта и соавторов.

С 2005 г., по версии Freedom House, Россия является несвободной (not free) страной557. С того же момента многие исследователи для определения российского политического режима начали использовать термин «управляемая демократия», который коррелирует с концептом суверенной демократии, изобретенным идеологом режима Путина В. Сурковым558. По уровню институционализации демократии и гарантии прав граждан путинская Россия относится скорее к категории домодерных (или немодерных) обществ, в которых нет защиты гражданского общества и бизнеса от произвола со стороны государства559, а уровни доверия и конкуренции крайне низки560. Российское «государство как институциональная конструкция и воплощение публичной жизни общества является слабым и дисфункциональным»561. Отсутствие механизмов гражданского контроля способствует расцвету «мнимого конституционализма»562— состояния правовой системы, при котором становится возможным «фактическое изменение Конституции без формального пересмотра ее текста» с целью ограничения демократии и укрепления доминирования исполнительной власти563. Именно в это время российские власти начинают оказывать финансовую поддержку неоимперским и просоветским силам564, а апелляции к православию становятся неотъемлемой частью официального дискурса режима В. Путина. Завоевания демократической революции конца 1980-х — начала 1990-х стали казаться случайным эпизодом недавнего прошлого, а единственно верным курсом — попытки восстановления империи. Знаковым событием, обозначившим бесповоротный выбор российских политических элит в пользу постимперского государства, стали слова президента Путина, произнесенные в 2005 г.: «Крушение Советского Союза было крупнейшей геополитической катастрофой ХХ века»565.

Трудно понять механизм постоянного возврата к имперскому прошлому, не обратившись к сравнениям с другими странами. Сравнительная перспектива позволяет увидеть, что явление постимперских трансформаций, сопровождающихся ростом ностальгических настроений по утраченному государственно-имперскому величию, исторически неуникально. Напротив, этот феномен едва ли зависит от культурных и географических особенностей: постимперские общества и по сей день многочисленны, особенно если учесть, что самые крупные колониальные империи перестали существовать только в середине прошлого столетия. Распад Советской империи, как и крах всех иных империй, сопровождался чередой кризисных явлений566. Однако России среди иных посткоммунистических обществ пришлось сложнее остальных.

Прежде всего, Россия на протяжении столетий была континентальной, или территориально интегрированной, империей. Коллапс таких образований оказывается наиболее болезненным. Колониальные (заморские) империи — другое дело. В эпоху Модерна они существовали как бы на двух скоростях: метрополии шли по пути строительства национального порядка, оставляя имперскую структуру в качестве рамки, «надстройки», которая обеспечивала геополитическое и геоэкономическое могущество европейских наций. Нация для себя, империя для колоний — вот формула, которая описывает державы-метрополии европейского типа в их зрелом виде в XIX — первой половине XX века. К воспроизводству этой же модели стремились милитаристская Япония, фашистская Италия, кайзеровская и затем нацистская Германия. Со значительными оговорками США после Второй мировой войны можно считать такого рода нацией, осуществляющей империалистическую внешнюю политику, однако без претензий на территориальную экспансию: территория сама по себе утратила ценность в мире наций. Так или иначе, для России эта формула совершенно чужда. Россия никогда в своей истории не знала ничего похожего на национальный тип социально-политической организации. Рухнувшее имперско-советское пространство оставило страну неподготовленной к глубоким трансформациям переходного периода, что породило проблему разделенности русского народа политическими границами (около 20 миллионов русских оказались за пределами Российской Федерации), тогда как именно русские были инициаторами строительства империи и главной опорой имперского порядка. Именно в этом, имперском смысле слова русские являлись государствообразующим народом567. И в воображаемом сегодня «Русском мире», границы которого российские власти примеряют к расширенному, «родовому», «имперскому телу» Российской империи / СССР, главным действующим лицом провозглашаются русские — народ-правитель и народ-жертва своего имперского величия568.

В результате распада СССР Россия унаследовала территорию «сердцевины» империи. В этом состоит еще одно важное отличие российского общества не только от постсоветских стран, но и от бывших колоний европейских держав в Америке, Азии и Африке. То обстоятельство, что российское имперское пространство не знало четких различий между метрополией и периферией, границы между которыми постоянно передвигались в процессе внутренней колонизации, способствовало созданию дополнительных трудностей на пути nation-building в постсоветской России. Воспроизводить «имперский синдром» значительно легче, когда страна «похожа на окровавленный торс империи — то, что осталось, когда от нее отделились другие [советские] республики»569. Иные посткоммунистические общества пусть часто и с великим трудом, но все-таки сумели встать на извилистый путь национального строительства570. Важным фактором на этом пути оказалась готовность элит и общества к выбору ценностной системы, позволяющей легитимировать новые институциональные системы. Возможность апеллировать к досоветскому прошлому блокировала воскрешение «призраков» имперско-советского прошлого; невозможность (или нежелание элит) найти антисоветскую ценностную платформу способствовало такому воскрешению571. В этом смысле легче всего пришлось странам Центральной и Восточной Европы. Там консолидация населения и превращение его в демос облегчались наличием демократических традиций и докоммунистической исторической памяти. Решающую роль, безусловно, сыграл и политический фактор — идея возвращения в лоно западной цивилизации, из которой они прежде «выпали» не по своей воле. Наконец, успех постсоциалистических трансформаций на пути к стабильной демократии в этой группе стран был достигнут благодаря реально существовавшему противостоянию гражданского общества и политического режима, навязанного извне: если «Россия воспринимала себя как центр империи», то, например, «Польша себя — как оккупированную страну»572. В отличие от Польши, Чехословакии, Венгрии, стран Балтии и даже Грузии, Молдовы и Украины (которым приходится имитировать модели восточноевропейских стран) Россия после 1991 г. оказалась один на один со своим имперским прошлым. Перед ней встала сложнейшая задача изживания имперского порядка из самой себя.

Сравнение постсоветской России с «сердцевинами» других континентальных империй оказывается довольно продуктивным для понимания феномена «имперского пленения» и сложности постимперских трансформаций. В схожем с постсоветской Россией положении оказывались иные имперские политии, потерпевшие крах в ХХ веке. В то время как на обломках Российской империи в результате Гражданской войны победила имперско-советская модель573, в иных континентальных империях реализовались другие сценарии трансформации.

В образовавшихся на просторах бывшей Австро-Венгрии республиках заработал механизм этнического национализма. Тем не менее его влияние не смогло ликвидировать в одночасье «имперское сознание» и предотвратить ностальгию по утраченному государственному величию. Чешские немцы, оказавшиеся на обломках Габсбургской монархии, в которой они были господствующим этносом, приветствовали аннексию Судетской области и последовавшую оккупацию всей Чехословакии в 1938–1939 гг., а в Вене тем временем восторгались гитлеровским Аншлюсом. Третий Рейх стал для немцев Германии, Австрии, Чехии, Польши и других стран региона попыткой восстановить бывшее имперское пространство и возродить мощь, утраченную этим государствообразующим народом двух империй, павших в 1918 г.

Турецкая республика с начала 1920-х гг. стала полем для действия новых для нее форм националистического воображения и практики: здесь умы были захвачены младотурецким этнонационализмом в его смеси с западничеством и стремлением к полномасштабной модернизации общественных нравов и политической системы. Однако актуализированное наследие империи вскоре и здесь дало о себе знать: национальный порядок так и не был в полной мере построен, созданная демократия оказалась нестабильной, а курдский вопрос внутри (и вне) Турции до сих пор не решен, хотя прошло уже целое столетие с начала турецкой постимперской трансформации.

Югославия — отличная от СССР лаборатория по построению «красной империи»: югославский проект был значительно «мягче» советского, притом отнюдь не только в экономике и внешней политике. Югославские элиты во главе с И. Тито также пытались поддерживать хрупкий баланс между этносами и территориями при помощи квазифедеративной модели власти. Однако эти попытки, плохо скрываемые официальной идеологией и системой коммунистического управления, в конечном счете легко уступили место веренице этнических конфликтов. Результатом последних, в частности, стал территориальный раздел имперского центра — Сербии. Имперский порядок, отлучавший народы от реального принятия решений, стремился поддерживать их фактическое и символическое равноправие, но в конечном итоге сам способствовал развитию этнических национализмов, как только авторитарный режим столкнулся с рядом внутренних и внешних кризисов.

Югославский, как и российский сценарии свидетельствуют о том, что разложение империи может быть оттянуто на десятилетия, а «спящие» территориальные претензии, подогревающие националистические настроения, могут быть возбуждены значительное время спустя после момента юридического оформления государственных границ. Примером этому является возвращение к идее и практике «космического суверенитета»574 в России в виде планов по новому «освоению», то есть колонизации, «Русского мира» на просторах Евразии575 через двадцать лет после краха СССР.

В современной России, начиная с конца 1990-х и до настоящего времени, происходит развитие процессов аналогичных тем, что имели место в Германии 1920-х и начала 1930-х гг.576. Их суть, как мы увидели, состоит в мистификации имперского прошлого и попытке в него вернуться. «Призраки» прошлого настигают настоящее, а фантомные боли по империи и воспроизводство имперского наследия в мышлении и политической практике достигают своего апогея в попытках искоренения идеологического (и иного) разнообразия, ликвидации федерализма и консолидации политического режима вокруг ксенофобной и милитаристской риторики. Как бомба замедленного действия, этот «синдром» становился явью постепенно: демократическая революция времен Перестройки и начала 1990-х гг. сменилась замедлением реформ. За этим последовал реставрационный период, прошедший несколько этапов — от восстановления имперской символики государства до деградации конституционных норм, от ограничения политического плюрализма до травли оппозиции, от сожаления об утрате имперских (советских) колоний до агрессивной попытки реализовать проект имперского национализма на постсоветском пространстве.

В главе 2 было показано, что национализм как идеологическое течение и политическое движение в России долгое время апеллировал исключительно к поддержанию имперского порядка. Этническая составляющая русского национализма, напротив, исторически была подчинена целям сохранения «имперского тела» и носила реакционный характер, являясь опорой режима и защитником консервативных ценностей. Гражданский национализм и вовсе был искоренен из идейной жизни российского общества после восстания декабристов, подготовленного влиянием французского республиканизма. Таким образом, в России ни чисто этнический национализм, требовавший создания государства на основе «сброса» инокультурных окраин, ни гражданский национализм, стремившийся акцентировать внимание на правах граждан и политическом участии, не были облечены в формы интеллектуальных движений и политического действия ни в XIX, ни в XX, ни даже в начале XXI века.

Сам термин «имперский национализм» звучит непривычно, по крайней мере для западной научной традиции, в рамках которой национализм чаще всего рассматривается как один из факторов противостояния империи, имперскому господству. Тем не менее феномен имперского национализма, поддерживающий имперские цели, реально существует в российских условиях и не раз проявлялся в истории России. Можно без преувеличения сказать, что данная идеологическая платформа оказывала и продолжает оказывать важнейшее влияние на развитие страны в последние два века, представая в разных по форме, но схожих по сути ипостасях: от «официальной народности» до славянофильского национального мифа эпохи Александра III и поддержанного императором Николаем II черносотенства, от сталинского великодержавничества до околовластного «цивилизационного национализма»577 и путинского «крымнашизма».

Во всех случаях главной целью провозглашается борьба за сохранение территориальной целостности страны в ее существующих, имперских, границах (то есть борьба за удержание «имперского тела»). Основным средством для этого становится сильная и централизованная власть, вокруг которой сплачивается разрозненное общество. А главным идеологическим лейтмотивом выступают антизападничество и поиск уникальных черт русского народа и России как страны-цивилизации. Историк А. Янов в разгар «Крымской кампании» 2014 приводит пример подавления Польского восстания 1863–1864 гг., указывая на очевидные исторические параллели проявления «патриотических истерий» в постсоветской России начала XXI столетия и Российской империи времен либеральных реформ Александра II. Консолидация общества на основе имперского национализма, повторяющаяся в российской истории, позволяет установить связи между воспроизводством «имперского сознания» и идеологической политикой властей:

Одно мы, по крайней мере, можем утверждать с уверенностью: до возникновения Русской идеи ничего подобного «патриотическим истериям» Россия не знала. И это довольно точный индикатор: если начинает вдруг общество биться как в падучей, можно не сомневаться, что девизом или, если хотите, идеей-гегемоном страны оказалась «Россия не Европа»578.

Изучение дискурсов идеологических сообществ в Рунете позволило нам в очередной раз наблюдать этот феномен: имперский национализм в 2014 г., после присоединения Крыма к Российской Федерации, стал фактором стирания многих идеологических различий и основой для формирования шовинистической, антилиберальной и антизападной коалиции. Примечательно, что вторая половина 2000-х гг. начиналась с политических событий, которые (как многим тогда казалось) предвещали вытеснение имперского авторитарного начала в российской политике новыми демократическими явлениями. Так, в тени внепарламентской активности пытались объединить свои силы либералы, составлявшие костяк протестных, антиправительственных движений в 2011–2012 гг.; появились готовые к сотрудничеству с либералами левые силы и движение национал-демократов — течение нового для России антиимперского русского национализма. Однако эти ростки противостояния «имперскому синдрому» оказались слишком слабыми перед лицом воспроизводства старых стереотипов массового сознания. Поражение нового, оппозиционного, антисоветского национализма вновь подталкивает к размышлению о причинах устойчивости имперской составляющей не только в русском национализме, но и во всем современном российском обществе.

Спрос населения на реабилитацию имперского прошлого, вызванный усталостью от адаптации к новым моделям поведения и общественного уклада, а также устойчивостью авторитарных стереотипов массового сознания, подогревается растущим предложением со стороны политиков. Однако вряд ли «патриотические истерии» и единение общества с агрессивно действующей властью могли бы состояться без поддержки со стороны ее критиков. Одни поддерживают власть сознательно, как бывшие оппозиционные левые и националисты, снявшие свои претензии к путинскому режиму; другие, как российские либералы, сами того не желая — путем дистанцирования от общества и отречения от своей страны.

Типы имперского сознания: антилиберальный национализм и антинациональный либерализм

Явно выраженные признаки ушедших и повторяющихся периодов политической реакции подталкивают многих интеллектуалов воспринимать проблемы России сквозь призму концепции path dependence («историческая колея» или «колея развития»), вторя тем самым неоимперским пропагандистам. Появившись в экономической науке как попытка преодолеть антиисторичность экономических теорий579, эта концепция получила широкое распространение в социальных науках. Однако ее применение зачастую является некритическим, а потому ведущим к радикальным выводам о существовании жестких зависимостей в развитии политических и социальных систем. Иными словами, концепция «исторической колеи», например в виде смены циклов развития, становится самодовлеющей объяснительной схемой, а не одним из методологических подходов580. В российской политической мысли такого рода схемы и вовсе в большинстве случаев объясняют многовековую устойчивость в России политических систем авторитарного типа культурной, цивилизационной предопределенностью российского пути. «Популярные» и идеологизированные конструкции «колеи»581 представляют собой набор постулатов о культурной преемственности норм и ценностей народа России, привыкшего к «сильной руке» и, выражаясь словами В. Путина, обладающего «единым культурным кодом», связывающим русских с этнокультурными меньшинствами582. Иными словами, Россия объявляется «историческим государством»583, воспроизводящим с неизбежностью одни и те же модели существования.

Существенные различия между конкурирующими версиями концепции культурной предопределенности и исторического «бега на месте» и «блуждания по кругу истории»584проявляются не столько в системе доказательств их справедливости, сколько в политической и, шире, мировоззренческой мотивации таких интеллектуальных конструкций. По этому признаку можно выделить два основных класса апологетов идеи историко-культурного фатализма. Одних мы назовем «охранителями», других — «отчаявшимися».

«Охранители» — известный в российской историографии термин, используемый по крайней мере начиная с 1830-х гг. для характеристики консервативной идеологической установки апологетов сложившегося политического режима. В наибольшей мере «охранители» активизируются в те моменты, когда в обществе проявляется или только назревает рост оппозиционных движений. И тогда «охранительная» идеология, апеллирующая к прошлому, традиции и культурной особости, приходит на помощь власти, выполняя ее заказ на самосохранение. Цель самосохранения диктует разнообразные формы обоснования недопустимости политической модернизации (по западному образцу), в том числе и за счет ссылок на мистическое предназначение России и культурную (историческую, географическую и т. д.) предопределенность авторитарного правления. Безусловно, и нынешнее идеологическое ополчение российской власти, в частности члены «Изборского клуба», по политическому происхождению стоят в одном ряду со своими историческими предшественниками.

Периоды политической реакции и подавления оппозиционных сил всегда порождали своих идеологов, порой весьма ярких. В России во времена Николая I был заметен Фаддей (урожденный Ян Тадеуш) Булгарин, знаменитейший перебежчик из либералов-республиканцев в лагерь консерваторов-реакционеров. Его отступничество было тотальным: он последовательно отказывался от своих первоначальных идентичностей — этнической (поляк-шляхтич стал русским), религиозной (из католицизма перешел в православие) и политической (потомственный республиканец, из семьи революционера, сосланного в Сибирь, и сам воевавший за эти идеалы под знаменами Наполеона, стал радикальным монархистом, агентом Третьего отделения, отмеченным лично царем). История, в том числе и история постсоветской России, дает немало примеров подобного перерождения и избыточного усердия неофитов, доказывающих таким образом другим и самим себе верность новой вере, этничности или политической идее. Однако в российскую историю вошли не только перебежчики, но и последовательные и агрессивные консерваторы. Во времена Александра III это были прежде всего М. Н. Катков и К. П. Победоносцев, а в советскую эпоху самым известным и последовательным представителем плеяды «охранителей» был М. А. Суслов.

Важно отметить, что устойчивость появления этого типа идеологов в различные исторические эпохи нельзя назвать культурной традицией: их мысль адаптивна к реальности и тем изменениям, которые неизбежно происходят, как бы власть в своей риторике и своих действиях ни старалась сохранить статус-кво. Тем не менее у охранителей «путинского призыва», по сравнению с их предшественниками, есть одна важная особенность. Консерваторы времен династии Романовых доказывали незыблемость самодержавия, исходя из универсальных закономерностей монархического правления. Советская марксистско-ленинская идеология демонстрировала уверенность в универсальном, всемирном характере коммунизма и неизбежности перехода всех стран к коммунистическому строю. И только нынешний политический истеблишмент отказывается от нормативных универсальных оценок России, формируя идеологию изгоев, признающих свое отставание в глобальном мире и смирившихся с ним, но стремящихся компенсировать отсутствие модернизации, развития демократических институтов и подотчетного обществу государства формулами типа «не очень-то и хотелось»585. С точки зрения современных «охранителей», у России «особый путь», «своя колея», поскольку Россия — это «уникальная цивилизация», для которой не только самодержавие, но и крепостное право — благо, поскольку эти институты якобы являлись «скрепами» жизни дореволюционного общества586. Вместе с тем современные российские «охранители» продолжают линию своих предшественников XIX и XX веков, используя противопоставление России и Запада, обобщенный образ которого являлся конституирующим «другим» и антиподом «исторической России» с тысячелетней историей. Показательно, что точкой отсчета истории современной России как государства и общества с новым укладом жизни в дискурсе российской власти (и части исторического сообщества) называется не 1991 г., а времена Киевской Руси.

Как показывает анализ дискурсов различных идеологических сообществ Рунета за 2012–2014 гг., идеологемы, разрабатываемые российскими «охранителями», являются очень популярными, расхожими схемами объяснения реальности и миропонимания для каждой из групп, кроме либералов.

Провластное сообщество, апеллирующее к образу «путинского большинства», в этом смысле не одиноко: риторика «уникальной» России не чужда подавляющему большинству левых, поддерживающих левопатриотические силы (типа КПРФ), а также имперским националистам. При этом важно отметить, что у сторонников неосоветской левой идеологии «охранительство» очевидным образом проистекает из антизападной и антикапиталистической риторики (Запад и капитализм, как и в марксизме-ленинизме, оказываются тождественными началами). Иными словами, левые верят, что социалистический, «левый поворот» возможен на самых разных уголках планеты, но при этом подвержены советским фобиям перед лицом капиталистической глобализации.

У имперских националистов другая мотивация поддержки власти — убежденность в необходимости мощного государства, управляемого русским православным царем, чья «сильная рука» необходима для сохранения гетерогенного пространства на обширных территориях. Для них несвойственны заключения о России как единственном имперском организме, поскольку они полагают скорее, что империя и великодержавность — легитимная модель устройства миропорядка. Готовность имперских националистов поддержать «сильную руку» и квазимонархический (и даже неосоветский) строй связаны с опасениями за потерю территориальной обширности и политической мощи России. Так или иначе, левые и националистические «охранители», полностью не разделяющие представлений об «особом пути» и «уникальной цивилизации» России, но пораженные многочисленными фобиями по отношению к разрушению российского государства, становятся опорой для дискурса официального режима.

Неоимперская идея является общей площадкой для всех трех сообществ: страхи потери «имперского тела» современной России, унаследованного из советского и досоветского прошлого, способствуют формированию коалиции идеологических сил, поддерживающих «имперскую власть». Конгломерат различных по своим идеологическим платформам сил, апеллирующих кто к универсализму, кто к партикуляризму, кто к социализму, а кто — к патерналистскому государству, наглядно демонстрирует, что «вопрос отношения к империи остается для [нынешней] России архиважным»587. «Охранительный», реваншистский и проимперский дискурс, эксплуатирующий страхи и устойчивые стереотипы массового сознания, позволяет реанимировать имперский порядок четверть века спустя после краха СССР. Эта реанимация препятствует формированию гражданского общества и фигуры ответственного гражданина, делает политически невостребованной населением демократизацию и апробацию либеральных идеалов прав человека и подконтрольного нации государства.

Наряду с «охранителями», обосновывающими политическую реакцию и защищающими политический режим как якобы безальтернативный, есть и иное течение мысли, объясняющее срывы модернизации в России историческим и культурным детерминизмом. Представителей последнего течения можно назвать российскими «отчаявшимися», среди которых большинство — либералы, прозападно настроенные интеллектуалы. Их мотивация в поддержке идеи «неизменной России» иная, чем у «охранителей». Отечественные западники хотели бы вырваться из «колеи», приписываемой российской истории, но отчаялись в попытках это сделать. «Отчаявшиеся», как правило, считают себя представителями иной, более высокой цивилизации, которых петровские (и в этом смысле чисто имперские) исторические ветры занесли в страну с чужой им культурой — «страну рабов». Развитие концепции «блуждания по кругу истории», не приносящего никаких качественных изменений в России на протяжении столетий, является делом рук «отчаявшихся» либералов. Проевропейское меньшинство, в его собственном представлении, обречено на проигрыш воспроизводящейся «русской власти» и «русской бюрократической матрице», которая «в ходе очередного кризиса перезагружается (ценой мгновенного распада Государства) — а потом новые чиновники опять самодержавно царят “на просторах новой Родины”»588.

Прежде всего, то, что отличает «отчаявшихся», — это неверие в воплощение модели западной демократии на российской почве. С одной стороны, безальтернативным сценарием развития России для «отчаявшихся» является интеграция с Европой. С другой стороны, условий для европеизации российского общества и государства они не видят. Их политический идеал — построение общества как «там»: с правовым государством, гарантией индивидуальной свободы и без коррупции. В этом едины как интеллектуалы, напрямую ассоциирующие себя с либерализмом (в их собственном понимании этого термина), так и члены, условно говоря, более широкого круга «русских европейцев» (к которым относятся и не-либералы, как А. Кончаловский). Надо сказать, что граница между двумя группами условна, поскольку, как было показано в главе 4, собственно либеральный дискурс во множестве его измерений (социальном, политическом, экономическом, правовом) в России аморфен и разобщен.

Однако квалифицирующий признак «отчаявшихся» — выражение упреков в адрес российского народа как неспособного к поддержке и восприятию западных ценностей589. Во-первых, эти упреки оборачиваются воспроизводством давнишней, имеющей сословные корни дихотомии: образованные/привилегированные слои и непросвещенные податные массы. В современных терминах это разделение может быть выражено как противостояние «креативного класса» и «быдла». «Отчаявшиеся» презирают институционализированное неравенство и несвободу, по-чаадаевски сожалеют об историческом пути России, но вместе с тем по-колониалистски относятся к народу как «туземцам», неразумным детям, которых нужно просвещать, но не допускать до власти ради их же блага. В наиболее радикальной форме такая позиция защищается журналистом Ю. Латыниной590. Определяя свои взгляды как «либерал-прагматизм», Латынина фактически воспроизводит дискурс европейских либералов первой половины XIX века, выступавших против всеобщего избирательного права. Рассматривая демократию как простой механизм, а не процесс эмансипации, они полагали, что выбирать представителей нации могут только те, кто обладает определенными гражданскими навыками (образование, участие в общественных делах) и собственностью (что должно предотвратить приход к власти охлоса, стремящегося порушить фундаментальное право собственности в пользу перераспределения). Однако уже тогда многие либералы (А. де Токвиль, Дж. С. Милль) говорили о возможности сочетания либерализма и демократии, а к рубежу XIX и XX веков практически все либералы согласились со свершившимся фактом политической эмансипации бедных слоев общества и женщин591.

Во-вторых, от чаадаевского критицизма «отчаявшихся» пролегает мостик к гегельянскому видению российской истории («неисторичность» народа) и эссенциализации российского населения — наделения его набором неизменных черт. Известный писатель В. Ерофеев усматривает наличие чуть ли не генетических корней антизападничества у большинства россиян, которым якобы чужды либеральные идеалы:

Если в Украине население, исповедовавшее западные ценности, составляло минимум 50 процентов, то в России — всего 15. После перестройки и распада СССР никто не принимал во внимание сознание 85 процентов россиян, не разделявших европейские ценности. Это большая ошибка либералов и демократов, пришедших во власть после 1991 года. Егор Гайдар, Анатолий Чубайс, мой друг Борис Немцов занимались реформированием, которое 85 процентов российских граждан не понимало592.

Как мы могли увидеть выше, наблюдая постепенно нараставшие процессы ностальгии по советскому прошлому в 1990-е гг. и в начале 2000-х, такое заявление абсолютно антисоциологично. Впрочем, оно призвано не предложить рациональные аргументы, а выразить чувства грусти и отчаяния у его автора.

Среди российских «отчаявшихся» встречаются и академические интеллектуалы (например, Ю. Афанасьев, Ю. Пивоваров, И. Яковенко), и публицисты (вроде Ю. Латыниной и Л. Радзиховского). Их объяснительные схемы обладают разной степенью утонченности, однако все они так или иначе ссылаются на факторы культурно-исторического фатализма — «дурную наследственность» народа и власти («рабское сознание», «русская власть», «русская матрица»)593. В этом смысле «отчаявшиеся» либералы и «русские европейцы» — антинациональное течение мысли. Идея гражданской нации для них по-прежнему являетсяterra incognita, а недовольство действиями власти переносится на народ, в активной или пассивной форме ее действия поддерживающий. Этот опасный дискурсивный ход обращает часть либерально ориентированной интеллигенции в союзники «охранителей» путинского режима. Приписывая россиянам неизменные черты национального характера, они, сами того не желая, поддерживают миф об «уникальной» цивилизации. Вместе с тем, не различая империю и общество, государство и отечество, российские либералы вторят дискурсу имперского национализма.

По своей мотивации объяснения неизбывности авторитаризма в России у «отчаявшиеся» и «охранителей» сильно отличаются. Однако по своим политическим последствиям оба подхода тождественны, поскольку примерно в равной мере содействуют самосохранению нынешнего политического режима, воспроизводя, хоть и по-разному, одни и те же стереотипы «имперского сознания». Одни — «отчаявшиеся» — антисоциальны и в этом смысле антинациональны. Они не видят смысла в гражданской консолидации и попытках найти общественный консенсус: «снизу» — «плохой» народ, «сверху» — «дурная» власть. Они отчаялись и смирились с ролью проигравших. Другие — «охранители» — антилиберальны. Они противятся всему, что только можно приписать Западу как сообществу и модели развития, а через отвращение к Западу пропагандируют отказ от модернизации, патриархализацию нравов и политическую реакцию в отношении проевропейских слоев населения и выражающих их интересы оппозиционных сил.

Между двумя противостоящими ветвями идеологов «неизменной России» есть и поразительные сходства в их объяснении механизмов, обусловливающих ее исторический «бег по кругу». Так или иначе, они сводятся к идее закрепления культурных норм в менталитете народа (при этом опять-таки непонятно, какая социальная общность стоит за термином «народ») через межпоколенческое наследование. Примерно так, как это описывает культуролог либеральных взглядов И. Яковенко: «Ментальность возникает в процессе цивилизационного синтеза и далее наследуется из поколения в поколение <...> задача изменения ментальных оснований связана с прерыванием социокультурной преемственности»594. Во многом аналогичные объяснения сходства исторических коллизий в истории России дает и идеолог имперско-консервативного лагеря А. Дугин, выдвигающий на первый план историческую традицию, процесс культурного наследования595. В обоих случаях мы сталкиваемся с упрощенными и иллюзорными представлениями о роли культурного наследования в историческом процессе. Мы уже приводили аргументы в доказательство этого тезиса596. Сейчас отметим лишь, что применительно к большинству населения России, на наш взгляд, справедливо утверждение о том, что влияние исторической культуры в большей мере определяется не столько традициями, сколько их отсутствием, не столько накопленным опытом, сколько не созданным597. Именно избыточный уровень разрушения традиционных социальных отношений и культурных норм у большинства населения страны, а вовсе не давление вековых традиций, представляет проблему для российской модернизации: новации быстро воспринимаются, но не закрепляются, не становятся традициями, а слабые «горизонтальные» (межиндивидуальные, межгрупповые и межрегиональные) связи препятствуют формированию институтов гражданского общества в России. Между тем обширная литература о «социальном капитале» свидетельствует о важности выработки и поддержания механизмов гражданской, демократической, партиципаторной культуры для устойчивого восприятия инноваций, то есть постоянной, непрерывной модернизации598. В России же бедность и однообразие культурного опыта в политической и правовой сфере приводят к активизации механизма «избегания неопределенности»: новации появляются, но плохо приживаются, а потому высокую роль играют сложившиеся модели адаптации к слабо изменяющимся условиям внешней среды — природно-географической, экономической и социально-политической.

 

Есть ли будущее после империи?

В 2000-е гг. российское государство совершило поворот в прошлое. Общество, не имевшее ни досоветской памяти, ни демократических традиций, вынужденно последовало за выбором элит в пользу поддержания статус-кво. Альтернатив использованию старых моделей предложено не было — ни ценностных, ни институциональных. Постсоветская Россия не смогла вырваться из лап реанимируемого имперского порядка: не нашлось ни достаточного количества средств, ни политиков, готовых взять на себя груз ответственности за системные трансформации. Все это сделало возможным ужесточение авторитарного режима и воссоздание антидемократического порядка на просторах теперь уже «посткрымской» России.

На политическом поле сегодня, как и десять лет назад, активно играет только власть. Сначала она создала атмосферу безвременья, затем предложила собственный выход из нее — консолидацию вокруг неоимперской идеи. Между тем общество, в том числе и либерально-ориентированные группы, по-прежнему парализовано навязанными ему представлениями о своем бессилии и особом историческом пути, якобы навечно привязавшем российский народ к самодержавию. Сегодня, с одной стороны, практически все идеологические течения, пытающиеся сформировать собственные позитивные программы, по-прежнему опираются на эксплуатируемый властью имперский национализм. С другой стороны, отвержение империи либералами не выражается в разработке национального проекта, но выливается в детерминистские рассуждения о культурной несклонности россиян жить «иначе» и об их «любви» к «сильной руке». Длительное сохранение такой ситуации чрезвычайно опасно, прежде всего в связи с появлением на политическом поле новых радикальных политических сил, эксплуатирующих массовые стереотипы и ксенофобную риторику.

И тем не менее нам представляется, что у рационально мыслящих представителей российского общества есть достаточные основания для исторического оптимизма. Используемые правящими силами инструменты самосохранения обеспечивают желаемый ими результат — сохранение их политической монополии — лишь на сравнительно короткий, по историческим меркам, период. В перспективе же они ведут к накоплению проблем, решение которых окажется неизбежным, хотя и вовсе не предопределено, что в кризисных условиях возобладают голоса тех, кто предлагает действительно оптимальные решения. Так или иначе, политическая ситуация в России становится крайне неравновесной, и в таких условиях оценивать ее в терминах концепций «блуждания по кругу истории» по крайней мере неразумно. Перед интеллектуалами всех идеологических направлений стоит политически важный и творчески увлекательный вызов: разработать «дорожную карту» выхода из становящейся все опаснее российской стадиальной воронки — авторитарной демодернизации.

Сравнительный опыт свидетельствует о том, что переход от авторитаризма и тоталитаризма к демократии, от коллективистских ценностей к правам человека, от вседозволенности государства к реальному конституционализму, от империи к нации не лимитирован во времени и не предопределен ходом Истории. Для того чтобы такой переход свершился, необходимы усилия, индивидуальные и коллективные — как со стороны общества, так и со стороны политических элит. Российские элиты сделали свой выбор. И этот выбор противоречит духу времени. Он ведет в тупик.

Однако восстать против попятного движения российской политической реакции общество пока не в состоянии. И дело отнюдь не в реальном фатализме, а в неготовности преодолеть видение реальности, искаженное призмой предопределенности. Осознать это — первейшая задача для идеологов различных политических движений, выступающих за демократизацию, либерализацию и модернизацию российского общества. Без этой, прежде всего интеллектуальной, работы надеяться на позитивные перемены, которые случатся сами собой, было бы наивно. И очень опасно.

Важно понять, что оттянутый на годы реанимацией «имперского синдрома» переход к политической нации и устойчивой демократии возможен. По большому счету, он является единственной альтернативой поддержанию статус-кво на основе эксплуатации привычных имперско-советских моделей. Сегодня главный вопрос о будущем России состоит в том, какова будет цена этого перехода. Пока она представляется крайне высокой не только для неконсолидированной оппозиции, но и для всего общества. Однако по-прежнему сохраняются надежды на то, что прогрессивные островки «многоликой России», спасающиеся в Сетевом пространстве, сумеют пережить последствия «Русской весны» и в недалеком будущем принять на себя груз ответственности за выведение страны из исторического тупика.

Ключом к решению вопроса о будущем России, на наш взгляд, является переосмысление понятия нации и отказ от его мифологизации. Россия беременна нацией, и прежде всего в том отношении, что ее полиэтническое общество нуждается в консолидации не против вымышленных врагов, а на основе позитивных ценностей. Национальное государство и национальное общество являются перспективными формами политической организации для стран и регионов, сохраняющих значительные пережитки имперской организации. Д. Растоу еще в 1970 г. убедительно показал, что демократические трансформации могут происходить и в странах, не прошедших до конца стадию экономической модернизации, то есть построения действенной рыночной экономики, опирающейся на правовое государство. Единственным предварительным условием демократизации является национальная консолидация599. Только нация — политическое «мы» — может решать вопросы общественного развития. Но прежде нужно определить, что такое нация: кто «мы» по отношению к власти — подданные или суверены? кого «мы» в себя включает? что «нас» объединяет? можем ли «мы» договариваться друг с другом?

Российскому обществу, прежде всего его либеральной части, важно осознать, что национализм — комплексный феномен, связанный с интерпретацией и дискурсивным использованием понятия «нация», играющего «ключевую и весьма многоплановую роль в политическом мышлении модерна»600. Этот термин прочно вошел не только в вокабуляр политической науки, но и в повседневную речь, общественные дебаты и в восприятие современного мира601. Нации часто ругают, а национализм и вовсе зачастую используется в качестве бранного слова. Но все дело в различном понимании нации и, соответственно, национализма как идеологии и политического движения, нацеленного на создание национального сообщества. От понимания данного концепта зависит выстраивание всей институциональной системы. И если сегодня Россия страдает от воспроизводства модели имперского национализма, отсылающей к прошлому, то антиимперский национализм способен предложить реальную альтернативу общественного и государственного устройства. Сценарий этнического национализма был бы опасен для России как многосоставной страны, а вот построение гражданской нации способно сохранить Россию в нынешних границах и дать толчок ее децентрализованной модернизации.

Развитие концепции гражданского национализма, предполагающего открытие пути для преобразований общества на основе либерализма, конституционализма и демократии, особенно важно и потому, что ее сегодня почти не принимают всерьез: она мертва не только в обществе, но в интеллектуальной среде сторонников либеральной модернизации. Между тем свято место пусто не бывает: сегодня, в отсутствие интеллектуальной и политической альтернативы, победа различных комбинаций имперского и этнического национализма представляется весьма вероятной. В пространстве политических идей современной России расцветают идеологические гибриды: одни идеологи исходят из имперского (черносотенного) понимания нации (примером может служить имперский православный национал-социализм, представленный в дискурсе провластного сообщества, КПРФ и имперских националистов); другие придерживаются этнической интерпретации нации как государства с господствующим положением одного этноса (такое понимание нации свойственно национал-демократам). Немалую тревогу вызывают и небывалый подъем ксенофобии, и обострение межкультурных, этнополитических противоречий, и рост социального недовольства.

Все континентальные империи распадались в условиях роста ксенофобии и подъема национализмов. Эти процессы, по сути, являются проявлением голода по несостоявшейся нации — по гарантии гражданских прав и равенству, по демократии и подчиненному интересам общества государству, по более справедливому социальному устройству и потребности в безопасности. И российскому «имперскому острову», по всей видимости, не избежать этой участи, хотя запас прочности нынешнего порядка еще не исчерпан. Движение к нации есть до определенной степени отрицание самой России, той России «кормлений» и централизации, что составляет суть «вертикальной» организации общества, лишенного автономного существования. Это заставляет задуматься о том, что будет после коллапса. И готовы ли «мы» к тому, что будет после?