В Большом театре давали «Князя Игоря». Николай Федорович Кюнг этой оперы дотоле в Москве не слышал. После войны он приехал по делам в столицу и вот попал в театр.

Все отошло на задний план. Музыка заполнила сознание зрителя. Перед глазами развертываются картины одна красочнее другой: половецкий лагерь, ханские танцовщицы, профиль луны с волчьим оскалом резко освещает палатку, из которой выходит Игорь.

О дайте, дайте мне свободу!

Я свой позор сумею искупить!

Звучит голос певца. Кюнг прикрывает веки. Музыка будто бы издалека доносится до него, и сквозь закрытые веки он видит колючую проволоку лагеря Якобшталь, мечущихся в горячке сыпнотифозных узников, себя самого в их числе и точно такую же ощерившуюся пасть луны.

Сколько их выжило тогда из многих тысяч? Сотни или только десятки? А потом лагерь в Бельгии, в провинции Лимбург, ежедневная двенадцатичасовая работа в угольных забоях.

Кюнг, Иван Мокан, Иван Судак, узбекский артист Галилей Искалиев организуют саботаж на шахтах. Как можно меньше добывать угля. К этому они призывают и других таких же пленных, как сами. Организаторы еще не усвоили суровой истины, что не все попавшие в плен остались такими, как они сами.

Пожар в силах испепелить здание, но не мечту его строителя.

Кюнг, Мокан, Искалиев не думали, что им еще доведется столкнуться с теми, которые предадут их за лишнюю порцию лагерной похлебки или пачку сигарет.

Клинок оттачивается не только на точиле. Незаменимым горнилом служит для него бой. Только легковерные и трусы не знают, что не тупится, а острее становится оружие в схватке.

На шахте работали и бельгийцы. Горняк Анри передавал Кюнгу услышанные им по радио сводки союзного командования, и Николай Федорович писал листовки о наступлении советских войск. Писал в матерчатых перчатках, не притрагиваясь рукой к бумаге. Ищи потом следы на ней, фашистский легавый, дознавайся, кто именно держал листок и огрызок карандаша.

Однажды пожилой лысый пленный с неимоверно большой, похожей на гриб родинкой на ухе, взяв у Ивана Судака листовку, сказал:

— Дозволь, дружок, показать в своем бараке.

Эх, Иван, Иван, лучше бы тебе прикинуться в то утро больным, не встречаться с тем лысым. Где гниют твои кости, Иван, светлая твоя душа?

А наутро, когда узнали, что Судака уже нет среди работавших в забое, один из видевших, как передавал он листовку, показал глазами Кюнгу на лысого.

— В шурф! — коротко шепнул Кюнг. Лысый бормотал что-то бессвязное, когда его волокли к шахтному стволу, под которым на двадцатиметровой глубине находился выработанный забой. Крик летящего в заброшенный забой поглотила бездна.

— Амен,- произнес католик Анри, брезгливо вытирая руки о брезентовую спецовку.

На другой день Кюнга, Искалиева, Мокана и еще некоторых заключенных вызвал комендант. Предложил сознаться в убийстве русского пленного. Все они твердо стояли на одном: сам сорвался и упал в шурф.

Их били и вновь допрашивали, но они лишь повторяли свои показания. Тогда их отправили во Франкфурт-на-Майне. За дело взялось гестапо. Каждое утро в тюрьму приезжал очень корректный следователь. Перед началом допроса он предлагал арестованным сигару. Не притрагивался к ним даже и пальцем, но после безуспешных бесед отправлял их в карцер. Раздетых донага, их бросали в одиночки на цементный пол. Ни койки, ни света, ни пищи, ни воды. Наутро все повторялось: любезное лицо следователя с погонами капитана, сигара, стакан так называемого кофе, ломоть эрзац-хлеба, чайная ложка мармелада.

Неожиданно в один из тех дней каждый поочередно увидел в комнате следователя Алешку, безбрового детину, военнопленного, работавшего с ними на шахте. О нем знали, что до войны он неоднократно отбывал наказания за уголовные преступления, потом по мобилизации был призван в армию и контуженным попал в плен. Собственно, о контузии рассказывал он сам. Пленные полагали, что он сдался преднамеренно.

В Лимбургском лагере, на шахте, Алешка работал исправно, выполнял урок, но ни с кем не общался.

Когда Кюнг и другие встретились с ним на очной ставке у следователя, то решили, что именно он предал их.

— Знайте, это я убил гада, из-за которого вас схватили,- выкрикивал им Алексей,- он, паразит, врал на вас.

«Благовоспитанный» следователь отворачивался, когда надзиратели били пленного резиновыми палками; Алешка не отступал от своих слов.

Уже потом стало известно, что, находясь за выступом забоя, он заметил, как гитлеровец о чем-то шептался с пленным Мустафой, полагая, что кроме них никого тут нет. Алексей на другой день поймал Мустафу в уборной и, приставив к горлу кусок наточенной железки, потребовал признания.

— Ведь они ж большевики, шайтан их возьми, — сказал Мустафа, думая, что Алексей шутит: уж от кого другого, а от вора-рецидивиста он всерьез этого не ожидал.

Дикий крик, донесшийся из уборной, переполошил охрану. Она бросилась туда. На полу лежал окровавленный пленный с перерезанным горлом, а другой своими дюжими руками рвал оконную решетку. Пока на него надевали кандалы, он своим самодельным ножом заколол еще двоих.

Последний допрос. После него в ту же ночь всем пленным, доставленным в гестапо с бельгийских шахт, объявили о вечной каторге в Бухенвальде. Искалиев, собрав последние силы, добрался до высокого окошка, вцепился в переплет решетки и запел своим прекрасным баритоном: «О, дайте, дайте мне свободу, я свой позор сумею искупить»…

По окну стали стрелять. Он пел. В камеру ворвались. Он пел. Град ударов посыпался на него. Но певец пел бессмертную арию…

— Вам плохо? Вы очень бледны,- услышал вдруг Кюнг чей-то голос.

Он очнулся, посмотрел на участливого соседа.

В зрительном зале празднично сверкала люстра. Кругом веселые лица. Шум, говор. Значит, антракт…

— Нет, ничего, товарищ полковник, мне хорошо. Сейчас совсем хорошо…