I. Русские предшественники Эдгара По: Чулков, Баратынский, Загоскин
Предупреждение: в этой главе раскрывается сюжетная загадка новеллы Е.А. Баратынского «Перстень».
Как и всякое другое, первенство Эдгара По как создателя детективного жанра было неоднократно оспорено. Самые интересные из доселе предлагавшихся предшественников По – это, во-первых, авторы китайских судебных повестей, стиль которых в XX в. попытался воспроизвести Роберт ван Гулик; во-вторых, это Гофман – автор новеллы «Мадемуазель де Скюдери». Анализ этих произведений и обоснованности определения их как детективов – повод для отдельного разговора. Эта глава посвящена трем произведениям малой формы, принадлежащим перу русских писателей и являющимся тем, что я предлагаю назвать «протодетективами». Что это за протодетективы? Прежде чем отвечать на этот вопрос, напомним вкратце композиционную схему «Убийства на улице Морг», с которого принято начинать историю детектива:
1) открывается новелла кратким рассуждением об аналитических способностях человека;
2) далее следуют краткая же история знакомства безымянного рассказчика новеллы с Дюпеном и общая характеристика личности героя;
3) способности Дюпена иллюстрируются живым примером – «чтением мыслей» во время прогулки по Парижу;
4) описание двойного убийства на улице Морг. Описание это имеет два важных для нас аспекта: во-первых, здесь формулируется детективная загадка, и даже не одна, а две (исчезновение убийцы из запертой комнаты и загадка языка, на котором он говорил); во-вторых, автор создает «готическую» атмосферу, на которую вскоре укажет сам Дюпен;
5) герой принимается за расследование,
6) рассказывает своему другу о его результатах и
7) встречается со свидетелем преступления, который подтверждает выводы Дюпена.
Из трех разбираемых произведений ближе всего к этой схеме стоит новелла Михаила Николаевича Загоскина «Белое привидение» из цикла «Вечер на Хопре». «Вечер» Загоскина был впервые опубликован в 1834 г. – за семь лет до новеллы По. Воспроизведем, в свою очередь, композицию «Белого привидения»:
1) экспозиция – главный герой (он же рассказчик) сообщает о том, как он попал на место действия основных событий новеллы;
2) герой знакомится с некоторыми обитателями виллы, где ему предстоит жить;
3) формулируется детективная загадка. Она, как и в новелле По, сочетает детектив и «готику»: во флигеле рядом с виллой каждый вечер появляется фигура в белом, которая проходит сквозь стены. Интересно, что, в отличие от «Убийства на улице Морг», а) описание внутренне противоречивой ситуации дается не по «горячим следам», а спустя некоторое время после начала еженощных видений; б) ситуация эта не связана с преступлением; оба этих обстоятельства впоследствии окажутся для нас очень важны;
4) герой описывает реакцию слушателей на рассказ о привидении,
5) разгадывает тайну, не делясь с читателем своими выводами,
6) описывает развязку всей истории и
7) несколько лет спустя раскрывает своим друзьям подробности, оставшиеся неясными из предыдущего рассказа.
Мы видим, что в новелле Загоскина есть главная черта любого детектива – загадка. С чем же связано несправедливое забвение этого маленького шедевра? Безусловно, у Загоскина мы не видим некоторых элементов, присутствующих в новелле По.
Например, американец обильно уснащает свой детектив философскими рассуждениями, отсутствующими у русского. Но можно ли сказать, что именно это обстоятельство привело к меньшей известности «Белого привидения»? Примеры хотя бы Уилки Коллинза, Конан Дойля и Агаты Кристи, отнюдь не увлекавшихся философией, говорят об обратном.
Гораздо большую роль сыграли, конечно, другие обстоятельства. Во-первых, способ публикации: «Убийство на улице Морг» было опубликовано в журнале, «Белое привидение» – в составе цикла новелл. Такая форма настраивает на восприятие всей книги как единого целого, притом что различия между частями достаточно заметны. Но они видны именно как свидетельство того, что автор способен написать целую книгу более или менее разнообразных произведений. Можно сказать, что у Загоскина хорошо заметны различия между этими произведениями, но плохо заметны, сливаются воедино сами новеллы (несмотря на их действительно высокий литературный уровень).
Во-вторых, общий контекст «Вечера на Хопре» также мешает заметить новаторство «Белого привидения»: перед нами очень хороший, но довольно характерный для своего времени сборник романтических новелл. Доминирует в сборнике фантастический жанр; при этом в ряде случаев Загоскин, подобно Гофману или Пушкину (в «Пиковой даме»), предлагает читателю возможность двойного объяснения событий – реалистического и фантастического. В «Белом привидении» мы находим дальнейшее развитие этого принципа – тут фантастическое объяснение отбрасывается полностью. В то же время возможность такого объяснения нужна здесь именно для того, чтобы от него отказаться. Другими словами, здесь мы имеем дело с частным случаем пресловутой романтической (само)иронии. Выяснение отношений с фантастическим задается, повторимся, всем контекстом цикла и не дает читателю (даже нашего времени, не говоря уже о современниках Загоскина) заметить черты «Белого привидения», предвещающие рождение нового жанра. Более того, видимо, новаторство Загоскина осталось незамеченным им самим!
В-третьих, романтическая фантастика часто имеет «готический» колорит. И, иронизируя над ложным фантастическим объяснением происходящего, Загоскин одновременно иронизирует и над «готическим» жанром. При этом сам прием (разоблачение псевдофантастики) не обязательно подразумевает иронию. А обращение к «готике» не обязательно подразумевает фантастичность сюжета. И если Загоскин разделывается сразу с «готическим» жанром и фантастическим объяснением событий, то По использует «готический» колорит – и находит весьма выгодное обрамление для своей загадки (точнее, загадок). Как говорит сам Дюпен, «боюсь, что в газетном отчете отсутствует главное… то чувство невыразимого ужаса, которым веет от этого происшествия». «Готическая» аранжировка загадки настраивает читателя на более серьезный лад. Этой же цели (не важно, сознательно поставленной или нет) служит и центральное событие сюжета – преступление. Опасность подстегивает воображение и завораживает гораздо сильнее; убийца, ускользающий из запертой комнаты, впечатляет нас больше, чем относительно безобидный призрак, могущий разве что напугать до полусмерти. Новелла русского романтика близка к анекдоту, это, в конечном счете, просто забавное (хотя на первый взгляд необъяснимое) происшествие. Оно интригует, но не пугает.
В-четвертых, детективу полезен сыщик. Речь идет не о формальном наличии образа, а об образе живом, ярком. Такой сыщик еще не создает детектива (хороший пример – произведения Рекса Стаута), но без него даже хорошим детективам чего-то не хватает (пример – повести Павла Шестакова об Игоре Мазине, фигуре крайне бледной и невыразительной). Парадоксально, но романтику Загоскину не очень удавались романтические герои – что в его исторических романах, что в «готических» и псевдоготических произведениях. Герой «Белого привидения» – чистая функция; он приходит, видит, слышит, догадывается, разоблачает. Автор не уделяет ему того внимания, которое По уделил Дюпену. «Убийство на улице Морг» содержит настолько подробный портрет «великого сыщика», что почти грешит против занимательности: сюжет начинает разворачиваться чуть ли не во второй трети новеллы. Но это откладывание повествования оказывается мнимым: По, обрисовывая интеллектуальную мощь Дюпена, намекает на соответствующие препятствия, которые этому интеллекту придется преодолеть. Рассказ о расследовании представляет собой третий этап постепенного развертывания образа: первым этапом было описание Дюпена, полностью принадлежащее повествователю; второй частью – проявление героем своих способностей («чтение мыслей»), своего рода разминка перед настоящим испытанием.
Интересно, что Загоскин уже соблюдает правила «честной игры», которых, кстати, не придерживался По. Невозможно, дочитав «Убийство на улице Морг» или «Похищенное письмо» до объяснений Дюпена, догадаться, какова разгадка. По утаивает результаты наблюдений героя: он умалчивает о сломанном гвозде в оконной раме, об особенностях отпечатка ладони убийцы; есть важное умолчание и в «Похищенном письме». Загоскин сообщает читателю все необходимые сведения, так что у того есть возможность испортить себе удовольствие и самому догадаться о подоплеке событий.
На этом, однако, наше продвижение к истокам жанра в русской литературе не заканчивается.
В 1831 г. – за три года до «Вечера на Хопре» и за десять до «Убийства на улице Морг» – Баратынский опубликовал новеллу «Перстень». Она отстоит дальше от детектива, чем новелла Загоскина. В то же время выстроена она в чем-то сложнее, чем «Белое привидение». Здесь самокритика и самоирония романтизма оказываются более радикальными, чем впоследствии у Загоскина. В «Белом привидении» разоблачение «готики» как раз будет работать на создание протодетектива; у Баратынского же протодетектив и полемика с романтизмом существуют как бы в разных плоскостях. Чтобы разобраться в их соотношении, а также оценить степень детективности «Перстня», снова обратимся к композиции:
1) новелла практически сразу ставит нас перед детективной загадкой – ее изложению предшествует лишь очень краткая экспозиция. Загадка следующая: бедный помещик Дубровин посещает своего соседа – богатого помещика Опальского – и просит одолжить ему денег. Опальский соглашается, но приводит очень странное объяснение своей доброты: он ни в чем не может отказать владельцу перстня, который носит Дубровин. Герою перстень подарила жена, которая получила его в подарок от подруги Анны Петровны, которая получила его в подарок от знакомой, которой принес его дворовый мальчик, нашедший перстень на дороге. Таким образом, след перстня теряется, но это – с точки зрения детектива – и не важно. Постепенное выяснение того, кому принадлежал перстень, не могло бы служить объяснением его странной власти над Опальским;
2) следующий элемент композиции – вставная новелла, предлагающая фантастическое объяснение происходящего. У Загоскина такое объяснение было редуцировано – оно давалось вместе с формулировкой загадки и представляло собой простую констатацию существования привидений. Баратынский предвосхищает более позднее рассмотрение разных ложных версий, которое появляется в детективе уже у Эдгара По. Развернутое изложение ложной версии здесь необходимо ввиду более сложной загадки: недостаточно просто заявить о том, что перстень обладает магической силой, – надо описать происхождение и механику воздействия этой силы. Вставная новелла, взятая отдельно, является типичной «готической» новеллой – с колдовством и неистовыми страстями. Когда мы, прочитав ее, доходим наконец до разгадки тайны, то понимаем, что для Баратынского было чуть ли не важнее всего опровергнуть именно этот – неистово-«готический» – вариант романтизма, чем придумать по-настоящему хорошую детективную развязку. Начиная со вставной новеллы, движение повествования несколько изменяет направление. Поставив в начале «Перстня» чисто детективный вопрос: как может быть то, чего не может быть никогда? (то есть как перстень может управлять человеком, если мы отбрасываем мистическое объяснение), – в середине новеллы Баратынский уже больше озабочен другим вопросом: неужели объяснение в духе «готического» романа действительно может иметь место? Для того чтобы детектив состоялся в полной мере, мы должны были бы с самого начала (как это вскоре сделает Загоскин) отбросить мистическую мотивировку, будучи в то же самое время не в силах найти никакую другую мотивировку. Баратынский же, судя по всему, видел свою главную задачу именно в разоблачении «готики»; поэтому и
3) развязка, которую он нам предлагает в финале «Перстня», с точки зрения детектива оказывается не вполне приемлемой.
Дело в том, что автор детектива, предлагая читателю загадку, по умолчанию отбрасывает не только фантастическое объяснение; есть еще по меньшей мере два варианта развязки, оставляющих у читателя чувство разочарования. Один из них – констатация ошибки свидетеля. Свидетель в детективе может лгать, но не может ошибаться. Это правило нарушает Достоевский в «Братьях Карамазовых», тем самым лишний раз демонстрируя, что его роман лишь притворяется детективом. Другое возможное, но неудовлетворительное, сводящее на нет весь интерес объяснение – апелляция к безумию свидетеля. Именно такую разгадку предлагает нам Баратынский. Справедливости ради надо отметить три «смягчающих обстоятельства»: во-первых, как уже отмечалось выше, главной целью писателя в «Перстне» была, видимо, полемика с крайностями романтизма. Во-вторых, придумать хорошую загадку легче, чем хорошую разгадку (характерный пример – некоторые романы Джона Диксона Карра). В-третьих, Баратынский все же не ограничивается простой ссылкой на сумасшествие Опальского. Из финального объяснения произошедшего мы узнаем, что вставная новелла носила не полностью вымышленный характер. События, описанные в ней, имели место, но в первом случае о них рассказывает безумец, чем и обусловливается ее фантастический колорит.
Однако и до Баратынского был в русской литературе писатель, вплотную подошедший к открытию нового жанра. В 1766–1789 гг. Михаил Дмитриевич Чулков выпускал отдельными частями свой сборник рассказов «Пересмешник, или Словенские сказки» – возможно, лучшее его произведение. Если Баратынский, Загоскин и По – романтики, то творчество Чулкова – ив первую очередь именно благодаря «Пересмешнику» – относят к предромантизму. «Пересмешник» – произведение в жанровом плане неоднородное, что вполне согласуется с установкой пред- и просто романтиков на уничтожение жанровой иерархии и творческое разнообразие. Помимо рыцарских (точнее, «богатырских») повестей, в книгу Чулкова входят и бытовые новеллы и рассказы; самым известным таким рассказом является «Горькая участь», вошедшая в пятую часть «Пересмешника» (1789). Необходимо сказать, что исследователи отмечали близость «Участи» к детективу; С.В. Сапожков назвал ее «первым образцом детективного жанра в отечественной литературе». Это определение грешит двумя неточностями: с одной стороны, новелла Чулкова – еще не вполне детектив. Если «Белое привидение» и «Перстень» – скорее, протодетективы, то «Горькая участь» – детектив «эмбриональный». Здесь мы не просто имеем дело с недозревшей жанровой структурой, как у Баратынского, здесь весь детектив умещается в несколько абзацев, причем жанровая схема выглядит гораздо более простой, чем в «Перстне». С другой стороны (возвращаясь к определению С. Сапожкова), это первый «эмбриональный» детектив не только в отечественной, айв зарубежной литературе.
Даже читатель, незнакомый с «Горькой участью», не может не смутиться, сопоставив все вышесказанное хотя бы с названием чулковского рассказа. В самом деле, если исходить из того, что название формулирует поставленную писателем художественную задачу, тогда центральными частями произведения оказываются первая его половина, а также последние строки. Свойственный предромантизму интерес к «простому человеку» здесь доминирует. Горькая участь – это участь крестьянина Сысоя Дурносопова, разумеется, бедного, разумеется, сданного в солдаты в обход всех существовавших правил. Венчается повествование достойным финалом: «…несчастный воин, похоронив всю свою семью и употребив остатки имения на погребенье их, остался наследником двора своего родителя, без скота и хлеба, которых гораздо не великое количество им было найдено; а что всего еще более и бедному человеку чувствительнее, и без правой руки своей, без которой он не токмо целого, но и половины доброго и прилежного крестьянина составить не мог». Ради порядка снова охарактеризуем композицию произведения:
1) общая характеристика крестьянской «участи» и знакомство с героем; упоминание о богатых крестьянах – «съедугах», помыкающих бедняками;
2) рассказ о том, как «съедуги» решают сдать Сысоя в рекруты;
3) служба Сысоя, его ранение (делающее его нетрудоспособным) и отставка. Чулков сразу после этих событий мог бы перейти к развязке. Но перед приведенными выше последними словами новеллы есть еще один эпизод —
4) возвращение Сысоя на малую родину. Вот в этом заключительном эпизоде и уместился эмбрион детектива.
Вернувшись, Дурносопов обнаруживает, что все его родные зверски убиты, причем ворота во двор заперты изнутри. В контексте всего произведения это событие – последняя капля в чаше несчастий героя; подобное «крушение у входа в гавань» впоследствии переживет героиня «Тупейного художника». Но для такой цели эпизод избыточен: достаточно было бы просто погубить семью Сысоя, причем даже не прибегая к убийству. Чулков изобретает загадочное преступление, причем останавливается в полушаге от изобретения убийства в запертой комнате.
Вообще, в «Горькой участи» писатель словно забывает о своем писательском статусе: он, беллетрист, автор и бытовых, и сказочных, но всегда занимательных произведений, внезапно начинает рассказывать историю, более уместную в творчестве кого-то из представителей «высокой» литературы, не обязанной развлекать читателя. «Горькую участь» легче рассматривать на фоне «Отрывка из путешествия в И*** Т***», «Путешествия из Петербурга в Москву», может быть, «Бедной Лизы», чем даже на фоне «Пригожей поварихи». Возможно, именно этим и объясняется резкий «поворот руля» незадолго до конца рассказа – Чулков словно спохватывается и вспоминает, что с него причитается занимательность, а не только правда жизни. Во всяком случае, появление «эмбрионального» детектива здесь, по меньшей мере, неожиданно, чтобы не сказать немотивированно.
Почему мы называем «Горькую участь» «эмбриональным» детективом? Один из ответов очевиден: загадка и ее решение освещаются не во всем рассказе. Но это только во-первых.
Во-вторых, раскрытие загадки непосредственно к ней примыкает. Безусловно, новелла больше отвечает природе детектива, чем крупная форма. Но новелла все-таки подразумевает динамику. Читателя нужно заинтриговать; а чтобы он оказался по-настоящему заинтригован, его надо потомить на медленном огне.
Холмс или любой другой «великий сыщик» может решить загадку не сходя с места; но все же между рассказом о странном происшествии и объяснением должна возникнуть некоторая пауза, заполненная хотя бы восклицаниями вроде «как это могло случиться?» или выдвижением и опровержением ложных версий. Читая Чулкова, мы не успеваем «разогреться», как уже узнаем разгадку.
В-третьих, у Чулкова возникает сложность с фигурой сыщика. Сыщика впоследствии не будет и у Баратынского (Дубровин пассивен, он сначала становится свидетелем странных событий, а потом узнает их объяснение), а у Загоскина он, как уже говорилось, безлик. Но у Чулкова неоткуда взяться не только сыщику-функции Загоскина, но и Дубровину, который все-таки заинтересован в раскрытии тайны. Дурносопов – фигура не просто пассивная, а страдающая. Поэтому перед Чулковым открывались два пути: поменять героя прямо «на ходу», введя в повествование сыщика (что привело бы к уходу сюжета «в сторону»), или свернуть расследование до нескольких строк. Именно последний вариант и предпочел писатель. О ходе расследования в «Горькой участи» нет и речи; не говорится и о том, как именно была раскрыта тайна (ход, который в детективе будет недопустимым). Более того, не называются даже имена, даже профессии сыщиков; они именуются без затей – «люди ученые того времени». Мы (и не только мы) уже говорили о значимости фигуры «великого сыщика»; детективная загадка должна быть действительно в высшей степени мощной, чтобы компенсировать отсутствие Дюпена, Холмса, Фандорина, Пуаро, Бакунина или мисс Марпл. Такую загадку мы находим, например, в «Лунном камне», у Инны Булгаковой, в некоторых романах Буало-Нарсежака. Если же пытаться охарактеризовать загадку, придуманную Чулковым, то надо будет сказать, что, в-четвертых, предлагаемое автором решение выглядит слишком сложным (высказывание Честертона на эту тему я уже приводил в первой части). У Чуйкова загадка кажется, скорее, простой (мы можем не догадаться, какое значение имеет разнообразие способов убийства), а разгадка, напротив, оказывается сложной. Цепь событий, которую удается восстановить «ученым людям того времени», слишком причудлива и отчасти основана на случайности и совпадениях. У нас не возникает чувства озарения – «ну, конечно, как же я сам не догадался!» – хотя мы не можем не восхититься изобретательностью автора. У Чулкова была возможность сделать эту сложность менее заметной. Для этого ему надо было бы посвятить расследованию целую новеллу, еще лучше – повесть, а не две страницы. Авторы, сознательно (в отличие от Чулкова) работающие в жанре детектива, нередко прибегают к этому приему. Когда разгадка открывается нам постепенно, у писателя есть возможность рассредоточить совпадения и натяжки по пространству книги так, что они уже не режут глаз.
Из всего сказанного очевидно, что русские писатели постепенно продвигались к открытию формулы детективного жанра и остановились, лишь подойдя к этому открытию вплотную.
II. Еще раз к вопросу о количестве детективов, написанных Эдгаром По
Предупреждение: в этой главе частично раскрывается сюжетная загадка новеллы «Золотой жук».
Разобравшись с предшественниками Эдгара По, перейдем теперь к его собственному творчеству, а точнее – к вопросу о составе корпуса детективных новелл По. Вопрос этот не так банален, как кажется. Чаще всего в число детективов, написанных основателем жанра, включают дюпеновскую трилогию и «Золотого жука» (1843). Реже упоминают новеллу «Ты еси муж, сотворивый сие!» (1844), которая квалифицируется обычно как неудачная. Наконец, несколько раз отмечался детективный характер новеллы «Продолговатый ящик» (1844). Так сколько же детективов на самом деле написал По?
Сразу же оговоримся, что нельзя подвергать сомнению детективную природу «Убийства на улице Морг» (1841) и «Похищенного письма» (1844). В данном случае формула жанра воплощена в чистом виде, что подтверждает и читательское восприятие: эти новеллы неслучайно являются самыми известными детективами писателя. Вопросы возникают в связи с другими новеллами По. Начнем с разбора тех из них, которые традиционно считаются детективными, однако при ближайшем рассмотрении обнаруживают неоднозначность своей жанровой природы.
О «Тайне Мари Роже» (1842) в первой части было сказано достаточно много, однако же к ней надлежит вернуться. Произведение это преследует две цели – литературную и экстралитературную.
Цель литературная: создать дополнение (как и указано в подзаголовке) к «Убийству на улице Морг». О том, что это дополнение является еще и переворачиванием, я уже говорил. Указывал я и на то, что, как явствует из текста рассказа, По осознавал эту «дополнительность».
Эксперимент По привел к тому, что перед нами почти реалистический рассказ о полицейском расследовании. В частности, мы не находим здесь гипердетерминированности. Так происходит, когда в загородном лесу обнаруживаются вещи Мари. Газета «Солей» делает следующие выводы из анализа найденных улик:
Судя по всему, обнаруженные предметы пролежали на месте находки недели три-четыре; они насквозь промокли от дождя и слиплись от плесени. Они успели зарасти травой. Шелк на зонтике еще сохранял прочность, но ткань его села. Верхняя часть зонта, где он собирался и складывался, прогнила от плесени и, как только его раскрыли, лопнула… Кустарник выдрал из одежды клочки дюйма по три в ширину и по шесть в длину. Один из этих обрывков – от подола платья, со следами штопки; второй – от юбки. Вырваны они ровной полосой и повисли на колючках кустарника на высоте около фута от земли [76] .
Через некоторое время слово предоставляется Дюпену, который должен подтвердить или опровергнуть выводы газет, в частности «Солей». Однако читатель, ожидавший, что герой расставит точки над i, оказывается разочарован. Дюпен ограничивается тем, что подвергает критике аргументы, приведенные в процитированной заметке, тем самым – казалось бы – ставя под сомнение и выводы «Солей».
Вопреки уверенности «Le Soleil», ничто не подтверждает, что эти находки не пролежали в кустарнике всего несколько дней; зато есть множество косвенных соображений, убеждающих, что они не могли оставаться там с того рокового воскресенья не замеченными целых двадцать дней, пока их не нашли мальчишки. «Они насквозь промокли от дождя и слиплись от плесени, – повторяет “Le Soleil” вслед за другими газетами. – Они успели зарасти травой. Шелк на зонтике еще сохранял прочность, но ткань его села. Верхняя часть зонта, где он собирался и складывался, прогнила от плесени и, как только его раскрыли, лопнула». Очевидно, что о траве, которой они «успели зарасти», сообщается со слов, а стало быть, уже по воспоминаниям двух мальчуганов, первыми заметивших эти вещи, которые они тут же собрали и отнесли домой. Но ведь трава, особенно при теплой, сырой погоде (какая и стояла в ту пору, когда совершилось убийство), вырастает не меньше, чем на один-два дюйма за день. Зонтик, оставленный на свежевзрыхленной почве, не мог за одну только неделю зарасти травой так, что его не отыщешь. О плесени, покрывшей вещи, редактор «Le Soleil» пишет так прочувствованно, что в коротком отрывке ввертывает это словечко дважды; но разве ему неизвестно, что такое плесень? Неужели он никогда не слышал, что это – один из множества классов fungus, самая характерная особенность которых в том и состоит, что за двадцать четыре часа они успевают вырасти и сойти? [77]
Однако же из дальнейших рассуждений сыщика становится ясно, что главный вывод – обнаружено место убийства – он считает приемлемым: «…либо это какой-то несчастный случай, произошедший в гостинице мадам Делюк, либо – убийство, совершенное в зарослях возле заставы дю Руль [то есть там, где были обнаружены вещи жертвы. – П. М.]..».
Развязка позволяет отнести произведение, скорее, к жанру рассказа, чем новеллы. Собственно, развязка смазана и даже почти отсутствует; на последних страницах «Тайны» мы не находим никаких сюрпризов. В финальном монологе Дюпен не объясняет, где искать убийцу, а лишь наводит на его след; развязка как таковая еще впереди; но, когда читатель ожидает дальнейшего развития событий, автор неожиданно сообщает:
По соображениям, от уточнения которых мы воздерживаемся, но которые многие наши читатели поймут и сами, мы берем на себя смелость сделать пропуск в той части предоставленной нам рукописи, в которой описаны со всей обстоятельностью события, развернувшиеся после того, как Дюпен подобрал этот, пока еще явно ненадежный ключ к загадке. Считаем целесообразным лишь вкратце подтвердить, что успех превзошел самые смелые надежды, и префект, хотя и скрепя сердце, выполнил все условия заключенного им с шевалье соглашения совершенно безупречно [79] .
И.А. Банникова справедливо заметила, что детектив – жанр, склонный к парадоксам: «Контраст, парадоксальность проявляются в каждом детективном произведении, ибо связаны с законами жанра». Но парадоксы «Убийства на улице Морг» и «Тайны Мари Роже» нельзя смешивать с детективными загадками этих произведений. Парадоксы в разбираемых новеллах По представляют собой, скорее, философские наблюдения и близки к жанру афоризма. Загадка относится уже к сфере конкретных ситуаций; ее разгадка (в отличие от парадоксов Дюпена – По) не может быть сформулирована в виде обобщающего суждения. Парадокс не направляет движение сюжета, а представляет собой вывод из него. Загадка определяет собой дальнейший ход событий в детективе. Наконец, парадокс в детективе может и просто отсутствовать.
«Тайна Мари Роже» не только посвящена парадоксу, но и сама парадоксальна: она была сперва задумана как почти необходимое дополнение к первой «дюпеновской» новелле, затем отнесена историками литературы к несомненной классике детектива, но при этом… не содержит детективной загадки. В самом деле, детектив не может быть посвящен расследованию заурядного преступления; об этом ясно свидетельствуют попытки писать детективы на материале реальных уголовных дел. И даже если писатель не обращается к реальным случаям, сами по себе поиски убийцы еще не создают детектива. Если воспользоваться меткой формулировкой из уже упоминавшегося сочинения проф. Толкина, «кто убил?» – «это не загадка, это вопрос». И вопрос этот формирует уже сюжет полицейского, а не детективного жанра.
Вместе с тем очевидно, что для По «Тайна Мари Роже» – произведение того же жанра, что и «Убийство на улице Морг». Они объединены общими героями. Подзаголовок «Дополнение…», как уже указывалось, несет важную смысловую нагрузку. Наконец, сам По относил «Тайну» к «рациоцинациям». Видимо, «Тайну Мари Роже» ее автор воспринимал как другой возможный путь развития жанра. Этот путь вывел на дорогу другого жанра – полицейского. Произошло ли это с необходимостью?
С одной стороны, да. Безусловно, полицейский роман требует меньше изобретательности, чем детективный; поэтому, когда По указал возможное направление движения, его намек был с полуслова понят Габорио и рядом других писателей.
С другой стороны, для самого По «Тайна Мари Роже» представляла собой эксперимент не меньший, чем «Убийство на улице Морг». Очевидно, что он не стремился развлечь читателя ценой меньших (чем при написании детектива) интеллектуальных затрат. Собственно, развлекательности в этом рассказе как раз очень мало. Писатель явно был поглощен парадоксом, которому и посвящена «Тайна»; поэтому сходство между «Мари Роже» и последующими произведениями полицейского жанра в какой-то мере оказывается внешним. По действительно предложил литературе два возможных пути развития жанра: объяснять необъяснимое и теряться перед банальным. Однако, как это ни парадоксально, более плодотворным (для действительно творческих людей) оказался первый путь. Как уже было отмечено в главе о переворачивании детективных схем, констатировать запутанность внешне простых дел можно только раз – будучи повторенной, эта истина уже не так поражает, как в «Тайне Мари Роже». И напротив, количество вариаций внутри, казалось бы, строгого канона (противоречивая, необъяснимая, в пределе – невозможная ситуация) оказывается достаточно большим. Косвенное доказательство этого можно усмотреть в последующих детективах самого По – к модели «Мари Роже» он больше не возвращался.
Впрочем, и развитие полицейского жанра не пошло по дороге, указанной По. Габорио в большинстве произведений о Лекоке, Конан Дойль в «Этюде в багровых тонах» и многие другие авторы нашли способ сделать этот жанр гораздо более эффектным, чем он был в «Тайне Мари Роже». Вспомнив уроки Вольтера и ряда других авторов, они заставили своих героев делать предельно подробные выводы из предельно скудных фактических данных (как правило, из материальных улик – пепла, отпечатков обуви и т. п.). Неожиданность выводов в полицейском романе (равно как и сюжетное сходство с детективом – оба жанра часто повествуют о расследовании преступлений) привела к смешению его с детективом. Но, если сыщик из полицейского романа делает выводы «из ничего», то сыщик в детективе действует принципиально иным образом, не объясняя, по словам Борхеса, «ничего, кроме необъяснимого».
Мы упомянули о том, что писатель ставил перед собой в этом рассказе и экстралитературную цель. Этой цели служит постоянное и неумеренное проведение параллелей между делом вымышленной Мари Роже и существовавшей на самом деле Мэри Роджерс, с помощью которых По недвусмысленно намекает, что предлагаемое им решение тайны Мари Роже является одновременно разгадкой дела Мэри Роджерс; впрочем, в конце произведения он отрицает возможность настолько полного совпадения развязок. Тем не менее сомнений насчет его действительных амбиций не остается: По явно намеревался в такой неявной форме раскрыть реальное преступление.
В результате достаточно четкая сюжетная схема расстраивается из-за сыщицких претензий автора. Параллели «Роже – Роджерс» рассеивают внимание и запутывают читателя. Мысль писателя двоится, и мы уже не можем разобраться, чему верить: в предисловии и сносках (отсутствовавших в первой публикации «Тайны») По утверждает, что дело Роджерс было раскрыто по его «рецепту», в тексте самого произведения он, как уже указывалось, держится гораздо скромнее. Таким образом, хотя «Тайна Мари Роже» и является достаточно известным произведением По, вопрос о том, насколько оно удачно как детектив, является открытым. Возможны два варианта ответа: «мягкий» – мы имеем дело с экспериментальным детективом, с тупиковой ветвью его развития; «жесткий» – перед нами не детектив, а именно полицейский рассказ.
Перейдем теперь к произведению, долгое время считавшемуся несомненным детективом, – к «Золотому жуку». Изредка высказывалось и несогласие с этой точкой зрения. Так, Л.И. Чернавина не считала «Золотого жука» детективом, но, во-первых, на том основании, что «“Золотой жук” во многом связан с приключением, кладоискательством», во-вторых, поскольку «здесь есть атмосфера страшного, таинственного», а в-третьих, потому, что «нет в этом рассказе преступления, которое должен был бы распутать сыщик, как нет и самого сыщика». Третий довод можно смело отвести – преступления в детективе действительно может не быть. Второй аргумент также бьет мимо цели: «страшная» атмосфера присутствует и в «Убийстве на улице Морг», и, скажем, в «Собаке Баскервилей». Первый довод более разумен: действительно, детектив и приключения трудно совместимы, а уж кладо-искательство, наверное, одна из самых недетективных тем. Однако этот аргумент основан на том, что в «Золотом жуке» есть недетективный (приключенческий) элемент. Мы же попытаемся показать, что там, кроме того, нет элемента собственно детективного.
Для этого рассмотрим композицию и этого произведения:
1) экспозиция – рассказ о знакомстве повествователя с Леграном;
2) первая «странность» – беседа героев о жуке, попытка Леграна нарисовать жука, при этом на переданном им рассказчику листке вместо жука оказывается изображен череп;
3) целая цепь «странностей», связанных с поведением Леграна;
4) развязка;
5) объяснение Леграна.
Почему эта новелла традиционно считается детективом? Причин тому, на наш взгляд, две: образ героя и сходство (но не тождество) сюжетных схем. Легран – «двойник» Дюпена: представитель обедневшего дворянского рода, полудобровольный отшельник, эксцентрик и обладатель острого ума. Однако может ли один только герой «дюпеновского типа» превратить произведение в детектив? Очевидно, нет (я уже приводил в пример Стаута с его Ниро Вулфом).
Сюжетная схема также напоминает об «Убийстве на улице Морг» и «Похищенном письме». Подобие это (или общий знаменатель всех трех новелл) можно сформулировать как раскрытие тайны, венчающееся финальным монологом проницательного героя. Однако не всякая тайна является детективной загадкой.
Что именно является таинственным в «Золотом жуке»? Во-первых, странное «превращение» одного рисунка в другой (жука – в череп). Является ли эта тайна центральной в новелле? Нет, ибо заслоняется другими событиями. Если бы она образовывала сердцевину новеллы, превратилась ли бы последняя в детектив? Нет, ибо сам Легран разрешает эту неясность в два счета, рассмотрев лист бумаги с обеих сторон. О результате его наблюдений мы узнаем в самом конце «Золотого жука»: выясняется, что жук был нарисован на одной стороне, а череп – на другой. Перед Леграном, таким образом, встает другой вопрос: откуда на листке бумаги появился череп и что он означает? Однако это именно вопрос, а не загадка, поскольку разрешается он не «по-гегелевски» (путем снятия исходного противоречия), а, скорее, «по-декартовски»: Легран вспоминает, откуда у него этот лист бумаги, что с ним (листом) произошло с того момента, как он оказался у героя в руках, и так далее. О том, что сам По не считал такую тайну способной организовать сюжет целой новеллы, свидетельствует и то, что мы узнаем о ней лишь постфактум.
Итак, первая тайна связана с рисунками на листе. Вторая – с поведением Леграна. Именно странности его поведения интригуют нас на пути к развязке. Между тем такой тип сюжета в детективе невозможен. Сыщик может бросать многозначительные намеки, если он уже владеет разгадкой, но он не может создавать загадку сам. В качестве контрпримера можно было бы привести «Сапфировый крест» Честертона, где именно несуразное поведение отца Брауна образует загадку: в ресторане он приписывает лишний ноль к сумме счета, разбивает окно, выплескивает суп на стену; рассыпает товар торговца фруктами и проч. Однако между этими двумя новеллами есть серьезные различия. Во-первых, странности поведения Леграна объясняются отчасти тем, что мы не располагаем всей необходимой для его объяснения информацией, а отчасти – его желанием мистифицировать своего друга. Отец Браун не ставит себе целью никого мистифицировать; кроме того, мы располагаем практически всей необходимой информацией, чтобы понять смысл его поступков. Во-вторых, отец Браун в этой первой новелле большого цикла еще не вполне сыщик (хотя уже центральный персонаж). Благодаря его усилиям арестован преступник, но пока что Честертон свободен сделать из своего героя все что угодно; можно представить себе, что героем цикла – пожелай этого автор – стал бы Валантэн. Отец Браун и появляется-то по-настоящему лишь в финале, в отличие от Леграна, представленного нам в самом начале и, несомненно, являющегося главным героем.
Между тем несомненно влияние «Золотого жука» на некоторые произведения детективного жанра, в первую очередь на «Пляшущих человечков». Однако в этой новелле Конан Дойля загадкой является не столько существование зашифрованного послания, сколько контраст между его внешней непритязательностью («Это рисовал ребенок!» – восклицает Ватсон) и тем действием, которое оно оказывает на Илей Кьюбитт. В то же время необходимо отметить, что тип детектива, связанный с расшифровкой текстов, является самым бедным и представлен, наверное, одним-единственным шедевром – уже упомянутыми «Пляшущими человечками».
Таким образом, можно констатировать, что «Золотой жук» является не столько детективной, сколько приключенческой новеллой, причем новеллой с большим количеством сюжетных натяжек. Э.Ф. Осипова считает эти натяжки сознательными, предполагая, что По устроил в «Золотом жуке» проверку читателей на наблюдательность и что «Золотого жука» надлежит считать мистификацией. Несмотря на остроумие этой гипотезы, мы не будем пытаться проникнуть в потаенные намерения автора; нашей целью было выявить жанровую природу созданного По произведения. Кроме того, при всем громадном уважении, которое мы испытываем к писателю, мы не считаем, что ему было чуждо что-либо человеческое – в том числе умение создавать малоудачные произведения.
Является ли детективом новелла «Ты еси муж, сотворивый сие!»? Традиционно ее считают малоудачным детективом. Э. Осипова полагает, что отнести «Ты еси муж…» «к детективным рассказам можно с большой натяжкой». Чтобы выяснить жанровую природу этого произведения, проследим, как развивается сюжет. Первая половина произведения представляет собой историю обнаружения преступления. Повествование ведется от первого лица, причем с первых же строк По формирует у нас образ повествователя-недотепы, который, кажется, не способен сделать очевидных выводов из обнаруживаемых фактов. Будучи злоумышленно (со стороны автора) настроены таким образом, мы готовы воспринять «Ты еси муж…» как плохой детектив или даже как сатирическое произведение. Однако сюжет внезапно делает неожиданный поворот: вторая половина произведения описывает не расследование преступления, а некий странный случай, изобличающий убийцу (личность которого для нас ясна) и обретающий смысл после комментариев повествователя. Оказывается, этот последний вовсе не является таким простачком, каким стремился представить себя читателям. Он сделал те же самые выводы, что и мы, и стремился восстановить справедливость, что ему и удалось благодаря остроумной выдумке.
Можно ли назвать детективом историю, рассказанную таким образом? Можем ли мы найти в «Ты еси муж…» загадку? Очевидно, нет: как только что было сказано, автор прямо указывает нам на смысл произошедшего в самом начале произведения. Можем ли мы говорить в данном случае об «изобретении» (о детективах-«изобретениях» см. гл. IV первой части)? Для этого, кажется, существует больше оснований: перед повествователем стоит проблема ареста преступника при полном отсутствии улик, и эта проблема блистательно решается. Однако мы лишь в финале узнаем, что герой поставил перед собой такую проблему. Таким образом, мы не решаем ее вместе с рассказчиком, равно как и не пытаемся разгадать (отсутствующую) загадку.
Что же в таком случае представляет собой это произведение? Нам кажется, что наиболее адекватным будет говорить о нем как о новелле. Здесь налицо характерная для новеллы неожиданная развязка. Отнесение этой новеллы к детективному жанру проистекло, видимо, из того, что она представляет собой историю обнаружения преступления и разоблачения преступника. Однако криминальная тема сама по себе еще не создает детектива, а характерный для детектива тип сюжетной организации в «Ты еси муж…» отсутствует.
«Продолговатый ящик» редко попадает в списки детективов По, однако проблема жанра этой новеллы ставилась неоднократно. Джеймс Хатчиссон считал ее несомненным детективом. Джералд Кеннеди полагал, что здесь мы имеем дело с пародией на логический рассказ. Скотт Пиплс высказывался на этот счет более осторожно; его смущало а) отсутствие образа сыщика, б) который обладал бы четким методом, в) а также то, что главный герой – не столько сыщик, сколько свидетель – ошибается в своих выводах. Однако, на наш взгляд, эти особенности «Ящика» вряд ли могут считаться серьезными аргументами против отнесения новеллы к детективному жанру. Можно назвать ряд несомненных детективов, где сыщик отсутствует или ошибается. Классический пример – «Лунный камень», где мы видим и то и другое: первоначально кажется, что «великий сыщик» в этом романе – сыщик Кафф, однако он быстро приходит к неверным выводам, надолго исчезает со сцены, а загадка находит объяснение практически без всяких заслуг с его стороны. Что же касается мнимой пародийности новеллы, то это мнение возникло благодаря тому, что версия повествователя относительно происходящего оказывается ложной; однако очевидно, что ложная версия (даже высказанная центральным персонажем) еще не превращает детектив в пародию.
Вместе с тем в качестве детектива эта новелла известна мало. Это, по-видимому, означает, что некоторые ее особенности мешают отнести ее к данному жанру. Какие это особенности или особенность?
Прежде всего попытаемся сформулировать общее впечатление от «Продолговатого ящика». Что запоминается после прочтения? Думаем, что не ошибемся, если предположим следующее: самый яркий персонаж новеллы – Корнелий Уайет; самая запоминающаяся сцена – сцена кораблекрушения.
Начнем с героя. Уайет – традиционный романтический художник, переживающий подлинную трагедию; эту трагедию мы предчувствуем, еще когда загадка только-только сформулирована. Обычно герои детектива – Дюпен и другие, более поздние «великие сыщики» – объясняют загадку; в «Продолговатом ящике» загадка объясняет героя. Трагедия вообще противопоказана детективу: нам нет дела до мадам Л’Эспанэ и ее дочери или до шантажируемой министром Д. высокопоставленной особы. Даже у Честертона, где «серьезная» проблематика органично сочетается с детективом, до трагедии дело не доходит. В «Продолговатом ящике» перед нами трагедия, причем, если можно так выразиться, дважды неслучайная: она характерна и для романтизма в целом, и для творчества По в частности. «Смерть прекрасной женщины, вне всякого сомнения, является наиболее поэтическим предметом на свете; в равной мере не подлежит сомнению, что лучше всего для этого предмета подходят уста ее убитого горем возлюбленного». Как общеромантический, так и биографический контексты этих слов из «Философии творчества» По широко известны. Поэтому, узнав разгадку тайны, мы помещаем «Ящик» в контекст, заставляющий нас забыть о детективе.
Финальная сцена также важна. С одной стороны, благодаря этой сцене мы наконец узнаем разгадку тайны. Однако что такое загадка? Она, очевидно, существует лишь в отношении к сыщику, читателю и – не всегда – повествователю. В детективе, как правило, есть персонаж, для которого большая часть событий осталась позади. Обычно это преступник, который, в принципе, может запутывать следы, может быть арестован в финале, но в целом является как бы неподвижным по отношению к сыщику: то, чего не знает один, другому известно; в результате один движется – другой покоится. Когда сыщик разгадывает тайну, его движение также прекращается. Финал «Продолговатого ящика» в этом плане нестандартен по отношению к дюпеновским историям или большинству последующих детективов: разгадка здесь заканчивает детективную часть повествования, но после этого история Уайета – казалось бы, уже завершенная – неожиданно для самого художника получает продолжение. Оказывается, что его трагедия была еще не полной; в чашу его страданий падает последняя капля. И именно эта, вторая развязка – а также сама сцена кораблекрушения – и оттягивает на себя читательское внимание.
Интересное косвенное подтверждение такой рецепции мы находим в повести Уилки Коллинза «Безумный Монктон». Рискнем предположить, что финал ее навеян именно «Продолговатым ящиком»; но здесь сюжет развивается лишь в одном направлении: нам не предлагается детективная загадка. И финал «Монктона» завершает «готическую» сюжетную линию, аналогичную истории Уайета в новелле По.
Тем не менее «Продолговатый ящик» представляется нам более «чистым» детективом, нежели экспериментальная «Тайна Мари Роже».
Наконец, детективную сюжетную схему мы находим еще в одной новелле По, которая, насколько нам известно, ранее не рассматривалась в интересующем нас аспекте (и вообще, рассматривалась крайне редко), – в новелле «Сфинкс» (1846). Она невелика по объему и по количеству охватываемых событий. Открывается «Сфинкс» краткой – на четыре абзаца – экспозицией: главный герой (безымянный, как и второй персонаж новеллы), спасаясь от эпидемии холеры, находит убежище в доме своего друга. Подавленный частыми известиями о смерти знакомых, он к тому же читает некие книги, пробуждающие в нем суеверные настроения. За экспозицией следует первый эпизод, в котором мы и находим детективную загадку: герой видит за окном чудовище, спускающееся по склону холма. Второй эпизод, непосредственно переходящий в развязку, – вторичное явление чудовища; в этот раз загадочность и ужас ситуации усугубляются тем, что оба героя находятся в комнате вместе, но видит монстра только повествователь. Вслед за этим сразу же следует разгадка таинственных событий.
Эту новеллу можно смело счесть одной из первых в ряду детективов, где загадку составляет событие, которое, как кажется, можно объяснить лишь мистическим путем. Самым (и заслуженно) известным детективом такого рода является «Собака Баскервилей», а самым первым, видимо, «Белое привидение» Загоскина.
Кроме того, «Сфинкс» открывает еще и вереницу детективов (более, впрочем, короткую, нежели предыдущая), где загадка тесно связана с тем или иным научным фактом, точнее, даже основана на нем. Из современных авторов традицию «Сфинкса» продолжил Кэйго Хигасино. Как и у По, у японского автора невозможно разгадать тайну, не обладая определенными научными познаниями (в биологии – у По, в физике – у Хигасино). Таким образом, в «Сфинксе» По организует свои отношения с читателем очень специфически: если здесь и можно говорить о «честной игре», то с большими оговорками. Неслучайно через восемьдесят с лишним лет после выхода в свет этой новеллы С.С. Ван Дайн сформулировал четырнадцатое из своих правил следующим образом:
Способ убийства и средства раскрытия преступления должны отвечать критериям рациональности и научности. Иначе говоря, в roman policier недопустимо вводить псевдонаучные, гипотетические и чисто фантастические приспособления. Как только автор воспаряет на манер Жюля Верна в фантастические выси, он оказывается за пределами детективного жанра и резвится на неизведанных просторах жанра приключенческого.
Безусловно, объяснение По в «Сфинксе» отвечает критериям научности. Но – заметим – именно научности, а не только рациональности. Неслучайно Яков Перельман пересказывает сюжет этого произведения в одной из своих книг.
Тем не менее детективная природа «Сфинкса» почти не была замечена исследователями. Почему? Можно предположить, что причины заключались в следующем.
Во-первых, как отмечает сам По в «Философии творчества», существует идеальная величина художественного произведения. Такая идеальная величина есть и у детективной новеллы. Но «Сфинкс» – как и детективная часть «Горькой участи» Чулкова – для детектива слишком лаконичен: наше любопытство едва успевает разгореться, как уже оказывается удовлетворенным. Между загадкой и разгадкой должна быть выдержана пауза (которую По делает и в «Убийстве на улице Морг», и в «Продолговатом ящике»).
Во-вторых, детективная сущность «Сфинкса» оказалась затемнена вследствие выбранной автором точки зрения на происходящее. Такая точка зрения в детективе использовалась неоднократно, но в XX в. – в романах Буало-Нарсежака, Булгаковой и др.: это точка зрения «жертвы», человека, вовлеченного в события, смысла которых он не понимает, человека, сомневающегося в своем здравом рассудке. В XIX в. детективные истории излагаются с точки зрения постороннего – сыщика или «Ватсона» (такую точку зрения мы находим и в «Продолговатом ящике», не говоря уже о «дюпеновских» новеллах). Если бы история «Сфинкса» излагалась с точки зрения безымянного друга героя («сыщика»), было бы трудно проигнорировать жанровую природу этого произведения. Но выбранная По форма повествования вызывает ассоциации с его «ужасными» новеллами (чаще всего с мистическим сюжетом), а не с детективными. Только развязка позволяет нам определить, что «Сфинкс» не относится к жанру ужасов, но к тому времени мы уже воспринимаем его как произведение, родственное, например, «Падению дома Ашеров», и во многом именно благодаря исключительному господству точки зрения жертвы. Вполне возможно, что такой же эффект вызывала бы «Собака Баскервилей», если бы она была рассказана не доктором Ватсоном, а, скажем, кем-либо из суеверных обитателей Дартмура.
Другими словами, при отнесении произведения к какому-либо жанру важен контекст, в котором мы это произведение воспринимаем. Контекст творчества Загоскина и Баратынского долгое время мешал заметить протодетективы «Белое привидение» и «Перстень»; серия о Томми и Таппенс считается детективной, поскольку детективы составляют большую часть произведений Кристи; среди произведений Акунина детективы составляют меньшую часть («Левиафан», «Коронация», «Нефритовые четки», «Пелагия и белый бульдог» и некоторые другие), но рекламировался писатель как детективист, поэтому большинство его книг автоматически воспринимаются как принадлежащие к этому жанру.
Каков же контекст, в котором читатель автоматически склонен воспринимать «Сфинкса» и который создается в первую очередь другими произведениями По? С одной стороны, это новеллы, объединенные темой безумия, – героя, охваченного отчаянием, паникой, мы видим во многих произведениях писателя: в «Колодце и маятнике», «Беренике» и многих других. С другой стороны, это новеллы, посвященные разоблачению, или, если угодно, заклинанию страхов. Так, «Погребенные заживо» начинаются за упокой – длинным списком случаев захоронения мнимоумерших, – а кончаются за здравие: единственное погребение в новелле оказывается мнимым, и герой полностью излечивается от своей фобии. Схожую ситуацию мы находим в «Сфинксе»: герой не просто пугается чудовища – он одержим страхом смерти; избавление от страха перед чудовищем в этом контексте означает одновременное излечение от ужаса перед якобы скорой кончиной. С третьей стороны, существует (по крайней мере, для русского читателя) еще один контекст, в котором может восприниматься «Сфинкс»: контекст естественно-научный, созданный Я. Перельманом.
Таким образом, мы видим, что и сам По, и другие авторы навязывают читателю определенные пресуппозиции, закрывая возможность увидеть в «Сфинксе» детектив, каковым эта новелла все же является.
Мы можем, следовательно, заключить, что корпус детективов, созданный основателем жанра, состоит из четырех или пяти новелл: бесспорными образцами жанра являются «Убийство на улице Морг», «Похищенное письмо», «Продолговатый ящик» и «Сфинкс».
Промежуточное положение (малоудачный экспериментальный образец детектива и одновременно полицейского жанра) занимает «Тайна Мари Роже». К приключенческому жанру относится «Золотой жук», «Ты еси муж, сотворивый сие!» является новеллой.
III. Детектив и Чехов
Предупреждение: в главе раскрывается сюжетная загадка новеллы Чехова «Шведская спичка», повести «Драма на охоте», частично новеллы Конан Дойля «Желтое лицо».
Тема «Детектив и Чехов» такова, что сказать о ней, казалось бы, и нечего. На первый взгляд ситуация обстоит так: к детективному жанру иногда относят повесть «Драма на охоте» (опубликована в 1884 г.); кроме того, принято считать, что Чехов написал пародию на детектив «Шведская спичка» (опубликована в том же 1884-м). Между тем оба этих утверждения неверны: «Драма на охоте» – не детектив, а полицейский роман в духе Габорио и Шкляревского; «Шведская спичка» – пародия на того же Габорио, то есть опять-таки на полицейский роман. Таким образом, на второй взгляд эти два произведения вообще не имеют отношения к детективу. Однако есть еще и третий взгляд, который я и попытаюсь представить в этой главе. При этом окажется, что главный вклад Чехова в историю детектива связан не с «Драмой на охоте» (написанной всерьез), а именно с пародийной «Шведской спичкой».
Насколько нам известно, никто из исследователей творчества Чехова не воспринимал эту новеллу иначе как пародийную. Например, А.Д. Степанов пишет:
Чеховская пародия прямо противопоставлена философии и мифологии детектива, согласно которым мир опасен, люди делятся на преступников, жертв, свидетелей и следователей, причем каждой из этих фигур придаются однозначные качества (жертва беспомощна, преступник коварен, свидетель наблюдателен, но не способен осмыслить свои наблюдения; следователь проницателен и так далее); любые предмет или явление семиотизируются, воспринимаются как знак, референт которого – криминальная ситуация [89] .
Замечание исследователя о принципиальной однозначности персонажей детектива (добавим: и полицейского романа) абсолютно справедливо; можно согласиться и с тем, что эта однозначность высмеивается Чеховым. Но все же необходимо отметить, что пародийность «Шведской спички» весьма специфическая. Редко случается так, чтобы, читая пародию, мы не догадывались об этом почти до самого финала. Обычно пародисты сразу дают понять нам, с чем мы имеем дело. Например, Брету Гарту в «Деле о похищенном портсигаре» хватает одного предложения, чтобы сформулировать (в неявном виде) свою художественную задачу, и еще одного – чтобы лишить читателя последних сомнений в том, что он читает именно пародию: «Когда я заглянул к Хемлоку Джонсу в его столь памятную нам обоим квартиру на Брук-стрит, мой друг сидел перед камином в глубокой задумчивости. Как это было принято меж нами, я тут же, прямо от входа, пал ему в ноги и почтительно облобызал его ботинки».
Комический пафос «Шведской спички» становится очевиден лишь в финале – буквально на последних двух страницах. Так что если это и пародия, то пародия замаскированная: «Шведская спичка» притворяется произведением в духе Габорио. На протяжении новеллы мы наблюдаем соперничество молодого да раннего сыщика (помощник следователя Дюковского) с сыщиком более опытным, но менее проницательным (следователь Чубиков). По законам пародируемого жанра это соперничество должно увенчаться победой более инициативного и более проницательного. Такой герой, кроме того, часто видит преступление там, где его коллеги видят несчастный случай или самоубийство, – и тоже (в полицейском романе) оказывается прав. В «послечеховской» литературе таких примеров много; из произведений, с которыми мог быть знаком автор «Шведской спички», можно назвать «Секретное следствие» Шкляревского. И именно здесь Чехов расходится с полицейским романом: преступление в «Шведской спичке» оказывается мнимым. На этом основан комический эффект финала; и это в общем-то единственное основание считать новеллу пародией.
Но пародийность (и особенно привычка считать «Шведскую спичку» пародией) заслоняет другие важные художественные особенности этого произведения. Во-первых, Дюковский как сыщик чуть ли не безупречен: он действительно добивается успеха в расследовании, причем не случайно, а благодаря тому, что обращает внимание на улики и правильно идентифицирует человека, оставившего самую важную из них. В том, что он полагает, будто имеет дело с убийством, его винить не приходится, поскольку версия эта впервые высказывается не им, а садовником Ефремом, безоговорочно принимается всеми остальными героями и, что особенно важно, подтверждается косвенными уликами.
В похожей ситуации оказывается Шерлок Холмс в новелле «Желтое лицо»: его решение загадки оказывается ошибочным, состав преступления отсутствует, ни один из участников драмы не является отрицательным персонажем. При желании Конан Дойль мог превратить «Желтое лицо» в пародию на собственные произведения; но мы не прочитываем эту новеллу как пародию. Этому мешает в первую очередь характер разгадки – мелодраматический, а не комический. Загадочный фасад скрывает все же серьезную историю, над которой невозможно смеяться. Финал «Шведской спички» снижает пафос – и мы обречены на то, чтобы улыбнуться. Вместе с тем – еще раз подчеркнем – принципиальной разницы между положениями Дюковского и Холмса (в «Желтом лице») нет.
Но у «Шведской спички» есть и вторая любопытная особенность, которая тоже редко замечается из-за пародийного финала. Отчасти мы уже затронули эту особенность – речь идет о построении сюжета. Чтобы оценить его новаторство, отвлечемся на минуту от Чехова и обратимся к тому литературному фону, на котором «Шведская спичка» появилась. Для этого нам надо будет обратиться не только к творчеству авторов полицейского романа, но и к «Драме на охоте».
Эдгар По создал детективный жанр в 1841 г. Однако Эмиль Габорио писал так, будто либо ему вовсе неизвестны детективы По, либо совершенно неясна их жанровая специфика. Романы Габорио, как уже указывалось, относятся не к детективному, а к полицейскому жанру. Строятся они по следующей схеме. Происходит преступление. У следствия тут же появляется ложная версия. Однако на сцену выходит главный герой (начиная со второго полицейского романа Габорио, это – агент Лекок), который – в первую очередь в результате фиксации материальных следов, оставленных преступником, – строит правильную версию. После этого следует подробная история преступления, рассказанная кем-то из свидетелей или реконструированная сыщиком; здесь полицейский роман уступает место мелодраме. Завершается роман, разумеется, арестом преступника.
Нетрудно заметить, что у Габорио кое-что взял Конан Дойль, поставивший его – при первом знакомстве с его творчеством – выше Уилки Коллинза. Во-первых, к Габорио восходит прием, использованный в «Этюде в багровых тонах» и «Долине ужаса»: посвятить вторую часть изложению тех событий, которые были тайной, пока мы читали часть первую. Во-вторых, и в-главных, от Габорио идут те черты произведений о Холмсе, которые являются их визитной карточкой, но в то же время не слишком показательны для них: чтение следов на месте преступления и – модифицированный вариант этого же приема, но отсутствующий у Габорио – реконструкция биографии человека по его внешнему виду и/или по принадлежащим ему предметам. Влияние Габорио на молодого Конан Дойля было настолько сильным, что применительно к «Этюду в багровых тонах» еще нельзя говорить о детективе – это типичный полицейский роман. Любопытно, что это, видимо, поняли и первые читатели Конан Дойля: в Англии первые повести о Холмсе («Этюд», а также недетективный «Знак четырех») не имели успеха, а популярность Конан Дойля началась со «Скандала в Богемии», который уже построен по совершенно иным жанровым законам.
Тем не менее Конан Дойль все-таки «ушел» в другой жанр, одновременно довершив его создание; но, поскольку влияние Габорио на него имело место, французского романиста можно считать предшественником детектива.
Габорио писал для более наивного читателя, чем читатель детективов: сами невыясненные обстоятельства преступления, тот факт, что оно совершено неизвестно кем, уже будоражили воображение. Такая схема быстро исчерпывает себя, что, судя по всему, и почувствовал Конан Дойль, взявший от Габорио все, что было можно, и вернувшийся к По.
Однако, разумеется, «Драма на охоте» и «Шведская спичка» обязаны своим возникновением не только творчеству Габорио. В русской литературе уголовная тематика также пользовалась большой популярностью. При этом криминальная литература не дифференцировалась ни читателями, ни критикой в жанровом отношении. А.И. Рейтблат пишет: «Примерно с 1880-х годов получил распространение и использовался вплоть до революции термин “уголовный роман”, применяемый к любым произведениям, в которых шла речь о преступлении (то есть он, по сути, имел тематический, а не жанровый характер)». Исследователь справедливо отмечает невозможность отождествлять детективный роман с уголовным, однако считает, что среди русских уголовных романов все-таки попадались детективы. Причина тому – слишком широкое понимание А. Рейтблатом детектива, сведение его к истории о расследовании преступления, то есть, проще говоря, отождествление детективного и полицейского жанров.
Полицейский роман, пусть и весьма невысокого уровня, в России действительно существовал, и один из его представителей – Александр Шкляревский – был даже признан русским Габорио. Оценка эта, безусловно, завышена: в сюжетном отношении Шкляревский не слишком изобретателен. Преступление у него иногда раскрывается случайно – благодаря немотивированному признанию преступника; иной раз основные детали произошедшего становятся ясны почти в начале повествования. Некоторые его произведения (например, «Рассказ судебного следователя») более удачны, но все же говорить о Шкляревском как о большой величине в жанре полицейского романа нельзя.
Тем более интересно (и странно), что Чехов не счел для себя зазорным вступить в соревнование со Шкляревским и написал с этой целью «Драму на охоте». Сама по себе эта повесть, разумеется, не является большим достижением и значительно уступает «Шведской спичке». Но, если рассматривать «Драму» на фоне русского полицейского романа того времени, чеховская повесть оказывается, конечно, гораздо более интересным произведением, чем опусы Шкляревского и ему подобных.
Повести Шкляревского по форме представляют собой «записки следователя». При этом они зачастую изрядно сдобрены психологизмом – преступники изливают душу перед следователем, а тот – перед читателем. Душевные метания следователя (например, в повести «Что побудило к убийству?») особенно неуместны; «лишний человек» в роли героя полицейского романа абсолютно неприемлем.
Чехов обыгрывает обе эти особенности: «Драма на охоте» написана от лица следователя Камышева (в своей «рукописи» он вывел себя под именем Зиновьева), который делится с читателем своими симпатиями, антипатиями и душевными терзаниями не менее охотно, чем следователи Шкляревского. Но у Чехова эти приемы не выглядят довеском к полицейскому жанру, позаимствованным из серьезной литературы: они функциональны. В полицейском романе (в отличие от детектива), как мы только что отметили, выбор преступника сводится к перебору вариантов: если не муж, то любовник, если не любовник, то завистливая подруга и т. п. Чехов, вместо того чтобы использовать очередной стандартный вариант, выбирает максимально нестандартный: делает преступником следователя. Но в произведениях Шкляревского следователь одновременно и рассказчик. Сложно сказать, какая именно идея родилась у Чехова при создании «Драмы на охоте»: сделать преступником именно следователя, именно рассказчика или же именно рассказчика-следователя. Так или иначе, убийца в повести является одновременно тем и другим. И тут психологизм, идущий вроде бы от Шкляревского, становится если не полностью уместен, то, по крайней мере, более уместен, чем у русского псевдо-Габорио: Чехов таким образом сообщает читателю сведения, необходимые для самостоятельного раскрытия преступления. Другими словами, Чехов демонстрирует блестящее понимание природы жанра, причем не только полицейского, но и детективного (хотя, повторимся, детективной загадки в «Драме на охоте» нет): читатель должен располагать всей необходимой информацией. Безусловно, этим пониманием обладали и По, и Уилки Коллинз; но это авторы, опередившие свое время; в 1880-е годы понятие «честной игры» еще не было отрефлексировано, да и сам жанр, как мы уже сказали, находился на стадии становления.
Нам могут возразить: о какой честной игре можно говорить применительно к повести, где повествователь оказывается преступником? Сам этот прием – обман читателя. Однако Чехов делает попытку использовать этот прием максимально честно: он обрамляет «записки следователя» повествованием редактора, который, кроме того, снабжает рукопись своими примечаниями. Рассказчик оказывается персонажем, находящимся «под колпаком» другого рассказчика, который описывает внешний вид рукописи, рисунки, сделанные на полях, отмечает вымаранные места и ловит Камышева на противоречиях. Это выгодно отличает «Драму на охоте» от более поздних произведений Агаты Кристи и Мориса Леблана, где аналогичный прием используется именно нечестным образом.
Но все же «Драма на охоте» не была включена Чеховым в собрание его сочинений, и это справедливо; сам писатель, вполне возможно, руководствовался исключительно стилистическими критериями – в повести слишком много бульварщины и дешевого мелодраматизма. Видимо, именно невысокий художественный уровень повести привел к тому, что некоторые исследователи попытались объявить ее пародией. Например, Л.П. Громов писал: «’’Драма на охоте” Чехова, напечатанная в 1884 г., является, как известно, талантливой пародией на уголовные романы 80-х годов».
Однако и с точки зрения жанра повесть не вполне удалась. Во-первых, честная игра с читателем слишком быстро выдает преступника: «примечания редактора» содержат несомненные указания на разгадку. Во-вторых, Чехов фактически использовал единственный небанальный прием развязки полицейского романа, проще говоря, исчерпал все возможные ее варианты.
После этого обращение к пародии на полицейский роман кажется понятным: разрабатывать в этом жанре больше особенно нечего, осталось его высмеять. Но, высмеивая его, Чехов не покончил с полицейским романом, а позволил родиться из его недр другому жанру.
Функция развязки «Шведской спички» не только комическая. Предположим, что в финале новеллы действительно был бы найден труп, а Ольга Петровна действительно оказалась бы убийцей, отомстившей Кляузову, в которого она была безнадежно влюблена. Перед нами был бы очередной пример очередного перебора вариантов: вначале сыщики подозревали одного персонажа (который действительно мог оказаться преступником, ничто этому не препятствовало), но виновным оказался другой. Чехов отбрасывает такой исход. Он пишет именно новеллу – и уже одно это делает его раннее творчество важным для истории русской литературы. Новелла присутствовала в русской литературе в период романтизма и начала реализма; наивысшим достижением русской новеллистики являются, видимо, «Повести Белкина». Но после Пушкина этот жанр практически исчезает из русской литературы. Чехов возвращает его в отечественную традицию, но этим не ограничивается. В западной литературе детектив рождается именно из недр новеллы. Это же происходит и в творчестве Чехова.
Развязка «Шведской спички» не просто неожиданная (то есть новеллистическая); она заставляет нас посмотреть на произошедшее под другим углом зрения – а это один из важнейших признаков детектива. Прибавим к этому то обстоятельство, что Чехов компрометирует Дюковского лишь немногим больше, чем Конан Дойль – Холмса в «Желтом лице»; учтем тот факт, что хронологически Чехов опережает Конан Дойля (даже «Этюд в багровых тонах» вышел только в 1887 г.), – и нам придется признать, что Чехов вписал небольшую, но любопытную главу в историю детектива. Роль отца жанра сыграл По; но почетное звание, скажем, «дяди детектива» Чехов безусловно заслужил.
IV. Во и детектив
Предупреждение: в этой главе раскрываются сюжетная загадка романа А. Кристи «Загадка Эндхауза», а также развязка новеллы И. Во «Тактические занятия».
Примерно с 1910-х годов начинается «золотой век» детектива. Мы не будем задаваться вопросом, действительно ли «без катарсиса и катастрофы [Первой мировой войны. – П. М.], которые так глубоко повлияли на всю литературу, это зарождающееся движение [детектива. – П. М.] в сторону большего правдоподобия формы и стиля могло бы умереть, едва родившись». На наш взгляд, утверждение это крайне дискуссионное, однако, каковы бы ни были причины наступления «золотого века», он действительно наступил. Что именно об этом свидетельствует?
На наш взгляд, можно назвать три главных признака этого периода в истории жанра. Во-первых, значительно повышается средний уровень детективных загадок. Безусловно, до «золотого века» были написаны «Убийство на улице Морг» и «Лунный камень», значительная часть произведений о Шерлоке Холмсе, уже начал писать детективы Честертон. Однако эти авторы возвышаются над своими современниками, подобно горным вершинам. Начиная с 1910-х годов писатели типа Патриции Вентворт (смотревшейся бы вполне достойно во времена миссис Генри Вуд и Мэри Элизабет Брэддон) выглядят анахронизмами. И, напротив, даже не слишком выдающиеся писатели – например, Николас Блейк, создавший, наверное, лишь один по-настоящему яркий детектив «Животное должно умереть» (в русском переводе – «Чудовище должно умереть»), – придумывают загадки, которые полувеком раньше были способны изобрести лишь очень талантливые авторы.
Во-вторых, изменяется статус детектива. В конце XIX в. благодаря Конан Дойлю существование детектива, видимо, было по-настоящему осознано (хотя термин «детектив» несколько раньше придумала Анна Кэтрин Грин). Все четче становятся видны границы жанра, и все большим спросом пользуется он у тех, для кого детектив в общем-то только и может представлять настоящий интерес, – у интеллектуалов. «Биографии авторов, составивших цвет “золотого века” и вдохнувших новую жизнь в детективный жанр, грешат некоторым однообразием. Родители их как на подбор люди просвещенные – священники, врачи, юристы, писатели, аристократы. Большинство из них окончили ту или иную престижную школу (Итон, Харроу, Рагби, Чартерхаус и так далее). Почти все получили университетское образование – главным образом в Оксфорде (Беркли, Бентли, Аллен, Джепсон, Викерс, Коул, Нокс, Уэйд, Блейк, Хэйр, Винзер) или в Кембридже (Милн, Чартерис, Томас)». То же относится и к читателям детективов: «Британская интеллигенция в межвоенный период повально увлекалась детективными историями». Решающими причинами этого стали, видимо, как раз окончательное оформление жанра в творчестве Конан Дойля и то усложнение загадок, о котором шла речь в предыдущем абзаце.
Третья черта «золотого века», насколько нам известно, до сих пор никем не выделялась. Речь идет о том, что популярность детектива в среде интеллигенции не могла остаться – и не осталась – бесплодной для «серьезной» литературы. В числе тех самых интеллигентов, зачитывавшихся произведениями этого жанра, были и профессиональные литераторы, и далеко не все из них писали детективы. Более того, детективисты и представители «высокой» литературы отнюдь не жили в двух разных мирах. В Оксфорде учились не только Аллен и Бентли, но и писатели, работавшие в других жанрах. Об одном из них и пойдет теперь речь.
Ивлин Во широко известен как автор блестящих романов и повестей «Упадок и разрушение», «Работа прервана» и многих других. Однако он не менее интересен как иллюстрация старого тезиса «скажи мне, кто твой друг, и я скажу, кто ты». С одним из своих друзей Во познакомился еще в Оксфорде и пронес эту дружбу через всю жизнь. В 1948–1949 гг. он читает в Америке лекцию о трех английских писателях – в том числе о своем друге. После его смерти Во становится его душеприказчиком и выпускает (в 1959 г.) его биографию. Друг этот – Рональд Нокс. Безусловно, одна из точек пересечения между ними – христианская вера. Неслучайно же Во, например, издал в 1949 г. проповеди Нокса. Но эта точка пересечения не единственная.
Как известно, отец Рональд Нокс был не только католическим священником, но и детективистом, отразившим свой опыт работы в этом жанре в «Десяти заповедях детективного романа». Кажется, что бессмысленно рассматривать дружбу Во и Нокса в таком контексте (о своих религиозных взглядах Во говорил неоднократно, детективов же не писал); однако так только кажется.
Прежде всего потому, что, если Во не работал в этом жанре, это еще не означает, что он был равнодушен к нему. Отвечая на вопрос «кого вы читаете для удовольствия?», он назвал три имени – и одним из них было имя Нокса.
Раскрыв такую в общем-то случайную в его творчестве книгу, как «Турист в Африке», мы найдем там в высшей степени любопытный пассаж:
Воскресенье, 1 марта [1959 г. – П. М.]. R до завтрака идет к своей машине и с нежностью осматривает ее. Я прошел мимо него, направляясь к обедне в убогую церквушку, полную народа. Когда я вернулся, он уже успел позавтракать и наводил последний глянец на ветровое стекло, протирая его замшей с такой же тщательностью, с какой Перри Мейсон протирал телефонную трубку, удаляя с нее следы пальцев [95] .
Чтобы такое сравнение пришло в голову, недостаточно просто знать Гарднера – надо быть к нему неравнодушным (если Гарднер для меня – просто «самолетное чтение», я забуду все подробности, едва успев закрыть книгу). Более того, Во явно читал Гарднера неоднократно и знает, что уничтожение своих отпечатков пальцев в комнате, где находится труп, было у гарднеровского героя чем-то вроде постоянного хобби; если бы Во этого не знал, он написал бы «Перри Мейсон протирал телефонную трубку в таком-то романе».
Впрочем, нет нужды гадать о том, насколько хорошо Во знал Гарднера и насколько высоко его оценивал: в письме к Гарднеру от 21 июля 1960 г. Во называет себя одним из самых восторженных его поклонников, а за 11 лет до этого, в 1949 г., заявляет, что Гарднер является лучшим из ныне здравствующих американских писателей. Именно Гарднера Во назвал сразу после Нокса, говоря об авторах, которых он любит читать.
Необходимо также отметить, что Во любил именно детектив и четко ощущал границу этого жанра. Хотя интервьюировавший его Джулиан Джебб наивно полагал, что, любя Гарднера, Во должен любить и Чандлера, писателю пришлось избавить своего собеседника от иллюзий:
– Мне скучны все эти порции виски. И меня не интересует насилие.
– Но разве у Гарднера мало насилия?
– [Это насилие] не того чужеродного развратного свойства, что у других американских криминальных писателей [98] .
Во абсолютно прав в отношении Гарднера: у него, как и у других детективистов (за редкими исключениями), насилие – условный прием, имеющий не больше отношения к подлинному насилию, чем «съедание» фигуры в шахматах. Отметим также, что Чандлеру и компании Во отказывает в праве называться детективистами, справедливо именуя их просто криминальными писателями.
Однако увлечение Во детективами еще не означает, что он как писатель испытал какое-то влияние этого жанра. Тем не менее это именно так. Во безусловно близок детективу в таком важном аспекте, как образы персонажей.
В самом деле, вспомним, что говорил Райт о персонажах детективов (см. гл. I первой части); вспомним и слова Уэгонер о героях Кристи (см. там же). И обратимся теперь к персонажам Во. Он был одним из немногих «серьезных» писателей прошлого столетия, у которых мы в изобилии находим «плоских» героев. Сам писатель прекрасно это осознавал. Так, на вопрос Джулиана Джебба «Согласны ли вы, что у вас не было “объемных” персонажей вплоть до “Пригоршни праха”?» он ответил:
Все вымышленные персонажи «плоские». Писатель может создать иллюзию глубины, дав стереоскопическое видение персонажа – показав его с нескольких точек зрения. Все, что писатель может сделать, – это предоставить более или менее полные сведения о герое, а не какую-то особую информацию [99] .
Об этом же писали и рецензенты произведений Во:
Персонажи – в большинстве своем откровенно фарсовые и карикатурные – не отягощены дотошным психологическим анализом и избавлены от мутных потоков сознания и подсознания. Их портреты эскизны, характеры раскрываются в многочисленных диалогах, которые являются главным структурообразующим элементом повествования [100] .
Другие особенности стиля писателя тоже словно открывают ему дорогу в детективный жанр:
Не обремененные грузом нарочитой интертекстуальности, не изуродованные затейливыми лингвистическими экспериментами и худосочной литературной рефлексией, они [произведения Во. – П. М.] отличаются лапидарной ясностью стиля, отточенностью композиции и динамичной фабулой, а потому и читаются, что называется, на одном дыхании. В них нет ни пространных философских и культурологических рассуждений, ни развернутых описаний и характеристик, тормозящих развитие сюжета. Авторское присутствие сведено к минимуму… Скупые пейзажные зарисовки напоминают сценарные ремарки [101] .
Сравним это с тем, что пишет о детективе Райт:
Стиль детективной истории должен быть прямым, простым, гладким и необременительным. «Литературный» стиль, наполненный описаниями, метафорами, словесными картинами, которые могли бы оживить и украсить роман о любви или приключениях, будет в детективном сюжете замедлять происходящее, отвлекая внимание читателя от изучения фактов (которым он должен заниматься) и перенося его на неуместные эстетические чувства. Я не хочу сказать, что стиль детективного романа должен быть юридически голым или следовать документальности торговых записей, но, как и стиль Дефо, он должен быть подчинен созданию безыскусного правдоподобия. Украшение стиля детективного романа приносит не больше пользы, чем набор кроссворда шрифтом Garamond Italic, или Cloister Cursive, или Caslon Old-style [102] .
Впрочем, жанр произведений Во, кажется, не дает оснований сближать его творчество с детективом. Его произведения (не все, но многие) – это вариации на темы «авантюрно-плутовского романа с его строгой кольцевой композицией, чередой нелепых недоразумений (квипрокво), курьезных происшествий и неожиданных развязок, резко выписанными картинами нравов и паноптикумом колоритных персонажей».
Тем не менее кое-что все-таки объединяет избранную Во литературную форму с детективом. Помимо уже названных черт поэтики писателя, необходимо указать на его интерес к событийности, сюжетостроению:
Я считаю, что писание – это не исследование характера персонажа, а упражнение в использовании языка, и именно этим я одержим. Меня не особо интересует психология. Драматургия, разговорная речь, события – вот что мне интересно [104] .
Кроме того, его романы не просто имеют занимательный сюжет; этот сюжет выстроен по-настоящему изощренно. Необходимо отметить, что Во использует не только приемы авантюрного жанра, но и особенности жанра новеллистического. Отсюда, на наш взгляд, и строгость композиции, и неожиданные повороты сюжета, и столь же неожиданные развязки. А новелла – одна из предшественниц детектива.
Интересное признание делает Во, когда называет писателя, повлиявшего на его стиль; писателем этим оказывается Вудхауз. Особого сюрприза для читавших Во в этом нет; сходство (как и различия) ощущается отчетливо. В то же время фигура Вудхауза как бы сводит воедино все те черты поэтики Во, о которых мы говорили. Вудхауз, безусловно, создатель «плоских» героев («объемные» ему бы только мешали); он блестящий сюжетостроитель; тип сюжета, им используемый, явно восходит к новелле, более того, каждый роман Вудхауза представляет собой, по сути, вереницу новелл, объединенных общей темой. Вместе с тем Вудхауз (кстати, интересовавшийся детективом) вплотную к детективу подходит: сюжеты его произведений часто начинаются с формулировки проблемы, которая кажется неразрешимой, но блистательно решается в результате удачной идеи кого-то из героев. Это, в сущности, детективный сюжет, но задача Вудхауза все же другая – юмористическая; поэтому его романы приобретают элементы, необходимые для юмористики, но лишние для детектива («лишние» эпизоды, персонажи и так далее). И все же Вудхауз – фигура многозначительная.
Наконец, Во сам признавался (в 1949 г., в интервью Харви Брейту), что хотел бы написать детектив. «Не в духе Грэма Грина, а, скорее, рассказ в стиле Агаты Кристи или Эрла Стэнли Гарднера, где даны ключи и имеет место решение».
Таким образом, все как будто сошлось для того, чтобы Ивлин Во мог написать детектив: личные связи, вкусы, собственная поэтика, литературные влияния, наконец, просто желание это сделать, – все позволяет нам ожидать от Во обращения к интересующему нас жанру Между тем результат оказался неожиданным. С одной стороны, Во действительно написал детектив. С другой стороны, он его не написал.
Нет, речь идет не о том, что в черновиках Во сохранился какой-то сюжет задуманного им, но ненаписанного детектива. Все гораздо интереснее. Речь идет о произведении Во «Тактические занятия».
Это новелла, а жанр новеллы, на наш взгляд, имеет одну существенную особенность, помимо того что Гете называл «неожиданным поворотом»: новелла – в идеальном случае – должна восприниматься так, чтобы читатель и не догадывался о том, что читает именно новеллу. Во начинает «Тактические занятия» в бытовом ключе, живописуя убогий (по европейским меркам) быт английской семьи из среднего класса после Второй мировой войны. Замученный этим бытом, да и просто разлюбивший свою жену, герой «Тактических занятий» замышляет убийство. При этом началом новеллы Во задал настолько верный тон, что переход от быта к «идеальному преступлению» оказывается достаточно плавным, и читатель может не почувствовать подвоха и продолжать воспринимать «Занятия» в первоначальном ключе. В то же время искушенный читатель догадывается, что развязка будет неожиданной – по меньшей мере, для самого читателя, а скорее всего, и для героя тоже. Но такой искушенный читатель, к сожалению, получает лишь часть задуманного автором удовольствия, хотя и не по своей вине (виноват он разве, что он искушенный?). И действительно, «неожиданный поворот» происходит: в финале «Занятий» герой с ужасом осознает, что великие умы мыслят одинаково – его жена, в свою очередь, задумала убить его, и ее замысел увенчивается успехом.
Безусловно, «Тактические занятия» не детектив. Во не предлагает нам загадку, которую «читатель должен быть в состоянии и не в состоянии… разгадать». Заподозри мы хотя бы на секунду, что Элизабет Верни – нечто большее, чем будущая жертва, что она играет в сюжете активную роль, и тактика Во будет сорвана, а удовольствие от чтения испорчено.
Вместе с тем такая новелла никогда бы не была написана, если бы не существовало детективного жанра.
Во-первых, сюжет «Занятий» можно рассмотреть под несколько другим углом зрения: как историю, где в финале мы наконец-то узнаем, кто же настоящий преступник, причем им оказывается самый неожиданный персонаж. Это само по себе не образует детектива и даже не является обязательной его чертой; тем не менее нет нужды говорить о том, насколько часто в детективах встречается такой сюжетный ход.
Во-вторых, Во строит свое произведение как новеллу, не предупреждая нас о неожиданном финале (в детективе такое предупреждение подразумевается формулировкой загадки в начале книги). Однако он и не обманывает нас, давая внимательному читателю все необходимые подсказки, то есть соблюдая правила честной игры, которым следовали все выдающиеся детективисты! В самом деле, еще до развязки Во между делом сообщает нам множество важных фактов:
Чувства и мысли Элизабет всегда и для всех оставались за семью печатями [108] .
…Элизабет, женщина себе на уме, никогда не рассказывала о своей работе, а работа, в сущности, была связана с насаждением враждебных населению деспотических правительств в Восточной Европе. Однажды вечером в ресторане к ней подошел и заговорил с нею высокий молодой человек с изжелта-бледным острым лицом, которое дышало умом и юмором.
– Это начальник моего отдела, – сказала потом Элизабет. – Он такой забавный [109] .
…Зима кончилась, и Джон завел привычку раза два в неделю обедать в своем клубе. Он думал, Элизабет в это время сидит дома, но как-то утром выяснилось, что накануне она тоже где-то обедала. Он не спросил с кем, но тетка спросила.
– Просто с одним сослуживцем, – ответила Элизабет.
– С тем самым? – спросил Джон.
– Представь, да.
– Надеюсь, ты получила удовольствие.
– Вполне. Еда, конечно, была мерзкая, но он очень Занятный [110] .
…Джон с Элизабет уехали отдыхать. Место нашла Элизабет [111] [выделено мной. – П. М.].
Другими словами, мы узнаем, что Элизабет «себе на уме»; что она, по-видимому, работает в разведке (значит, ей не привыкать к интригам и манипулированию людьми), что у нее есть любовник и что именно она нашла подходящее место для убийства (Джон Верни, попав туда, решает воспользоваться удобным случаем, не догадываясь, что ни о каком случае говорить нельзя).
Таким образом, в своем «недетективном детективе» (позже мы предложим более точный термин) Во соблюдает правила «честной игры», которые представляют собой неотъемлемую особенность детектива и были, безусловно, осознаны пишущим и читающим сообществами уже на момент начала литературной карьеры нашего автора!
Чтобы убедиться в этом, сравним «Тактические занятия» с «Игроками» Гоголя, которые тоже в известной степени близки к детективу – но близки как произведение, предвосхищающее этот жанр. Гоголь заставляет нас в финале полностью пересмотреть свои представления о смысле того, что мы видели; этот принцип «двойного видения» – важнейшая черта детективной поэтики. При этом мы не просто узнаем нечто новое о героях – мы именно вынуждены по-новому «прочитать» те события, которые происходили на сцене. В то же время Гоголь почти не дает нам возможности догадаться заранее о подоплеке сюжета; в этом отношении «Игроки» ближе к новелле, чем «Тактические занятия», где читатель владеет более подробной информацией, но не знает, что эта информация нуждается в дополнительном истолковании.
Наконец, Во не просто использует приемы детектива; он, в принципе, создает достаточно новаторский образ героини.
Можно проследить динамику использования женских образов в истории детектива, точнее, более или менее молодых героинь детективных произведений. Интересно, что на протяжении долгого времени молодая и красивая героиня была надежно застрахована от «назначения на роль» преступницы именно в силу своей молодости и красоты; если при этом она принадлежала к «хорошей семье», ее шансы на причастность преступлению превращались почти в ничто. Отдельные исключения (некоторые произведения Габорио, Вуд и Брэддон), во-первых, не относятся к детективному жанру в чистом виде; во-вторых, изображают чаще (хотя и не всегда) преступниц из низших сословий; в-третьих, будучи исключениями, все же подтверждают правило.
В основном приблизительно до 1920-х годов героиня застрахована от подозрений даже тогда, когда писателю было бы «выгодно» сделать ее преступницей (то есть когда это вытекает из логики сюжета, но в то же время героиня более или менее вне подозрений). Примером такой упущенной возможности можно считать, скажем, роман Р. Остина Фримена «Красный отпечаток большого пальца».
В самых крайних случаях можно было сделать героиню сообщницей преступника; даже и это было достаточно смелым шагом, на который мог пойти такой смелый новатор, как Конан Дойль, но не упомянутый уже Фримен (притом что он пришел в литературу позже Дойля).
Однако постепенно удобство использования контраста между женским обаянием и преступными замыслами стал очевиден. Но, как только это произошло, возникла другая проблема: как отвести подозрение от преступницы, коль скоро ее красота перестала выполнять эту функцию.
Знаковым здесь можно считать сюжетный ход, впервые использованный, по-видимому, Агатой Кристи в романе «Загадка Эндхауза» (1932), где девушка, подвергающаяся постоянным покушениям, как раз и оказывается убийцей, игравшей роль жертвы.
И, как и на предыдущем этапе эволюции мотива красоты в детективе, изобретение сюжетного хода привело к тому, что даже девушка в роли гипотетической жертвы не оказалась свободной от подозрений.
И именно Ивлину Во удалось впервые решить эту проблему: его героиня застрахована тем, что она не предполагаемая, а вполне реальная жертва. Мы знаем, что Джон собирается убить Элизабет… и все-таки главной злодейкой оказывается именно она. Отсюда лишь один шаг до того, чтобы сделать преступницей реальную, то есть убитую у нас на глазах героиню, что станет уже следующим шагом в истории жанра.
Однако, как бы хорошо новелла Во ни вписывалась в детективный контекст, это все же другой жанр. Можно сказать, что «Тактические занятия» отличаются от детектива типом идеального читателя. Идеального читателя детектива неплохо описал Борхес:
Есть такой тип современного читателя – любитель детективов. Этот читатель – а он расплодился по всему свету, и считать его приходится на миллионы – был создан Эдгаром Алланом По. Рискнем представить себе, что такого читателя не существует или еще интереснее – что он совершенно не похож на нас. Скажем, он может быть персом, малайцем, деревенским жителем, несмышленым ребенком, чудаком, которого убедили, будто «Дон Кихот» – детективный роман. Так вот, представим, что этот воображаемый персонаж поглощал только детективы, а после них принялся за «Дон Кихота». Что же он читает?
«В некоем селе ламанчском, которого название у меня нет охоты припоминать, не так давно жил-был один идальго…» Он с первой минуты не верит ни единому слову, ведь читатель детективов – человек подозрительный, он читает с опаской, с особой опаской.
В самом деле, прочитав «в некоем селе ламанчском», он тут же предполагает, что события происходили совсем не в Ламанче. Дальше: «которого название у меня нет охоты припоминать…» Почему это Сервантес не хочет вспоминать? Ясно: потому что он – убийца, виновный. И наконец: «не так давно…». Вряд ли прошлое окажется страшнее будущего [112] .
Разумеется, борхесовское описание неточно: если читатель детектива не будет верить ни единому слову, он впадет в своего рода читательскую паранойю. Читатель детективов знает, что его обманут с помощью правды, и здесь Борхес ошибался. Вместе с тем читатель детективов знает, что его обманут, – ив этом Борхес прав.
Но идеальный читатель «Занятий» – это наивный читатель классических новелл… который с удивлением заметит, что читал даже не просто новеллу (о чем, повторим, он тоже не должен подозревать), а произведение, которое заимствовало у детектива ряд важнейших особенностей и не могло появиться в том мире, где детектив не существовал бы, хотя оно и не вписывается в структуру детектива на сто процентов. Короче говоря, произведение, которое уместнее всего назвать постдетективом.
V. Об одном мнимом шедевре Агаты Кристи
Предупреждение: в этой главе раскрывается сюжетная загадка романа А. Кристи «Восточный экспресс».
Судьбы некоторых писателей сложились странно: вроде бы и счастливо… но не до конца. Речь идет об авторах, добившихся огромного читательского успеха, но при этом не вполне читателями оцененных. На первый взгляд такое невозможно: либо читатель ценит автора, либо нет. Однако возможен и третий вариант: когда писателя ценят не за то, что у него является самым интересным. Например, к числу самых популярных романов Бориса Акунина относится одна из самых слабых его книг – «Алмазная колесница». Такая же судьба постигла и ряд других писателей, в том числе работавших и работающих в детективном жанре. Не избежала этой участи и сама Королева Детектива. Думаю, не ошибусь, если скажу, что четверку самых популярных произведений Агаты Кристи составляют «Восточный экспресс», «Десять негритят», «Мышеловка» и «Убийство Роджера Экройда». Между тем популярность «Экройда» вызвана грубой нечестностью автора по отношению к читателю, «Мышеловка» вовсе не относится к тому жанру, где Кристи добилась наибольших успехов (это типичный триллер), «Десять негритят» так любимы публикой опять-таки по причине наличия в них значительного элемента триллера, а «Восточный экспресс»… о нем-то сейчас и пойдет речь.
В этой главе я постараюсь доказать, что знаменитый «Восточный экспресс» (1934) Агаты Кристи является не тем, за что его обычно принимают: это вовсе не шедевр детективного жанра (мой первый тезис), более того, это и вовсе не детектив (мой второй тезис).
Начнем с того, почему «Восточный экспресс» не является хорошим детективом. Как известно, в финале этого романа оказывается, что убийцы – абсолютно все подозреваемые, находящиеся в заговоре. Такая разгадка, казалось бы, обладает всеми признаками разгадки хорошего детектива: она неожиданна и хорошо запоминается. И все-таки она абсолютно неудовлетворительна. Причин тому несколько.
Во-первых, если мы проанализируем сюжетную конструкцию «Восточного экспресса», то обнаружим, что писательница сильно облегчила себе работу. В принципе, разбираемый роман восходит к следующей модели детектива: сначала выясняется, что все персонажи, за исключением сыщика, имели мотив для убийства. После этого автор убеждает нас, что велика вероятность совершения преступления персонажами А, Б и В, а персонаж Г полностью вне подозрений. На этом пути перед писателем открываются бесконечные возможности для честного обмана читателя, каковой обман доставляет упомянутому читателю массу удовольствия. Кристи же в «Восточном экспрессе», по сути, останавливается в самом начале: она демонстрирует, что у каждого из подозреваемых имеется мотив… и после этого объявляет, что преступниками являются все. Детективная разгадка должна быть ошеломляюще простой – но в данном случае это не столько простота, сколько примитивность, заметить которую мешает лишь литературное мастерство Кристи.
Во-вторых, преступник в детективе – в идеальном случае – действует всецело рационально, и загадка – плод рационального подхода к преступлению. Как замечает у Честертона Аристид Валантэн, «преступник – творец, сыщик – критик». Однако есть тонкая грань, за которую детективисту опасно переходить. Дело в том, что виртуозность литературного преступника определяется по тому, как он работает с наличным материалом – с обстоятельствами и людьми, среди которых он вынужден действовать. Загадка тем изящнее, чем меньше могущество преступника. Поэтому неуместны в детективе тайные организации и вообще преступники, располагающие слишком уж большими ресурсами, – все эти Фантомасы, Мабузо и Никола. Такой преступник действительно в состоянии околпачить любого сыщика, но не силой своего ума, а, например, силой денег. Когда хрупкая девушка заходит в залу с зарешеченными окнами и выходит оттуда без багажа, а картина, висевшая в этой зале, все же исчезает, нас восхищает, что это сделала именно преступница-одиночка, а ценная картина была надежно защищена. Если же некий могущественный человек заманит сыщика, скажем, в замок, который он сам выстроил, и покажет ему нечто невозможное (например, призрак давно умершей женщины), в этом не будет ничего удивительного.
Однако что мы видим в «Восточном экспрессе»? Преступникам практически не приходится преодолевать сопротивления среды, практически не приходится проявлять изобретательность. Все, что им надо сделать, – это сесть в поезд, где, кроме них, жертвы и сыщика, не будет никого. Место преступления оказывается полностью в их власти, а это значит, что они будут в состоянии показать абсолютно любой спектакль, какой только захотят. Им не нужно придумывать особых уловок, чтобы ввести в заблуждение разных людей; не нужно согласовывать свои действия и показания с характерами, действиями и показаниями разных людей. Все, что требуется, – учесть наличие одного-единственного зрителя. С таким же успехом Кристи могла написать роман, где преступник просто-напросто подкупил бы всех свидетелей. Возьмем некоторые детали показаний, сделанных персонажами этого романа. Некоторые из свидетелей (на деле – убийц) сообщают, что в ночь убийства видели в вагоне женщину в красном кимоно; при этом ни одна из пассажирок не признается в том, что такое кимоно у нее есть. С детективной точки зрения было бы любопытно, если бы сначала мы убедились в невозможности отождествить эту женщину с одной, несколькими или всеми пассажирками, а потом узнали, что эта была именно та пассажирка, которую мы уже исключили из числа подозреваемых. В реальности же оказывается, что женщина в красном кимоно просто не существовала! Безусловно, свидетель в детективе имеет право на ложь; но открытие этой лжи должно дать нам новый взгляд на ситуацию, должно заставить нас ударить себя по лбу и воскликнуть: «Ну, конечно, иначе и быть не могло!» Ложь о женщине в красном кимоно, равно как и ложь о втором проводнике, бессмысленна и беспощадна. Преступники могли рассказать такую историю, могли другую, могли и вовсе опустить ту или другую часть своих показаний – в мире, где они практически единственные сценаристы и режиссеры, это уже не очень важно.
Кстати, обратим внимание на эти две лжи. Описание второго проводника весьма любопытно: «невысокого роста, темноволосый, с маленькими усиками…голос у него был писклявый, как у женщины». Зловещий человечек с писклявым голосом – типичный персонаж бульварного романа; он воспринимается как особенно опасный именно в силу невысокого роста и высокого голоса; он не великан, не громила, и именно этим и пугает. (К слову сказать, Кристи не единственный детективист, обыгравший этот штамп бульварного романа: в романе Джоэля Таунсли Роджерса «Кровавая правая рука» тень ужасного коротышки с писклявым голосом тоже играет немалую роль.) Из бульварной же литературы – из «Ната Пинкертона», анонимных брошюрок о Холмсе, в лучшем случае, из самых слабых романов Эдгара Уоллеса – пришла и женщина в красном кимоно. Интересно, что набоковский Герман, судя по всему, усердный читатель бульварщины, в списке штампов такого рода упоминает и женщину в красном: «Ведь ты мог написать еще один последний рассказ – заключение всей шерлоковой эпопеи, эпизод, венчающий все предыдущие: убийцей в нем должен был оказаться не одноногий бухгалтер, не китаец Чинг и не женщина в красном, а сам Пимен всей криминальной летописи, сам доктор Ватсон, чтобы Ватсон был бы, так сказать, виноватсон…». Таким образом, «Восточный экспресс» – единственный претендующий на детективность роман Кристи, где в числе подозреваемых оказываются два персонажа, словно взятых напрокат из бульварной литературы.
Вообще, если вынести за скобки «семейную» подоплеку всего дела, окажется, что мы имеем дело с типичным конспирологическим романом на тему «Кругом одни враги»; такой параноидальный сюжет, возможно, годится для триллера, но никак не для детектива. Итак, в этом отношении сюжет «Восточного экспресса» тоже обнаруживает черты примитивности.
В-третьих, даже если отбросить все сделанные замечания, все равно придется признать, что сюжет «Восточного экспресса» страдает от невероятного количества натяжек.
Здесь необходимо сделать существенную оговорку. Детектив – к счастью – жанр нереалистический (об этом выше было сказано достаточно), и предъявлять к нему требования типа «в жизни так не бывает» абсолютно некорректно. Такие хитроумные убийцы, как в «Загадочном происшествии в Стайлзе» или в «Убийстве на поле для гольфа», в жизни, безусловно, не встречаются. Однако их появление в художественном мире детектива не вызывает у нас отторжения, поскольку гипотеза об их существовании дает нам возможность насладиться загадками, придуманными талантливой писательницей. Однако надо разделять то, чего не бывает в жизни, и то, чего не бывает в детективе. Когда нам предлагают поверить в то, что составляет самую основу жанра, – это одно; но даже самый заядлый читатель детективов в определенных обстоятельствах может сказать: «Э нет, здесь автор явно заврался».
Что нам предлагает Кристи в «Восточном экспрессе»? Напомним, что жертва в этом романе – преступник, повинный в смерти маленькой девочки Дейзи Армстронг, а также ее родителей (мать умерла от потрясения, отец покончил с собой) и горничной, попавшей под подозрение и покончившей с собой. В роли убийц выступают: пожилая русская графиня, дружившая с семьей Армстронгов; Линда Арден, мать миссис Армстронг; младшая сестра миссис Армстронг, вышедшая замуж за венгерского графа; сам ее муж; молодой человек, влюбленный в миссис Армстронг; гувернантка (!) в доме Армстронгов; влюбленный в нее сослуживец мистера Армстронга; шофер Армстронгов; их кухарка; няня Дейзи Армстронг; денщик мистера Армстронга; отец погибшей горничной; ее возлюбленный. Другими словами, убедительный мотив для убийства есть от силы у половины этих персонажей: у Линды Арден, графини Андрени (ее дочери), отца и возлюбленного горничной Сюзанны, с натяжкой – у полковника Арбэтнота (сослуживца Армстронга) и лакея Мастермэна (бывшего денщика Армстронга) – можно предположить, что им, как людям военным, легче принять решение об убийстве. Поверить в мотивы друзей семьи, родственников друзей, а также слуг уже гораздо труднее (особенно восхитительны в роли убийц шофер и кухарка).
Далее. Кристи пытается нас уверить, а) что вся эта компания согласилась отрядить возлюбленного горничной Хардмана (который чисто случайно оказался частным сыщиком) рыскать по всему свету, чтобы найти профессионального преступника; б) что, как ни велик белый свет, а Хардману удалось найти Кассетти, даром, что тот сменил имя; в) что неутомимым мстителям удалось сделать секретарем Рэтчетта-Кассетти Гектора Маккуина (влюбленного в покойную миссис Армстронг); г) что тому удалось уговорить Рэтчетта поехать именно на том поезде, где проводником служил отец погибшей Сюзанны; д) что, вместо того чтобы препоручить мщение тому же Хардману, или Маккуину, или проводнику Пьеру Мишелю, или «профессионалам» Армстронгу или Мастермэну, вся компания съехалась вместе, чтобы каждый или каждая могли нанести удар кинжалом – и не из кровожадности, а… кстати, зачем? В романе говорится, что приговор, вынесенный двенадцатью человеками, самими заговорщиками воспринимался как приговор суда присяжных. Но, с одной стороны, заговорщиков тринадцать, а не двенадцать. С другой стороны, ударов кинжалом было именно двенадцать, хотя палач и присяжные – должности, мягко говоря, разные. Другими словами, если наши мстители хотели соблюсти видимость законности, им надо было сократить свое маленькое общество на одного человека… но в любом случае им не было ни малейшей необходимости съезжаться вместе! Палач, в отличие от присяжных, как правило, работает в одиночку!
В-четвертых, в этом романе даже метод «великого сыщика» начинает давать сбои. Подчеркнем: именно сам метод, а не логика. (А надо сказать, Пуаро очень гордится не только своими «серыми клеточками», но и тем, что использует их сообразно определенному методу.) Безусловно, некоторые рассуждения героя выглядят вполне по-детективному (например, когда он делает вывод о том, почему Рэтчетт не мог принять снотворное, или о том, что указывает на виновность Хардмана). Однако наряду с этими высказываниями, вполне достойными Кристи и ее героя, мы встречаем и следующие:
…подобно тому, как режиссер распределяет роли, я стал подбирать каждому из пассажиров подходящую для него роль в трагедии семейства Армстронгов [115] .
Другими словами, на смену безупречной логике приходит подгонка фактов под концепцию:
– Мистер Хардман, вы случайно не служили садовником у
Армстронгов?
– У них не было сада, – парировал мистер Хардман, буквально истолковав вопрос.
– А дворецким?
– Манеры у меня неподходящие для дворецкого [116] .
Безусловно, Пуаро знает, что убийство представляет собой месть за Дейзи Армстронг; но попытка найти для каждого пассажира в вагоне место в доме Армстронгов настолько же комична, насколько комично участие в этой вендетте некоторых персонажей, о которых уже шла речь.
Теперь можно перейти ко второму из заявленных тезисов и тем самым, казалось бы, окончательно разделаться с этим мнимым шедевром Кристи. Однако это не так: я собираюсь предложить такой взгляд на «Восточный экспресс», который все же до некоторой степени его реабилитирует. Дабы понять, что же на самом деле представляет собой «Восточный экспресс», зададим себе вопрос: почему этот роман поистине незабываем? Ответ вроде бы лежит на поверхности: из-за беспрецедентной разгадки. Хорошо, допустим; но почему эта разгадка незабываема? Что мы испытываем, когда в первый раз читаем эту книгу и постепенно продвигаемся к развязке?
Роман открывается не просто безоблачным или неспешным, а поистине юмористическим вступлением – беседой Пуаро с лейтенантом Дюбоском, провожающим его на поезд после успешного завершения расследования во французском гарнизоне в Алеппо. Этот комический тон не вполне свойствен романам о Пуаро. Впрочем, в скором времени интонация меняется: на горизонте появляется несимпатичный Рэтчетт, происходит убийство, на поверхность всплывает печальная история семейства Армстронгов. Перед Пуаро встают две задачи: выяснить, кто из пассажиров может быть связан с Армстронгами, и разрушить алиби этого человека. Подозреваемый номер один налицо – княгиня Драгомирова признается, что она была дружна с этой семьей, но она стара и не могла заколоть Рэтчетта. Казалось бы, великий Пуаро должен рассмотреть простейшую версию: графиня наняла кого-то из присутствующих, чтобы совершить убийство чужими руками. Но эта версия не рассматривается; чуть позже я предложу возможное объяснение этого. Потратив положенное количество времени на сбор необходимых сведений, Пуаро наконец переходит к сенсационным разоблачениям. Уже первое из них, казалось бы, указывает на убийцу: графиня Андрени – сестра миссис Армстронг. Этого бы хватило для разгадки детектива, особенно написанного в новеллистической форме, хотя и детективный роман с таким финалом смотрелся бы вполне прилично. Но Кристи любит удивлять читателей: и граф, и графиня клянутся, что она ночью не выходила из купе, и Пуаро им верит. Теперь графиня уже не может оказаться убийцей, а значит, нас ждет еще один эффектный сюжетный ход. Что ж, подобные разгадки – скажем так, разгадки «второго» или даже «третьего» уровня, когда каждый последующий вариант объяснения событий оказывается еще более неожиданным, чем предыдущий, любила Кристи – да и другие авторы детективов периода расцвета жанра (начиная, может быть, с Израэля Зангвилла с его «Тайной Биг Боу»). Но именно здесь, когда мы ждем очередной, подлинной развязки (или нескольких, последняя из которых будет подлинной), в повествовании происходит сбой, который мы не сразу замечаем, поскольку количественным изменениям нужно время, чтобы превратиться в качественные.
Разоблачив (отчасти) графиню Андрени, Пуаро после небольшой паузы переходит к Мэри Дебенхэм (гувернантке у Армстронгов), причастность которой автоматически означает и причастность влюбленного в нее полковника Арбэтнота. Затем наступает черед Фоскарелли (шофера), Греты Ольсон (няни) и Мастермэна (денщика Армстронга). При этом темп событий ускоряется – диалоги с последними тремя персонажами укладываются в одну главу Само по себе ускорение темпа вроде бы означает близость развязки, но в данном случае этот фейерверк откровений приобретает карнавальный характер. Завершается эта глава уже откровенно комическим диалогом между Пуаро и Хардманом, начало которого (безуспешные попытки Пуаро «пристегнуть» Хардмана к делу) уже было процитировано, а конец вполне достоин начала:
– А насчет двух остальных вы еще не догадались? Насчет пожилой американки и горничной? Надо надеяться, хоть они тут ни при чем.
– Если только, – улыбаясь сказал Пуаро, – мы не определим их к Армстронгам, ну, скажем, в качестве кухарки и экономки [117] .
Таким водевильным образом заканчивается… предпоследняя глава, за которой непосредственно следует финальный монолог Пуаро.
К чему я веду и где же то определение, которое лишает «Восточный экспресс» статуса детектива, но сохраняет его реноме как художественного произведения? Ответ прост: это определение – пародия.
Пародия – жанр (если это жанр) загадочный. С одной стороны, его обязательной – вроде бы – чертой является комизм. Однако существуют произведения, традиционно определяемые как пародии, начисто или почти начисто комизма лишенные, – например, пародии Теккерея. При этом если в пародийности «Кэтрин» можно усомниться и определить ее как, скажем, полемическое произведение, то «Ребекка и Ровена» – явная пародия, удачная (в определенной степени) пародия… но, как ни крути, не смешная.
Вспомним также, что и «Шведская спичка» не осознается в качестве таковой вплоть до развязки; и, как уже было показано, эта пародия в большей степени детективна, чем высмеиваемые в ней произведения Габорио и Шкляревского.
«Восточный экспресс» не менее пародиен, чем «Шведская спичка», и более пародиен, чем «Желтое лицо», в силу явного присутствия комизма, причем комизм этот связан именно с неожиданным поворотом детективного сюжета. В то же время пародийное начало и «Шведской спички», и «Восточного экспресса» таково, что может быть не замечено простодушным читателем, тем более что «Восточный экспресс» входит в серию произведений об Эркюле Пуаро. Детективный контекст задает восприятие этого романа также как детективного; даже отсылки к бульварному роману (женщина в красном и проводник с писклявым голосом) могут остаться незамеченными. Так же легко не заметить и то, что Пуаро игнорирует как минимум одну простую и здравую версию преступления (Драгомирова – заказчица, один из мужчин – исполнитель). Можно предположить, что этот роман – своего рода шутка, смысл которой понятен в полной мере лишь самой писательнице: если читатель поймет, что он прочитал, – посмеется читатель; если же ему угодно будет считать это детективом – посмеется автор.
VI. Об одном подлинном шедевре Кристи, или Какое влияние детективный жанр оказал на ее творчество
С Конан Дойля начинаются попытки детективистов достичь успеха в области «серьезной» литературы. Сам Дойль ставил свои исторические романы выше произведений о Холмсе. Через несколько десятилетий Дороти Сэйерс на вершине своей популярности порывает с детективным жанром, хотя первое время еще пытается маскировать свои «серьезные» произведения под романы о Питере Уимзи. Филис Дороти Джеймс безуспешно пыталась соединить детектив с психологическим романом почти во всех своих произведениях, начиная, пожалуй, с 1977 г. Борис Акунин, снискавший славу как беллетрист – в том числе автор нескольких детективов, – пытается утвердить себя вновь как автор «серьезного» цикла «Семейный альбом». Иван Любенко после цикла развлекательных книг (среди которых есть и детективы) пишет книгу «Босиком по 90-м». Примеры можно было бы умножить, но тенденция, думаю, очевидна, хотя художественная ценность этих вылазок в область «высокой» литературы различна. При этом речь не идет о том, что детективисты все как один стыдятся жанра, принесшего им успех; не испытывая любви к своей работе, нельзя создать «Союз рыжих», «Чей труп?», «Левиафан» или «Убийство на водах». Как писала Агата Кристи, «следует рассматривать себя как мастера, у которого в руках хорошее, честное ремесло». Но и сама Кристи стала автором ряда произведений «высокой» литературы. При этом она, чтобы читатель не смешал их с ее развлекательным творчеством, выпускала свои психологические романы под псевдонимом Мэри Уэстмакотт. Именно Мэри Уэстмакотт и станет главной героиней этой главы.
Надобно признать, что эксперимент удался: психологическая проза Кристи не менее интересна, чем ее детективы, что в случае с королевой жанра свидетельствует о многом. Безусловно, романы Уэстмакотт позволяют говорить о другой грани таланта писательницы, и издание их под псевдонимом можно рассматривать как жест вежливости по отношению к читателю, который мог быть обманут, найдя вместо детектива нечто принципиально иное.
«Известное читателю имя автора отсылает к его предшествующему творчеству и вызывает у читателя определенные жанровые ожидания, являющиеся стереотипными».
И все же эти произведения написаны той же рукой, что и «Безмолвный свидетель» или «Спящее убийство». Нагляднее всего это демонстрирует роман 1944 г. «Вдали весной». Его можно считать одной из вершин творчества Кристи, и сама писательница это осознавала. В частности, она писала:
…я написала книгу, которая принесла мне чувство полного удовлетворения. […] Я всегда мечтала написать такую книгу, и она давно существовала у меня в голове.
…Писала я ее на одном дыхании, искренне, так, как мне и хотелось, а это для автора самая большая удача и предмет гордости.
«Вдали весной» – история некоей Джоан Скьюдмор, которая, возвращаясь из Ирака, где живет с мужем и ребенком одна из ее дочерей, на несколько дней застревает на полустанке посреди пустыни наедине сама с собой. При минимуме действия (героиня оказывается изолирована от мира уже во второй главе, а после того как она возвращается к цивилизации, следуют лишь две главы и эпилог) книга представляет собой захватывающее чтение, а если учесть, насколько легко книга читается, удивительно, насколько она глубока. Но связь с детективом прослеживается здесь не благодаря умению Кристи сделать повествование увлекательным.
Многие детективисты заставляли своих героев говорить о себе как об исследователях человеческой природы. Но, разумеется, в детективах знание человеческой природы всего лишь дает возможность разгадать загадку; романы Уэстмакотт полностью посвящены этой теме. А «Вдали весной» – это история самопознания, причем автор и читатель имеют возможность проникнуть в глубины человеческой природы еще дальше, чем Джоан Скьюдмор.
Оставшись в пустыне, героиня невольно начинает пересматривать свою жизнь и – самое главное – свои представления о ней, о своих близких и о себе. Опытный читатель достаточно быстро поймет основное направление развития сюжета и вычислит многие, если не все, открытия, которые предстоит сделать героине. Казалось бы, это еще один повод противопоставить «Вдали весной» детективам Кристи, где «просчитать» разгадку обычно крайне трудно. Однако в данном случае писательница не ставила себе целью запутать читателя, и говорить о том, что она утратила хватку, нельзя (в том же 1944 г. выходит детективный роман «Час ноль», где Кристи, как всегда, на высоте). Кристи-Уэстмакотт с самого начала указывает нам на несовпадение точек зрения автора и героя, в частности, сталкивая в первой же главе Джоан с ее старой приятельницей Бланш Хаггард и демонстрируя гораздо большую проницательность, трезвость суждений и доброту Бланш. Так что, наблюдая за процессом самопознания Джоан не «изнутри», а со стороны, мы практически сразу же начинаем ее опережать. Да, сюжет легко просчитать, но очень важно, как он выстраивается.
В начале романа, прибегая к несобственно-прямой речи, Кристи создает определенный образ самой Джоан и ее отношений с близкими. И то и другое, на взгляд самой героини – и, казалось бы, окружающих, – близко к идеалу: она прекрасно выглядит, готова при малейшем сигнале тревоги отправиться к дочери на другой континент и решить все проблемы, причем дочь настолько ценит ее помощь, что упрашивает остаться погостить подольше, и лишь забота о муже призывает Джоан вернуться в Англию сразу же, как только в ее присутствии отпала непосредственная необходимость.
Но уже на этих первых страницах читатель получает определенные сигналы, сообщающие, как минимум, о том, что героиню не следует считать носительницей авторской точки зрения: ее внутренний монолог демонстрирует ряд неприятных черт – в первую очередь самодовольство и желание устраивать чужие жизни. Кроме того, мы вправе заподозрить, что Джоан не слишком проницательна, поскольку, окидывая взглядом свою семейную жизнь, главными трудностями, с которыми ей пришлось столкнуться, она считает «праздники, инфекционные болезни, лопнувшие среди зимы трубы». Настолько безмятежная жизнь, скорее, означает, что более серьезных проблем героиня просто не заметила.
Появление на сцене Бланш Хаггард еще больше убеждает нас в близорукости Джоан (кстати, она действительно плохо видит, о чем Кристи сообщает нам уже в самом первом предложении романа): оценки Бланш своей жизни, а также жизни и характера Джоан и ее мужа Родни резко расходятся с оценками Джоан, но, как уже было сказано, производят впечатление вполне трезвых. Таким образом Кристи дает толчок и процессу самопознания героини – и указывает направление развития сюжета.
Но первые страницы книги важны не только этим. Мы уже отметили важность сообщения о близорукости Джоан в первых же строках книги; однако эта деталь символическая (физическая близорукость как знак близорукости душевной). Вместе с тем в первой главе (как и в последующих) Кристи сообщает множество сюжетно важных подробностей, которые кажутся случайными на момент сообщения, но открывают свое значение впоследствии. К этому приему прибегают все хорошие детективисты; Кристи, разумеется, использовала его очень часто и настолько блистательно, что даже опытный читатель детективов лишь ретроспективно, добравшись до конца детектива, понимает, сколько сведений, указывающих на разгадку, было ему сообщено как бы ненароком. Любопытно, что разбрасывание по тексту романов таких подробностей позволяло Кристи начинать повествование не с самой загадки, а с событий, предшествовавших ей. В отдельных случаях такая экспозиция могла занимать едва ли не половину романа – как в уже упомянутом «Часе ноль».
В первой главе «Вдали весной» к таким деталям можно отнести упоминания о том, что Уильям и Барбара (зять и дочь Джоан) упрашивали ее погостить еще, о том, что Родни «не сохранился так же хорошо, как она [Джоан]», работает с утра до ночи, а шесть лет назад испытал страшное переутомление, о том, что Тони (сын Родни и Джоан) живет в Родезии, одна из дочерей – в Ираке, а другая – в Лондоне (притом что сама Джоан живет в провинции).
Но в детективе значение таких деталей в первую очередь понимает сыщик и в последнюю – читатель. В романах Уэстмакотт главный интерес представляет психология, поэтому читатель не должен заблуждаться относительно Джоан. При этом сама героиня долгое время не понимает смысла тех деталей, о которых было сказано. Начиная со второй главы, эти детали продолжают появляться, но наряду с ними в сознании Джоан проносятся картины воспоминаний. И вновь восприятие героини и читателя различается: читатель – сыщик (он понимает их значение), героиня – «читатель детектива». А поскольку речь идет уже не о деталях, которым можно просто не придавать значения, героиня-«читатель» должна предложить неправильное толкование этих картин, а читатель-«сыщик» с отчасти высокомерной усмешкой – истинное. Во второй главе Джоан вспоминает, как когда-то в молодости Родни едва не стал фермером и лишь благодаря ее напористости все же занялся столь ненавистной ему юриспруденцией. В третьей главе – как несколько лет назад Родни протестовал против скоропалительного замужества Барбары, причем, хотя мы видим Родни и Барбару глазами Джоан, прекрасно понимаем, что девушка преследует лишь одну цель – покинуть родительский дом, пусть даже ценой брака с нелюбимым человеком. Джоан при этом абсолютно уверена, что Барбара страстно влюблена в своего жениха.
Однако сколько бы ни длилось заблуждение идеального читателя детектива (даже если он читает такой детектив, где нет сыщика, – а Джоан никогда не встретится с «сыщиком», то есть с читателем романа «Вдали весной»), рано или поздно он должен начать прозревать.
Прозрение начинается для героини с того момента, когда она (в последних строках третьей главы) вспоминает прощание с мужем на вокзале и осознает, что он был рад ее отъезду. И любопытно, что формулировка этого факта напоминает формулировку детективной загадки:
Но не может же это быть правдой… вывод, который напрашивается сам собой, никак не может быть правдой.
Она сказала себе (не так ли?), что Родни рад ее отъезду…
А вот это исключено категорически!
Детективная загадка слагается из тезиса и антитезиса; такие же тезис и антитезис сталкиваются в данном случае в сознании Джоан. Тезис: мой муж ко мне привязан. Антитезис: мой муж был рад моему отъезду. Загадка: как такое возможно? Нельзя сказать, что разгадка (очевидная читателю-«сыщику») поражает; с детективной точки зрения она слаба. Но детектив – область, где психологии практически нет места; детективные загадка и разгадка должны поражать нас без долгих экскурсов в область внутренних переживаний героев; можно сказать (хотя это утверждение и требует уточнений, которые увели бы нас слишком далеко от темы), что детектив – жанр «объективный». Психологический роман на то и психологический, чтобы уделять внимание внутреннему миру героев; и загадка, с которой сталкивается Джоан, носит субъективный характер; но сама ее структура детективная – хотя, повторим, для читателя здесь никакой загадки нет.
Воспоминание о прощании с Родни прорывает плотину. Кристи едва успевает сообщать нам все новые факты из прошлого героини, которые нуждаются в переосмыслении, – и переосмысление это происходит, хотя Джоан изо всех сил сопротивляется ему.
На этом пути к истине не обошлось и без ложных следов, которые Кристи столь щедро разбрасывала в своих детективах. В данном случае такой след всего один (ведь это и не детектив), причем он предлагается читателю почти в начале книги, но его детективное происхождение очевидно. В первой главе Бланш говорит Джоан:
– Конечно, у тебя-то всегда была рыбья кровь, Джоан. Но мне показалось, у мужа твоего глазки горят!
…Вспышкой полыхнули два слова, непонятно откуда всплывшие и непонятно куда исчезнувшие: «Дочка Рэндолфов».
Проницательный читатель мгновенно соображает: ага, значит, Родни был влюблен в эту дочку Рэндолфов, а Джоан предпочитала это не замечать; теперь же она будет вынуждена наконец посмотреть правде в глаза. Однако правда оказывается более сложной, так что Кристи и в этот раз – практически походя – посрамляет проницательного читателя. Но в то же время это не просто результат привычки маститой детективистки (ах, не смогла удержаться); этот ложный ход глубоко мотивирован психологически: да, Джоан подавляет воспоминание о дочке Рэндолфов – но до этого она сконцентрировалась на этом воспоминании, предпочитая не замечать, кто был подлинной любовью Родни. Другими словами, мы вновь видим торжество субъективности: субъективными, обусловленными видением самой героини, являются не только загадка и разгадка, но и ложные следы. Характерно, что из субъективного мира героини мы выйдем лишь тогда, когда истина будет достигнута, а загадка разгадана: в эпилоге, написанном с точки зрения Родни; кроме того, в эпилог включен и отрывок из письма Барбары, причем восприятие Родни, в отличие от восприятия Джоан, не искажает голоса дочери, поскольку Родни действительно хочет ее понять и понимает.
Итак, если в детективах знание человеческой природы помогает героям Кристи разгадывать детективные загадки, то здесь детективная структура повествования, детективные приемы направлены на постижение героиней (и читателем) человеческой природы. Применительно к Во я употребил термин «постдетектив»; он применим и по отношению к «Вдали весной».
Термином этим могут быть обозначены произведения, которые действительно испытали влияние детектива, причем оба автора, о которых мне уже довелось писать в этом ключе (Во и Кристи), прекрасно понимали, что такое детектив, интересовались им, любили его и дружили с детективистами (Во) либо просто работали в этом жанре (Кристи). Кроме того, влияние детективного жанра сказывается на самой художественной структуре «Тактических занятий» Во и «Вдали весной» Кристи: детективные приемы не являются чем-то случайным или наносным, как только что было показано на примере романа Кристи-Уэстмакотт.
Это отличает подлинные постдетективы от постмодернистских и псевдопостмодернистских «экспериментов», когда «игра с детективным жанром» не вызвана художественной необходимостью и не опирается на мало-мальски адекватное представление о том, что такое детектив. Скажем, «Имя розы», безусловно, не лишено некоторых достоинств (скорее, интеллектуального, чем художественного, плана); однако криминальная интрига этого романа не является детективной; детектив в «Имени розы», по сути, отсутствует, а значит, нельзя говорить и о каком-либо влиянии этого жанра на роман Эко.
Что же касается подлинных постдетективов, следует заметить, что это, разумеется, не отдельный жанр, а результат влияния детектива на современную ему литературу: постдетективами могут быть и новелла (Во), и психологический роман (Уэстмакотт), и произведения других жанров. Кроме того, хотя на сегодняшний день описано лишь два образца постдетектива, их, разумеется, больше; сложно сказать, стоит ли описывать их все – возможно, важнее отметить саму тенденцию. Да и сам вопрос о количестве постдетективов, наверное, не так существен: даже если бы такого рода влияние детективного жанра на «серьезную» литературу было однократным, оно не стало бы от этого менее важным и интересным.
VII. Детективная дилогия Виталия Данилина как закономерность
Необходимо сразу же отметить, что, говоря о романах Виталия Данилина (коллективный псевдоним Виталия Бабенко и Даниэля Клугера) «Двадцатая рапсодия Листа» и «Четвертая жертва сирени» как о закономерном явлении в истории детектива, мы имеем в виду лишь один их аспект. В самом деле, детективные загадки в этих произведениях очень хороши, однако говорить о том, что рано или поздно примерно такие (или именно такие) загадки должны были появиться, нельзя. Скорее, можно говорить о загадках Данилина как о положительном симптоме в истории русского детектива, о том, что, коль скоро в середине 2000-х годов появлялись такие романы, надежда на существование этого жанра в отечественной литературе была и есть.
Но все же в дилогии Данилина есть и одна совершенно закономерная черта – это образ героя. Как известно, в роли «великого сыщика» здесь выступает молодой Ленин. Идея использовать одну из самых мрачных фигур русской истории может показаться эпатажной или даже безнравственной; однако на самом деле ни о какой апологии Ленина или большевизма в дилогии говорить не приходится. Более того, такой выбор героя, как мы уже сказали, закономерен – причем закономерен именно с точки зрения специфики детективного жанра. Поясним, что мы имеем в виду.
Коль скоро детектив – это история загадки, сюжет здесь движется не потому, что силам добра обязательно противостоят силы зла, а потому, что, с одной стороны, решение загадки должно быть, а с другой – кажется, что загадку разрешить невозможно.
Именно поэтому герой детектива – интеллектуал. Можно привести множество примеров того, как детективисты подчеркивают эту черту своего героя: Жак Фатреял прямо называет своего героя, профессора Ван Дузена, «мыслящей машиной»; Эркюль Пуаро настаивает на том, что его работа заключается не в сборе улик: ему вообще нет нужды выходить из дома, чтобы решить детективную проблему; ряд других «великих сыщиков» подтверждают этот тезис на деле, никогда не покидая своей квартиры. Одним словом, функция героя детектива – чистая мысль; если он все же осуществляет какие-то передвижения, то лишь потому, что никто, кроме него, не сможет задать правильные вопросы или сделать правильные выводы из увиденного. Если же в детектив вклиниваются эпизоды, где сыщик выступает как «человек действия» (бегает, стреляет и проч.), то лишь подлинное мастерство и чутье автора могут сделать такие эпизоды по-настоящему уместными и художественно оправданными.
Герой – «мыслящая машина» появился, напомню, как герой романтический. А романтический герой в большинстве случаев противопоставлен обывателю; он может поражать своей исключительностью, а может и шокировать. И уже в первом в истории литературы детективе – «Убийство на улице Морг» – «великий сыщик» заявляет: «Такое расследование нас позабавит». Безымянный рассказчик, очевидно, шокирован, поскольку замечает: «У меня мелькнуло, что “позабавит” не то слово, но я промолчал». Для сыщика и читателя разгадывание загадки действительно в первую очередь «забава», решение головоломки. У.Х. Райт справедливо отмечал: «…детективный роман не относится к сюжетной литературе в обычном смысле этого слова, но, скорее, принадлежит к категории головоломок; фактически это сложная и расширенная загадка, изложенная через сюжет. В сущности, широкая популярность и интерес к нему вызваны теми же факторами, которые вызывают интерес к кроссвордам. Действительно, структура и механизм детектива и кроссворда чрезвычайно схожи». Эта особенность детектива обыгрывалась классиками жанра многократно. Если сравнить почти любой из фильмов о Шерлоке Холмсе (за исключением разве что сериала «Шерлок» и его клонов) с произведениями Конан Дойля, не могут не броситься в глаза неприятные черты героя, связанные в первую очередь как раз с его холодностью и поглощенностью интеллектуальными задачами преимущественно. Его реакция на очередную загадку аналогична реакции Дюпена: «Вы пойдете в тюрьму!.. Да это просто замена… просто ужасно».
На теоретическом уровне эта особенность детектива была отмечена – опять-таки – Н.Н. Вольским: «…интересы клиента руководят действиями великого сыщика лишь до тех пор, пока следование этим интересам не расходится с путями, ведущими к истине. Большей частью эти два аспекта расследования совпадают, но так бывает не всегда».
Итак, сыщик в детективе имеет право быть свободным от эмоций: суть этого жанра, как уже было сказано, в разгадывании загадки. Однако исторически сложилось так, что значительная часть этих загадок носит криминальный характер; а криминальные события, естественно, ставят под угрозу судьбу одного или нескольких персонажей (жертвы преступления и/или несправедливо обвиненного). Такие повороты сюжета еще усиливают его напряженность, следовательно, привлекают больший интерес к детективу; но они же и лишают однозначности отстраненную позицию сыщика. По сути, сыщик разгадывает головоломку; опасность, нависшая над персонажами, – условность чистой воды. Но автор для того и вводит эту условность, чтобы читатель хотя бы минимально сопереживал персонажам. Следовательно, герой должен это сопереживание разделять, чтобы не утратить читательских симпатий.
В результате, если в детективе имеется рассказчик-«Ватсон» (с которым читатель больше склонен отождествлять себя, нежели с «великим сыщиком»), он всегда готов сострадать жертвам преступления. Но и в образе сыщика появляются черты, его смягчающие. Приведенная нами цитата из «Убийства на улице Морг» имеет не менее важное продолжение: «…к тому же Лебон когда-то оказал мне услугу, за которую я поныне ему обязан». Холмс способен не только радоваться несчастью, постигшему Джона Гектора Макфарлейна, но и негодовать из-за гибели Джона Опеншо в «Пяти апельсиновых зернышках» (а в сериале «Шерлок» герой инсценирует собственную смерть, чтобы спасти своих друзей). Естественным продолжением этой тенденции стало появление у ряда авторов сыщика-моралиста (герои Честертона, Кристи, Инны Булгаковой). Однако «протестное движение», породившее отца Брауна или Эркюля Пуаро (фраза «я не одобряю убийства» – один из лейтмотивов всего цикла произведений о нем), не может уничтожить сущностного имморализма детективного жанра.
И поэтому естественным развитием тенденции, заложенной еще Эдгаром По, является герой Виталия Данилина. Он выбран/придуман весьма остроумно именно потому, что абсолютно не идеализируется в нравственном отношении, хотя идеален как сыщик. По, Конан Дойль, Фатрелл шли на компромисс, делая своего героя – «мыслящую машину» все-таки нравственным человеком: «так сложилось», что Дюпен, Холмс, Ван Дузен и прочие – порядочные люди. Однако что будет, если не сворачивать на полпути в сторону традиционного благородного героя, а создать максимально последовательный образ сыщика-«машины», сыщика-«имморалиста»? Ответ на этот вопрос и дает дилогия Данилина.
Ленин предстает здесь, как и подобает «великому сыщику», воплощением логики. Именно в этом качестве он вызывает восхищение у других персонажей. Одновременно он утрачивает ту раздвоенность, которая характеризует большинство «великих сыщиков»: он лишь «мыслящая машина», а его действия в обоих романах направлены только на достижение цели. Неслучайно важная черта его образа – любовь к шахматам. Зловещим символом шахматы стали, разумеется, не в романах Данилина; можно вспомнить хотя бы шахматную партию агента Купера и Уиндома Эрла в «Твин Пиксе» Дэвида Линча, где инициатором игры выступает сумасшедший преступник, а каждая срубленная им фигура или пешка автоматически подразумевает преступление. У Данилина любовь Ленина к шахматам выражает его отношение к жизни: все люди для него – пешки, которыми, на взгляд героя, можно манипулировать, полностью игнорируя нравственный аспект ситуации. В обоих романах его «Ватсон» Николай Афанасьевич Ильин переживает шок, осознавая, что «Володя» может рисковать жизнью своего друга (то есть самого Ильина) или подбросить преступнику улику. Судя по всему, черты демонизма в образе героя должны были все нарастать от романа к роману; по крайней мере, в финале «Четвертой жертвы сирени» они еще более очевидны, чем в первом романе: «Не знаю, каким уж я казался в этом необычном желтоватом освещении, но лицо Ульянова, с выхваченной из мрака бородкой и озаренными изподнизу надглазьями, представилось мне зловещим – словно лицо Мефистофеля на сцене театра, осиянное огнями рампы». Таким образом, не до конца осуществленный замысел серии можно реконструировать как историю превращения Ульянова в Ленина; однако, как мы попытались показать, история эта выступает не довеском к детективу; оба аспекта данилинских романов (детектив и история героя) слиты абсолютно органично.