Как далеко до завтрашнего дня

Моисеев Никита Николаевич

Глава III. Изгой

 

 

Зло, которое приходит само по себе

Я уже рассказал немного о моем детстве, о нескольких счастливых детских годах, которые прошли в, тогда еще благополучной семье до начала катастрофы, в которую ее повергли события конца 20-х годов. До полного и беспредельного ее разрушения. Детские годы времен НЭП,а определили многое в моей жизни, они дали мне представление о человеческом начале, о добре, которое объединяет людей, они помогли устоять в минуты трудные и опасные, которых было немало на моем пути. Но семья это далеко еще не всё. Как говорят «правда, но не вся правда». Было еще общество, недоброжелательное и жестокое. Уже в те счастливые времена я узнал, что существует нечто, очень злое и тревожное. Оно приходит откуда-то извне, от общества. Его недоброжелательность вошла в мою жизнь и на протяжении многих, многих лет, его преодоление, преодоление ощущения изгойства, было одним из определяющих мотивов моего поведения. Об этом я обязан рассказать.

Ощущение себя изгоем, стоящим как бы вне общества возникло ещё в школе. Оно было одним из самых острых и болезненных ощущений моего детства и юности. Это чувство начало притупляться вместе с моими успехами в спорте. Но и там, в моей спортивной компании была какая то дистанцированность от остальных ее членов – я был в ней единственным не комсомольцем, как бы принадлежащим другому миру. Были, конечно, люди вроде Андрея Несмеянова или Юры Гермейера, искренняя дружба которых смягчали это чувство. Но все-же... Я никому о нем не рассказывал и никто о нем не догадывался. Разве, что Андрей. Мне иногда казалось, что оно и ему присуще, хотя он всё же был комсомольцем. Я искренне стремился стать как все – я дважды подавал заявление в комсомол и дважды мне в этом отказывали – публично и с издевкой! Как бы подчеркивалась моя ущербность, неполноценность, исправить которые я не могу, чтобы я для этого не делал. Мне давалось понять, что общество меня как-бы только терпит и ни на что я не имею права претендовать.

Свою общественную полноценность я впервые начал ощущать только во время войны. И эта возможность воспринимать самого себя как полноценного гражданина, нужного обществу, а не отторгаемого им, была для меня необходима, без этого моя жизнь просто лишалась смысла. Я стремился все время поддерживать в себе самом это ощущение полноценности. Мне очень помогал спорт – там не спрашивали кто и где твой отец. Подобное стремление было, вероятнее всего, главной причиной моих отказов от лестных предложений, которые я получал после окончания Академии имени Жуковского. Фронт и только фронт! На фронте я вступил в партию, причем в очень острой ситуации, когда кое кто из партийцев собирался закапывать свои партийные билеты. И не верность делу Ленина-Сталина, а стремление преодолеть изгойство руководили моими действиями: я русский и на фронте я хотел быть как все, как все русские. И еще одно – там также, как и в спорте, никому не приходило в голову спрашивать о том к какому сословию принадлежал мой отец и есть ли в моей семье репрессированные.

Я уже начал было излечиваться от своего недуга, как вдруг в 49-м арестовали мою мачеху и всё снова вернулось на круги своя. Только в 55 году, получив первую форму допуска к секретной работе, я смог работать там, где мне было интересно и без всяких оглядок на разную сволочь. Вот тогда я, кажется, начал по-настоящему излечиваться от своего недуга. Но и позднее, никому, даже самым близким друзьям, я не говорил о том, что моя мать была приемной дочерью Николая Карловича фон Мекк, расстрелянного зимой 29 года, и, что мой отец погиб в Бутырской тюрьме накануне 31 года, поскольку он был сотрудником члена промпартии профессора Осадчего.

Моя семья принадлежала к той значительной (вероятно, самой большой) части русской интеллигенции, которая уже много поколений жила только трудами рук своих. Никогда никакой собственностью, из которой можно было бы извлекать «нетрудовой доход», Моисеевы не обладали. Семья была очень русской по духу своему и очень предана России. Ее выталкивали в эмиграцию, но она старалась оставаться дома и работать на пользу своей (а не этой,как теперь говорят, страны). Такой настрой был очень типичным для того круга, к которому принадлежало мое семейство, ибо в своей массе русская, особенно техническая интеллигенция была настроена по настоящему патриотично и никогда не отождествляя большевизм и Россию. И, несмотря на неприятие большевистской идеологии, она была готова в любых условиях работать для своей страны не за страх, а за совесть (позднее я убедился, что и оказавшаяся за рубежом, русская техническая интеллигенция тоже жила мыслями о благополучии своей страны – а ею всегда была Россия!). И, тем не менее, в тридцатые годы вокруг меня образ образовалась пустыня – кругом шло поголовное истребление моих родственников. Случайные остатки семьи и несколько дальних родственников были добиты на фронте.

Я каким то чудом уцелел.

 

Семья Моисеевых

Мой отец, Николай Сергеевич Моисеев окончил юридический факультет Московского университета, где специализировался по экономике и статистике. После окончания он был оставлен при университете для «подготовке к профессорскому званию» и направлен в русскую миссию в город Нагасаки для написания докторской диссертации, посвященной экономике стран Дальнего Востока, главным образом истории экономических отношений Японии и Китая.

Во время войны, в 15 году, отца отозвали в Россию для прохождения воинской службы. В качестве вольноопределяющегося его направили братом милосердия – сиречь санитаром, в санитарный поезд, который обслуживал Юго-Западный фронт. Там он и познакомился с моей мамой, которая работала в том же поезде сестрой милосердия.

Его служба в армии была недолгой. Через несколько месяцев его отозвали из армии и снова направили в Японию, но теперь уже не в Нагасаки, а в Токио и не для исследовательской работы и написания диссертации, а в качестве сотрудника какой то из служб русской дипломатической миссии, где использовалось его знание японского языка и японской экономики.

Несколько месяцев пребывания в санитарном поезде и месяца жизни в Воскресенском на Десне – имении Н.К. фон-Мекк, приемной дочерью которого была моя мать, оказалось достаточным, чтобы отец уехал в Японию со своей молодой женой. Моей маме тогда было 18 лет. Она действительно была очень молода. Вернулись мои родители в Москву в июле 17-го года за месяц до моего рождения. Отец получил место исполняющего обязанности профессора (экстраординарного профессора или приват-доцента, как тогда говорили) Московского университета. Это место давало право читать лекции и получать зарплату – правда очень скромную по тем временам, но достаточную для жизни, тем более, что семья фон Мекков им предоствила двухкомнатную мансарду в их особняке. Там я и родился.

Дед – Сергей Васильевич Моисеев был тогда еще на Дальнем Востоке, где он занимал высокий железнодорожный пост – он был начальником дальневосточного железнодорожного округа. Дед происходил из старой дворянской семьи, но не земельного дворянства, а служилого. Дед не был помещиком. Во всяком случае, семейные воспоминания не сохранили в памяти рассказов о каких либо имениях или вообще о земельной собственности и помещечьей деятетельности. А вот о перепетиях разной государевой службы, воспоминаний было много. Дед любил рассказывать о всевозможных приключениях и заслугах различных должностных лиц, преимущественно военных, офицерах разнообразных армейских полков, бывших его родственниками.

Дворянство Моисеевых было старое. Во всяком случае оно было получено в допетровские времена. Сохранилось предание о том, что какой то рославльский дьяк Иван Моисеев ходил с каким то атаманом то ли в низовья Оби, то ли еще куда то и, что то об этом походе написал. И поскольку род Моисеевых происходил из Рославля, то деду хотелось считать этого Ивана своим прямым предком. Во всяком случае, когда он начинал мне читать нравоучения, что случалось достаточно часто, то любил приговаривать – помни Никитка, в тебе течет кровь «землепроходимца» – ему это слово нравилось больше, чем «землепроходца». Я подозреваю, что рославльский дьяк был выдумкой моего деда, который на них был горазд. А если этот мифический дьяк и существовал, то признать его родство могло бесчисленное количество жителей этого города: все служилые люди в те стародавние времена в славном городе Рославль были либо Моисеевы, либо Наумовы, либо Ильины! И сейчас в Рославле очень много людей с «пророческими» фамилиями. И установить кто и чей был далекий предок времен Ивана Грозного, вероятнее всего, невозможно. Да и существовал ли он?

Но одно известно точно: отец моего деда был последним станционным смотрителем, а позднее почтмейстером в городе Рославль, что на большой смоленской дороге. Дед был старшим из многочисленных сыновей Василия Васильевича женатого на дочери капитана первого ранга Белавенца – до революции, кажется все Белавенцы всегдак были капитанами первого ранга – говорят, что они ими рождались. Моисеевы были в родстве со многими известными смоленскими фвмилиями – Бужинскими, Белавенцами, Энгельгартами.

Дед и его младший брат дядя Вася, сделались инженерами, а все остальные братья после окончания кадетского корпуса вышли в офицеры и растворились в бесконечном русском воинстве. Один из братьев моего деда погиб в Манжурии во время японской войны. Другой – в германскую войну, будучи уже в больших, кажется генеральских чинах.

Мой дед женился лишь в предверии своего сороколетия на Ольге Ивановне – дочери профессора математики университета Святого Владимира в Киеве Ивана Ивановича фон Шперлинга. Мой этот прадед происходил из обрусевшей немецкой семьи, сохранившей, однако, лютеранство и некоторые особенности свойственные русским немцам, имевшим прибалтийские корни. Так, например, моя бабушка Ольга Ивановна, несмотря на то, что была лютеранкой ходила только в русскую церковь и очень не любила латышей, хотя, кажется ни с одним из них никогда не имела дела.

Все наши родственники очень почитали и любили мою бабушку. И когда кто-нибудь из них оказывался в Москве, считали необходимым ее навестить. Не столько дедушку, сколько бабушку. Несмотря на кажущуюся легкость в обращении с людьми она была очень одиноким человеком – больше слушала и мало кому говорила о своем сокровенном.

Несмотря на почти двадцатилетнюю разницу лет дед и бабушка прожили большую и, как мне кажется, счастливую жизнь. Ольга Ивановна была человеком, во многих отношениях, замечательным. Можно сказать без преувеличения, что она была цементом, связывающим большую и очень разбросанную по стране, (да и по всему миру) семью. Несмотря на некоторую немецкую педантичность, она была очень добра и отзывчивой на чужие беды. И, что очень важно в наш суровый век, она была человеком огромного внутреннего мужества. Когда после гибели отца и скоропостжной кончины деда семья осталась, практичеки, без всяких средств к существованию, бабушка, уже в очень преклонном возрасте, начала давать уроки немецкого языка. В ней появилась какая-то целеустремленная суровость – поставить внуков на ноги.

Бабушка была очень образованным человеком – читала и говорила на трех европейских языках. Хорошо знала не только русскую, но и немецкую и французскую литературу. Могла на память читать множество стихотворений. По-немецки, преимущественно Гёте, а по русски Тютчева и Алексея Толстого. Всех поражала ее собранность. Она всё делала хорошо. Прекрасно готовила, не гнушалась никакой работы, квартира была всегда в идеальном порядке. Бабушка никогда не бывала неряшливо одета. Никто никогда не видел ее в халате или небрежно причесанной. Со мной была строга и тщательно контролировала мои уроки Я ей обязан очень многим. Хотя понял это, увы, слишком поздно.

 

Школа и конец семьи

На Сходне была единственная школа – ШКМ, сиречь школа крестьянской молодежи, куда я и был определен в 24-ом году по достижению семилетнего возраста. К этому времени я уже читал для собственного удовольствия: к моему семилетию мне подарили Тома Сойера с иллюстрациями и я прочел его запоем. Терпеть не мог арифметику, считая, что она мне не будет нужна, поскольку я собирался стать астрономом – знал созвездия и объяснял взрослым особенности календаря. Говорил, достаточно свободно по французски и немецки. Немецкий я потом потерял полностью, а французский легко восстановил, когда во Франции мне пришлось читать лекции по-французски.

Первое сентября 1924-го года остался для меня очень памятным и грустным днем. Бабушка отвела меня в школу в первый класс. Я вернулся домой зареванным: меня побили, измазали, но самое обидное – назвали буржуем. И сказали, что я из тех, которых еще предстоит добить. В школе я оказался действительно чужаком и остро чувствовал это. Я не понимал откуда такое общее ко мне недоброжелательство, за что меня бьют, что во мне не нравится моим одноклассникам. И вообще – почему люди деруться и откуда у них такая злоба к другим?

Позднее я и сам научился драться и как следует давать сдачу. Когда в школу пошёл мой младший брат, то его уже никто не трогал – знали, что даром это не пройдет, знали, что у Сергея Моисеева есть брат Никита Моисеев.

В первые годы я очень не любил и боялся ходить в школу. Отец получил разрешение, чтобы я ходил туда не каждый день. Моя мачеха, которая работала в той же школе учительницей, занималась со мной дома (а бабушка проверяла уроки). Моя непосредственная школьная учительница Зинаида Алексеевна время от времени проверяла меня и, как мне помнится, была довольна моими успехами. Отметок тогда не ставили и я спокойно переходил из класса в класс.

В пятом классе я перешел в школу второй ступени, как тогда назывались классы с пятого по седьмой. Школа была маленькая – всего три класса по 20-30 человек и преподаватели были хорошие, да и я уже адаптировался и в школу начал ходить с охотой. Она размещалась в красивейшей даче, расположенной высоко над рекой. До революции она принадлежала знаменитому Гучкову. Когда я уже начал учиться в шестом классе, то наша Гучковка, как мы звали свою школу, сгорела. Сначала мы, с каким то радостным недоумением бродили по пепелищу. Ну а потом – на Сходне другой школы не было, пришлось начать ездить в Москву. Я поступил тогда в школу N 7, что в Скорняжном переулке на Домниковке... Мне было тогда 12 лет.

Времена стали стремительно меняться. Начиналась эра пятилеток и коллективизации. Прежде всего изменилась дорога – та самая Николаевская или Октябрьская дорога, честь которой поддерживали все старые железнодорожники. К стати, их становилось все меньше и меньше, а вскоре и вовсе уже почти не стало. Исчезла патриархальность и неторопливость, о которых я писал. А поезда стали ходить медленнее и их опоздания стали постепенно обычным явлением. Как и сейчас электрички, стали часто отменять пригородные поезда. Их приходилось долго ждать и мы никогда не были уверены, что приедем во время к началу занятий. Поезда стали ходить переполненными, появилось множество мешочников, началось воровство, драки, хулиганство.

В стране начинался голод. Ввели карточки. По карточкам давали 200 граммов мокрого непропеченого хлеба. Жить стало, по настоящему трудно и голодно. Немного выручал огород. Кроме того, мы собирали много грибов, тогда они еще были в сходненских окрестных лесах и я хорошо знал места где они растут. Мы их сушили, солили. После смерти деда, я остался единственным «мужчиной» в доме. Надо было носить воду, наколоть и напилить дров на всю зиму – все это легло на мои плечи. Стало трудно с керосином – электричества на Сходне тогда еще не было. Его приходилось возить из Москвы, тайком, так как возить горючее в поездах запрещали. Мы основательно поизносились. Денег на покупку одежды не было. Бабушка и мачеха все время что-то перешивали из старого мне и брату – мы росли не считаясь с обстоятельствами. Я продолжал учиться на Домниковке. Тогда нуждающимся школьникам давали ордера на покупку дешевой, а то и бесплатной одежды. Однако, хотя я и относился к числу самых нуждающихся, мне никогда ордеров не давали: буржуй и сын репрессированного.

В 32 году мне исполнилось 15 лет и я подал заявление с просьбой принять меня в комсомол. Однако собрание в приеме мне отказало. Но жёстоко травмировало и удивило даже не то, что меня не приняли – к этому, внутренне, я был как-то готов, а то, как вели себя на собрании мои одноклассники. Мне казалось, что все они мои приятели и ко мне хорошо относятся. Я исправно составлял для многих шпаргалки, помогал отстающим, играл за сборную школы в волейбол...И тут вдруг – единодушный протест и обидные слова. Особенно рьяно выступала Рахиль Склянская, племянница известного большевика, соратника Ленина, занимавшего тогда высокий пост в партии. Через несколько лет Склянский был расстрелян. Судьба Рахили мне неизвестна. Но тогда, под аплодисменты зала она сказала в мой адрес и адрес моей семьи столько обидных и несправедливых слов, что я не выдержал и в конце собрания стал плакать несмотря на мой 15-летний возраст и ощущение себя взрослым мужчиной. Меня увел к себе домой Мишка Лисенков, сын преподавателя математики в одном из московских вузов. Его отец напоил меня чаем и внимательно слушал наш рассказ. Потом положил мне руку на плечо и сказал «Держись Никита. Сегодня надо уметь терпеть. Даст Бог времена однажды переменяться».

В нашем классе был еще один изгой – князь Шаховской. Длинный нелепый и очень молчаливый, он учился более чем посредственно. Я был однажды дома. И даже пил чай в семье Шаховских. Его отец – тихий богобоязненный старичёк – таким он мне во всяком случае показался, работал где-то бухгалтером. Он был лишенцем, то есть официально лишённым каких либо избирательных прав. Говорили, что до революции отец моего Шаховского был блестящим гвардейским офицером. Как то мне в это не очень верилось, что таким мог быть это богобоязненный старичёк.

Шаховской был старше меня на год и его, еще в прошлом году приняли в комсомол. Он был изгой и держался как изгой – всех сторонился. А я не мог так держаться. Потому мне и казалось, что у него был какой-то психический сдвиг. Перед самой войной, когда я уже кончал университет, однажды встретил его у Никитских ворот. Я возвращался тогда с концерта в консерватории. Он шёл, держа на плече лестницу. Оказывается князь Шаховской работал ночным монтёром. Вот так складываются судьбы: для того, чтобы его сын мог работать монтёром, отцу моего Шаховского не надо было уезжать в эмиграцию.

Через несколько лет я еще раз попытался вступить в члены комсомола. Это было уже на втором или третьем курсе университета. Собрание было настроено благодушно и я, наверное был бы принят в комсомол, если бы не вошедший замдекана Ледяев. Он мне задал только один вопрос:"А наверное, Ваш отец – профессор Моисеев был из дворян?".Что я мог ответить на его вопрос? Я мог только подтвердить его подозрения. После этого, он пожал плечами и сказал обращаясь к собранию:"Это, конечно, ваше дело. Пусть Моисеев учится, коли мы уж ему позволили учиться, но зачем принимать в комсомол?" На этом тогда всё и кончилолсь. Я так никогда комсомольцем и не стал.

 

Кружок Гельфанда

Со стороны могло показаться, что я, в своих попытках сделаться комсомольцем, все время старался прорваться в какое-то запретное место, старался пробиться в люди и делать карьеру, а меня какая-то сила, восстанавливая справедливость, всё время отбрасывала назад. Такая сила и в правду существовала и она меня действительно не пускала – это был порядок советской державы, это было советское общество, которое меня и в самом деле отторгало. Но я не думал об этой силе. Я не отдавал, на моё счастье, себе отчета в том положении, которое я занимал по отношению к этому обществу. Я просто делал то, что мне казалось необходимым в данный момент. Я чувствовал себя обыкновенным человеком, им я и хотел быть, быть как все, я стремился слиться с обществом. Все были комсомольцами – почему я один, как белая ворона! Вот я и «рвался в комсомол». Я не думал о его содержании, для меня не существовало идеологии. Я просто не хотел быть человеком второго сорта. Вот и весь сказ!. У каждого изгоя превалирует стремление быть как все, не отличаться от других, стушеваться, как говорил Достоевский.

Наверное такое стремление во многом, определяло мое поведение. Я был просто мальчишкой и хотел к людям, а меня не пускали. И я даже уже было смирился и стал привыкать чувствовать себя человеком второго сорта. О том, что я именно такой, что я не имею тех прав, которыми пользуются другие мне прямо так и сказал, за два – три года, до описанного случая все тот же Ледяев. Об этом я еще скажу. И мне очень хотелось учиться. И я очень боялся, что мне этого не дадут делать. Я хорошо учился в школе, но уверенности в будущем у меня не было.

Несмотря на то, что в 24-ом году, я терпеть не мог арифметику, в 35-ом я решил поступать на мех-мат, причем на математическое отделение, а не на астрономическое, как мне хотелось еще в детстве. Но такая смена приоритетов произошла довольно случайно. Как и многое, что с нами происходит.

История моего поступления в университет – это пример проявления самого острой недоброжелательности общества к людям моей судьбы, которую я испытал еще мальчишкой.Эта история могла окончится для меня катастрофой, могла полностью исковеркать мою жизнь. Лишь доброжелательство двух человек, нарушивших, к тому же правили приема в МГУ, плюс бешенная работа в течение нескольких месяцев позволила изгою войти в студенческий мир. Она заслуживает, чтобы о ней рассказать более подробно.

Когда я учился в десятом классе, то Академия Наук и Московский Университет организовали первую в стране математическую олимпиаду. А для будущих участников олимпиады в математическом институте имени Стеклова – знаменитой, в те времена, Стекловке – был организован школьный математический кружок. Руководил им Израиль Моисеевич Гельфанд, выдающийся математик, будущий академик, а тогда, всего лишь доцент мехмата. Он сыграл в моей жизни огромную роль, изменившую однажды, в одночасье, всю мою судьбу. Но об этом я расскажу немного позднее.

В нашей седьмой школе математику преподавала Ульяна Ивановна Логинова – человек большой математической одаренности. Внимательный и добрый учитель. Математика у нас была поставлена хорошо и, более того: вокруг Ульяны Ивановны образовалась группа учеников, изучавших математику более глубоко и проявлявших определенные способности к математике. Звездой первой величины был Моня Биргер. Я думаю, что он сделал бы хорошую научную карьеру, если бы не погиб на фронте в самом начале войны. Были и другие очень сильные ученики. Та же Рахиль Склянская, Яшка Варшавский, Женя Шокин....Все они записались в математический кружок Гельфанда.

Ульяна Ивановна посоветовала и мне начать посещать этот кружок. Но я чувствовал себя в математике не очень прочно и полагал, что для такого кружка я совсем не подготовлен. Во всяком случае, гораздо хуже,чем наши первые ученики. Да, к тому-же на носу был лыжный сезон, а меня включили в юношескую сборную Москвы. Об этом я и сказал нашей учительнице. А она меня в ответ обругала и добавила:"ты бы мог учится не хуже их, если бы меньше ходил на лыжах и больше бы занимался". И Ульяна Ивановна настояла на том, чтобы я тоже стал ходить на занятия в «Стекловку». А занятия спортом надо бы отложить до лучших времен. «И вообще, тебе пришло время серьезно подумать о будущем – у тебя за спиной никого нет». Она мне не раз читала подобные нравоучения.

Стекловский кружок оказался по настоящему интересным. Теперь я могу, уже профессионально сказать – он был блестяще поставлен. И это заслуга не только Гельфанда. С кружковцами работало несколько молодых талантливых математиков. Они решали с нами нестандартные задачи, демонстрировали, на этих примерах удивительные возможности математического изобретательства, читали нам лекции. Да и собрались в этом кружке очень незаурядные молодые люди. В кружке я подружился с Юрой Гермейером и Борисом Шабатом – будущими профессорами Московского Университета, будущим профессором Ленинградского университета Володей Рохлиным, Олегом Сорокиным – удивительно способным юношей, погибшим на фронте уже в 41-ом году и многими другими. Кружок работал по воскресеньям и для него приходилось жертвовать воскресными тренировками – той зимой я твердо решил выполнять заветы Ульяны Ивановны.

Весной 35-го состоялась олимпиада. Конурс первого тура из нашей школы успешно преодолели только два человека: Моня Биргер и я. Второй же тур прошел я один. Моня Биргер сам потом удивлялся, как это он не решил одну относительно простую задачу. Но соревнование есть соревнование и любые случайности неизбежны. На третьем туре я чуть было не сорвался, но все-таки прошёл. В результате и Гермейер, и Шабат, и я сделались лауреатами олимпиады и получили право не сдавать математику: на вступительных экзаменах при поступлении на математическое отделение мехмата МГУ нам «автоматом» ставилась пятерка по математике. Это и решило все – я выбрал математическое отделение мехмата МГУ и начал готовиться к вступительным экзаменам, уже видя себя студентом университета. Однако меня поджидал страшный удар, который, на некоторое время, привел меня в состояние оцепинения и безнадежности.

Я сдал все вступительные экзамены. Без особого блеска, но и без троек. По моим расчетам, я должен был поступить без каких либо трудностей: уровень экзаменующихся был не очень высокий, лишь очень немногие сдали экзамены, по-настоящему, хорошо – Гермейер и Шабат сдали почти также как и я. Только Олег Сорокин сдал на все пятерки. Основная масса экзаменующихся сдала значительно хуже меня. И, тем не менее, я принят не был!

Во время экзаменов я подружился с Семёном Шапиро. В Москве он был первый раз в жизни, приехал поступать в Московский Университет из какого-то маленького белорусского городка. Он был добрый и тихий человек. Его подготовка оставляла желать лучшего и Гермейер и я ему старательно помогали. Он получил много троек (тогда сдавали 7 или даже 8 экзаменов), в том числе и тройку по математике. И, тем не менее, был зачислен в число студентов.

Когда я убедился, что меня нет ни в списках зачисленных, ни в списках кандидатов – были и такие, меня охватило отчаяние. Я не знал, что мне делать и как вообще жить дальше. Опять чья-то жестокая рука мне преградила дорогу. Семён переживал со мной мое несчастье, утешал как мог и потащил к, отвечавшему за прием, заместителю декана Ледяеву.

Куда девалась тихая сдержанность Семена Шапиро. Он начал громко и очень темпераментно объяснять какая произошла несправедливость, он думает, что допущена ошибка и надо пока не поздно ее исправить. Ледяев его прервал. Он повернулся в мою сторону и сухо сказал: «Чего Вы хотите Моисеев? Посмотрите на себя и на него – он показал пальцем на Семёна, подумайте кого должно принять в университет рабоче-крестьянское правительство, на кого оно должно тратить деньги? Неужели Вам это непонятно». Моя судьба была решена.

Бабушка была в отчаянии.

 

Я, все же становлюсь студентом

Осень 35-го и зима 36-го были самым критическим периодом моей жизни. Я уже не говорю о моральной подавленности. Что делать? Куда идти? Я не мог сидеть на шее у моей мачехи и бабушки, которые зарабатывали нищенские гроши. Общество отторгало меня, отбрасывало куда то вниз и я чувствовал это всем своим существом. Я погрузился в какой то транс. Меня охватило отчаяние и ощущение беспомощности и некому было мне помочь или даже дать разумный совет. Я был готов на что угодно – законтрактоваться куда-нибудь на Север или ловить рыбу на Охотском море. Но где то внутри у меня жил еще здравый смысл и хватило мужества не наделать глупостей. И в результате, как я теперь вижу, мне удалось принять самое правильное решение.

Я поступил в педагогический институт и переехал со Сходни в студенческое общежитие. Самое главное – я стал получать стипендию. Это был, конечно, сверх скудный, но все же прожиточный минимум. И вместе с ним я обрел известную самостоятельность и получил небольшой тайм-аут. Появилось время осмотреться и подумать.

Сам институт произвел на меня весьма тяжелое, я бы даже сказал – угнетающее впечатление. Студенты, в своей массе, очень напоминали мне моих соклассников по Сходненской ШКМ и совсем не были похожи на тех умных и образованных молодых людей, с которыми я общался последний год в математическом кружке Стекловского института и, вместе с которыми хотел учится в университете. А преподаватели в пединституте – они вероятно были опытными учителями и знали, как надо готовить учителей для школ того времени, но как они были мало похожи на тех молодых математиков, которые нам читали лекции в кружке Гельфанда и, которых мы с энузиазмом слушали по воскресеньям!

Одним словом, учится мне в этом институте не хотелось, да я и не учился. Лишь иногда ходил не лекции. В ту зиму мне было еще 18 лет и по возрасту я имел право выступать на соревнованиях по лыжам за юношестские команды. Что и делал не без успеха. Кроме того, эти спортивные увлечения меня основательно подкармливали: я был включен в сборную юношестскую команду Москвы по лыжам и получал бесплатные талончики на обед – для меня это было очень важно! В тот год, в составе этой команды я ездил на первенство Союза в Кавголово. Команда, в целом выступила отлично – по всем статьям она была первой. Сам же я выступил довольно средне. Только в составе эстафетной гонки я оказался в числе чемпионов Союза по разряду юниоров, как теперь говорят. Мне было не до занятий в пединституте и зимнюю сессию я не сдавал вовсе. Все шло к тому, что я брошу институт и уйду в профессиональный спорт. Например, поступлю в институт физической культуры, куда меня звали и где даже не надо было сдавать экзаменов. Но судьбе было угодно распорядится со мной по-другому. Она мне иногда и улыбалась. Или, во всяком случае, предоставляла неожиданные возможности.

Как-то весной, уже после окончания лыжного сезона, я забрел на мехмат, посмотреть моих более удачливых друзей. В корридоре третьего этажа старого здания мехмата на Волхонке я неожиданно встретил Гельфанда. Израиль Моисеевич посмотрел на меня изподлобья и спросил: «Моисеев, почему я Вас не вижу, почему на семинары не ходите? Как сдали зимнюю сессию?» «Так я же не учусь, меня не приняли» «Вы что, не сдали приёмные экзамены?» «Нет сдал». Он помолчал и снова спросил: «А, что Вы делаете?» «Хожу на лыжах!» Опять помолчал, а затем весьма энергично взял меня за пуговицу – «идёмте».

Он повел меня в деканат факультета. Деканом был тогда молодой профессор Тумаркин Лев Абрамович. Когда мы вошли в деканат, он был там один. Ледяева, на мое счастье не было. Гельфанд сказал буквально следующее:" Лев Абрамович, я прошу Вас разрешить этому человеку – (так и сказал этому человеку), сдать все за весь год. Он учился у меня в кружке. Если он справиться с зачётами и экзаменами, то я утверждаю, что он будет студентом не хуже среднего". Вот так и сказал – не хуже среднего! Тумаркин разрешил. Вопреки всем инструкциям!

Я получил необходимые направления на экзамены и зачеты, которые я должен был сдать вне всяких правил и сроков. И началась сумасшедшая работа. Мне очень помог Олег Сорокин. Он не только дал мне все свои конспекты, но все время помогал мне. Без его помощи было бы очень трудно. Ибо одно – слушать лекции, учить на семинарских занятиях как надо решать задачи, и совсем другое всё это осваивать по чужим конспектам, да ещё в каком-то диком темпе. Тем более на первом курсе, когда человек начинает осваивать азы высшей математики, так мало похожей на то, чем мы занимались в школе.

Но все подобные трудности уже оказались преодолимыми. Более того, по всем предметам, кроме высшей алгебры я получил отличные отметки. Лишь по высшей алгебре доцент Дицман – суровый и педантичный немец, мне поставил тройку. Но это было уже не существенно. Я был зачислен в число студентов математического отделения механико-математического факультета и стал учиться в одной группе с Гермейером и Сорокиным. Борис Щабат был невоеннообязанным – он учился на другом потоке. Мы все военнообязанные учились тогда 6 лет, то есть на год больше.

Итак, несмотря ни на что, я сделался студентом Московского Университета, того самого, где учился и мой отец.

Несказанно рада была моя бабушка!

 

Еще раз о Гельфанде

Прошло много, много лет. В действительные члены Академии Наук СССР я был избран одновременно с Израилем Моисеевичем Гельфандом – в один и тот же год. Президентом Академии в те ещё благополучные времена, устраивались богатые приемы «а ля фуршет» в честь вновь избранных академиков. В тот памятный год приём был организован в ресторане гостинницы Россия и мы оба были на том приёме. С бокалом шампанского ко мне подошёл Гельфанд. Поздравляя меня, он сказал – «но я же знал Никита, что Вы будете студентом не ниже среднего!». Такое поздравление было для меня особенно приятным.

Я тоже поздравил его с избранием, которое запоздало минимум на двадцать лет и еще раз поблагодарил его за ту поддержку, которую он мне оказал в самом начале моих студенческих лет. В самом деле, не случись её, не пойди декан факультета на прямое нарушение правил о приеме, вероятнее всего, я бы никогда не поступил бы в университет. И у меня оставался единственный путь – в инфискульт. По началу был бы профессиональным спортсменом среднего уровня, а в последствие – учителем физкультуры, в лучшем случае!

Так человеческое доброжелательство еще раз мне помогло в жизни. И позволило заниматься тем, к чему лежала душа. Таковы привратности судьбы – можно ли после этого не верить в людей?

Нужны ли коментарии?

Итак, я однажды сделался студентом Университета, однако изгойство на этом не кончилось – мне советское общество еще долго демонстрировало мою неполноценность. Я уже рассказывал о том, как меня не приняли в комсомол и на своем курсе я был кажется единственным «некомсомольцем». Позднее произошла история еще более грустная, которая могла кончится для меня трагически.

Как и все военнообязанные, с проходил в Университете высшую вневойсковую подготовку, в результате которой я должен был получить звание младшего лейтенанта запаса. Меня определили в группу лётчиков. И у меня там все получалось очень неплохо: мной были весьма довольны. Но вдруг обнаружилось, что я не комсомолец. А потом выяснили и почему меня не приняли в комсомол. А дальше пошло уже и невесть что: начальству попало за то, что меня определили летать на самолете, а меня, разумеется выгнали – таким как я быть в авиации было нельзя. В результате офицерского звания я не получил и в случае войны должен был пойти на фронт рядовым. И именно в таком качестве я был призван на финскую войну. Правда не как солдат, а как лыжник спорт мне много раз в жизни был палочкой-выручалочкой.

Когда началась Отечественная война, на биографии не стали обращать внимания и меня на год отправили учиться в Военно-воздушную Инженерную Академию имени Жуковского, которую я окончил в мае 42-го года и в лейтенантском звании уехал на Волховский фронт в качестве сташего техника по вооружению самолетов..

 

Конец изгойства и рассказы моей фуражки

"Нас кругом подстерегает случай То он, как образ неминучий, То ясность Божьего лица..."

Так писал Блок. В этих словах глубокий смысл. Этот феномен случая на каждом шагу сопутствует нашей жизни. Но и память людская – тоже не менее удивительный феномен. Человек легко забывает «призрак неминучий», но помнит все те эпизоды, в которых случай ему благоприятствовал. Все мрачное однажды уходит куда-то в небытие, а остается все радостное, а тем более, юмористическое. И это, в принципе тяжелое повествование о моем изгойстве, которое, что греха таить, наложило тягостный отпечаток на всю мою жизнь – во всяком случае, на молодость, я хочу закончить одним юмористическим эпизодом. Он тоже прошел не без следа в моей жизни и, в какой-то степени, завершил годы изгойства.

Лётный состав полка, в который я был направлен после окончания Академии, комплектовался из лётчиков гражданской авиации. Это были отличные пилоты и штурманы, но.... они были обмундированы уже по стандартам военного времени. А, поскольку я приехал в полк из Академии и считался кадровым офицером, то и обмундирование у меня было соответствующим. А, главное – у меня была фуражка с «крабом» – довоенная авиационная офицерская фуражка, едва ли не единственная на полк. Остальные ходили в пилотках «хб-бу» – хлопчато-бумажные, бывшие в употреблении. Фуражка – это был мой признак, по которому, меня можно было выделить из числа других офицеров, как красная фуражка дежурного по перрону отличала его от остальных железнодорожников. Ибо количество звёздочек на погонах было не видно – все ходили в комбинезонах. Когда моего старшину Елисеева спрашивали – где найти инженера, то он лаконично отвечал:" На еродроме, в фуражке и сусам". Признак однозначный: командир полка усов не носил, хотя тоже ходил в фуражке.

Так вот, она, эта фуражка была не только предметом зависти, но и вожделения. Можно ли представить себе боевого лётчика, с кучей орденов, звенящих на его гимнастерке – тогда все их носили, который идет на свидание с девицей, имея на голове пилотку – эту самую хб-бу ? Оказывается можно, но с трудом, но только не девице, с которой должен встречаться мой лётчик – это ей недоступно. Вот и приходит ко мне какой-нибудь герой – причем настоящий герой, считающий свой героизм, свою ежедневную игру со смертью, естественным, повседневным делом и говорит: «капитан, одолжи фуражечку на вечерок». Ну разве я мог ему отказать? Но просто так, давать фуражку тоже не хотелось. «Бери, но потом расскажешь – ну прямо, всё как есть!» Ответ положительный и лаконичный.

Ну вот и ходила на свидания моя фуражка. У кого-то она сидела на макушке, у другого сползала на нос, но ходила и, как правило, с успехом – на то мои друзья и были герои. А потом бесконечные рассказы. Вероятнее всего с некоторыми преувеличениями – герои должны всюду быть героями! Но всякий раз занимательные.

Так вот, однажды, через много лет, во время летнего отпуска мне пришла в голову мысль написать книгу с таким заглавием «рассказы моей фуражки». Память мне их сохранила более чем в достатке для того, чтобы написать хороший том. Но вот найдется ли издательство способное переварить такие рассказы – мне в это не верилось. Впрочем это было тогда; теперь это все уже тоже не проблема – печатают даже понографию Миллера! Были бы деньги.

А рассказал я эту историю вот почему.

Когда я отдавал фуражку кому-нибудь из моих друзей, а потом слушал рассказ о её похождениях, от моего чувства изгоя уже ничего не оставалось. Я становился как все, членом единого братства. Вот здесь, среди этих ребят, я был полностью излечён от жившего внутри меня ощущения ущербности. И никогда не ощущал себя столь полноценным сыном своего народа, как тогда на фронте, среди молодых, здоровых русских и украинских парней, с которыми жил одной жизнью.

Вот какие они были эти мои друзья, ходившие на свидания в моей фуражке.

Пашка Анохин – однофамилец знаменитого летчика испытателя – летал фотографировать порт Пиллау. Без прикрытия истребителей. Были ранены и штурман и стрелок. Самого пуля пощадила, но не пощадила самолет. И все же он привел его на аэродром и привез необходимые фотографии. Вот он какой:

Машина шла, не слушаясь руля, Мотор дымил и поле опустело. Над головами с хлопьями огня Последний раз призывно проревела. И, накренясь на правое крыло, В последний раз громадой многотонной, Закрыв заката бледное стекло, Зарылась в снег в ста метрах от бетона. А через час, играя пистолетом, Разбитым пулей только-что в бою, Шутя за рюмкой рассказал об этом Как будто знал заранее судьбу.

И он тоже ходил в моей фуражке, как и я сам!

Значит и я такой же как они!