Как далеко до завтрашнего дня

Моисеев Никита Николаевич

Глава IV. Конец войны и поиски самого себя

 

 

Эйфория победы

Ремарк, после первой мировой войны, писал о «потерянном поколении» – это выражение превратилось в термин и вошло в литературу. Тогда многие рассказывали о людях, которые после окончания войны – той первой, так и не нашли себя, чья жизнь в мирное время покатилась под откос. И я знал сильных мужественных людей, заслуживших на фронте доброе имя и много боевых наград, которые так и не сумели приспособится к мирной послевоенной жизни. Она требовала иных качеств в трудной и унылой повседневности, часто лишенной каких либо обнадеживающих перспектив.

Одним из таких был майор Карелин – Димка Карелин, первоклассный штурман, чудный товарищ, тонкий и наблюдательный человек. Я встретил его года через полтора – два после ухода из полка. Из смелого, сильного, здорового, хотя и прихрамывающего – пуля ему повредила связку на ноге, он превратился в развалину с дрожащими от пьянства руками. Его уволили из армии, он не нашел себе работы по душе и жил на крошечную пенсию, а лучше сказать на милость собственной жены.

Но «потерявших себя» у нас в стране были, все-же, лишь отдельные единицы – мы не знали потерянного поколения, как это было в послевоенной Германии. Окончание войны и первые послевоенные годы были нестерпимо тяжелыми. Жилось трудно и бедно. Но не это было ещё самым трудным. У каждого из нас во время войны было дело. Теперь всё сломалось. Надо было думать как жить дальше. Искать новое дело и привыкать к нему. И, конечно, не все справились с навалившимися трудностями и смогли приспособится к новой гражданской жизни. И, всё же того о чем писал Ремарк, в нашей действительности не было. Читая его книги, я увидел сколь отличной было то, с чем я сталкивался у нас в стране, от послевоенной Германии двадцатых годов.

Мы победили. Конец войны – это наша Победа! Моя Победа! Нас фронтовиков, долго не покидала удивительная радость того, что произошло. Может быть даже смешанная с удивлением, но радость. Победа вселяла оптимизм, веру в будущее. Горизонты казались необъятными, а энергия людей била через край.

Сегодня этот послевоенный феномен мало кто помнит. Еще меньше тех , кто говорит о нем или понимает его, и еще меньше тех, кто хочет его понять. Но это Россия, её феномен и для того, чтобы жить в ней, это всё надо знать. А что такое Россия, я начал понимать ещё на фронте. Но по-настоящему понял её в первые послевоенные голодные и бедные годы. Сегодня принято, с легкой руки, так называемых демократов и эмигрантов последней волны поливать всё чёрной краской и не замечать тех глубинных пружин, которые оказались способными возродить страну.

И.А.Ильин в своем двухтомнике «Наши задача» подчеркивает на каждом шагу – Россию нельзя отождествлять с Советской властью, с большевиками. С этим нельзя не согласится, это верно, но только в принципе. В последние месяцы войны и первые послевоенные годы, партия, правительство, сам Сталин имели такую поддержку народа, которую, может быть никогда, никакое правительство, всех времен, не имело! Грандиозность Победы, единство цели, общее ожидание будущего, желание работать во благо его – все это открывало невиданные возможности для страны.

Однако воспользоваться всем этим нам, по-настоящему, не удалось. Теперь мы понимаем, что мы и не могли воспользоваться в полной мере результатами победы. Система была настроена на обеспечение иных, совсем не народных приоритетов. Народу не верили, народа боялись, его стремились держать в узде. И люди постепенно теряли веру, угасала энергия, рождалось противопоставление «мы и они», а потом и ненависть к тем, которые «они». Там за зелеными заборами.

Но тогда в первые годы, мы об этом не думали. Однако многих из нас огорчило и удивила депортация народов Крыма и Кавказа. И в тоже время, особой реакции тоже не было. Тогда легко поверили, да и удобно было в это верить, что выселяют не народы а гитлеровских пособников. Тем не менее даже в армии, эта акция не прошла так уж просто. У нас в дивизии народ зашумел, когда одного лётчика, крымского татарина по национальности, демобилизовали и отправили на жительство в Казахстан. А у этого летчика было 4 ордена боевого красного знамени и два ранения. А начальник политотдела дивизии полковник Фисун, сам боевой лётчик, только разводил руками.

И несмотря на начинавшиеся эксцессы, мы верили – партия, которая в труднейших условиях привела нас к победе сумеет, тем более в мирное время, открыть двери в «светлое будущее». Правда, не очень понятным было, каким оно должно быть это светлое будущее. Но это уже другой вопрос, а пока возвращались домой двадцатилетние мальчишки, снимали погоны со своих гимнастерок – им еще долго придется носить сами гимнастерки, засучивали рукава, чтобы начать работать и...искали девчёнок! Жизнь продолжалась и мы ждали завтрашнего дня.

Сомнения начали закрадываться позднее, когда в конце сороковых стали появляться сведения о новых арестах, о том, что твориться на Колыме, в Магадане и других местах заключения, о том, что начинают арестовывать и нас фронтовиков и партизан! И невольно у каждого возникал вопрос – неужто опять начинается 37-ой? И каждый думал – а как же можно не верить нам, нашему поколению, которое стояло насмерть в Ленинграде, Москве, Сталинграде, поколению, которое пришло в Берлин? И мы начали об этом говорить, причем вслух!

Но все-таки, уже тогда весной 45-го далеко не все были охвачены эйфорией победы и столь оптимистично, как автор этих строк, смотрели в будущее. И тревога о нем, о собственном будущем, нет – нет да и поднималась в наших душах.

 

Иван и Ленинградская медаль

Перед самым окончанием войны, в начале мая 45-го года меня подстрелили, причем прямо на одном из полевых аэродромов нашей дивизии. Мы были уже в глубочайшем тылу – фронт был в самом Берлине. Но кругом постреливали – особенно дружественные поляки. Всякое могло случится и случалось в ту весну. Так и осталось неизвестным кто в меня стрелял. В конечном счете, всё окончилось благополучно: отметиной на лбу и несколькими днями в полковой санчасти. Вот там меня и нашел Иван Кашировский или Кашперовский – запамятовал его фамилию.

Осенью 42-го, когда мой полк уехал в Алатырь, а меня вместе с моими оружейниками оставили на время в 14-ой воздушной армии, я оказался вместе с Иваном в одной эскадрилье штурмовиков ИЛ-2. Стрелок на этом самолёте был вооружен 20-миллиметровой автоматической пушкой ШВАК. Это было очень хорошее и скорострельное оружие. Но...производства военного времени, на заводах эвакуированных за Волгу! Делалались пушки почти под открытым небом руками женщин, детей, инвалидов, почему и качество изготовления оставляло желать лучшего. Благодаря нему, как говорят оружейники, происходили частые отказы. Они были ахилесовой пятой этих пушек. Было особенно страшно, если отказ происходил в воздухе. Это стоило жизни многим. Я же научился быстро обнаруживать причины отказов и устранять, если они вообще устранялись.

Воздушных стрелков на ИЛ,ах обычно нехватало. Их кабина, в отличие от кабины лётчика, не была бронирована и они в первую очередь подвергались атакам истребителей и стрелки гибли чаще лётчиков. Поэтому часто, по мере необходимости, роль воздушных стрелков исполняли оружейники, которые не хуже стрелков умели обращаться с пушкой. Вот и мне, начальнику команды вооруженцев, порой приходилось выполнять обязанности воздушного стрелка. Из за моей сноровки в обращении с пушкой, меня с особой охотой брали на боевые вылеты. И летал я обычно вместе с Иваном. Причем два раза мы были подбиты и очень непросто выбирались «домой». Вот почему ленинградская медаль, т.е. медаль «За оборону Ленинграда» мне дороже всех тех орденов, которые я получил позднее. Такие ситуации, в которых мы оказывались вместе с Иваном не забываются и навсегда остаются в жизни, а товарищ делается роднее родных. Вот почему, как только Иван узнал, что я здесь рядом в соседней дивизии, он сразу же меня рсзыскал и нашёл в изоляторе полковой санчасти.

Первые дни мая, открытое настежь окно, створки которого упираются в цветущую вишню. На небе ни облачка. Да и война ушла за горизонт, и все надеются, что на-совсем. Поэтому и настроение у меня было соотвествующим несмотря на дурацкий эпизод. Я отделался очень легко – небольшое сотрясение мозга у меня уже проходило. Кость повреждена не была, правда пуля довольно основательно вспахала кожу моего лба, было много крови и голова была похожа на белый чурбан. Но это не мешало хорошему настроению. Я был на попечении очень милой «хохотливой» хохлушки – летенанта медицинской службы. Она по долгу службы (и без оного) часто подходила ко мне и мои руки невольно тянулись туда, куда не следует. Она их отбрасывала своими ручками, приговаривая:"Ну, що Вы товарыщ капитан, Вам такого сейчас нельзя. Опять Вам будет плохо".

Вот за этим занятием Иван меня и застал. Он принес с собой флягу – плоскую немецкую флягу, а я стал упрашивать мою симпатичную начальницу принести чего-нибудь закусить. Она долго сопротивлялась, уговаривая не пить – для меня мол де это очень опасно. А потом сходила на кухню и принесла два обеда.

Я выпил очень немного. Иван же – два больших полных стакана. По тому как он пил, по тому, как долго потом не закусывал, я видел, что в нем многое не в порядке. Нет, внешне все было очень ладно: он хорошо смотрелся, был уже подполковником, летал на новом бомбардировщике, орденов основательно поприбавилось. Но ушла куда-то залихватская удаль того старшего лейтенанта, с которым я познакомился два с половиной года тому назад. И я чувствовал у него внутренний надлом. «Да, укатали сивку крутые горки» – подумал я, невольно. И мне стало грустно от этого видимого надлома.

У меня же был совсем иной настрой. Я говорил о победе. Строил разные планы. Будущее рисовалось мне в радостных тонах. Я был горд тем, что наша страна сделалась самой могущественной европейской державой. Вековой спор между славянами и германцами раз и на всегда решился в нашу пользу – какая же нас ждет чудная жизнь! И много еще подобной чепухи я нес в тот весёлый майский день.

Несмотря на хорошую дозу почти неразведенного спирта, Иван совершенно не захмелел. Он меня слушал и молчал. И молчание его было угрюмым, как и последующий монолог. «Интеллигент ты, сказал он с легкой усмешкой, и ничему тебя война не научила. Ты, что думаешь, там – он показал пальцем на потолок – что нибудь изменилось? Та же сволота, думающая о собственной жратве, о власти, как была так и осталась. Вот очухаются немножко, опять за своё возмуться, опять сажать начнут. Без этого они же выжить не смогут. Да и все же эти „особняки“ тоже ведь не могут без дела остаться. А самым главным всегда враг нужен – без врага не проживешь, всё сразу видно. Кто и чего! Какая без врага возможность людей в узде держать. Был немец, придумают американцев. Какая разница? Ты думаешь им людей жалко – кладут не задумываясь. Будут и дальше класть и класть. Ты что – и вправду им веришь?» И в том же духе, и в том же духе... А под самый конец:"Чего тебе – ты инженер. Дело всегда найдешь. Своё дело. А я что? Своё отлетал. Скоро спишут. Куда я денусь? Куда идти?".

И верно, как мне стало известно, его демобилизовали в 47-ом: к лётной работе негоден! И уехал товарищ подполковник с четырмя боевыми орденами Красного Знамени к себе на Украину. Работал, кажется, трактористом; рассказывали, что спился. А потом, то ли замерз, то ли утонул. Вот так и кончилась жизнь лихого боевого лётчика, доброго и душевного, бесконечно смелого человека.

Я слушал его мрачные речения, столь контрастирующие моим мироощущениям и в меня закрадывались сомнения – а может быть и верно – рассвета нет и не будет? А если и будет, то ох как не скоро! И после ухода Ивана уже совсем по другому смотрел на цветущую вишню в моем окне.

К моей медице я больше не приставл и она по этой причине, естественно, утратила ко мне всякий интерес.

 

Осень 45-го

Тяжелые предчувствия и ожидания новых бед были уделом не только моего подполковника. Тем более, что кое-что начало сбываться. В предверии демобилизации загрустил и мой Елисеев. Его серьезно беспокоили известия из своей рязанской деревни.

Осень 45-го нас застала в селе Туношное или Тунашная, как его звали местные жители. Оно расположено на берегу Волги между Ярославлем и Костромой. Там был старый военный аэродром, куда и переехала наша дивизия, теперь уже четвертая гвардейская бомбардировочная дивизия генерала Сандалова. Мы переучивались. Была поставлена задача – в предельно короткий срок освоить новые бомбардировщики ТУ-2. А затем лететь на Дальний Восток. Переучивание шло быстро – у нас был первоклассный и лётный и технический состав, но поставки техники задерживались. И осенью, когда полки дивизии оказались полностью укомплектованными, на Дальнем Востоке, на наше счастье, мы были уже никому не нужны: война с Японией уже стала историей и о ней начали забывать.

Мы с Елисеевым поселились в самой крайней избе, поближе к аэродрому. Деревня – некогда богатое село – производила тягостное впечатление. Было видно, как ей недостает умелых мужских рук. За годы войны все кругом пришло в упадок. Избы покосились, скотины почти не было. Нас приняла «на постой» немолодая больная женщина. Ее муж погиб на фронте. Она ждала возвращения двух сыновей – они были призыва 44-го и, кажется, остались живы. Елисеев все время старался помочь ей по хозяйству. Всё свободное время что-то чинил, колол на зиму дрова.

В один из дождливых осенних дней я написал себе на память об этой деревне такие шуточные стихи:

Вот она - деревня без улицы и дома – шалаши. Вон церковь старая сутулится Над прудом. – Кругом ни души... Дома закрытые прочно Неизвестно против кого. А у крыльца моего Словно нарочно Лужа глубиною в аршин - горе груженных машин. И почти уже забылось, Что ведь есть дома С теплой уборной и ванной и светом И книжною полкой, где папа Дюма Улегся на Блока стотомным атлетом.

Вот и сейчас, закрываю глаза и снова вижу эту россыпь почерневших изб, Богом забытую полуразрушенную церковь над прудом и бедность и скорбь людскую. А ведь было богатое когда то село. Торговое, на Волге и на дороге Ярославль-Кострома. Одним словом Тунашная – как его называли раньше. И жили в нем мужики самостоятельные – волгари, этим все сказано.

В тот день на улице шёл мелкий дождик. Под вечер я пришел из штаба полка. В избе уже темнело. Елисеев сидел у окна и грустно смотрел на капли, которые бежали по стеклу. На столе лежало письмо. Елисеев так задумался, что не обратил внимания на мой приход.

«Что загрустил Елисееич? Домой хочется?» «Ох как хочется, сынок». Потом вдруг опомнился, вскочил: «Извините, товарищ капитан». «Да чего извиняться, не первый год вместе. Домой и верно хочется старина. Ну рассказывай чего пишут». «Безрукого Акима, что в 44-м с войны вернулся, забрали. Он у нас год как был в председателях. Честный мужик, не пьющий. Не о себе, а больше о людях думает. Вот картошку не дал вывести. От того и забрали. А теперь?» Елисеев помолчал, вздохнул «Нет теперь ни Акима, ни картошки. Опять эти всё начнут под чистую забирать. Как тут жить будем?»

Достал Елисеев канистру со спиртом, свою неизменную луковицу, поставил горячую картошку и мы долго в тот вечер вели неторопливую тяжелую беседу.

Она была особенно трудна теперь после Победы. Казалось все трудное позади, ночь вроде бы кончилась, казалось бы рассвет уже должен начаться и небо вроде бы посветлело. Но где то с горизонта опять поднималась туча. Неужели она снова закроет небосклон?

Через неделю наш полк улетел в Прибалтику, а Елисеева, как солдата старшего возраста демобилизовали и он уехал в свою Рязаньщину. Я ему дал адрес свой мачехи. Просил написать как устроится. Но так никогда никаких писем от него и не получал. Может быть он потерял мой адрес. А может...может быть и его постигла судьба однорукого Акима. Ведь он тоже был человек честный и бескомпромиссный.

 

Волга

Но случайные мрачные предчувствия и грустные разговоры, которые нет, нет, да и случались в первые послевоенные месяцы не могли омрачить общего радостного ощущения наступившего мира и ожидания жизни, которая вот, вот начнется. Все мы фронтовики всматривались в окружающее, в нашу дорогу, с радостным ожиданием ее нового поворота.

Ты стала странная, непохожая, На ту, которую раньше знал. И в доме твоём, как прохожий я Перед дверью нежданный стал. Робко стучусь, неуверенно В мутную темень окна. Многими верстами время измерено И улыбнется ли снова она? Ночь сегодня раскрылась приветливо, Ветер ласково зовет идти. Скоро ведь день, не рассвет ли его Укажет мне путь где ее найти!

Вот такой я чувствовал свою дорогу, сидя в своей избе или гуляя по берегу Волги. И, в тоже время, во мне все время жила тревога:"Так далеко до завтрашнего дня" – впрочем, эти ивановские строчки были вечным лейтмотивом всех моих размышлений.

Той осенью у меня было довольно много свободного времени. Все войны окончились и моя служба была не обременительной. Я мог много времени быть на едине с самим собой. Теперь Волга мне заменила Ладогу и я часто гулял или сидел на ее берегу. Здесь Волга не очень широка. В ней ещё нет той величественности, как у Саратова. Но двухсотметровая полоса воды, которая с каким-то удивительным упорством и энергией стремилась на восток, производила завораживающее впечатление. Окаймленная желтеющими деревьями, Волга, в тот год, была прекрасна!

И чем больше я бывал на едине с природой, с Волгой, тем крепче становилась вера в завтрашний день и в душе моей рождалась убеждённость в собственных возможностях и способности противостоять тем трудностям, которые неизбежно еще встанут на моем пути, прежде чем я найду ее – ДОРОГУ !

Но я не мыслил о демобилизации – я был кадровым офицером с боевым опытом и академическим дипломом и мне казалось, что я на всю жизнь связал себя с армией. Я совсем тогда не понимал, что армия во время войны – это одно, а рутинная служба в мирное время – совсем другое и требует от человека совсем других качеств. Пройдет время и жизнь все расставит по своим местам.

 

Кострома

Мирное время входило в нашу жизнь и вело свой новый отсчет. Мирная жизнь обвалакивала нас, меняла нашу психологию, наши устремления. Служба была легкой и довольно интересной. Мой полк получил уже около трех десятков новых бомбардировщиков туполевского КБ. По тем временам, это были самые современные ближние бомбардировщики. На них стояло и новое вооружение, которое еще никто не знал, как эксплуатировать. Особенно интересными были новые прицелы. О таких мы не слышали даже в Академии. Мой непосредственный начальник – дивизионный инженер по вооружению подполковник Тамара (Иван Тимофеевич – родом из запорожцев) отправил меня в Москву на выучку, как единственного «академика» в дивизии. Я с радостью поехал в свою же Академию имени Жуковского, к своим знакомым преподавателям на кафедру полковника Сассапареля, у которого я писал выпускную работу. Когда он увидел мою работу с, черт знает как нарисованными графиками, то брезгливо сказал: из Моисеева инженера не получится! ( Скажу откровенно – мне очень хотелось ему показаться со своими тремя «инженерными» орденами!).

Там, в Академии, я за неделю освоил всю новую технику и еще неделю предавался всяким дозволенным и недозволенным утехам.

По возвращении в Туношную, мне было поручено обучить новой вооруженческой технике весь технический и лётный состав дивизии. Всё это я делал с большой охотой. Обучение проходило в Костроме, где стоял один из полков дивизии. Там же мы проводили и учебные стрельбы.

Там же в Костроме я, вроде бы и влюбился и возник роман, который чуть было не окончился браком. Рассказывать о нем особого смысла нет. В целом история достаточно банальная. Четыре года строевой, а особенно фронтовой жизни, превращают здорового человека в двадцать с чем-то лет в нечто очень мягкое и податливое, особенно к проявлению женской ласки. Несколько добрых слов и ему уже кажется невесть что! И отсюда всё – и радость и муки, и надежды и тревоги. И всё это приходит вместе с обращенной к тебе улыбкой, как какое-то навождение! Впрочем порой это наваждение и очень быстро куда-то улетучивается.

Вот, что по этому поводу я написал одним ранним утром в славном городе Костроме, что на Волге – другой Костромы, кажется просто нет. Во всяком случае и Кострома и всё, что там происходило, мне казалось той осенью, единственным и неповторимым. Правда недолго! Так значит дело было так:

В провале посеревшей улицы Лицо усталое и сжатый рот. Без слов ответа – завтра збудется ли? И неба пасмурного грот. Рассвет туманит окна в комнате, Булыжник влажный от росы. А это утро – Вы запомните ли - Минуты ночи и дня часы. И Вы ушли слегка покачиваясь В рассвет туманный и сырой, Куда-то вдаль, не оборачиваясь Со счастьем вместе с темнотой.

В летописях города Костромы есть такая запись – передаю ее почти текстуально: Новогородские девки-ушкуйницы, взяли приступом городок Кострому (тогда он еще был городком) и учинили с его мужиками всяческие безобразия. На этот раз так не случилось. О других говорить не могу, но с одним мужиком всё окончилось вполне благополучно (и с ушкуйницей кажется тоже). И костромской эпизод ушёл из моей жизни, не оставив в ней особого следа. Разве, как в одесском анегдоте: приятно вспомнить. А волнений и переживаний было сколько!

Одним словом мирная жизнь, которую мы совсем забыли – это нечто совсем иное чем война. Она нам приносит и новые радости и новые горести. Ко всему этому надо снова привыкать. Что просто лишь на первый взгляд.

 

Ожидание завтра

В ту памятную осень 45-го очень рано начались утренние заморозки. Погода стояла прекрасная – настоящая золотая осень. Сверкало солнце, бездонное голубое небо, золото листьев. Казалось, что каждое утро жизнь начиналась сначала. И созвучный этому утру, ранней морозной ранью по тропинке, которая вилась вдоль Волги я спешил вместе с солнцем к своим самолётам.

Прозрачная свежесть осеннего утра, Яркий румянец на женских щеках. А под ногами хрустящая пудра Инея в травах, на желтых листах. И с шагом упругим желанья рождались, Созвучные ветру, морозу, заре. Так здраствуй же утро, заволжские дали, Синеющий лес на высокой горе!

В это раннее осеннее утро не было прошлого. Ни войны, ни прочих горестей – было только настоящее и, конечно, будущее, вон там за тем поворотом дорожки. И действительно, как то на этой дорожке из за поворота мне навстречу вышла девушка. Ладная, прямая – через плечо несла мешок и корзину, видно торопилась к утреннему пароходу. Все в ней было гармонично и красиво, несмотря на кирзовые сапоги и невзрачную одежку военного времени.

«Здравствуй красавица. Не торопись, успеешь!» Недоверчивый взгляд с некоторой опаской. И в самом деле, чего можно ожидать от этих мальчишек в авиационных погонах, да с орденами и медалями – им все нипочём. «Ну чего торопишся, катер ведь только-что пришёл». Мое настроение видно передалось моей встречной. Она поняла, что я не страшен и улыбнулась в ответ на мою улыбку, остановилась и опустила свой груз на землю, чтобы сменить плечи. Я смотрел на нее и улыбался. «Ну чего скалишся! Не видишь, помоги». Я легко вскинул на её плечо корзину и мешок с бидонами. «Ну постой еще». «Ну вот еще. Да ни к чему это. Глядишь и катер отвалит»! Несмотря на резкий тон этих слов, она еще раз улыбнулась и не спешила уходить. Я проводил ее взглядом до того момента пока она не сбежала к пристани. Перед тем как вступить на сходни, она обернулась. Увидев меня, помахала рукой и исчезла в чреве речного трамвая.

Вот так всё и было той удивительной осенью 45-го.

Я пробовал заниматься. Ездил в Ярославль в публичную библиотеку. Убедился, что забыл математику – совершенно! Все науки были от меня где-то бесконечно далеко – еще в той прошлой и совсем нереальной жизни. И, тем не менее, она существовала. Более того, она всё приближалась. И понемногу становилась реальностью – к ней надо быть готовым. Пробывал и писать стихи. Быстро понял, что это не мой удел – так иногда, для себя под настроение, а серьезно.... тоже нет.

Я много был на едине с природой и ко мне порой снова приходило безмолвное спокойствие Ладожского озера. Я сегодня уже не могу припомнить то, о чем думалось в те часы. Я строил какие-то планы, фантазировал. Потом пробовал говорить о них с друзьями. Но сам для себя я знал, что все это пока игра. Что настоящая жизнь впереди и идёт она, меня ни о чем не спрашивая. И произойдёт все так, как призойдёт!

Я знал, что пока надо служить в полку. Будущее само покажет, что и как. А служба у меня пока получалась. Дело своё я, кажется знал. Начальство меня ценило, товарищи тоже. Ну а то, что чины росли медленно – в этом ли дело? На то я и технарь! Зато и демобилизовывать меня никто не собирался. За плечами у меня Академия имени Жуковского – не так было много оружейников с таким дипломом. На всю дивизию я один. Вот так я и рассуждал тогда.

И всё же я понимал, что, то состояние, в котором я пребывал – временное. Я чувствовал приближение перемен и ждал их. Но даже не догадовался откуда они могут придти. Мне даже в голову не приходили те повороты судьбы, которые меня ожидали.

Но несмотря на послепобедную эйфорию, я уже тогда понимал, что рассвет пока так и не наступил и остро чувствовал смысл ивановской строки:"так далеко до завтрашнего дня".

Впрочем, это ощущение в той или иной степени не покидало меня всю жизнь.

 

Мой последний военный парад

В первых числах ноября наша дивизия перелетела в Прибалтику. Её полки расположились на аэродромах в Якобштате (как его звали русские и немцы или Якобпилсе по латышски) и Крустпилсе – двух городках, расположенных по обе стороны Западной Двины. Штаб дивизии разместился в столице Курляндии, старом немецком городе Митава, который латыши переименовали в Елгаву. Для него отвели старый замок, вернее большой дом, который, как говорили, принадлежал ещё Бирону.

Я поселился вместе с Володей Кравченко, который тоже получил звание капитана. Мы сняли комнату у учительницы русского языка. Елисеева со мной уже не было. Его должны были демобилизовать и он остался в Туношной. Демобилизация шла не очень активно. Пока демобилизовали лишь несколько техников старших возрастов, которые сами хотели уйти в гражданку. Лётный состав не трогали – медицинские комиссии ожидали только весной. Начальство стремилось сохранить профессиональные кадры. И лётчиков и техников. Но несколько человек по медицинским показателям было всё же отстранено от лётной работы – в мирное время требования к здоровью ужесточились, да и самолёты теперь у нас стали по-сложнее.

Весной 46-го был демобилизован мой непосредственный начальник – дивизионный инженер по вооружению подполковник Тамара. Его подвела графа об образовании – «ЦПШ и 20 лет командирскрй учебы – именно учебы», а не учобы. А ЦПШ – абревиатура церковно-приходской школы. По нынешним временам, это 4 класса деревенской школы. Он вышел из простых оружейных мастеров. А достиг в своей профессии очень многого. Во время войны прекрасно справлялся со своими обязанностями – я многому у него научился. Особенно хорошо он знал стрелковое оружие, гораздо хуже понимал прицелы и совсем пасовал перед разными расчетами. Он, например, меня спрашивал: «ну объясни мне почему синус бывает и большой и маленький?» Он совершенно не разбирался в таблицах стрельбы, особенно реактивными снарядами. Но зато великолепно умел ремонтировать и отлаживать любое стрелковое оружие, как никто другой в дивизии. И нас всех он этому научил – оно у нас во всех полках всегда было всегда исправным. Он был добрым и хорошим человеком и мы с ним сдружились за годы войны. Любил попивать – впрочем кто тогда не любил попивать? Тем более, что спирта было – море разливанное.

Уехал от нас Иван Тимофеевич Тамара в свою Северскую землю и, как рассказывали, устроился механиком в МТС. Я же был назначен на его место и он мне сдавал дела. Меня все поздравляли – место дивизионного инженера для капитана – более чем почётно, тем более, что в соседнем полку нашей дивизии, полковым инженером был майор Алексеев, которого, как старшего по званию, и прочили на должность дивизионного инженера. Но начальство выбрало меня.

Странная была эта наша зима 45-46го года. Все было непривычно – прежде всего безделие. Летом и осенью 45-го в Туношной мы осваивали новый бомбардировщик и новое незнакомое вооружение. Порой было даже разобраться не легко кое в чем новом, были полёты, были учебные стрельбы. Одним словом была осмысленная работа, у каждого было дело. Конечно, это был уже не фронт. Исчезло постоянное напряжение, постоянные дежурства. Но дело оставалось. В Прибалтике же дела , осмысленного дела уже почти не было. Его приходилось выдумывать. Я постепенно начал понимать, что означает строевая служба в мирное время. Лев Толстой ее назвал узаконенным безделием. Я бы еще добавил – непрерывным поиском и выдумыванием дела. Бензина больше не давали – он нужен был теперь для других дел. Поэтому полёты практически прекратились.

Всё это имело множество пренеприятнейших следствий. Началось повальное пьянство, дебоши, пошла волна венерических заболеваний. К этому располагали и тогдашние латвийские нравы: женщины оказались поразительно доступными. Ничего подобного в России не было. Каждая пьянка превращалась в оргию. Дисциплина падала. Бесконечные ЧП и разбирательства личных дел.

Но бывали моменты, когда мы снова чувствовали себя настоящей кадровой частью. Я помню девятое мая 1946-го года. Праздновалась первая годовщина дня Победы. В Якобштате было решено провести гарнизонный парад. На параде я шел в составе сводного офицерского батальона нашей дивизии. Мы вяло, кое как, почти не в ногу прошли мимо начальства и уже покинули площадь. Вдруг кто-то запел – запел шуточную строевую песню, которую пели в те годы в авиационных военных учебных заведениях:

Давно уж знаем Ходить как надо, А все же ходим, Как ходит стадо... и т.д.

Батальон подтянулся, шаг стал четким – любо дорого смотреть! Командир дивизии догнал на виллисе нашу колонну: «Что мерзавцы, пройти как следует перед трибунами не могли, а тут вдруг курсантскую жизнь вспомнили?» А в ответ, не сговариваясь в пару сотен молодых глоток, батальоен гаркнул такое «УРА», что стало ясно – есть порох в пороховницах.

У меня лично тоже была довольно трудная зима: я продолжал искать себя и дело, которое могло бы меня по-настоящему занять. Служба постепенно стала терять для меня всякую прелесть. Вместо изучения и эксплуатации новой техники, чем мы занимались на Волге, приходилось придумывать какое либо дело, чтобы занять людей, хотя бы уберечь от пьянства. Мы проводили различные проверки в эскадрильях, устраивали разные «тревоги». Даже занимались строевой подготовкой. Служба в строевой части меня начала по-настоящему угнетать.

Но никогда ничего не рисуется одними черными красками – у меня образовалась своеобразная отдушина. Среди всякого трофейного хлама, которого было в избытке, я обнаружил забавный автомобиль. Он назывался «фиат-западная пустыня». Трудно сказать откуда он взялся в Латвии, ибо был приспособлен для езды по пескам. На нем стояли широченные колёса, больше похожими на самолетные дутики, чем на обычные автомобильные колёса. Проходимость его была потрясающая. К тому-же у него было правое управление, а слева стоял пулемёт. Первыми этот экспонат обнаружили мои механики на какой то свалке трофейного имущества. Мы его прибуксировали на аэродром и отремонтировали – оказалось, что на нем можно ещё ездить. Эта смешная машина дала мне дело, которым можно было заниматься с удовольствием. И я начал на нём раскатывать. Изъездил я всю Латвию. Пулемет я, конечно, снял, но всегда возил с собой автомат: в лесах ещё постреливали, хотя дороги, в особенности большие, были уже безопасными. Всё же однажды недалеко от городка с ласковым именем Мадона, он мне пригодился. Я лихо отстреливался, но все же несколько пробоин в кузове я потом обнаружил.

Этот автомобиль дал мне свободу передвижения, которой я хорошо попользовался. Очень часто, иногда два раза в неделю я ездил в Ригу. Мне там было интересно всё, а люди прежде всего. Я перезнакомился с множеством людей и несколькими русскими интеллигентами, оставшимися от дореволюционных времен и со многими латышскими интеллектуалами. Я специально не употребляю термин «интеллигенция», ибо латышской интеллигенции я так и не обнаружил. Сначала я был удивлен, а потом понял, что её ещё и не могло быть – она просто не успела «созреть». До революции, рижская интеллигенция – это русские и немцы. Причем, немцы в Прибалтике и немцы в Германии, даже в близкой Пруссии, это совсем разные немцы. Все эти Корфы, Рененкамфы, Плеве, не просто служили верой и правдой русскому престолу, но и внесли заметный вклад в русскую духовную жизнь. Они действительно восприняли нашу культуру. Благодаря жэизни в России они и сами во многом изменились, показав на деле возможность и благотворность симбиоза православия и лютеранства. Я это видел по Риге и вспоминал свою бабушку. Хотя она до самой смерти сохранила лютеранство и по ее просьбе была похоронена по лютеранскому обряду, она всегда ходила в православную церковь и крестилась по-русски. Она по культуре была очень русской, любила и знала её, внося в повседневный быт собранность и рационализм. К сожалению латыши к нашей культуре были восприимчевы значительно хуже немцев – я понял почему именно латышии делали революцию и служили в ЧК.

Ездил я и в Двинск – по латышски Даугавпилс. Он расположен на Двине выше и недалеко от Якобштата. Впрочен, в Латвии все недалеко. Двинск это старый русский город и в нем живут, по преимуществу русские и сохранился какой-то старый и милый мне быт. Я подружился с одним немолодым учителем математики, ездил к нему в гости и даже оставался ночевать.

Весной я был назначен инженером дивизии, но в Митаву полностью не переехал, так как полки стояли в Якопштате и Крустпилсе и дел у меня здесь было много. Да и от начальства по-дальше. В Якобштате мы с Кравченко снимали хорошую комнату, а в Митаве я спал на диване в своем «кабинете» – так я называл коморку под лестницей в старом замке, которую мне определили, как служебное помещение.

В июле, событие произошло чрезвычайное!

Был жаркий воскресный день и я, в компании своих друзей, нежился на берегу Двины. Вдруг из штаба полка прибежал солдат. «Товарищ капитан, срочно в штаб»!

Меня встретил дежурный офицер:"Тебя, несмотря на воскресенье срочно разыскивает дивизионный кадровик. Полетишь на командирском У-2".

Часа через полтора я стоял перед дивизионным «кадровиком» – сумрачным немолодым майором: «У тебя, что – тетя в Москве? Читай!» И протягивает телеграмму:"Срочно откомандировать капитана Моисеева в распоряжение начальника руководящих кадров главного управления ВВС. Вершинин." А был тогда маршал Вершинин главкомом авиации. За такой подписью телеграммы в нашу дивизию еще никогда не приходили. «Завтра сдашь дела Алексееву. Я его уже вызвал. Получи командировочное предписание и, чтобы через два дня ноги твоей здесь не было. Ясно!»

Почему, отчего я вдруг понадобился Москве? Я ничего тогда не понимал в происходящем, но все приказания выполнил. Что греха таить – с радостью.

Так что же произошло? Какая сила меня, полкового инженеришку вдруг перенесла в штаб Военно Воздушних Сил Советского Союза? Для того, чтобы объяснить тот поворот судьбы, который я искал, который я ждал и даже предчувствовал, и в тоже время для меня совнршенно неожиданный, я должен вернуться назад.

 

Внешняя баллистика профессора Кранца

Начальником политотдела дивизии был подполковник, а может быть и полковник – я уже запямотывал, Фисун. Большой неторопливый украинец. Раньше он был замполитом в нашем полку. Судьба нас свела еще в 42-ом году и он мне давал рекомендацию для вступления в партию. Политработник он был никакой. Зато прекрасный лётчик. Летал много, охотно и с успехом – бывают люди, получившие в дар от природы воинское счастье. Подполковник Фисун обладал им в полной мере. Потом у него начало неладиться со здоровьем, ему запретили летать и он полностью перешёл на политработу. Получив повышение и уйдя в дивизию, он продолжал ко мне хорошо относится и регулярно проявлял те или иные знаки внимания.

Однажды Фисун вызвал меня в политотдел и дал мне трофейную книгу. Это была работа известного немецкого балистика Кранца, посвященная внешней балистике ракетных снарядов:"Посмотри Моисеев, вроде бы по твоей части?" Тогда я ещё не совсем забыл немецкий язык и без особого труда начал читать сочинение Кранца. Это занятие оказалось и приятным и интересным и вносило разнообразие в мое строевое существование. У моего знакомого в Двинске я взял какой то курс высшей математики – из моей головы всякая математика весьма основательно выветрилась, и начал разбираться в премудростях тогда еще новой науки – расчета траекторий ракетных снарядов.

Надо сказать, что я довольно быстро стал восстанавливать свои математические познания и чтение книги Кранца оказалось делом не очень трудным. Я не только сумел разобраться в этом сочинении, но и увидел целый ряд возможностей усовершенствовать его работу. Кранц, со свойственным для всех немцев педантизмом и отсутствием чувства юмора, для целей совершенно утилитарных, развил общую теорию движения ракеты в гравитационном поле круглой вращающейся Земли. И уже из этой общей теории стал выводить правила для расчёта траекторий ракет, которые мы сейчас относим к классу земля-земля! а тогда они назывались V-2.

Но в Академии я учил балистику под руководством Д.А.Вентцеля, одного из самых блестящих профессоров, которых я когда либо слушал. Он ко всему относился с огромным чувством юмора, а в науке исповедовал религию своего учителя – знаменитого адмирала и академика А.Н.Крылова: неверная значащая цифра в расчетах, это ошибка, а лишняя после запятой – пол-ошибки. Всякие лишние усложняющие вычисления, не мотивированные необходимостью – смертный грех! Вот так! Любая прикладная теория должна бить в точку – быть предельно простой!

А тогда ракеты летать далеко еще не могли – десятки киллометров. Даже знаменитая V – 2 (ФАУ-2), летала всего на две с небольшим сотни киллометров. Поэтому теория Кранца для решения балистических задач тех лет, мне показалась «сверхизбыточной». И его книга мне не понравилась.

Я поставил себе простую задачу в духе Крылова-Вентцеля: как научиться вычислять траектории балистических ракет небольшой дальности наиболее простым способом, опираясь, желательно, на приемы, уже известные артиллеристам. Я с этой задачей, кажется, справился и построил простые формулы для поправок, позволяющие использовать существовавшие в то время балистические таблицы. Написанное сочинение составляло, что то около 10 страниц. Встал вопрос: а что с этими страничками делать?

Когда я еще учился в Академии, то прослушал несколько лекций по балистике ракетных снарядов. Их прочел нам Ю.А.Победоносцев – «гражданский профессор» и, как его рекомендовал генерал Вентцель «отец советской реактивной техники». Его лекции произвели на меня определенное впечатление. Я с ним пару раз разговаривал и, как говорится, он мне запал в душу, настолько, что даже в качестве выпускной работы я делал балистический расчет бетонобойной бомбы с дополнительной (т.е. реактивной) скоростью. Как оказалось и Победоносцев меня запомнил.

Мне казалось, что в контактах с профессором Победоносцевым должен быть мой академический преподаватель Е.Я.Григорьев – очень способный, молодой подполковник. Вот ему – то в Академию Жуковского я и послал написанные странички с просьбой передать их Юрию Александровичу Победоносцеву. Как выяснилось однажды, мои странички до адресата дошли. И не только дошли, но и сделались истинной причиной моего неожиданного вызова в Москву и полного расставания со строевой службой. Но тогда об этом я ничего не знал. Мне и в голову не приходила истинная причина переполоха, который наделал мой отъезд – никакого значения своему письму я не придал, а тем более тем наброскам, которые я сделал.

 

Расставание с полком

Последствия моих упражнений в немецком языке и балистике, мне довелось узнать уже через несколько дней. А пока – пока я сдал свои дела в дивизии и вернулся в полк, где я очень быстро завершил свои несложные сборы. Но тут произошла осечка. Я надеялся забрать с собой свой «фиат-западная пустыня» и триумфально уехать на нем в Москву. Представляю, какой бы фурор (тогда говорили, «фураж»!) он бы произвел! Я считал его полностью своим, поскольку мои механики вернули его из абсолютного небытия. Однако, не тут-то было. Оказывается на него уже давно положил глаз помошник командира дивизии по хозчасти. Пока я был дивизионным инженером, он мне не мешал пользоваться моим фиатом. Но, тихо, тихо, никому ничего не говоря, он его уже давно оприходовал – теперь это было уже имущество советской армии (как потом выяснилось его личной – как и при нынешней приватизации). И я уехал, как все смертные на поезде.

Мое расставание с полком сопровождалось такой попойкой, которой в истории полка, кажется никогда не было. Даже в день Победы.

Все началось рано утром, когда нам позвонил наш командир полка и потребовал, чтобы я и Кравченко к нему пришли – незамедлительно! Подполковник Андрианов был, что называется, военная косточка – сын военного, он с детства был настроен на венную службу. Всегда подтянуьый, стройный молодой. Никогда не хмелел. Летал много, с удовольствием, бывал в тяжелейших передрягах. В полку все считали, что он давно должен был бы получить героя. Но чрезмерная храбрость и военная удачливость в сочетании с самостоятельностью не очень нравиться вышестоящим.

Лет через пять-шесть я его неожиданно встретил в Ростове. И не где нибудь, а в бане. Я уже разделся о шел мыться. Проходя мимо зеркала, неожиданно увидел в нем знакомое лицо: Андрианов, в кителе без погон, стоял у зеркала и прихорашивался. Я невольно остановился. Он увидел меня в зеркале и сразу узнал, хотя я был в костюме Адама:"Инженер – так твою растак, ты откуда взялся?"

Я быстро оделся и мы пошли ко мне. Моя покойная жена была смущена неожиданным визитом. Однако собрала на стол, что Бог послал – жили мы тогда очень «аккуратно», и мы долго и славно поговорили. Вскоре после моего отъезда из полка, Андрианов получил полковника и был назначен заместителем командира дивизии. Однако, с ним он не поладил и был выведен за штат. А во время очередного сокращения армии – демобилизован, верее уволен в отставку. Сейчас он работает в райисполкоме в какой то из станиц. Но медицинская комиссия признала его годным к лётной работе и он собирался вернутья в авиацию – теперь уже гражданскую. Там он был бы при настоящем деле, так как летал на всем чем угодно, даже на метле.

Тогда же, летом 46-го он был хозяином полка, снимал хороший дом с садом и устроил в этом саду прощальный «завтрак» для своего бывшего инженера. Собрались почти все те, кто остался в живых из первого состава офицеров полка. Личности колоритнейшие – потому и выжили! И настрой у всех был соответствующий – по моему теперешнему разумению, неисправимые мальчишки, несмотря на иконостасы орденов и уже совсем не мальчишестские воинские звания. И какие мальчишки! Действительно цвет русской боевой авиации. И я был горд, что они собрались ради меня. Эта пара часов, проведенных у моего бывшего командира, осталась на всю жизнь радостным воспоминанием.

Но «завтрак» у командира – это было только легкое начало, если угодно, разминка перед настоящим «боем». А дальше пошла круговерть. К ночи целой толпой поехали на станцию Крустпилс, откуда уходили поезда в Москву. Там продолжали пить и куролесить. На вокзале к нашей компании присоединился какой то артиллерийский майор, который тоже куда то ехал. Его очень быстро довели до нашей общей кондиции.

Поезда тогда ходили плохо. А поезд, на котором я собирался уехать и вовсе не пришел. Вместо него пришел какой то эшелон, в составе которого было два-три классных вагона. Но мои друзья сумели нас на него устроить. Более того, для меня и майора раздобыли даже отдельное купе – авиация все может! Я вошел сам, майора внесли.

Проснулся я поздно. Поезд где-то стоял. Майор храпел на соседнем диване. На столе чья то услужливая рука поставила бутылку водки, краюху черного хлеба, два огурца и кусок сала – очаровательный натюр-морт, достойный кисти голандцев. И очень уместный после вчерашних проводов.

Поезд стоял, видимо, уже долго. На перроне ни души, в вагоне тишина. Я растолкал майора и сказал первое, что мне пришло на ум."Вставай майор, водка стынет. Уже Великие Луки". Майор поднялся, посмотрел на меня, явно не узнавая, а потом: «Какие Великие Луки, мне нужно в Виндаву». Он схватил свой вещмешок и выкатился на пустой перрон. Меня всю жизнь мучает неразрешимый вопрос – а доехал ли мой майор до Виндавы – по латышски Венспилс?

В Москву наш эшелон пришел только на следующий день ранним, ранним утром. И пришел он не на Рижский вокзал, как должен был бы придти нормальный поезд из Риги, а его подали почему-то на Киевский вокзал, да еще на боковой путь. Но для меня это какого либо значения не имело: я вышел в Москву!

Вокзал был сер. Тяжелой глыбой храма, В уже беззвездной тишине утра Молчал без встреч, без суеты и гама В провале темном мрачного двора. Последних верст, последние минуты И в запотелой проседи стекла Уже мелькают полные уюта Мест подмосковных спящие дома. Вот где то здесь, на Наре иль на Сходне, Судьба решалась. Кажется вчера С надеждой ждали мы такое вот сегодня, Когда в лазурной тишине утра Пойдем назад дорогою знакомой Для новых встреч, для новой суеты....

Я помню это утро возвращения – всё до деталей. Было холодно, несмотря на июль месяц. Солнце только только вставало, внизу на площади еще было темновато. Но окна верхних этажей уже горели в лучах встающего Солнца. Я был дома, по-настоящему дома. Я повторял эти слова и не верил им.

Метро было еще закрыто и трамваи не ходили.

У меня был тяжелейший рюкзак и два чемодана – за год мирной жизни барахла поприбавилось, завелись даже книги. Я вышел на площадь и присел на чемодан, ожидая, когда откроется метро. Такси было тогда для меня столь же недоступным, как и теперь. Впрочем, тогда это обстоятельство пережить было легче – такси вообще не было.

Ко мне подошёл человек в гимнастерке со споротыми погонами, «Что капитан, отслужился?» «Нет еще». «А я всё, – жду метро, спешу на работу» сказал он с некоторой гордостью. Случайный спутник помог мне сесть в метро и даже проводил до электрички – я ехал на Сходню, где по-прежнему жила моя мачеха и мой младший брат, который вернулся с войны инвалидом.

 

Возвращение в Москву

До назначенного мне приема в управлении кадров Военно-Воздушных сил, оставалось еще несколько дней и я бездумно погрузился в Москву – я совсем обалдел от этого города, от того ощущения, что это снова мой город. Я его узнавал как-бы заново. Я писал стихи, понимая, что это вероятно последние стихи в моей жизни, которая потечёт по совершенно иному руслу. Жизнь потребует отдачи всех моих душевных сил и всего времени и стихи просто перестанут быть мне нужными – будет не до них, у меня начнется настоящее дело.

А пока я ходил по знакомым, где меня угощали пустым чаем, как правило морковным – трудно жила Москва! Не каждый день возвращался на Сходню, ночевал у кого нибудь из друзей и ходил, ходил, ходил. Меня больше всего тянули старые арбатские переулки – Афанасьевский, Сивцев Вражек, те места, где я родился, куда мы приехали в 21 году из Тверской губернии. Потом шёл по Воздвиженке к Кремлю, заходил в Университет на свой старый мехмат. Но были каникулы и из знакомых я никого не находил. Работала только приемная комиссия – какие-то новые и незнакомые мне лица.

Целые дни я проводил в городе и не мог от него оторваться:

Москва, Москва – она все та-же Метро, трамваи и дела. И человек в ажиотаже, Спешит до вечера с утра. Покой арбатских переулков Их милый и уютный сон И площадей широких гулких И улиц бешенных кордон Вокруг старинного Кремля, Родная милая земля. И в глубине московских улиц, Затянутый в водоворот, Лишь вечером с трудом сутулясь Я приходил в квартирый ДОТ. Но и чрез спущенные шторы Я слышал городской прибой Волненье улиц-корридоров Вседа наполненных толпой...

Я еще что-то написал под настроение, но в памяти остались только последние строчки:

И там – высоко над крышами Где звезды уже видны. Я слышу давно не слышанный Голос ночной Москвы.

Я искал знакомых, друзей. Многих уже и не было. Но, на удивление много и осталось. Демобилизованные уже во всю работали. Встречались с радостью. Радость была от того, что выжили, от того, что снова в Москве. Много разговаривали. Но не о политике и даже не о трудностях послевоенной жизни. Главной темой была работа, будущее страны, ее восстановление, проблема обучения молодежи, обстановка в ВУЗ,ах. Ну и, конечно, домашние дела.

Но любой разговор всегда начинался с одного и того-же, с разговора о судьбах общих знакомых и друзей – кто где воевал, кто остался жив, кто еще холост, а кто женат. Бывшие приятельницы – это всё сверстницы, меня особенно не интересовали: они казались мне дамами уже довольно почтенного возраста. Дело тут было, вероятно, даже не в годах. На фронте, при всех его тяготах мы сохранили многое от тех мальчишек, которые в 41-ом ушли в армию. А на плечи наших сверстниц легли тяжелейшие тыловые заботы – как прокормиться, как одеться, как помочь выжить семье, что-то похожее на то, что у нас сейчас в 92-ом году. Эти заботы старят и угнетают человека куда больше, чем прямая опасность, которая становится потом, как бы чужим воспоминанием.

 

Снова в академии

Но вот настал день, когда я явился перед (не очень) ясными очами самого генерал-лейтенанта Орехова начальника всех кадров Военно Воздушных Сил, всего Советского Союза – человека жестокого (в чем я позднее убедился), перед которым трепетали все те, кто вынужден был иметь с ним дело. Огромный темноватый кабинет в огромном здании на Пироговской улице. Строгая, но очень дорогая мебель.

Когда я вошёл, какой-то полковник стоял склонившись над столом – оказывается, это и был «начальник отдела руководящих кадров», к которому я был командирован. Он как раз докладывал мое «дело». В отличие от принятого порядка, оно мне не было вручено в опечатанном виде при моем отъезде из дивизии, а отправлено в Москву фельдпочтой. Этим и объяснялась задержка моего приема у высокого начальства – оно должно было иметь время в разобраться в моем «деле», и те несколько свободных дней, которые у меня оказались и, которые я посвятил Москве и друзьям. Рядом с моим делом, лежала какая то бумага, в которую полковник тыкал пальцем.

Должившись о прибытии, я стал на вытяжку – я всё же пока ещё строевой офицер, и ждал судьбу. Генерал перекладывал бумаги и что-то бурчал под нос, задавая малозначащие вопросы и в конце разговора сказал: «Будете работать в отделе главного референта главкома. У Вас хорошие аттестации. Знаете и любете ракетную технику. Это сейчас нужно». И всёе!

Пока я стоял по стойке смирно, мои глаза ели не начальство, а ту самую бумагу, которая лежала около дела, была ему явно посторонней и, в которую полковник тыкал пальцем.. Тогда мое зрение было несколько лучше чем сейчас и я разглядел на ней титул: Министерство Сельскохозяйственного машиностроения. Так называлось тогда то министерство, которое во время войны проектировало и производило ракеты. Последнее возбудило особенно моё любопытство и я постарался увидеть нечто большее чем название. Разобрать то, что было написано в самом письме было, конечно, невозможно. Но кое-что я все-таки увидел. Первое – письмо было адресовано главному маршалу авиации Вершинину – тогдашнему главкому. А второе – через всю страницу размашестым почерком было написано красным карандашём: «Использовать в центральном аппарате». И подпись – Вершинин.

Итак, моей судьбой распорядился сам главком. Отсюда и прием у самого Орехова, который редко кого удостаивал личной беседой и необычность процедуры отправки «дела». Большего тогда я не понял и не узнал.

Отдел, куда меня направили работать – большая комната и в ней несколько полковников или подполковников, уже не помню точно. Даже майоров не было. А я всего лишь капитан. Мой начальник, тоже полковник сказал, что мне очень повезло. Служба здесь «не бей лежачего», а штатные звания высокие – это не дивизия! «И как тебя взяли – видно рука сильная» добавил он без всякой иронии и даже с некоторым почтением. И впоследствии, он ко мне относился вполне доброжелательно, но все-таки с некоторой опаской, ибо ему было, по-настоящему, непонятно, как это капитан, да еще из строевой части, мог здесь оказаться?

А на самом деле, все было совсем не так, как об этом думали мои новые сослуживцы. Никакой руки у меня, конечно, не было и я представить себе не мог как и почему здесь оказался. Сам я узнал о том, как и почему произошло моё назначение только через несколько лет. Все происшедшее было и в самом деле весьма необычным. Вот как это случилось.

Мое письмо дошло до профессора Победоносцева – спасибо Григорьеву, который передал его ему лично. Оказывается Юрий Александрович меня даже вспомнил. Он занимал тогда высокие посты. Будучи одним из создателей НИИ-88 в Подлипках, он был его главным инженером, что по тем временам означало должность научного и технического руководителя основной кузницы ракетнокосмической техники. Одновременно он был и членом коллегии министерства. Как это не странно, но несколько страниц моих расчетов ему очень пригодились. Оказалось, что моя записка была исторически первым критическим коментарием немецких трофейных исследований, перед которыми все стояли на задних лапках. Более того, в моей работе предлагался некий альтернативный подход к решению задач балистики реактивных снарядов класса «земля-земля». Хорош или плох был предлагаемый подход, это было уже другое дело. Более того, сейчас я могу сказать, что он был плох и совершенно примитивен. Но он был другой, нежели у немцев и, несмотря на все его недостатки, всё же лучше, чем метод Кранца и более удобный, поскольку позволял использовать привычные схемы балистических расчётов.

На мое письмо водрузили гриф «сов. секретно» и Победоносцев доложил о нем министру. Тому понравилось – «сами с усами». И он написал письмо главкому: такой вот есть в ВВС капитан Моисеев, и который... и т.д. и т. п. – куча дифирамбов. Одним словом, демобилизуйте Моисеева и отдайте его нам. А там где он сейчас, с его работой справится любой инженер полка. Но по-видимому он уж очень хорошо меня расписал, потому что Вершинину стало жалко кому то отдавать этого самого Моисеева, как нечто ему, главкому, принадлежащее. И на этом министерском письме он и начертал – не отпустить, а использовать!

Всё это мне рассказал милейший Юрий Александрович, причем дважды. Первый раз после моей кандидатской защиты, а второй, когда после моей демобилизации пригласил работать на свей кафедре в МВТУ.

А пока, не ведая, что как и зачем, я оказался в штабе ВВС в отделе, где работа оказалась, действительно «не бей лежачего». Главной моей обязанностью, как младшего по званию, было доставать билеты на футбол. Кроме того, приходилось иногда просматривать трофейные материалы по ракетной технике и писать какие-то справки, которые, как я вскоре понял, никто не читал и они оставались в сейфе у моего начальника. Одно было трудным – режим работы. Он и вправду был очень странным. Приходили мы на службу под вечер. Зато сидели на работе – если не было футбола, едва ли не до утра, до тех пор пока был в своем кабинете сам главком. А Вершинин ждал пока уйдет спать сам Сталин. Вот так и ждали друг друга – а вдруг спросят!

Я загрустил – Москва себя не оправдывала, хоть обратно в часть собирайся. В дивизии, а особенно в полку, я чувствовал себя куда комфортней: было дело. Даже в периоды безделия надо было смотреть, чтобы пулеметы не ржавели и люди не пьянствовали! А тут...высиживать часы и звания, к которым особого почтения я никогда не питал. И я стал серьёзно размышлять куда бы податься. Искал всякие способы демобилизации – уйти в гражданку, как тогда говорили. Но у меня был академическмй диплом и я считался кадровым. А таких в гражданку в те годы не очень отпускали.

В то время, в моей Академии, на моем факультете N 2 – авиционного вооружения, начали создавать новую кафедру – реактивного вооружения самолетов. Ее начальником назначили Е.Я.Григорьева, моего бывшего преподавателя, с которым у меня сложились самые добрые отношения. Мы с ним часто виделись в нерабочей, а дружеской обстановке и я попросился к нему на кафедру. Научных званий у меня тогда не было, зато был опыт эксплуатации в боевых условиях тогдашних РС-ов на штурмовиках и бомбардировщиках. Тогда это было важно. Начальник факультета генерал Соловьев – в простречьи «Соловей», – мою кандидатуру одобрил.

Соответствующие письма, необходимые звонки и через пару недель выходит приказ, за подписью того же Вершинина о моем назначении младшим преподавателем – сиречь ассистентом, кафедры номер такой-то в ВВИА им профессора Жуковского. На кафедре кроме Григорьева и меня был еще только один человек сташий лейтенант П.А.Агаджанов, будущий генерал-лейтенант и член корреспондент Академии Наук СССР. Тогда он исполнял обязанности инженера кафедры, т.е. лаборанта.

Мои сослуживцы по отделу ахали и соболезновали – этот капитан, который так успешно доставал билеты на все интересные матчи переведен на новое место службы с понижением, по меньшей мере, на две ступени. Значит никакой руки у него на самом деле и не было. А мы то думали!

Но это как раз и был тот поворот моей жизненной тропинки, который я так ждал. Теперь я это понимаю. И благославляю судьбу. А также Соловья, которому предстоит еще один раз меня по-настоящему выручить.