Попадая в тюрьму, человек попадает совсем в другой, параллельный мир, который существует и развивается по своим законам, отличным от ранее ему известных. Он уже не живет, а «содержится», он не человек, а «заключенный», он не ездит, а его «транспортируют» или «доставляют», он не входит в машину и не выходит из нее, а его «погружают» и «разгружают», он не моется, а «проходит санобработку». И это не феня, все эти слова взяты из законов и инструкций.
Но различия между этими мирами, конечно, не только и не столько лексические, хотя и они весьма показательны. Главное, что человек попадает в обстановку постоянного унижения, которое внутренне присуще самому факту заключения. Он становится подневольным, его собственные функции сводятся к биологическим. Преодолеть унижение и брезгливость, — пожалуй, основное, что дает возможность существования в обстановке, где эти два чувства постоянные спутники. Это ведет к терпимости, настрою на внутреннюю жизнь, в то время как ее внешние проявления сведены практически к нулю.
Невыносимо после полной событиями жизни чувствовать себя в тюрьме никому не нужным, без дела и каких-нибудь занятий. Известная формула Иосифа Бродского «тюрьма — это недостаток пространства при избытке времени» может сработать только в случае внутренней гармонии, а этого как раз и труднее всего достичь, так как все остальные мысли вытесняются мыслями о том, что привело тебя в тюрьму. Читая газету или книгу, не понимаешь, что написано — глаза скользят по строчкам, смысл которых не доходит до мозга. Сидя перед телевизором, ловишь себя на том, что забыл содержание предыдущего кадра.
Умение занять себя, найти внутреннюю гармонию — это еще одно необходимое качество для выживания в тюрьме. Эдуард Лимонов смог сосредоточиться и написать в изоляторе шесть книг потому, что, как я его понял, считал заключение необходимым испытанием для себя как политического деятеля и жил в полном согласии с собой.
Для меня достижение такого состояния оказалось невозможным. Интеллектуальные занятия, превышающие решение кроссвордов и требующие сосредоточения, были выше моих сил. Но я никогда в жизни не брился так тщательно, не мыл пол и не стирал носки с таким удовольствием, как в «Лефортово», стараясь хоть чем-нибудь занять себя.
Все, что окружает следственный изолятор «Лефортово», окутано тайной. В энциклопедии «Москва» о нем лишь строчка в разделе, посвященном микрорайону, хотя, например, Бутырской тюрьме отведен целый раздел. Указано только, что тюрьма построена в 1880 году. Корреспондентка газеты «Версия» Ирина Бороган не нашла сведений о тюрьме даже в музее истории района Лефортово. Практика спецслужб делать секретом все, что с ними связано, привела к тому, что достоверно неизвестно даже, кто архитектор, построивший узилище. По одним изустным данным — Гиппенер, по другим — Козлов. Не буду спорить с Лимоновым, который пишет, что это — четырехэтажное здание, но, по-моему, камеры расположены на пяти этажах.
То, что следственный изолятор находится в ведении ФСБ и даже расположен в едином со Следственным управлением ФСБ комплексе зданий, вопиюще противоречит принципам правового государства и концепции отделения пенитенциарной системы от органов расследования. Это вопрос не только гуманизации заключения, но и обеспечения беспристрастности и справедливости расследования, исключающего любую возможность воздействовать морально или физически на обвиняемого с целью получения от него нужных следствию показаний. Подобный соблазн есть у следователей всего мира, а потому, вступая в Совет Европы, Российская Федерация вслед за другими странами, входящими в эту международную организацию, обязалась передать управление всеми пенитенциарными учреждениями Министерству юстиции. И в 2001 году Главное управление исполнения наказаний из МВД перешло в Минюст. Однако «Лефортово», побыв с января 1994 по апрель 1997 года в составе МВД, к тому моменту возвратилось в ведение ФСБ. Поэтому в обязательствах России отдельным пунктом значился пересмотр в течение года закона о Федеральной службе безопасности с целью исключения положения, позволяющего ФСБ иметь и использовать следственные изоляторы. Этого не сделано до сих пор!
Рассматривая выполнение обязательств России перед Советом Европы в апреле 2002 года, ПАСЕ выразила сожаление в связи с бездействием РФ в отношении закона о ФСБ и выступила с жесткой рекомендацией лишить эту спецслужбу также права на ведение следствия по уголовным делам.
Почему же ФСБ так цепляется за свой «независимый ни от кого» следственный изолятор? Ведь это явно не желание обременить себя дополнительным подразделением, требующим вечно не хватающих средств и кадров, и уж тем более не стремление создать «образцовое» учреждение для содержания подследственных, как приходится иногда слышать. Причина, на мой взгляд, кроется в другом.
«Лефортово» — важнейшая часть системы следствия, практикуемой ФСБ, которая позволяет добиться индивидуальной работы с каждым заключенным, поставить его под круглосуточный контроль, узнать сильные и слабые стороны и моделировать поведение. Узники «Лефортово» — товар штучный, а следовательно, и подход к ним нужен избирательный, не как в обычных изоляторах. Хлипкий интеллигент, впервые попавший в тюрьму, вечно сомневающийся и судорожно пытающийся анализировать происходящее, куда как более податлив психологическому напору, чем грубой физической силе.
«Лефортово» — это попытка уйти от закона, прикрываясь секретностью и внутренними инструкциями, скрыть от чужих глаз свои методы и вывести их из-под контроля. Сначала посадить человека в изолятор, сломать его морально, а потом добиваться от него же доказательств вины — техника отработана десятилетиями. Отсюда и непомерно большие сроки расследования и предварительного заключения. Отсюда стремление добиться увеличения срока содержания под стражей без предъявления обвинения. Вконец измотанный и морально, и физически человек с растопыренными в разные стороны мыслями начинает бороться не за истину, а за то, чтобы все поскорее кончилось. Лучше ужасный конец, чем бесконечный ужас — такая мысль все время крутилась в моей голове. Не случайно, вместе со Следственным управлением в 1997 году ФСБ вернули и следственный изолятор.
Не надо умиляться ковровыми дорожками в коридорах тюрьмы. Они вовсе не для красоты и ублажения взора заключенных, а для того, чтобы шаги не нарушали полнейшую склепную тишину, гнетущую и доводящую до звона в ушах, чтобы скрыть шаги контролера, с перерывом в две-три минуты заглядывающего в глазок камеры. Зачастую контролеры, неслышно подойдя к камере, одним рывком поворачивают ключ замка и открывают дверь, заставляя от неожиданности вздрагивать.
Не стоит также умиляться словам, произносимым заглядывающим через кормушку в камеру контролером по утрам: «Доброе утро!» — и вечером: «Спокойной ночи!» Это произносится тоном и с лицом, выражающим: «Чтоб вы сдохли!» — и вызывает, особенно поначалу, только раздражение, когда еле сдерживаешь себя, чтобы не запустить чем-нибудь в кормушку. О каком «добром утре», о какой «спокойной ночи» можно говорить в тюрьме? Иначе как издевательство эти слова не воспринимаются.
Отсутствие в «Лефортово» внутритюремной почты, такой, как в других изоляторах, — не достаточное основание для сохранения изолятора в структуре ФСБ. Объясняется это очень просто: состав сидельцев такой, что им некому и нечего писать, нет опыта и необходимости налаживания переписки. Ну кому и о чем, спрашивается, мог бы я послать «маляву»?
Думается, однако, что и в других тюрьмах без особого труда можно было бы прекратить ведущуюся практически в открытую переписку, если бы в этом не были в первую очередь заинтересованы сами оперативники, которые и являются первыми читателями маляв. Здесь оперативная работа поставлена иначе. Там — широкий невод, с надеждой, что кто-то в него попадется, здесь — снайперская стрельба.
Кстати, в последнее время в московских тюрьмах малявы все больше вытесняются сотовым телефоном, о чем также всем известно.
В «Лефортово» не бьют. По крайней мере я не испытал этого на себе и не слышал от других узников. Только читал у Натана Щаранского и Павла Судоплатова. Персонал не разговаривает с заключенными матом и не тыкает. Предпочитает вообще не разговаривать, и на вопрос: «Который час?» — зачастую вместо ответа можно увидеть приложенный к губам палец: всякие разговоры с заключенными запрещены. Да ты и не знаешь, к кому обращаешься: у окружающих тебя людей в погонах нет имен — только псевдонимы: Саша, Андрей, Валера, Светлана и т. д., независимо от возраста и звания. Исключение составляют руководители.
Но здесь другое, гораздо хуже. В «Лефортово» отработанной системой режима, поведения персонала тебя подавляют, с первой минуты дают понять, что ты ничто, что ты здесь один и целиком во власти этой тюрьмы и что выход из нее возможен только через полное подчинение системе, которой она служит. «Здесь всегда хотели от людей только одного — раскаяния. Оттого, верно, сами стены Лефортовской тюрьмы пропитаны покаянием», — пишет в воспоминаниях Владимир Буковский.
А вот как я описывал в письме к жене свое состояние, делая упор на самые трудные первые месяцы пребывания в тюрьме: «Первоначальный период — это период абсолютного умственного затмения, полной потери сообразиловки и понимания происходящего, стремления сделать абсолютно все для прекращения происходящего, ощущение смерти и ирреальности. Это период практически полной потери сна, насильственного заталкивания в себя пищи и беспрерывного курения. Мне трудно описать все. Здесь, видимо, нужен писатель с гораздо лучшим владением пером. А внешние проявления тем более могут быть понятны только со стороны. Это, как пьяный человек, который вроде бы все знает, но ничего не понимает и тем более не может дать оценку своему поведению».
И в другом письме: «Это период искусственного и искусно навязываемого полубезумия, толчком к которому является общее шоковое состояние, неверие в реальность и непонимание происходящего, стремление почти физически вырваться и покончить со всем этим. И здесь, конечно, квалифицированно применяются (и совершенно беззастенчиво) кнут и пряник, заставляющие метаться, разрываться в мыслях и сознании».
Гнетущую атмосферу «Лефортово», постоянное стрессовое состояние отмечают все, в нем побывавшие. Многие связывают это не только с установленным там режимом, но с каким-то психотропным воздействием на постояльцев. Не могу это подтвердить, но и не буду отрицать. Мое состояние прострации в первые месяцы, о котором мне говорили Гервис и жена, почувствовавшая это, по ее словам, из процитированных выше писем, не свойственная мне постоянная сонливость при отсутствии настоящего сна, в конце концов, должны иметь какое-то объяснение. Да и настораживает, что пищу в «Лефортово» раздают аттестованные штатные повара, в то время как в других изоляторах это делают простые баландеры из бригады хозобслуживания, т. е. осужденные, оставленные в изоляторах отбывать наказание на хозяйственных работах. В условиях нехватки персонала такое было бы ненужной роскошью, если бы не было оправдано какими-то другими целями.
Бывший руководитель аппарата Комитета по международным делам Госдумы Владимир Трофимов вышел из Лефортовской тюрьмы в полной уверенности, что к нему во время следствия применяли жесткие методы воздействия, подкладывая ему в пищу химические препараты. «В тюрьме „Лефортово“, — говорил он в интервью «Новым известиям», — есть определенная специфика, которой нет нигде. После тех методов особого воздействия, которые ко мне там применили, я предпочел бы сидеть в общей камере в обычной тюрьме».
Не исключает возможности добавления ему в пищу сокамерниками или служащими «Лефортово» каких-то специальных препаратов и американец Эдмонд Поуп. Этим он, в частности, объясняет то, что к нему не был допущен американский врач, который по анализу крови и мочи мог бы это без труда определить, тем более что такие прецеденты с американцами, задержанными в России, уже были. В интервью газете «Версия» Поуп прямо утверждает: «Персонал „Лефортово“ подсыпал в мою еду яд».
Понятие законности в «Лефортово» подменяется внутренними инструкциями и целесообразностью. Я уже рассказывал, как поступили с моими доверенностями, не понравившимися администрации, и как мы получали ответы на обсуждаемые в изоляторе с адвокатами вопросы от следователя. Иногда адвокатов не допускали на встречу со мной, когда считали это ненужным, под самыми различными предлогами, например по причине банного дня, нехватки конвойных, отсутствия свободных комнат для встреч и т. п. Вопреки всем законам, на каждую конкретную встречу со мной адвокаты должны были иметь отдельное разрешение.
О незаконных методах воздействия в системе ФСБ свидетельствует история, произошедшая в «Лефортово» с сотрудником службы безопасности «ЮКОСа» Алексеем Пичугиным. По словам его адвоката на пресс-конференции, 11 июля 2003 года он был насильно выведен из камеры и в наручниках доставлен в один из кабинетов на втором этаже. Там находились двое мужчин, представившихся оперативными сотрудниками центрального аппарата ФСБ. Они заявили, что им «поручено руководством» разобраться в «странной» ситуации, якобы сложившейся по его уголовному делу. В связи с тем, что по телефону их уведомили, что к Пичугину пришел адвокат, беседа была прервана до понедельника.
14 июля Пичугин был доставлен в другой кабинет на втором этаже изолятора. В комнате находились те же сотрудники ФСБ, на подоконнике лежал магнитофон. Они стали задавать вопросы, связанные с инкриминируемыми Пичугину преступлениями. В ходе беседы Пичугину было предложено выпить растворимый кофе с коньяком, от которого он поначалу отказался, но все же сделал пару глотков. Через пять-семь минут он почувствовал, что у него стали неметь ноги и зашумело в голове, потом потерял сознание.
Пришел в себя Пичугин через четыре-пять часов. Очнулся, сидя в кресле, от того, что за плечо его сильно тряс незнакомый мужчина. В камере попросил вызвать врача. На вызов пришла фельдшер, которая измерила давление и сказала, что оно в норме.
В кармане спортивной куртки Пичугин обнаружил пачку сигарет «Парламент-лайт». Фильтр одной из сигарет был снаружи окрашен в зеленый цвет, а в самом фильтре было какое-то вещество серо-зеленого цвета. Сигареты он сразу же выбросил. На внутренней части локтевого сгиба левой руки и между большим и указательным пальцем правой кисти Пичугин нашел следы от уколов.
На следующее утро он чувствовал сильную слабость во всем теле, болели голова и желудок, наблюдалась повышенная потливость и жидкий стул. В этот день адвокаты к нему допущены не были: представитель следственной группы сослался на якобы отсутствие свободных боксов в изоляторе для работы с подзащитным.
Понятия конфиденциальности общения адвоката и подзащитного в «Лефортово» вообще не существует. Любыми документами, включая проекты жалоб, ходатайств или заявлений на суде, я мог обмениваться с защитниками только с письменного разрешения руководства. Причем таких заявлений должно было быть два: одно от меня, а другое от защитника. Изучив документ, начальник изолятора или его заместитель в зависимости от собственного понимания его допустимости ставили письменную визу на обоих заявлениях.
Но и это не было гарантией, что документ будет передан. Один раз я ждал больше месяца и только после общения с одним из заместителей начальника, который объяснил задержку «недоразумением», его получил. Эта была Европейская конвенция о защите прав человека и основных свобод. Кстати, ни «Лефортово», ни в других подобных учреждений, где мне пришлось побывать, в библиотеках этого важнейшего документа не было.
Другие материалы Европейского суда, я не получил совсем, что в сочетании с отказом «независимого» суда выдать моей жене доверенность на представление в нем моих интересов составляет вполне законченный ряд, демонстрирующий отношение российских властей к своим международным обязательствам по соблюдению прав человека.
Такие нарушения носят не единичный, а системный характер, они ни для кого не являются тайной. Об этом прямо говорится в Специальном докладе Уполномоченного по правам человека в Российской Федерации «О выполнении Россией обязательств при вступлении в Совет Европы»: «В жалобах адвокатов, которые осуществляют защиту лиц, обвиняемых в совершении государственных преступлений и содержащихся в следственных изоляторах ФСБ, говорится об ущемлении права на защиту, имеющем место в отношении их подзащитных. При этом отмечается, что в таких изоляторах устанавливаются особые правила, касающиеся отношений адвокатов с их подзащитными, вводятся ограничения на общение, требуются дополнительные документы на предоставление свиданий, которые не предусмотрены Федеральным законом «О содержании под стражей лиц, обвиняемых и подозреваемых в совершении преступлений», а именно: на каждое свидание необходимо отдельное разрешение.
Нарушается также конфиденциальность отношений адвоката и подзащитного, так как документы подзащитному адвокат может передать только через администрацию следственного изолятора. Существующая система не позволяет осуществлять действенный контроль за методами ведения следствия, условиями содержания находящихся в изоляторах лиц».
Камера
«Лефортово» — тюрьма небольшая. В других московских изоляторах число сидельцев измеряется тысячами, а здесь во время моего пребывания было не более 100–150 человек. В камерах, площадью около восьми квадратных метров, — по два-три человека.
В каждой камере, где я был, вдоль стен расположены три вмазанные в бетонный пол и прикрепленные к стене шконки — иначе, чем по-тюремному, эти стальные сооружения, на которых спят заключенные, и не назовешь.
Напротив входа, на высоте человеческого роста — окно с покатым подоконником, по глубине которого видно, что стены почти метровой толщины. В окне — двойные рамы, внутренняя — металлическая и вместо стекла в ней плексиглас. Внешнее стекло — матовое, через него невозможно увидеть ни облака, ни неба, ни солнца. Сверху — фрамуга для проветривания. Снаружи — решетка из толстых прутьев. Если окно не открыто (а открывали его только летом с разрешения начальника изолятора), в камере полумрак. Без электрического света не обойтись, но две лампочки по 40–60 ватт в матовых плафонах под решеткой на высоком, около трех метров, потолке с освещением не справляются, так что полумрак в помещении всегда. Лампочки горят круглые сутки, поэтому полумрак даже ночью. В таких условиях зрение ухудшается очень быстро.
На шконках проходит по существу все время — в проходе между ними можно разминуться лишь боком. Я даже стал задумываться, не поэтому ли в русском языке глагол «сидеть» уже сам по себе означает пребывание в тюрьме, а «посадить» кого-то — значит отправить его в тюрьму? Ведь каждый язык формируется под воздействием реалий жизни, а в других известных мне языках такого соответствия не существует. Вот так у нас в России и получилось, что зэк сидит даже тогда, когда лежит и гуляет, а в заключении ты никогда не услышишь: «Садись», только: «Присаживайся». В тюрьму зэков тоже на «сажают», а «закрывают».
От недостатка движения и постоянного сидения у арестантов возникают профессиональные, если их так можно назвать, заболевания. Никто о них не говорит, поскольку они не заразны и не опасны для общества, как туберкулез, но зэки страдают геморроем и аденомой простаты гораздо чаще, чем туберкулезом.
Из другой «мебели» в камере два небольших столика размером с газетный лист, на которых едят, хранят посуду, чайник, книги, ставят телевизор, если он есть. На нем же и пишут, поставив между шконками и полностью, таким образом, перекрыв проход. На стене висит открытая полка для мелких вещей.
В углу, около двери находится унитаз совершенно уникальной конструкции, разработанной, наверное, еще во времена строительства тюрьмы. Это литое чугунное ведро, отороченное сверху покрашенным деревом и закрываемое фанерной крышкой. Для смыва используется пластмассовый тазик, который служит также для стирки, мытья пола и других хозяйственных нужд. Люди вынуждены пользоваться унитазом на виду друг у друга и под наблюдением бдительно следящего в глазок вертухая, многие из которых женщины. В «Лефортово» он не оправдывает своего тюремного названия «дальняк», поскольку находится в самом что ни на есть переднем углу.
Над раковиной вцементированное в стену небольшое и помутневшее от времени зеркало. Вода — только холодная.
Рядом с раковиной — мусорная корзина, которую каждое утро освобождают от мусора. Уборкой занимаются сами зэки по очереди. Причем, как правило, делают это тщательно, понимая, что иначе камера окончательно превратится в хлев. Открытая фрамуга — тоже норма для камеры в любую погоду. Бывалые сидельцы мне быстро внушили, что свежий воздух — лучшая профилактика туберкулеза.
Для одежды над одной из шконок сделаны два-три деревянных крючка. Обычно на них вешаются куртки, брюки. Всю остальную одежду хранят под шконкой в пластиковых пакетах и хозяйственных сумках или под матрацем. Да ее и немного: разрешается при себе иметь сменное белье, несколько пар носков, пару рубашек, брюки, домашние тапочки, свитер и какую-нибудь обувь для прогулок. Все остальное нужно держать в камере хранения и можно получать по заявлению. На ночь, если в камере трое, снимаемую с себя одежду кладут под шконку, в ноги или под матрац. Вдвоем легче: все складывается на пустующее место.
Тут же под шконкой хранят и овощи, фрукты, другую снедь, полученную от родственников. В холодильник продукты сдать можно, но берут не все, и пользоваться им разрешается только раз в сутки рано утром. К тому же бетонный пол, как и стены, всегда холодный, даже в жаркую погоду, и продукты на нем сохраняются не хуже, чем в перегруженном холодильнике.
Кстати, еще об одной легенде, ходящей относительно «Лефортово», что в нем хорошо кормят. Я не встречал там ни одного человека, который бы не получал продуктовых передач и посылок или не пользовался тюремным ларьком. И наоборот, знаю, что те, кто мог это себе позволить, получали посылки практически ежедневно. При хорошем питании в этом бы не было необходимости. У меня передачи от жены вызывали глубокую горечь и невольные слезы, поскольку я знал, что моя семья, оставшись без средств к существованию, вынуждена отрывать от себя последнее, чтобы дать мне выжить.
Над дверью встроен в стену громкоговоритель, по которому централизовано по расписанию транслируются радиопередачи. Как правило, это музыкальные программы. Молодые обычно предпочитают слушать их погромче, от чего голова разрывается. «Маяк», а уж тем более «Эхо Москвы» воспринимаются как информационный праздник, если нет телевизора, а у меня своего не было. Контролеры зачастую забывали о расписании, сами предпочитая музыку, и тогда приходилось просить их переключиться. Для вызова контролера рядом с дверью имеется выключатель, который зажигает с наружной стороны специальную лампочку.
Из посуды — эмалированная миска и кружка, а также алюминиевая ложка. Нож из оргстекла — один на камеру. Умельцы умудряются натачивать его так, что он режет не хуже стального, только быстро тупится. Для подогрева воды можно использовать собственный кипятильник. На ночь все эти опасные с точки зрения режима предметы выкладываются в камере так, чтобы контролер мог их видеть через глазок.
Поскольку душ раз в неделю и все время ходишь с ощущением немытого тела, то в чайнике можно вскипятить воду и обтереться, помыть голову. Для стирки вода тоже кипятится в чайнике.
Постельное белье меняется в банный день. Верхние вещи можно было раз в неделю сдавать в стирку, но предпочтительнее было стирать самому, поскольку применяемое в прачечной дешевое хозяйственное мыло придавало им отвратительный запах. Проблема была в сушке: веревки подвешивать официально запрещалось и приходилось по очереди раскладывать вещи на подоконнике, свободной шконке, вешать на плечиках или придумывать какие-то другие приспособления.
Со временем, глядя на других и обучаясь, начинаешь обустраиваться в камере. Так появляются уникальные пепельницы, сделанные из спичечных коробков и сигаретных пачек, скрепленных собственного же изготовления клейстером из хлеба; солонки и сахарницы из стаканчиков из-под йогурта и обрезанных пакетов из-под сока; всевозможные крючки и держатели из согнутых под нагревом на спичке шариковых ручек для полотенец и сушки белья; разделочная доска из разрезанной и выпрямленной в горячей воде пластиковой бутылки; скотч из этикеток на парфюмерии; прочные канатики, сплетенные из распущенных носков и т. п.
Вот, пожалуй, и весь казенный быт — удивительный и малодоступный для обычного понимания, начиная с площади помещения и его обустройства и кончая посудой и одеждой. Кто бы мог подумать, что так можно просуществовать не год и не два. Трудно, если вообще возможно, привыкнуть жить одновременно и в туалете, и в столовой, и в кухне, и в спальне, и в курилке со всеми присущими этим помещениям свойствами и запахами. Я все время кощунственно и не к месту вспоминал, как, живя один, мучился в Сеуле в 200-метровой квартире с тремя туалетными комнатами из-за отсутствия уюта и необходимости самому поддерживать в ней порядок.
Говорят, что, когда у Матиаса Руста, приземлившегося на Красной площади в Москве и сидевшего потом в тюрьме, спросили после возвращения в Германию, что представляет собой российская тюремная камера, он ответил: «Не знаю. Я все время просидел в туалете».
Примерно через полгода такой «туалетной» жизни я писал своей жене: «О том, что я соскучился — и по тебе, и по Наде, и по работе, и по дому и вообще по нормальной жизни — говорить не надо. Прежде я бы никогда не поверил, что смогу это выдержать и морально, и физически. Это лишний раз подтверждает, что человек — это скотина, существующая в любых условиях с тем или иным успехом. Именно здесь понимание того, что все чины и звания, как и многое другое — ерунда. Нужна лишь нормальная жизнь с недоразумениями, горестями и радостями, усталостью, с нормальными мыслями в голове».
Сокамерники
Занимались в камере каждый своим делом. Можно было читать, смотреть телевизор, слушать радио, просто сидеть или лежать, размышляя, писать, разговаривать. Основной принцип камерного сосуществования — делай все, что хочешь, но не мешай другому. И здесь многое зависело от соседа, от его понимания, что такое «не мешай». Один искренне не понимал, почему нужно смотреть новости, а не MTV, другому не нравилось, что ты читаешь, а не беседуешь с ним, третий любил походить по камере для разминки — четыре шага в одну сторону, четыре — в другую. Все люди разного возраста, разного уровня образования и жизненного опыта, разного воспитания, по-разному оказавшиеся в тюрьме.
Помню, несколько дней мне пришлось быть в камере с чеченцем Турпал-Али Атгериевым. Его перевели в камеру, где мы уже около двух месяцев жили с соседом по имени Руслан. Али — так он для простоты просил себя называть — общительный грамотный молодой человек, как мусульманин ежедневно по расписанию совершал намаз, для чего у него был специальный отрывной календарь с указанием времени восхода и захода солнца, который он повесил на самое видное место. Причем, как и всякий неофит, он делал это с особым тщанием и днем и ночью со всеми необходимыми приготовлениями, подолгу крутясь вокруг раковины и унитаза. Мы с Русланом в целом относились к Али с пониманием, хотя он доставлял нм неудобства: когда его ночью будили, то, естественно, пробуждались и мы, когда он молился, мы должны были хранить тишину. Несмотря на то, что мы никак не высказывались по этому поводу, тактичный Али буквально через несколько дней сказал нам:
— Не обижайтесь, ребята, но я написал заявление, чтобы меня опять перевели в одиночку, как я и сидел раньше. Не потому, что вы плохие парни, но я чувствую, что вам неудобно со мной, да и мне с вами тоже.
Он мог бы этого и не говорить, просто написав заявление. Но, как очевидно, его понимание порядочности требовало объяснений. Подобная тактичность — скорее исключение, чем правило, в тюремном существовании. Правда, думаю, у него была и другая причина уйти от нас. Мое искреннее стремление прояснить для себя, что называется из первых уст, существо чеченской проблемы навело его, видимо, на мысль о неслучайном характере его подселения именно в эту камеру.
Кстати, Али совсем не производил впечатления больного человека и не жаловался на здоровье, и я с удивлением и неверием потом прочитал в газетах о его смерти из-за каких-то болезней в тюрьме, где он после суда отбывал наказание.
Сокамерников, как известно, не выбирают. За три года и почти семь месяцев в «Лефортово» меня около 20 раз переводили из камеры в камеру, и я сменил порядка 30 соседей. С одними был несколько дней, с другими — несколько месяцев, а с неким Мишей — целых десять месяцев. При этом без нарушения закона, запрещающего содержание в одной камере несудимых с лицами, ранее отбывавшими наказание, или с лицами, в отношении которых приговор вступил в законную силу, я находился не более полугода.
Несомненно, что такая непредсказуемая по времени и частая смена камер и соседей сознательно использовалась администрацией изолятора для создания психологической неустойчивости и напряжения, когда каждый раз приходится приспосабливаться к новым соседям и налаживать быт, для подавления воли и акцентирования подневольности. Каждый раз открываемая кормушка могла означать наставленный на тебя палец вертухая и вопрос: «Ваша фамилия, имя, отчество?» — и далее приказ: «Собирайтесь на выход с вещами!»
Но использовалась она не только для этого. На каждом этапе следствия и суда сокамерники подбирались таким образом, чтобы получить дополнительные сведения для обвинения, направить ход мыслей и соответственно действий в нужном властям направлении, создать в камере соответствующую атмосферу и настроение, которые бы определяли поведение человека.
Для этого в «Лефортово» существуют осужденные, вставшие на путь сотрудничества с властями под обещание условно-досрочного освобождения и отбывающие наказание в камерах под прикрытием незамысловатой легенды, рассчитанной на дилетантство большинства узников. Они выполняют роль «наседок» или, говоря профессиональным языком, почерпнутым у одного из специалистов в этой области, обеспечивают оперативное прикрытие камер. Как правило, это не раз уже сидевшие люди, прошедшие другие московские изоляторы и объясняющие свой перевод в изолятор ФСБ «проведением доследования по другому делу» или «ожиданием суда над знакомыми для того, чтобы выступить на нем в качестве свидетеля». В силу своего тюремного опыта и предназначения они заметно выделялись на фоне других заключенных в первую очередь своим поведением, необъяснимой безмятежностью существования, стойким отсутствием желания ходить на прогулку, в это время, видимо, проходило их общение с куратором.
Встречался я и с другими, посолидней, из числа непосредственно узников «Лефортово», пошедших на сотрудничество с администрацией, среди которых были и бывшие сотрудники правоохранительных органов. Их легенда объясняла пребывание в изоляторе «затянувшимся рассмотрением дела по кассации», «ожиданием ответа на прошение о помиловании», «предстоящим направлением в больницу».
С такими людьми в основном и приходилось делить камеру, перенимать опыт тюремной жизни. Кстати, Поупа все время держали в шестиместной камере. Мы с ним шутили, что он, как фигура более значимая, чем я, нуждается и в более серьезном пригляде.
Я уже рассказывал, как меня встретил мой первый сокамерник советами не противиться следователям. Он же при помощи Библии, которую знал и цитировал наизусть, настойчиво увещевал меня смириться с неизбежным, быть мужчиной и уметь проигрывать. Его подход, особенно поначалу, отличался подчеркнутым интеллектуализмом и демонстративной заботливостью. Он, например, взял на себя всю заботу о получаемых нами из дома продуктах и приготовлении всевозможных салатов, пытался оградить меня от мытья посуды и пола. Когда я вставал, на столике уже стоял горячий кофе и были готовы бутерброды.
Круг интересовавших его вопросов в наших беседах вроде бы на общие темы носил явно целенаправленный характер. Расспрашивая о Корее, он, как бы между прочим, «чисто по-мужски» интересовался, была ли у меня любовница-кореянка, сколько стоит проститутка в Сеуле и пользовался ли я их услугами — видимо, следствию хотелось объяснить отсутствие у меня денег и ценностей сладострастием. Были и беседы об автомобилях, с вопросом, какой я куплю в будущем, обсуждения преимуществ вкладов в зарубежные банки.
Но больше всего мне запомнились его выяснения в течение нескольких дней, умею ли я пользоваться шифрблокнотом. Он делал вид, что его не убеждают мои объяснения об отсутствии таковых в МИДе, мол, переписка-то с посольством секретная, а посему я должен знать шифровальное дело. Это уже был явный перебор, выходящий за рамки его в целом осторожного опроса, но, вероятно, таково было задание.
Примерно через два месяца разговоров и идиллии в наших отношениях все повернулось на 180 градусов. «Обидевшись» на меня за то, что, встав ночью в туалет, я разбудил его, он перестал со мной разговаривать полностью. Тишина в камере нарушалась только звуками радио и телевизора да хлопаньем кормушки. Как я понимаю, была предпринята попытка подавить меня одиночеством, тяжелой даже в обычной жизни атмосферой безмолвного общения. Кофе, однако, как и прежде, всегда ожидал меня по утрам. Может быть, и в этом была какая-то цель?
Вновь заговорил он со мной перед Новым годом, за пару недель до того, как меня перевели в другую камеру. Общаясь потом с другими заключенными «Лефортовo», я узнал, что мой первый сокамерник был достаточно известной личностью в этой тюрьме, где провел несколько лет после «Матросски» в связи с «доследованием по другому делу», а затем был освобожден условно-досрочно.
В поисках доказательств моей преступной деятельности в период следствия один из моих соседей, 20-летний парень, получивший срок за распространение и употребление наркотиков, буквально уговаривал меня передать записку на волю. Его якобы должны были в ближайшее время перевести в Краснопресненскую пересыльную тюрьму, откуда передача записки на волю не представляет труда. Однажды он даже разбудил меня, чтобы напомнить еще раз о своем предложении, обещая, что у него ее при шмонах ни в «Лефортово», ни на Пресне не найдут. Вот у него есть при себе 50 долларов, спрятанных в надежной «нычке», и никто же не нашел! Это было по-детски, но, видимо, с кем-то и срабатывало в расчете на наивность предлагающего свои услуги.
Имел я и совсем провокационное предложение от одного из состоятельных, по его словам, соседей дать мне «тысяч 40–50 зелени» для подкупа судьи, чтобы решение было в мою пользу. («Без отдачи, старик! Я ж понимаю, что у тебя нет и не будет таких денег. Но ты хороший мужик, мне тебя жалко. Мой адвокат все организует с твоим».)
Когда мой последний судебный процесс подходил к концу, в августе 2001 года меня перевели в камеру, где соседом оказался уже упоминавшийся бывший офицер одной из российских спецслужб Валерий Оямяэ, осужденный по той же статье, что вменялась и мне. В эту камеру, к Валере, я и вернулся после оглашения приговора и беседы в автозаке относительно того, какие шаги от меня ожидаются в результате столь «мягкого» приговора. Его комментарии в этот и последующие дни были как бы продолжением той беседы в автозаке, когда меня отговаривали от обжалования приговора Мосгорсуда. Их суть сводилась к тому, что раз уж мы попали в эти жернова, то виноват ты, не виноват, а нужно смириться и не рыпаться, и думать не о том, как добиться оправдания, что при нашей системе невозможно, а о том, как быстрее выйти из заключения. А уж потом можно заниматься и реабилитацией, если в этом будет необходимость и желание.
Сам он из этой камеры ушел на этап, чудесным образом освободившись к концу года, хотя чудес не бывает, а причину здесь нужно искать совсем в другом. Кстати, Анатолий Иванович Бабкин уж совсем не по недосмотру администрации «Лефортово» тоже какое-то время находился в одной камере с Валерой Оямяэ.
Отнюдь не всегда надежды, возлагаемые оперативниками на сокамерников, оправдывались. Например, в самом начале третьего процесса, в конце 2000 года, меня от спокойных и грамотных соседей — майора спецназа ВДВ Константина Мирзоянца и начальника УБОП по Тверской области подполковника Евгения Ройтмана — перевели в камеру к крайне неуравновешенному и неуживчивому, ранее неоднократно судимому Сергею. Он обвинялся в многочисленных убийствах. В силу особой опасности преступлений, а также взрывного характера, его даже из камеры всегда выводили в наручниках. Предполагалось, очевидно, что новая обстановка добавит мне «нужного настроения».
И действительно, он встретил меня весьма настороженно и колко. Было тяжело после всех волнений, связанных с судом и выездами из изолятора, возвращаться в камеру, где невозможно расслабиться. Но по мере общения мы постепенно нашли общий язык. Уроженец маленького приволжского городка, не лишенный природной смекалки и любознательности, он часто просил меня рассказать о «Карелии», имея в виду Корею, и с удовольствием слушал. Сам же, как более опытный в тюремной жизни, взял на себя роль моего своеобразного покровителя.
Помешанный на чистоте, ухаживавший часами за своей одеждой, Сергей каждый раз перед выездом на суд по своей инициативе чистил щеткой мой пиджак, приговаривая, что человек всегда должен быть опрятным и что появиться в суде в костюме с ворсинками от пуховика — значит унизить себя перед ментами.
Однажды, когда у меня неожиданно отобрали очки, он счел необходимым вмешаться и объяснить вертухаям на понятном им языке, что он думает по этому поводу, закончив свои пояснения криком в открытую кормушку:
— Думаете, можно издеваться над безответным человеком?! Я вам моего дипломата не дам в обиду!
В целом же общение с соседями по камере, если отвлечься от скрытой деятельности большинства, о которой я не забывал, но на которой по причине отсутствия возможности проговориться и не зацикливался, было обычным общением людей, находящихся в экстремальных условиях тюрьмы, познающих друг друга, но в силу различий прежнего жизненного опыта не всегда достигающих взаимопонимания.
Мы разговаривали на разные темы. Слышал я и браваду — подумаешь, мол, несколько лет тюрьмы вместе со своими пацанами, зато я ездил и буду ездить на БМВ — как правило, все представляются большими знатоками современных «крутых» автомобилей и владельцами машин класса не ниже «Бэшки» — и теперь уж меня не поймают, я теперь стал умнее. Слышал и сожаления о своей бестолковой жизни вперемежку с безысходным намерением продолжить ее и в дальнейшем.
— Ты знаешь, — говорил мне с тоской Миша, в свои 28 лет уже трижды судимый и проведший в заключении больше десяти лет, — я с тобой в камере нахожусь уже больше времени, чем жил с женой. Вот я вижу, ты волнуешься, переживаешь, а я лежу сытый и думаю: все вроде бы идет как надо. Ты говоришь, что у тебя нет знакомых, которые бы сидели, а у меня, наоборот, нет таких, которые бы не сидели.
За полгода до того, как его в очередной раз закрыли, он женился, у него родился сын, которого он хотел сделать хоккеистом или ментом, поскольку «и те, и другие имеют много денег». Сам он собирался «остановиться», когда получит не менее трех миллионов долларов — столько, по его расчетам, ему нужно было до конца жизни, чтобы на все хватило, включая регулярное потребление «винта», который «вовсе и не наркотик, а стимулятор активности». Если немного урезать свои потребности, рассуждал он, то хватит и двух миллионов. У него был план, как «получить» эти деньги.
— А работать ты что, никогда не собираешься? — спрашиваю я.
— Ну, если б мне платили тысячи полторы-две «зелени» в месяц, я бы, наверное, пошел. Вот жена моя работает после училища поваром в заводской столовой, а получает копейки.
— А что ты умеешь?
— Ну, например, умею делать мышеловки. Мы их делали на зоне в Коми последний раз. И вообще, еще в лагере на малолетке я окончил одиннадцать классов и даже собирался после освобождения поступать в институт, да потом раздумал.
Миша считал себя вполне образованным человеком. Когда мы играли в «балду» он с большим недоверием относился к используемым мною незнакомым ему словам и правописанию. Однажды я написал безобидное слово «пальто», и тут он взорвался:
— Ну тут-то ты меня не обманешь. Я точно знаю, что это слово пишется через «о». Оно проверяется словом «польта».
Миша регулярно встречался с женой и сыном. Свидания длились по нескольку часов, причем не через стекло и по телефону, а в отдельной комнате. Потом он рассказывал мне, как играл с ребенком. И в соответствии с законом, и в соответствии с практикой такие свидания предоставляют только осужденным, но никак не подследственным или подсудимым. Собственно мой сосед и отбывал наказание, зарабатывая себе «скощуху» соглядатайством.
Сидел я в камере и с ментом, капитаном-оперативником уголовного розыска. Из его откровений я узнал, что его коллеги начинают рабочий день со стакана водки, что на обыск и задержание не ходят без патронов или пакетика наркотиков и что уложить на рабочий стол и «уть» допрашиваемую женщину в обмен на поблажку или обещание отпустить — само собой разумеющееся дело. Его хобби было коллекционирование фотоаппаратуры и видеозаписей, для просмотра которых у него был домашний кинотеатр последнего поколения. Это было еще задолго до шумной кампании по разоблачению «оборотней в погонах».
Приятные воспоминания у меня остались от общения с Андреем из Волгограда, с которым я соседствовал в последние недели своего пребывания в «Лефортово», когда уже не представлял для ФСБ никакого оперативного интереса. Экономист по образованию, мастер спорта по шахматам, он не скрывал, что просчитался в разработанной им схеме ухода от платежей в каком-то коммерческом предприятии и был обвинен в мошенничестве.
— Знаете, Валентин Иванович, — единственный из сокамерников он называл меня на «вы» и по отчеству, — все-таки экономический факультет сельскохозяйственного института в Волгограде — это не МГИМО, не хватило образования. Все продумал, все рассчитал. Думал, нашел в законе дырку, а оказалось — ошибся.
Мы много говорили об экономике. Если мои профессиональные знания ограниченны в основном международными вопросами и теорией, то Андрей и по образованию, и по опыту предпринимательской деятельности знал наши внутренние проблемы. По его словам, иностранные бизнесмены у нас практически работать не могут, так как писанные правила в России, сами по себе весьма запутанные и сложные, ничего не имеют общего с правилами неписаными, с практикой, которая строится на системе личных связей и бесконечных «откатов». Бизнесменам обязательно нужен поводырь из числа россиян, знакомый с методами ведения дел и имеющий связи. Но в этом в то же время заключается и ловушка для иностранца, поскольку поводырь этот скорее всего будет работать на себя, а отнюдь не в интересах бизнесмена.
Андрей получил семь лет, но не отчаивался и был полон оптимизма, не желая тратить время попусту. Он предложил давать мне уроки игры в шахматы в обмен на уроки английского языка, который пытался учить самостоятельно. Я не чувствовал в себе преподавательских способностей, но согласился помочь. Мы с ним занимались два раза в день по полтора часа минимум, хотя он был готов и дольше.
— Мы скоро расстанемся, а мне надо получить от вас как можно больше, — говорил он.
Не раз в заключении я слышал о желании учить английский язык с моей помощью, что, впрочем, желанием так и оставалось. Андрей — единственный, кто его осуществлял.
Через своих сокамерников я получил опыт общения с неведомым мне ранее срезом нашего общества, который, по официальным данным, составляет 30 % мужского населения страны. Именно столько людей прошло у нас тюрьмы и суды. Я узнал нечто новое, неведомое мне доселе. Другое дело, нужны ли этот опыт и это новое? Без них я бы вполне мог обойтись, хотя, в утешение себе, знаю, что любой опыт, любые знания — во благо.
Администрация
Роль администрации тюрьмы в работе с заключенными, разумеется, не сводится к манипуляциям с их переводами из камеры в камеру к «нужным» соседям. Я не раз вспоминал слова Н. А. Олешко, сказанные им в одной из наших первых встреч, что условия в изоляторе могут быть разными. Это действительно так. Есть камеры сухие и теплые, а есть сырые и холодные, кому-то можно иметь очки при себе, кому-то они выдаются только днем, так как «ночью положено спать», кому-то можно иметь собственное постельное белье, кому-то нет, кто-то получает от родственников определенные продукты, кому-то они не положены и т. д. Эти вроде бы мелочи в тюремной жизни имеют существенное значение. Причем, если что-то было «положено» вчера, то это не значит, что будет «положено» и завтра, если на следствии и суде, а уж тем более в изоляторе, ты повел себя не так, как от тебя ожидали.
У администрации могут быть разные предлоги для изменения условий содержания — предела для демагогии и своеволия нет. Вот, например, как было отказано в разрешении получить постельное белье из дома:
— Вы понимаете, — говорил один из заместителей начальника СИЗО, — я не могу вам разрешить иметь собственную простыню. А вдруг вы повеситесь на ней? Кто за это будет отвечать?
— Но ведь при желании я могу сделать это и на казенной простыне.
— Это другое дело. Казенную простыню вам дал законодатель, он и несет за нее ответственность. А если я вам разрешу иметь свою, то получится, что я дал орудие самоубийства, и, следовательно, я несу за это ответственность.
Он попросту издевался. Самоубийство в условиях существующего в «Лефортово» режима исключено.
Широко практикуются администрацией действия, выбивающие человека из колеи, нервирующие его и провоцирующие на эмоциональные взрывы. Так, не прошло еще и двух месяцев моего заточения, как в субботний день, когда тишина в тюрьме наиболее пронзительна, в камере открылась кормушка и после традиционного вопроса: «Ваша фамилия, имя, отчество?» — мне приказывают немедленно готовиться к выезду из изолятора, «одевшись по сезону». Зачем? куда? — об этом, как обычно, ни слова, «не положено». Я, естественно, оделся, сижу, жду, судорожно размышляя, что бы это могло значить. Голова от волнения соображает туго, все забивает единственная мысль — наверное, конец моим тюремным мучениям, или, может быть, переводят в другой изолятор, как грозился следователь, но почему тогда не сказали о вещах?
В таких размышлениях и ожидании выезда, доведших до дрожи в руках, прошел час, другой. Наконец, я не выдержал и, включив сигнал вызова, обратился к контролеру: когда же будет выезд? Прошло еще не менее получаса, пока он выяснял, и пришедший начальник смены — «корпусной» — объяснил, что никакого выезда не предполагается, и мне и моему соседу вся эта история пригрезилась. Юрий Петрович во время очередной встречи со следователем Петуховым пытался узнать, что все это значило, но тот, естественно, отрицал причастность следствия к действиям администрации изолятора.
В другой раз перед отбоем контролер вдруг потребовала сдать очки. Мои попытки объяснить, что у меня есть разрешение не сдавать их на ночь, что я этого не делаю уже полтора года, лишь добавляли жесткости ее требованию. Я сдал. Предполагалось же, видимо, мое неповиновение, какие-нибудь резкие слова с моей стороны, позволившие бы обвинить меня в нарушении режима со всеми вытекающими отсюда последствиями. В любом случае, такие мелкие уколы в тюрьме больно отдаются.
Арсенал средств для того, чтобы унизить человека, вывести его из себя, у тюремной администрации поистине безграничен. Как-то в начале февраля 2001 года, после возвращения с судебного заседания мне ни с того ни с сего была устроена проверка на алкогольное опьянение. Меня заставили дуть в прибор, считать в обратном порядке от сотни, отнимая по три, мерили давление. Причем занимался этим заместитель начальника медчасти, конечно же, случайно оказавшийся в изоляторе в нерабочее время. Разумеется, никакого алкоголя обнаружено не было, но они еще раз дали понять, что могут делать со мной что угодно.
Руководство изолятора было вынуждено признать незаконность этой проверки и принести «официальное извинение» в связи с моим заявлением начальнику «Лефортово», в котором я просил разъяснить, какими нормативными актами проверка предусмотрена. Признание ошибок не в обиходе офицеров ФСБ, и посему безропотное стремление извинением снять вопрос вызвало у меня сомнение насчет «проверки на алкоголь». Ведь мне только так сказали. Может, проверялось что-то другое? Например, моя реакция на действие установленной в зале суда аппаратуры?
Не гнушалась администрация и более откровенными провокациями в стремлении подсобить обвинению. Однажды, когда второе рассмотрение дела в Мосгорсуде только началось, меня после возвращения из суда встретил конвоир, по-моему лейтенант, и, как обычно, отвел в адвокатскую комнату для обыска. Там, забыв о шмоне, он склонился к моему уху и, перейдя для пущей достоверности на «ты», заговорщицки зашептал:
— Тебе привет от сына. Мы с ним соседи. Узнав, что я работаю в «Лефортово», он просил передать, что у него все в порядке. Он ждет от тебя письмо, и, когда оно будет готово, я передам. Только не говори громко — здесь все прослушивается.
Немало ошарашенный, я шепотом его поблагодарил и обещал подумать над письмом.
В течение пары недель после этого разговора дежурства лейтенанта неизменно приходились на тупик возле камеры, где находился я. Всем своим видом он давал понять, что ждет, когда же я, наконец, воспользуюсь его предложением. Но у меня не было ничего такого, что я хотел бы сообщить Андрею помимо нашей официальной подцензурной переписки. К тому же я понимал, что предложение лейтенанта — банальная попытка властей получить хоть какой-то компромат на меня, что конвоир и в глаза не видел моего сына. Позже я лейтенанта в тюрьме не видел, а Андрей подтвердил, что у него нет и не было подобного знакомого.
В конечном итоге, перед завершением своего пребывания в «Лефортово» по согласованию с адвокатами я подал жалобу в районный суд на условия содержания в изоляторе с точки зрения как внутреннего законодательства, так и Европейской конвенции по защите прав человека и основных свобод. Основной упор в жалобе был сделан на крайне низкий уровень медицинского обслуживания, отказ разрешить проведение независимого квалифицированного осмотра врачами международных организаций «Врачи мира» и «Врачи без границ», отсутствие питания в дни выезда из СИЗО, условия доставки, бесконечные переводы из камеры в камеру и условия в самой камере, исключающие возможность даже краткого уединения. Обратил внимание я и на незаконность существования изолятора в подчинении ФСБ.
Думаю, что я был первым за всю историю «Лефортово», кто это сделал, поскольку моя жалоба вызвала совершенно неадекватную реакцию у администрации. Через день меня вызвали к заместителю начальника изолятора, где в присутствии начальника медчасти потребовали обосновать и разъяснить представленную жалобу. При этом мои собеседники имели на столах перед собой перепечатанные копии жалобы, хотя она была написана мной от руки. Мои ссылки на то, что я не вижу предмета разговора, что закон запрещает перлюстрацию переписки заключенных с судебными и надзирающими органами, опровергались тем, что, мол, это особый случай, поскольку администрация не может не обращать внимания на жалобы, связанные с условиями содержания.
Для того чтобы придать беседе многозначительный характер и морально подавить меня, на всем пути от камеры до кабинета заместителя начальника СИЗО меня, помимо конвоира, сопровождал оперативный сотрудник с видеокамерой, назойливо ведший съемку. Сотрудники с видеокамерами были расставлены и по маршруту следования.
Согласия на съемку, конечно, никто у меня не спрашивал, о ней даже не предупредили. А мой протест заместитель начальника изолятора отвел утверждениями, что снимают всех — такой порядок, и что у меня не может быть оснований для отказа от съемки.
Наш разговор окончился ничем. Я лишь подтвердил свое намерение дать ход жалобе, и она была отправлена в Лефортовский межмуниципальный суд. 17 декабря 2001 года судья вынесла определение, что мое заявление не соответствует закону, поскольку в нем, в частности, отсутствует-де полный адрес органа, чьи действия обжалуются, и не уплачена госпошлина. Мне предлагалось до 27 декабря устранить указанные недостатки, иначе заявление будет считаться не поданным. Это определение я получил в камере вечером 27 декабря — в пределах одного городского района письмо якобы шло десять дней, и установленный судьей срок на устранение недостатков был автоматически упущен. Жалоба не была рассмотрена.
Свидания
Разрешение на свидание между узником и его родственниками — мощный фактор воздействия как на арестованного, так и на его близких. «Будете делать, как вам говорят, встречайтесь с женой хоть каждую неделю», — говорил мне Олешко. «Никуда не пишите и не жалуйтесь, вы делаете только хуже себе и вашему мужу», — говорил другой следователь жене. Мы ослушались советов, и в результате первое свидание дали только через десять месяцев после ареста. Причем не с женой, а с дочкой. И хотя я был рад встрече с Надеждой не менее, чем с Наталией, но следствие продемонстрировало свою «принципиальность» и дало понять, что его советами пренебрегать не следует.
До этого и я, и жена в устном и в письменном виде многократно просили о свидании и регулярно получали отказ. Официально Петухов при этом ссылался жене на «характер уголовного дела» и «тяжесть преступления», в котором я обвинялся, прямо нарушая закон, который гласит, что «подозреваемый с момента задержания вправе иметь свидание с защитником, родственниками и иными лицами», и не делает никаких исключающих оговорок. Генеральная прокуратура, куда Наталия направила жалобу, не усмотрела нарушения, поскольку, дескать, «предоставление свидания обвиняемому с родственниками является правом, а не обязанностью следователя».
Не видел я своих родных и в периоды, когда мое дело находилось в Верховном суде: с марта по сентябрь 2000 года и в декабре 2001 года. В общей сложности еще более полугода. Верховный суд, видите ли, настолько занят, что такие разрешения не выдает. До людей и до закона ему дела нет, он работает на себя.
Но разрешение на свидание — полдела. Далее — его организация, чем также занимается администрация изолятора. Свидание может быть три часа, как разрешает закон, а может быть час или полчаса, как разрешит администрация, оно может проходить в непосредственном контакте, когда можно поцеловать друг друга и взять за руку, а может быть через стекло по телефону.
Не считая первого свидания с дочкой, которое было организовано в кабинете следователя и под его надзором, все остальные мои встречи с родными в «Лефортово» проходили в течение часа и через стекло. При этом необходимости в телефоне не было, поскольку в маленькой разделенной стеклом и решеткой кабинке все и так было слышно, но телефонную трубку в любом случае нужно было снять и положить рядом. В задачу сидящего поблизости вертухая входило недопущение недозволенных тем в ходе беседы. Другое дело, что многие из них откровенно спали во время свиданий.