Новый кризис
Мой новый кризис носил очень личный характер. Но, как всегда бывает – пришла беда, открывай ворота.
Трудности и беды моего детства и юности, не исчерпали той чаши горя, испить которую мне было уготовано судьбой. Мне довелолсь еще пережить, может быть, труднейший период своей жизни – моя жена заболела тяжёлой неизлечимой болезнью. Всё спуталось в моём существовании, и личное горе, и работа, и здоровье, и дети. И такое состояние тянулось не год и не два. И вот тогда на меня и навалилось одиночество. Оказалось, что знакомые, коллеги и, даже просто благожелательно относящиеся люди, – это одно, а друзья, нечто существенно иное. Пожалуй только один Андрей Несмеянов был человеком, к которому я мог придти отдохнуть душой. Просто помолчать, поговорить ни о чем, сыграть в нарды. Иногда выпить одну, другую рюмку. В ночь трагического финала жизни моей жены, искреннее участие проявил А.А. Петров, который увез меня ночевать к себе домой. Чувство благодарности к нему сохранилось у меня на всю жизнь. В ту ночь я не мог оставаться один в своей кватире.
Резко ухудшилось и мое собственное здоровье. Во время войны у меня был поврежден позвочник. Но занимаясь активно спортом – зимой лыжами, летом альпинизмом, главным образом хождением под тяжёлым рюкзаком, я держал свою спину в таком состоянии, что неприятности декабря 1942-го года уже себя практически не напоминали. Но теперь мне было не до лыж, да и летом я тоже уже никуда не мог уехать на долго и, как раньше, по-нстоящему походить по горам. И боли в спине порой выводили меня из строя на несколько недель.
В это время и в моей служебной деятельности было далеко не все гладко. Космическая тематика себя явно начала исчерпывать. Надо было открывать новые горизонты. Я с начала 60-х годов исполнял обязанности заместителя директора Вычислительного Центра по научной работе. По существу на мне лежала ответственность за судьбу всех математических подразделений института. Директор, академик А.А.Дородницын в научные дела практически не вмешивался – его гораздо больше интересовал ЦАГИ, где он был одним из заместителей начальника этого грандиозного научно-исследовательского центра. Советоваться было не с кем. Мне надо было самому выбирать направление, в котором следовало поворачивать работу большого и талантливого коллектива. А поворачивать было необходимо, поскольку обстановка в стране стала существенно меняться.
Поглощенный своей личной жизнью, я не чувствовал в себе достаточно силы, чтобы ставить новые задачи, поворачивать направление работ. Я старался, но мысли и силы в те годы были заняты другим. Приходилось искать опору вовне. Я начал создавать новые отделы, привлекая в качестве их руководителей самостоятельных талантливых и энергичных ученых. Мне кажется, что это была верная тактика, позволившая избежать кризиса института или выдвижения на передний план профсоюзных или партийных функционеров, процесса неизбежного в период тематических трудностей исследовательских организаций, когда прямая потребность в традиционной деятельности начинала слабеть.
Была создана лаборатория исследования операций во главе с Ю.Б.Гермейером, лаборатория теории программного управления во главе с Г.С.Поспеловым, лаборатория дискретной математики во главе с Ю.И.Журавлевым...Появление в институте сильных и талантливых ученых, обладавших безупречной научной репутацией, в значительной степени снимало с меня главную трудность научного руководства – выбор задач и тем исследований для новых талантливых молодых сотрудников. А в то время к нам ежегодно шло отличное пополнение – много сильных молодых людей, стремящихся проявить себя в науке. Правильное использование рвущейся к работе молодежи было в ту пору самой главной моей и трудной задачей. Гораздо более важной, чем собственная исследовательская деятельность.
В результате такого расширения Вычислительный Центр превратился в первоклассное научное учреждение мирового уровня. Это понимали и у нас и за границей.
Сложная обстановка складавалась у меня и дома. Мне стало очень трудно находить общий язык с моими детьми. Вместо того, чтобы сплотиться вокруг общей беды, мы стали жить врозь – каждый сам по себе. Конечно в этом был виноват, прежде всего, я сам. Я всегда был через-чур занят своей собственной жизнью, работой, женой, альпинизмом. Хотя очень любил своих девочек, много думал о них, но я не вводил их в свою личную жизнь так, как это делали мои родители. В этом и состояла моя главная ошибка. Я брал их иногда с собой в горы, мы плавали порой вместе на байдарках. Но надо было нечто гораздо большее, надо было гораздо больше проявлять сердечности, строить общий духовный мир и стараться понять не только их духовную жизнь, но и включать своих детей в свой собственный мир так, как это делали мой отец или дед. Благодаря тому, что они умели разговаривать со мной как с равным, я тогда жил также и в мире их интересов и забот. Как это благотворно сказалось на моей судьбе! Что-же касается меня, то я почти никогда не говорил с девочками как взрослый со взрослыми, не объяснял им своих бед, своих радостей, не делился мыслями. Впрочем, и это моя беда, таков мой характер: по-настоящему я умел разговаривать только с самим собой. Кроме того, за время болезни матери у девочек выработалась реакция отстранения и они ушли в собственную жизнь, в которой для меня места почти не было. Во всяком случае гораздо меньше, чем мне это было необходимо.
А может быть, и им тоже.
Так или иначе, но после трагической кончины моей жены я остался в глубокой внутренней изоляции от всего окружающего и должен был начать жить как-то совсем по иному. Но сил у меня для этого не было. Прежде всего, я нуждался в сочувствии и поддержке.
И рука помощи мне неожиданно была протянута.
С Антониной Васильевной я познакомился у своих знакомых более или менее случайно. Мы стали иногда проводить время вместе. Когда человеку основательно за 50, то романы разворачиваются совсем по иному сценарию, чем в юности. Да и чувства, наверное, звучат по иному, чем в молодости.
Встреча с гуманитарной «интеллигенцией»
Ранней весной, вернее на той границе зимы и весны, которую Пришвин называл весной света, я решил поехать отдохнуть. У меня уже давно уже не было отпуска. Прошедший год был удивительно тяжёлым, я чувствовал себя очень усталым и, может первый раз в жизни неожиданно осознал, что мне пошел уже шестой десяток. И я совсем уже не молод. Вот я и решил поехать куда -нибудь, в какой нибудь санаторий или дом отдыха под Москву походить на лыжах. Теперь при нынешнем нищенстве, подобный замысел кажется фантастикой, но тогда такое времяпрепровождение было вполне доступным и даже стандартным для людей интеллектуального труда.
На каком-то заседании в Академии Наук я встретил Ф.М.Бурлацкого. Он был в то время заместителем директора института социологии Академии Наук. Тогда меня уже начинали интересовать гуманитарные проблемы и я иногда бывал в институте социологии. Бурлацкий меня спросил о моих планах и я с ним поделился своими намерениями. Фёдор Михаилович мне сказал, что завтра он уезжает в дом творчества под Рузой:"Приезжайте, будет с кем поболтать". Растолковал где и как купить путёвку. Сказал и о том, что комнаты там отдельные, но удобства общие в корридоре. Зато все остальное сверх отлично. Особенно окрестности.
Я послушался его совета, купил путевку, сел за руль своего жигулёнка и через два часа оказался в живописнейшем уголке Подмосковья – дальнего Подмосковья, если пользоваться нашим новым и нелепым языком.
Был ранний март, когда дни уже длинные, когда уже много солнца, но снег еще ослепительно белый и все кругом сверкает. Не зря это время Пришвин называл весной света. Это даже какое -то буйство света. А кругом были берёзовык леса где особенно светло. Я наслаждался погодой, лыжами и окрестностями. И я чувствовал, что такое сочетание света, солнца, берёзового леса, ослепительного снега и движения по утреннему морозцу и есть то лекарство, которое мне было необходимым.
Первые дни я только этим и занимался и спал, спал без конца – все понемногу во мне приходило на место. Потом я начал присматриваться к окружающей публике. Она была очень своеобразна и для меня совершенно новой и малопонятной. Впервые я увидел «творческую интеллигенцию» на отдыхе! Врачём этого санатория оказалась жена моего знакомого подполковника Самойловича научного сотрудника военного исследовательского института в Калинине. Через несколько лет Самойлович, получив звание полковника ушёл в отставку и они навсегда и всей семьёй уехали в Канаду, кажется, к родственникам его жены. Госпожа Самойлович была дама с претензиями на литературную и музыкальную образованность. И вообще с претензиями. И кажется не без оснований – она владела тайной всё лечить аспирином и снотворным.
На квартире у мадам Самойлович ежевечерне после ужина собиралась компания «интеллектуалов», как говорила хозяйка дома и тщательно отбирала гостей: Бурлацкий не приглашался, а я исподобился такой чести. Там, вероятно, бывали действительно интересные люди. В тот сезон гвоздём «интеллектуального общества» был знаменитый Галич. Это был действительно очень интересный человек – он писал великолепные стихи, пел их под гитару, говорил умные и злые вещи, но, в целом, произвёл на меня крайне неприятное впечатление. И не только злой оболочкой его, в целом правильных мыслей. Россия, это моя надежда и моя вечная боль. Я очень чувствителен к интонациям. Если в собеседнике я чувствую ту же боль, то с ним я могу говорит обо всём. Но достаточно мне почувствовать в человеке высокомерие, хотя бы в ничтожной доле к «этой стране» и к «этому народу», как такой человек становится для меня абсолютно неприемлимым. Вот таким человеком я и ощутил Галича. И раз и на всегда вычирнул его из числа своих знакомых. И это несмотря на все его таланты. Несмотря на то, что слушать его всегда было интересно. Несмотря на всё это он оставался для меня глубоко чужим. Больше я его никогда не встречал.
В 90-м году мы с женой были в Париже. Посетили и русское кладбище в окрестностях Парижа, где почти рядом со скромной могилой великого Бунина увидели богатейшее захоронение Галича с православным крестом, к моему удивлению. Так всё приходит к одному знаменателю.
Компания мадам Самойлович мне не понравилаь – она была не по мне. Я, вобще, не очень любил диссидентский дух, и совершенно не переносил, когда люди не с болью , а с едва сдерживаемой издевкой начинали говорить о том что происходит в ЭТОЙ стране. Я всегда был открыт к любому обсуждению того, что происходит в НАШЕЙ стране и не представлял себе как граждане НАШЕЙ страны могут говорить отстранённо о её бедах. И мне было обидно, что они причисляли Сахарова и Солженицына к своей компании, ибо и для того и другого, судьба России была кровоточящей раной.
Одним словом, под разными предлогами, я перестал посещать вечерние посиделки «интеллектуалов».
Компания, в которой вечерами вращался Ф.М.Бурлацкий мне тоже не очень пришлась по душе. Но всё же более приемлимой, чем «компания интеллектуалов». В ней были люди самые неожиданные и получавшаяся смесь была, вероятно, весьма любопытна. Особенно для меня, человека постороннего.
Вечером,обычно, смотрели какое либо кино, а после «кина» шли в столовую пить кефир («интеллектуалы» у мадам Самойлович в это время пили водку – ее приносили гости, а мадам обеспечивала чай. Пили мало, потому закуски после ужина не полагалось). Вот тогда-то за кефиром и начиналась настоящая жизнь в этом самом доме творчества. Кто то окрестил это времяпрепровождение кефирной оргией, что очень соотвествовало происходящему. Начинался разговор с обсуждения очередного кинофильма, а потом уходил далеко в сторону и разгорались нешуточные страсти. Мне было очень интересно всё это слушать – как «кефирные обсуждения» и по тематике и по манере разговора были непохожими на то, к чему я привык. Как будто бы я попал в другой мир!
Когда кефир оказывался весь выпитым, то компания в полном составе уходила гулять. Сверкающая луна, воздух напоённый весенним морозцем и обнимающая ночная тишина совсем не гармонировали с темами кефирных баталий. Споры постепенно затухали и успокоенная публика по немногу возвращалась в собственные комнаты без собственных удобств.
Во время «кефирных оргий» возникали разные неожиданности и происходили открытия. Как-то давали «Чапаева» – прекрасный фильм братьев Васильевых, один из фильмов моей молодости. За кефиром все хвалили фильм и вдруг прозвучал вопрос – а какая сцена производит наибольшее впечатление. Почти единогласно – психическая атака. И верно, когда видишь, как капелевцы идут на пулеметы – мороз пробирает по коже! Все разом начали на эту тему что-то говорить. И вдруг фальцетом кто-то произнес:" Как мы их расстреливали! Верно здорово!". На минуту наступило общее неловкое молчание, а затем раздался спокойный голос с характерным волжским оканием:"А чего радуетесь то. Ведь Россию росстреливали. И когда опять токие нородятся". Но эту реплику никто не поддержал. Говорил, оказывается Солоухин. Вот так я с ним и познакомсился.
Мы потом с ним несколько раз разговаривали. В Москве от него кто то приходил ко мне – собирали на ремонт какого то подмосковного храма. Я, конечно, внёс свою лепту в это богоугодное дело, да и сам Солоухин производидл приятное впечатление. Мне нравилась манера Солоухина говорить о России, приятна и близка его жизненная позиция. Я думаю, что он также как и я предчувствовал разрушение России и также как и я размышлял о её пути к концу тысячелетия... Но все же настоящего разговора и настоящей дружбы у нас не получалось – уж очень мы были разными людьми. Да и варились в разных котлах. Настораживала меня и его подчеркнутая почвенность. Я русский, люблю свою землю, но мне претит любое показное, а Солоухин, хоть и со «Владимирских проселков», а умел говорить, когда надо и без окания!
Был там и и «великий поэт земли русской», как его звал Коля Доризо – Островой. Кажется звали его Сергеем. Так же его величал и Солоухин. Стихов его я не читал ни раньше ни потом. Но общий облик его хороршо помню. И вот по какой причине.
Роста этот Островой был небольшого, но шапку носил высокую, как у бояр времен одного из Иванов. Ходил он с палкой и был важен. На сверкаюшем белом снегу писал этой палкой какое то женское имя – то ли Зина, то ли Лиза. Злые языки говорили, что это имя его новой возлюбленной. И на каждом большом сугробе около санатория метровыми буквами было написано имя Зина (или Люба, или Лиза). И вот кто то из друзей этого великого поэта (а может и не поэта вовсе), пролил все написанные им буквы чаем – получилось нечто совсем двусмысленное. Дни были солнечные, снега были белые и чаем написанные Зины (или Лизы) со всех сугробов смотрели на санаторий. А жители санатория (то есть дома творчества) смотрели, не без злорадства, как поэт земли русской всё той же палкой сбивает чаем прописанные буквы. Громадная работа и сделать её надо было быстро, чтобы к приезду Зины (или Лизы) и от чая и от имени ничего не осталось. Ведь эта дама черт знает что могла бы подумать! А снег всё не шёл и не шёл – приходилось палкой разрушать сочетание чая и имени.
Не менее интересными (для меня) были и женские участники «кефирных оргий». Отбывала там свой срок прекрасная актриса Быстрицкая великолепная исполнительница главной роли в Тихом Доне. Красивая, как мне показалось умная, тонкая и образованная женщина. Только в жизни уж очень непохожая на русскую красавицу, которую она сыграла в Тихом Доне. Меня с ней познакомил тот же Бурлацкий – он всех знал и со всеми был на ты. Мы вместе (втроем) гуляли по парку и мадам Быстрицкая меня всё время подробно расспрашивала – и о моей работе, и об армейской службе, о моей семье. Даже о моих научных книжках, о которых здесь в Малеевке мне не хотелось думать и я тогда даже не мог вспомнить, некоторых названий, что она принимала за кокетство.. Отвечая на вопросы Быстрицкой, я изображал из себя этакого стареющего бреттера, которому все нипочём. Врал, как никогда не врал ни до ни после. Одним словом развлекался как мог.
Через несколько дней Быстрицкая, отбыв свой срок, уезжала в Москву. Когда за ней уже приехала машина и она, выйдя из санатория в сопровождении сразу двух кавалеров, вдруг увидела меня. Оставив своих кавалеров подошла ко мне и довольно резко сказала примерно следующее:"Я собираюсь играть в пьесе (или фильме) о научных работниках, я должна была вживаться в образ. А Вы мне морочили голову". Правда потом сменив гнев на милость разрешила на прощанье поцеловать руку.
Я не жалел о содеянном – уж очень хороши были прогулки, да и роль, которую я исполнял, увы, только в Малеевке. И то на словах.
Вторая была некая литературная дама, которая называла себя писательнецей. Как говорил Бурлацкий, вроде-бы и неплохая, но чисто дамская писательница. Познакомил меня с ней тот же Бурлацкий. Дама была тогда «в самом соку». И в то время у нее был бурный роман с каким то грузинским режисёром или оператором. Один раз он приезжал в санаторий – седоватый, непризентабельный мужчина.
В отличие от Быстрицкой, разговаривать с ней было не очень интересно. Но она была навязчивой и бесцеримонной. Ко мне пару раз приезжала Тоня. Я ездил в Дорохово её встречать на своем жигулёнке, мы гуляли и старались никому не попадаться на глаза и побыть по-больше вдвоем. И вот тут то эта самая литературная дама становилась особенно активной. Более того, оба раза она, под каким то предлогом, садилась ко мне в машину, когда я уезжал провожать Тоню, когда присутствие кого либо третьего было особенно неуместно. Одним словом, она меня раздражала и я был не рад, что Федор Михаилович, меня с ней познакомил.
Я сидел за одним столом с Колей Доризо, в трезвом виде очень милым и приятным человеком. Он спрашивал эту литературную даму:" Ну чего ты пристаешь к Моисееву. Ты, что не видишь, что к нему приезжает жена – молодая и симпатичная женщина? Зачем ты ему нужна?" По словам Доризо она ему ответила примерно так:"Ну, я тогда буду говорить, что спала с самим Моисеевым". На это Коля резонно ответил:"А ты и так говори". Да, этот мир был для меня совершенно чужим, мир, «в котором все друг друга знали и все друг с другом спали», как говорил тот же Коля Доризо.
Тогда в Малеевке, я впервые окунулся в советское гуманитарное, или как было принято говорить, общество «творческой интеллигенции». Я был там совершенно чужой и совершенно посторонний. Я глядел на них со стороны, старался особенно не вмешиваться в разговоры, больше слушал и мне становилось грустно. Ведь они-то и представляли русскую культуру!
Как вся эта малеевская публика была непохожа на тех людей, с которыми я обычно проводил время! И диссиденствующие «интеллектуалы» и вполне благополучная советская «творческая интеллигенция». Вторая группа мне была более приемлимой – там хотя бы к России относились без пренебрежения. Впрочем, подчеркнутое окание Солоухина, меня тоже настораживало. Одним словом, и та и другая компании так были мало похожи, на ту интеллигенцию, которую я знал! И по детским воспоминаниям и по встречам с русской эмиграцией первой волны.
А ведь культуру России придется восстанавливать, возрождать, а может быть, и создавать заново. Но не с этой же малеевской публикой. У нас в Советском Союзе были отдельные писатели, отдельные художники и композиторы, но не было гуманитарной среды. Не было (или было крайне мало) настоящих историков, литературоведов, способных с абсолютной искренностью проповедовать собственную точку зрения, пусть даже ересь, но собственную! Без гуманизма, без гуманистичекого сознания нация выжит не сможет. Уже сейчас она корчится в судоргах. Но ждать, что ей снова помогут обрести душу гонимые галичи или благополучные и обласканные партией и правительством литературные дамы – более чем глупо! А настоящая гуманитарная интеллигенция разогнана, изгнана, уничтожена в 20 -е и 30-е годы и добита на фронтах Великой Отечественной войны. А наша новая волна, так называемые шестидесятники, тот же Бурлацкий и его друзья, в большинстве своём не дотягивали до нужной планки, да простят они меня за эти слова. Ну и что греха таить – большинство из них было критиками «двора его величества».
Все эти наблюдения и те размышления, которые они вызывали, заставляли меня особенно ценить тот инженерный и научный кружек, тех моих бывших альпинистов, с которыми я проводил свободной время. Я думал о том, что именно из этого круга людей, вероятнее всего, поднимется новый слой русской интеллигенции. И гуманитарной, в том числе. Поднимется! Но пройдет не одно поколение, пока начнётся новый серебренный век, новый взлёт. И дождется ли этого нация?
Накануне метаморфозы
Но такие грустные размышления занимали у меня не больно уж много времени. В основном я старался быть в одиночестве и наслаждался великолепным солнечным мартом. Утренний морозец держался почти до обеда, скольжение было отличным и я совершал без всяких спутников большие лыжные прогулки. Возвратившись принимал горячий душ, обедал, а потом у себя в комнате читал всякую собачатину, преимущественно детективы, которой в библиотеке было более чем достаточно – надо же писателям читать что либо их достойное!. Одним словом был на отдыхе – всерьёз и на долго.
На берегу Рузы был какой то профсоюзный дом отдыха, там было много молодежи и иногда устраивали лыжные соревнования. Однажды я туда забрёл, мне тоже дали номер и я пробежал 10 киллометров. Показал 48 минут с какими то секундами. Ровно на 10 минут хуже того времени, которое я показывал в университете в предвоенные годы и на 20, чем показывают нынешние «лыжные студенты». Но я был свехдоволен. Тем более, что пробежал дистанцию лучше остальных соревновавшихся отдыхающих, хотя был всех старше минимум на четверть века. Я очень гордился своим успехом и притащил к обеду бутылку гурджуани, которую мы с Бурлацким и Колей Доризо (который притащил еще что-то более существенное) с удовольствием выпили (впрочем, не в одиночестве – с соседнего стола под бутылку к нам пересела та самая надоедливая литературная дама).
Дважды приезжала Тоня и мы тоже ходили на лыжах. Однажды я кажется переусердствовал о она едва, едва добралась до санатория.
Безделье, прекрасная погода, лыжи и, конечно, приезды Тони сделали своё дело – я начал приходить в себя и почувствовал себя снова почти молодым – во всяком случае, мне снова захотелось работать и появились даже какие то планы.
Но самое удивительное – я снова стал сочинять стихи, как в юности и в первые послевоенные годы. Они были короткие, всего несколько строчек. Почти все я забыл. Но кое что осталось в памяти. Вот одно, которое я даже написал (к приезду Тони):
И назвал эти восемь строчек «Весна», что соответствовало истине. Я прочел их Тоне и несмотря на то, что она после лыж едва доползла до дома, был ей одобрен. Мне тоже стихи понравились – не зря же я их запомнил: они уж очень соответствовали моему душевному настрою.
В тот приезд Тоня уехала довольно поздно – надо было отдохнуть после лыж. На пероне станции Дорохово мы, не обращая внимание на литературную даму, долго вдвоем гуляли по платформе и вели какие-то очень хорошие весенние разговоры.
Под конец моего срока пребывания в санатории, погода вдруг круто изменилась – пришёл шквальный ветер, пригнал облака. Температура резко повысилась и начался дождь. Это была тоже весна, но уже совсем другая и тоже прекрасная.
Я в тот вечер долго сидел на открытом балконе и слушал дождь. И тоже сочинял и читал стихи. Но, к сожалению, запомнил дишь первые четыре строчки, которые я сочинил ещё в Ростове, когда был очень счастлив:
Тогда тоже была весна, тоже был ветер, тоже начиналась новая страница жизни.
Наверное, я снова входил в то состояние внутреннего подъема, которое всегда мне давало силы жить. Мне казалось, что я снова счастлив, мне хотелось работать и потянуло в Москву.
На следующий день лыж уже не было: кругом стояли лужи. Мне оставалось еще два дня, но погода испортилась и Москва меня уже властно звала к себе. Бурлацкий уехал накануне, Коля Доризо ещё раньше, прощаться мне было не с кем. За обеденным столом сидели уже незнакомые мне люди. Я сдал комнату, сел на своего жигулёнка и покатил домой. Дорога была невероятно скользкая – вода покрывала, ещё не растаявший лёд. Впрочем, меня это нисколько не смущало.
* * *
Я ехал в Москву с ощущением происшедшей метаморфозы. Я уже знал, что жизнь пойдёт совсем по-новому. Появятся и новые задачи и новые люди.
Тем летом мы с Александровым закончили первый вариант климатической модели и я установил с руководителем американской климатической программы профессором Бирли хорошие контакты и, несмотря на разгар холодной войны, он обещал мне всякую помощь.
Через год Володя уехал в штат Колорадо в город Болдури на целых восемь месяцев работать на первом американском суперкомпьютере Крей-1. Именно благодаря этой поездке наша климатическая модель была доведена и получена ее первая компьютерная реализация.
Но об этом разговор будет в в одном из следующих очерках.