Москва — Тверь — Москва
Наслушавшись «доброхотов» из числа сокамерников об ужасах этапирования, пересыльных тюрем и лагерей, я с тревогой ждал будущего после вступления в законную силу приговора. Вместе с тем понимал неизбежность предстоящего и старался настроить себя в том духе, что, если другие могут выдержать, то смогу и я. Три с половиной года в «Лефортово», полагал я, дали мне закалку и умение общаться с непривычным окружением, приучили довольствоваться в быту самым необходимым. С точки зрения потребностей, терпимости, выдержки я стал другим человеком. Помнил я и слова Щаранского, что после замкнутого пространства тюремной камеры лагерь воспринимается как мини-свобода.
25 января 2002 года меня перевели в пересыльный изолятор на Пресне. От ФСБ я перешел во власть Главного управления исполнения наказаний Минюста, ГУИНа. Просмотрев мои документы и поговорив со мной, дежурный офицер сборного отделения тюрьмы сказал, что поскольку сегодня пятница и руководство уже разошлось по домам, он меня оставляет до понедельника в своем отделении.
Узкая, как коридор, камера, куда меня поместили одного, имела четыре двухэтажные шконки, расположенные вдоль стен, и находилась в полуподвале: из маленького окна были видны лишь ноги ходящих по тюремному двору людей. Пол скользкий от влаги, под потолком еле светила, мигая, лампочка дневного света. Кругом грязь, холодно. Никаких постельных принадлежностей. Спать пришлось на голых досках, надев на себя все имеющиеся теплые вещи и свитера, не снимая зимней обуви. О времени суток узнавал только по появлению трижды в день баландеров. Чтобы вскипятить воду, приходилось залезать на верхнюю шконку и подключать кипятильник к проводкам, кем-то уже выведенным от лампы — электрической розетки не было.
Впечатление было поистине ужасное, о чем я и написал жене. Казалось, все, что мне говорили, сбывается и так будет все время. В этих условиях я провел три дня.
В понедельник, однако, после разговора со старшим офицером за мной пришли и отвели в тюремную больницу, где поместили во вполне приличную по тамошним меркам теплую двухместную камеру с англоговорящим негром, выдали все постельные принадлежности.
Гуиновцы оказались гуманнее и милосерднее, чем эфэсбэшники, они понимали, что после трех с половиной лет в «Лефортово» с моими заболеваниями мне нужна медицинская помощь. Конечно, она была условной и сводилась к неограниченной выдаче просроченных лекарств и к ежедневной выдаче молока, но меня приятно удивил сам подход администрации изолятора, стремление в меру своих возможностей помочь человеку, кем бы он ни был. Кроме того, больничка в любой тюрьме — это лучшая часть из имеющихся в ней камер, пользующаяся «гревом» (продовольственной и другой помощью) даже со стороны обитателей других камер.
С сокамерником — почти двухметровым широкоплечим гигантом, страдающим гипертонией — мы быстро нашли общий язык. Выяснилось даже, что мы почти однофамильцы: я — Моисеев, он — Мозес. В России Стивен жил давно, здесь окончил институт и аспирантуру по экономике, и по настоянию своей российской жены принял гражданство, отказавшись от подданства Великобритании. Занимался бизнесом, а в тюрьму попал усилиями охранников фирмы, при помощи которых его обвинили в краже старого дивана из квартиры, снимаемой им за три тысячи долларов в месяц и оплаченной за полгода вперед. Охранники хотели получить долю в его бизнесе по торговле электроникой и бытовой техникой, а он противился.
Стивен очень переживал и никак не мог смириться, что суд признал его виновным в том, чего он не совершал и по всей логике не мог совершить. Суммы его доходов, оплаты жилья и инкриминированной ему кражи — несопоставимы.
— Валентайн Иванович, — как-то спросил он меня, обращаясь, как обычно, наполовину по-русски, наполовину по-английски, — Вы когда-нибудь плакали в тюрьме?
— Нет.
— А я сегодня все утро, пока вы спали, плакал от обиды. И это не в первый раз.
Его состояние можно было понять: объятия его новой родины оказались удушающими.
Атмосфера Пресненского изолятора резко отличалась от лефортовской: никакого подъема, отбоя, смотри телевизор хоть всю ночь, делай что угодно, все твои вещи при тебе. Кормушка в двери всегда открыта из-за сломанного замка, мимо постоянно ходят и заглядывают в нее зэки из отряда хозяйственного обслуживания, выпрашивая сигареты или еду у Стивена, предлагая в обмен заточки, сделанные из разовой зажигалки со впаянным в нее куском металла. Кормушку приходилось самим закрывать, устраивая отвес из бутылки воды, чтобы оградить себя от надоедающих и днем и ночью визитеров.
Контролер в коридоре, разумеется, находился, и даже иногда покрикивал, но его роль была как-то мало заметна. Однажды, придя со Стивеном с прогулки, мы минут десять его искали по другим коридорам, чтобы он открыл камеру. После «Лефортово», где шага невозможно ступить без выводного конвоира, это было весьма необычно.
Когда меня на Пресне навестила Каринна Акоповна Москаленко, ее первым полувопросом, полуутверждением было:
— Ну что, будем писать жалобу на условия содержания?
Жена, естественно, поделилась с ней описанием условий первых дней пребывания в изоляторе, которое я сделал в письме, и Каринна Акоповна думала, что так все и продолжается. Я рассказал ей, как обстоят дела сейчас, отметив, что чувствую себя и морально, и физически гораздо лучше, чем в «Лефортово». Здесь как-то проще, человечнее, чувствуется жизнь. Нет ковровых дорожек, грязно, не всегда контролеры трезвы, и они, как правило, изъясняются матом, но здесь нет той гнетущей атмосферы, которая подавляет в «Лефортово».
На пересылке я пробыл чуть более двух недель. 13 февраля опять команда: «На выход с вещами!» — и на этап.
После многочасового ожидания в сборном отделении, где все гадали, куда отправят, и отсыпались после переполненных камер, ближе к ночи нас погрузили в автозаки и повезли на вокзал. Предварительно нам выдали сухой паек на дорогу: буханку хлеба, щепотку чая, грамм двадцать сахара и треть банки килек в томатном соусе, завернутых в бумагу, от которых почти все отказались, так как они просто текли.
Путешествие до Твери, куда направлялся этап, было недолгим — около двух часов на поезде. Но и этого времени оказалось достаточно, чтобы прочувствовать все прелести этапирования. Купе арестантского или, как его называют, столыпинского вагона, отличается от обычного прежде всего тем, что верхняя полка здесь занимает все пространство купе и таким образом делит его на два яруса. Забираются на нее через небольшой люк. Коридор от купе отделен решеткой. Нас набили по двадцать с лишним человек в купе. Причем все — с двумя, а то и тремя баулами. Люди сидели друг на друге, умудряясь на коленях держать еще и вещи.
Отдельные купе были выделены для шмона, на который нас вызывали по одному. В темноте и хаосе битком набитого купе нужно было найти свои вещи и бегом тащить их для досмотра, смысл которого мне сначала был непонятен: ведь нас шмонали на Пресне перед выездом. Понял потом, когда многого в своем небогатом скарбе не досчитался — от чая и мыла до туалетной бумаги.
Конвой, впрочем, был «с понятием» — брал не все, а лишь то, что считал лишним. «Надо делиться», — коротко бросил один из досматривавших меня, увидев в моих вещах 30 пачек сигарет и несколько плиток шоколада. Но это было лишь «официальное изъятие», другое пропало в полумраке купе без комментариев.
После шмона и окончательного расселения, офицер, прохаживаясь по коридору вагона с самодовольной улыбкой и помахивая дубинкой, громко объявлял:
— У кого есть претензии к петербургскому конвою, делайте заявления. Будем разговаривать и разбираться по одному.
Претензий, разумеется, ни у кого не было. Какой может быть разговор, всем было понятно. Да и измотанным ожиданием, погрузкой под истошный лай собак и беготней по вагону с тяжелыми баулами людям было не до своих вещей. Все были рады короткому отдыху под стук колес и потихоньку дремали.
Во мне этот стук будил грустные воспоминания. Несчетное количество раз я ехал по этому пути из Москвы в Питер и обратно. В разном качестве: и только что поступившим в институт и переполненным радостью студентом МГИМО, и во время студенческих каникул, и позже, сотрудником МИДа для встречи с родственниками и друзьями, просто навестить родной город. Родился и вырос я в Ленинграде, там же окончил школу, а потом поступил в институт в Москве, жил в студенческом общежитии и позже, женившись, осел в столице окончательно. Осел в столице — условно, поскольку около 15 лет проработал за рубежом в длительных командировках: 12 лет в Пхеньяне, два года в Сеуле и год в Вене.
Со временем связи с Петербургом ослабли, но любовь к городу осталась. Русские все же очень сентиментальные люди. Видимо, поэтому и существует наша страна, иначе бы все уже давно разбежались.
Мог ли я когда-нибудь думать, что поеду по этому пути в качестве зэка по этапу? Для этого ли я переехал из Питера в Москву, чтобы потом приблизиться к нему в арестантском вагоне? Такое не могло присниться даже в кошмарном сне. Но так было. И это было реальностью.
В ночной Твери нас встретил местный конвой. Под крики: «Бегом!» — и тот же устрашающий лай натасканных собак всех усадили на корточки в снежную жижу возле платформы. Вокруг ходили конвойные и для острастки всех без разбору охаживали резиновыми дубинками. Досталось и мне. Но хуже всех пришлось одному парнишке, который при команде: «Всем взять ближайшего соседа под руку!» — от растерянности и в темноте взял под руку конвойного. Его били несколько человек с остервенением, как личного врага.
Так под руку друг с другом, с вещами на шее и в согнутых руках на перевес, нас погнали метров двести бегом через железнодорожные пути к двум автозакам. В него я еле взобрался: ноги и руки дрожали после бега, сердце бешено билось, во рту пересохло. Увидев в переполненной машине идущую по кругу бутылку с водой, я жадно сделал несколько глотков, забыв о всякой брезгливости и осторожности.
В Тверском изоляторе, известном жуткими условиями и перенаселенностью, после длительных согласований и бесед меня поместили в двухместную камеру. «В общей пересыльной ты не выдержишь», — коротко сказал оперативник.
Не знаю, к счастью, что представляет собой пересыльная камера. Мой сокамерник, которого привели в камеру после меня, лишь сказал, что на 30 шконках там 120 человек, но камера, куда поместили меня, была сродни той, в которой я был на сборке на Пресне. Здесь она считалась одной из лучших. Без окон, узкая, как пенал, с покрытыми плесенью от сырости высокими стенами и двумя деревянными топчанами вдоль одной из них. Никаких постельных принадлежностей, лишь на одном из топчанов валялся бесформенный и лоснящийся черным от грязи тюфяк. Но самое главное, в ней отсутствовала раковина. Водопроводный кран был только над дыркой в полу, выполнявшей роль унитаза, так что чистить зубы нужно было уперевшись лицом в нее. Говорили, что прежде эта камера использовалась для приговоренных к смертной казни, а еще раньше все это древнее здание было конюшней при постоялом дворе.
Похоже, что, поместив меня в двухместную камеру, оперативная часть исходила не только из человеколюбия, хотя и на том ей спасибо. Сосед откуда-то знал, что в «Лефортово» я сидел около пары месяцев с бывшим начальником УБОП по Тверской области Евгением Ройтманом, и его очень интересовало все, с ним связанное, вплоть до того, какие, в каком объеме и от кого он получал посылки. Эфэсбэшники, надо полагать, не делились информацией со своими коллегами из МВД, и они пытались получить ее своими силами.
Привезли меня в Тверь в четверг, а в субботу рано утром вызвали из камеры с вещами. «На зону», — подумал я, собираясь. Но ошибся. Один из сотрудников изолятора, проникшийся какой-то симпатией ко мне, шепнул, что меня везут спецэтапом на автозаке обратно в Москву.
— Представляешь, ЗИЛ-130 сколько бензина сожрет из-за тебя одного, — говорил он. — Его же у нас вечно не хватает, вечно экономят, а тут пошли на такое. Видимо, что-то серьезное случилось.
Мне, честно говоря, было все равно, куда ехать, я был готов ко всему. Хотелось лишь определенности. А здесь, действительно, что-то непонятное. Что там еще придумали эфэсбэшники? Все, вроде бы, начинается сначала. Радовало только, что не придется опять ехать в столыпинском вагоне со всеми его прелестями.
Никогда не видел, как возят в таких случаях осужденных за бандитизм и убийства, но мой конвой состоял из пяти вооруженных автоматами крепкого телосложения бойцов, четверо из которых сидели в кузове напротив меня за решеткой, и овчарки рядом с ними. Правда, эти четверо всю дорогу играли в карты, изредка поглядывая в мою сторону. Перед отправкой они мне дали пустую пластиковую бутылку на случай, если я захочу в туалет, поскольку остановки в пути исключались.
Как впоследствии выяснилось, в Тверь я попал по ошибке. «Сотрудники спецотдела УИН по Тверской области, — писала «Тверская правда», — заявили, что в Твери Моисеев оказался случайно и недавно переведен в одно из исправительных учреждений Москвы. Почему осужденного перевели в Тверь, не смог ответить и начальник СИЗО-1 Геннадий Борзых. «Моисеева в СИЗО нет, его дела тоже нет. Да, он был один день. Его привезли и увезли. Почему он был в Твери, я не знаю»».
В Москве меня привезли в специзолятор ГУИНа, расположенный в комплексе зданий «Матросской тишины», но полностью от нее независимый, «четверку», или официально — «учреждение ИЗ-99/1 ГУИН Минюста РФ». Этот изолятор стал широко известен после того, как именно в нем закрыли Михаила Ходорковского.
Во время обязательного досмотра в изоляторе (перед выездом из Твери меня тоже шмонали) ко мне подошел невысокого роста полковник и спросил, не надоело ли мне валяться целыми днями на шконке и не хочу ли я поработать. Я без колебаний согласился, оговорившись, однако, что в силу возраста вряд ли способен к тяжелому физическому труду.
— Вам будет предоставлена работа в соответствии с вашими возможностями, — заверил он. И пошутил:
— До четвертого этажа по лестнице самостоятельно дойдете?
Так я был включен в отряд хозяйственного обслуживания изолятора.
Помещение, где он располагался, поражало чистотой и ухоженностью, непривычной яркостью освещения. Четыре спальни с пружинными аккуратно застеленными кроватями, в каждой — телевизор. Кухня с электрической плитой и холодильником, полками на стенах для хранения продуктов и утвари и телевизором. Большая умывальная комната с зеркалами и индивидуальными ячейками для туалетных принадлежностей по стенам и туалеты с «нормальными» унитазами. Просторный холл и коридор для прогулок, курительная комната с магнитофоном и радиоприемником. Тренажерный зал с душем. На всех окнах шторы, скрывающие решетки. В общем, на мой взгляд, после виденного в заключении ранее, условия, достойные людей. Когда же я узнал, что душем можно пользоваться ежедневно, что в умывальнике есть горячая вода и что туалетные комнаты изнутри запираются, то утвердился в этом мнении еще больше.
В отряде было около 20 человек разного возраста: я был самым старшим, но были и двадцатилетние. Примерно половина из них были москвичи с высшим образованием: бывший муниципальный служащий, сотрудник таможни, врач-стоматолог, подполковник ГАИ, старший следователь прокуратуры и т. д. Они по понятным причинам старались держаться вместе, жили отдельными «семейками» по двое, по трое, деля получаемые передачи и вместе готовя пищу, вместе выписывая газеты.
Некоторые из отрядников побывали до этого в лагерях и были привлечены в обслугу оттуда, некоторые попали в отряд непосредственно из московских изоляторов. Большинство были «первоходами», но были и неоднократно судимые. Всех объединяло стремление получить условно-досрочное освобождение, которое в то время было возможно только в условиях отбывания наказания. Оно же, по идее, ожидало и меня, тем более что возможность для этого наступила еще полгода назад, когда истекли две трети назначенного мне срока заключения.
«По понятиям» работа в отряде хозобслуживания — недостойное занятие, поскольку в нем усматривается сотрудничество с администрацией, с ментами. Людей, идущих на это, презрительно называют «козлами». Я это знал, но не причислял себя к миру, живущему «по понятиям», и потому воспринимал свое новое положение спокойно. Тем более что и вокруг были люди в таком же качестве. Меня, кстати, сразу же на всякий случай предупредили, что если я окажусь на зоне, то чтобы ни в коем случае не говорил, что в изоляторе был «козлом», иначе стану изгоем. Некоторые говорят, правда, что сейчас положение изменилось, и в «козлы» идут ради досрочного освобождения даже авторитеты.
У каждого в отряде были свои обязанности — сварщик, электрик, плотник, сантехник, прачка, — и они выполняли их в течение положенных восьми часов. Утром каждому объявлялось, чем и где он будет сегодня заниматься. Но помимо этого за каждым был еще закреплен и участок в изоляторе для уборки. Иначе говоря, работали много, хотя трудно сказать, насколько усердно и квалифицированно. Вряд ли бывший гаишник был хорошим сварщиком, а бывший следователь — электриком. По специальности работал только стоматолог, он целыми днями проводил в зубном кабинете, вылечив и обеспечив протезами, наверное, весь ГУИН.
Были люди и совсем без специальности, они работали «на подхвате». Особо мне запомнился малограмотный парень Вова, лет 20-ти. Он работал на сельской молочной ферме ездовым где-то в Центральной России и в тюрьму попал за то, что от безденежья и по безалаберности продал четыре алюминиевых молочных бидона на металлолом. Получил он за это три года и четыре месяца. Причем в приговоре, который он охотно показывал, запятая после «3» и цифра «4» были проставлены от руки.
— Вова, — как-то спросил я его, — а почему такой «неровный» срок и цифра написана от руки?
— А четыре месяца — это за последнее слово.
— Как?
— А я судью на х… послал в последнем слове! За что она мне три года дала?!
Меня назначили помощником дневального. В мои обязанности входила уборка помещений отряда, кроме спален, которые убирались там живущими. С дневальным, тоже человеком за пятьдесят, бывшим офицером, мы занимались этим после того, как все расходились по своим рабочим местам. Как и обещал полковник, работа была вполне мне по силам, хотя с непривычки я сильно уставал. Имела под собой основание и его шутка насчет поднимания по лестнице: отвыкнув от движения, я с трудом преодолевал четыре этажа.
Но настроение было вполне сносным, я стал заметно лучше себя чувствовать, появился аппетит. Угнетала только бессмысленность значительной части работы. С работой, которую дневальный прежде делал один, вдвоем мы справлялись, естественно, быстрее. Однако присесть, а уж тем более прилечь, до окончания рабочего дня запрещалось. И поэтому приходилось весь день ходить с тряпкой в руках, делая вид, что протираешь столы и полки.
За этим зорко следил воспитатель отряда Виктор Иванович — высокий нескладный и недалекий молодой человек чуть за 20, недавно получивший лейтенантские погоны, а до этого бывший в этом же изоляторе контролером. Судя по всему, он упивался своей властью над заключенными, каждым своим словом и окриком стараясь их унизить и пыжась показать свою власть. Формы обращения на «Вы» для него не существовало. Его манеры и поведение резко контрастировали с таковыми старших офицеров. Я не встречал человека, включая других представителей администрации, кто бы не говорил о нем с неприязнью. Будучи всего лишь воспитателем отряда, он был менее доступен, чем начальник изолятора полковник Н. Ф. Гончаров, который практически каждый день присутствовал на утренней проверке и с каждым обратившимся мог по-человечески поговорить.
Но в конце концов Виктор Иванович не делал погоды, а лишь отравлял ее, и в целом к нему можно и должно было относиться как к неизбежному злу. Не может же в тюрьме быть все хорошо! Это невозможно по определению!
Благостное состояние закончилось для меня с появлением в изоляторе представителя прокуратуры. К сожалению, я не запомнил его имени и конкретного подразделения, в котором он работал, но помню, что этот пожилой человек зачем-то начал разговор со мной со слов «раньше я работал в другом ведомстве, а теперь вот в прокуратуре».
Смысл его рассуждений сводился к тому, что, будучи осужденным к отбыванию наказания в колонии строгого, а не общего режима, я не могу его отбывать в отряде хозяйственного обслуживания изолятора. Он также сказал, что изолятор не может представить меня к условно-досрочному освобождению, так как не является учреждением исполнения наказания. Поэтому, мол, с точки зрения закона и своих интересов мне нужно уезжать на зону.
Поскольку я не один был в отряде со строгим режимом, то сразу понял, откуда дует ветер. Отказавшись от отряда хозяйственного обслуживания в «Лефортово» и подав кассационную жалобу в Верховный суд, я уже не мог рассчитывать на человеческие условия и условно-досрочное освобождение в другом изоляторе. Ослушников система не жалует в любом качестве.
Хотя я продолжал жить и работать в отряде, но в него так и не был зачислен. 13 марта — ровно через месяц после первого этапа — я вновь отправился на этап, и опять в Тверь.
На этот раз, однако, обошлось без пересыльного изолятора на Пресне. И в «столыпине» меня посадили не в общее купе, а одного — в так называемый тройник — полкупе в начале вагона с тремя полками одна над другой, что тем не менее не избавило от воровства при шмоне и даже в еще большем объеме, чем в первый раз. Меня провожали из изолятора всем отрядом и надавали много полезных и в дороге, и в будущей лагерной жизни вещей: шерстяных носков, сигарет, зажигалок, тюремно-лагерной «валюты» — чая. Многое из этого при шмоне «ушло» ментам.
Повезло и при разгрузке в Твери. Какая-то московская комиссия как раз в ту ночь проверяла работу местной конвойной службы, и все было хоть и бегом под лай собак, и с приседанием на корточки, но не в грязь и без тумаков. Конвойные, злобно, но тихо матерясь: «Понаехали тут из Москвы указывать, как работать. Жалуются, видите ли!» — брали выскакивающих из вагона и растерявшихся зэков за рукав и отводили на место.
Не пришлось бежать рысью и через пути, а команда: «Побыстрей!» — перемежалась с предупреждением внимательнее смотреть под ноги, чтоб не споткнуться о рельсы. Количество автозаков было таково, что меня везли одного. Правда, заталкивая меня с вещами в стакан, конвойный от злости так хлопнул дверью, что я еле успел вжаться внутрь, чтобы не получить удара по спине.
В Тверском изоляторе меня встретили с удивлением, но как старого знакомого, и поместили в ту же камеру, где я был в предыдущий раз. В ней я пробыл меньше суток, и уже утром следующего дня меня на автозаке отвезли в Торжок в областную больницу Управления исполнения наказаний Минюста России по Тверской области.
Торжокская больница
Больница в системе исполнения наказаний — эта та же зона с контрольно-следовой полосой вдоль двойного железобетонного забора в два человеческих роста, контрольными вышками с автоматчиками по периметру, решетками на окнах и дверях в камерах-палатах, охранниками, днем и ночью дежурящими возле них, штрафным изолятором и прочей атрибутикой подобных учреждений.
Но есть и существенные отличия от лагеря. Здесь тоже зэки, только нуждающиеся в лечении, и потому жизненный уклад, или, если использовать официальную терминологию, режим, более щадящий: люди не ходят в робах, могут спать или лежать целыми днями в свободное от лечения время. Говорят, что и питание здесь лучше. По крайней мере, попасть в больницу для зэка означает не только подлечиться, но и отдохнуть от суровой лагерной жизни. По неписаным законам, «под крестом» прекращаются все разборки и распри между зэками, здесь наступает перемирие, как у киплинговских зверей на водопое в период засухи.
Конечно, Торжок — не средоточие медицинской мысли в России, а уголовно-исполнительная система — не центр притяжения квалифицированного медицинского персонала. Не будучи специалистом, не могу судить об уровне врачей в Торжокской больнице УИН, может быть, он и не ниже, чем у городских коллег, но заскорузлые руки и постоянная грязь под ногтями говорили, что главное занятие в их жизни — подсобное хозяйство. Небольшие, хоть и офицерские, оклады, патриархальный уклад маленького провинциального городка не оставляли им другого. Не думаю, что по вечерам они знакомились в библиотеке с новейшими достижениями медицины в специализированных журналах, — им нужно было поливать огород и ухаживать за скотиной. Да и незачем это было: больные весьма непривередливы, ответственность за результаты лечения — минимальная, стимулов к повышению квалификации и самосовершенствованию нет. Звания, как и в армии, идут за выслугу лет.
Врач-психиатр как-то явился на работу в ботинках и брюках, испачканных навозом, источая соответствующий запах. В ответ на робкое предложение санитара почиститься или сменить одежду, мол, от вас, доктор, дерьмом попахивает, он недоуменно заявил:
— А что тут такого? Я торопился перед работой покормить корову, а обуви другой у меня нет!
Кто такой Федор Петрович Гааз никто из врачей, похоже, не знал, и, вторя зэкам, они тяжелобольных отправляли в Петербург «на газы», а не в больницу имени Гааза. Удивительно, но и в Большой советской энциклопедии для него не нашлось места. Наказ Федора Петровича «Спешите делать добро!», обращенный не только и не столько к уголовникам, которых он лечил всю жизнь, оказался в советские времена невостребованным.
Специалистов не хватает. На мою просьбу сделать УЗИ врач ответил:
— Не можем, Валентин Иванович, оборудование есть, но проводить исследование некому. Был специалист, но он недавно уволился.
Примерно так же обстояли дела и с оборудованием для снятия кардиограммы. Компьютерная система, подключенная к велотренажеру, простаивала, а применялся портативный скрипящий кардиограф. Компьютер же лишь иногда использовался для игр — желающих и умеющих поиграть было тоже очень немного. Стоматологический кабинет, оборудованный допотопным креслом без турбины, находился в ремонте более полугода.
Об общем убого-провинциальном уровне больницы свидетельствовала вывешенная в вестибюле традиционная «Схема эвакуации в случае пожара». На ней крупными буквами было обозначено: «лаболатория», «колидор», «херургическое отделение», она была утверждена и начальником больницы, и начальником оперативной части, мимо нее ежедневно проходили все врачи. И для всех написанное было нормой.
Так или иначе, но для осужденных в Тверской области эта больница — единственная возможность получить медицинскую помощь. После нескольких лет тюрьмы и лагерей вряд ли найдется хоть один человек, в ней не нуждающийся.
Одновременно здесь находится около 150 человек, иногда чуть больше. На четырех этажах небольшого здания, построенного в конце 80-х для лечебно-трудового профилактория пациентами-алкоголиками и с соответствующим качеством, расположены четыре отделения — терапевтическое, хирургическое, психоневрологическое и инфекционное. Здесь же расположены и лаборатории, специализированные кабинеты. В другом, двухэтажном, здании, выходящим фасадом в город, находится администрация. Территория между ними площадью соток в 30 используется под огород. Вот и вся больница.
В течение трех недель мне лечили болезнь желудка и другие недуги, по возможности сделали анализы. В Москве при отправке в колонию, видимо, было принято решение сначала подлечить меня, не усугублять запущенные в «Лефортово» болезни. Минюст, как можно полагать, не хотел брать на себя ответственность за последствия упорного нежелания ФСБ оказывать медицинскую помощь своим подопечным.
При поступлении в больницу я весил всего 57 килограммов. Похоже, состояние мое было таково, что врачи не решились отпустить меня от себя далеко. Еще во время лечения мне предложили остаться в больнице в отряде хозяйственного обслуживания. Разумеется, решение принимается не врачами, а оперативным отделом, который и в больнице, как и в любом другом исправительном учреждении, играет первую скрипку, но и у оперативников не было возражений на сей счет. Более того, они подобрали мне и соответствующую работу — хлеборезом. Я дал согласие и с 3 апреля стал рабочим кухни.
В мои обязанности входила резка хлеба на ежедневные пайки для примерно 150 больных и 30 человек хозобслуги, а также их раздача. Каждому — около двух третей буханки, приблизительно 120 взмахов ножом в день. Работа несложная и нетрудная, хотя поначалу я и ее не мог проделать без перерыва. Когда окреп, выполнял за полчаса. Само собой разумеется, на мне лежала и обязанность поддерживать чистоту и порядок в маленькой комнатке, где хранился и резался хлеб, — хлебном цехе, разгрузка продуктов, привозимых через день со склада на кухню. Но это тоже не занимало много времени.
Чем же я занимался в остальное время? Без дела болтаться целыми днями я не мог. Это противно моей натуре, этим я был сыт по горло после трех с половиной лет на шконках «Лефортово» — безделье утомительнее любой работы.
Работа нашлась. Была весна на территории больницы специально выделенные для этого рабочие отряда хозобслуживания начали копать землю под общественный огород, и я по собственной инициативе решил заняться этим же на грядках, закрепленных за кухней. У администрации моя инициатива не вызвала возражений. Разошлись мы только в том, что можно, а что нельзя выращивать. Можно, оказывается, укроп, петрушку и огурцы с морковкой, но нельзя клубнику и горох. Учитывая, однако, что запрет был скорее формальным, мне без труда удалось его обойти. Я посадил и вырастил даже подсолнухи, на которые люблю смотреть, а администрация их «не замечала». Подсолнухи я каждый год сажал и у себя на участке в Подмосковье.
Огородом я занимался не для урожая — на кухне, да при постоянной поддержке родных, проблем с питанием не было, — мне нужно было восстановить себя физически. Огородничеством, регулярными прогулками и подтягиваниями на перекладине я в значительной степени этого добился. Осенью я уже вместе со всеми участвовал в многодневной и весьма нелегкой даже для молодых уборке картофеля на поле, выделенном колхозом для больницы.
На картошку нас вывозили под охраной автоматчиков и собак. В поле доставляли еду, в обеденный перерыв мы пекли картошку — создавалась иллюзия некоего пикника, что было важно для психологической разрядки в условиях монотонной жизни в замкнутом пространстве. Примечательно, что число охранников лишь незначительно уступало числу работающих.
В целом администрация вполне лояльно относилась к работающим в больнице заключенным, без ненужных мелочных придирок, на многие вещи смотрела сквозь пальцы. Видимо, сказывалась и общая больничная атмосфера, не могущая не вызвать у нормального человека сострадания, и то, что, как и все жители маленьких российских городков, где жизнь течет размеренно и неспешно, сотрудники администрации, на мой взгляд, отличались незлобивостью и приветливостью. Конечно, служба в пенитенциарной системе наложила на них отпечаток, но не изжила заложенного натурой изначально. Немногие из них пошли сюда работать по призванию, большинство скорее от безысходности.
— Где вы были до нас? Почему вы так плохо выглядите? — услышал я от одной женщины из администрации, когда приступил к работе. — Ничего, у нас вы придете в себя.
Это не исключало понимания, что перед ними заключенные, отбывающие наказание, но доброжелательная атмосфера значительно облегчала существование.
Как всегда, впрочем, были и откровенные хамы, наслаждающиеся властью над другими, но это скорее исключение. Например, молодой лейтенант — крайне неорганизованный, расхлябанный и весьма далекий от своих обязанностей воспитателя. Чему он мог научить своих подопечных, если кроме мата сам не знал ничего? Даже найти его на территории больницы было нелегко, а о чем-то толком договориться — тем более.
— Напрасно ты его ищешь, Иваныч, — говорил мне дежурный помощник начальника больницы. — Пока он не купит два колеса для своей машины, его никто не увидит.
Кстати, в специзоляторе в Москве был подобный «воспитатель». Думаю, что существующая в системе исполнения наказаний практика назначать на должность воспитателя начинающих сотрудников не оправдана, поскольку они сами зачастую нуждаются в воспитании.
Несмотря на то, что я вновь оказался в отряде самым старшим по возрасту, я, как мне кажется, легко освоился на новом месте и бесконфликтно провел здесь девять месяцев. Думается, что помогла природная и профессиональная общительность. С любым человеком можно договориться, если есть стремление. Хотя на первом этапе чуть было не допустил непростительный, по тамошним понятиям, промах, «дал косяка»: подошедшему к дверям кухни парню, попросившему ведро воды, я предложил зайти на мойку и налить самому. Он стал мяться и отнекиваться, и, недоумевая, я выполнил его просьбу. Потом от старожилов я узнал, что парень вел себя правильно, так как относился к «петухам», т. е. опущенным, которым категорически запрещен вход на кухню и которые вообще живут отдельно от остальных. Даже выпить из кружки, которой пользовался «петух», означает самому стать таковым. Трудно представить, что случилось бы, если бы парень зашел на кухню.
Разумеется, что все, кого это интересовало, знали статью, по которой я оказался в заключении, хотя в этом мире и не принято расспрашивать, кто за что сидит. Не только потому, что лагерный телеграф практически сбоев не дает. Здесь лучше, чем где-либо, знают, что такое отечественное судопроизводство, и соседу доверяют больше, чем тому, что написано в его приговоре. Статья и моя прежняя работа у окружающих вызывали любопытство и удивление — ни с кем подобным в своей жизни они раньше не сталкивались, но ни в коем случае не отторжение. Причем это касалось не только осужденных, но и представителей администрации.
Разделение отряда на «петухов» и остальных было, пожалуй, основным водоразделом в отряде, с которым, несмотря на солидный тюремный стаж, я ранее не сталкивался. Причем оно признавалось не только заключенными, но и администрацией. Если нужно было вскапывать контрольно-следовую полосу, то к этому привлекались только опущенные. На них возлагалась самая грязная и тяжелая работа: вывоз мусора, мытье туалетов, уход за тяжелобольными, и они воспринимали это как должное.
Коллектива как такового в отряде не было, что, говорят, вообще свойственно тюремно-лагерному сообществу. Каждый сам за себя. Все построено администрацией таким образом, чтобы каждый человек в отдельности и отряд в целом были прозрачны. Достигается это доносительством заключенных друг на друга. Практически у каждого есть «свой» опер или другой сотрудник администрации, кому носится информация. Лагерный фольклор утверждает, что путь к условно-досрочному освобождению лежит через оперотдел. Главное внимание уделяется больным — санитары не столько ухаживают за ними и занимаются уборкой, сколько снимают информацию со своих подопечных. Ее качеством и оценивается их работа. Но в поле зрения находятся и коллеги. Поскольку все об этом знают и не скрывают своего основного занятия, то интриги и недоверие к соседу — пожалуй, основная характеризующая отряд черта. И это поощряется администрацией, поскольку делает жизнь заключенных прозрачной и зачастую позволяет сотрудникам играть друг против друга при помощи своих осведомителей.
Меня к подобной деятельности привлечь даже не пытались. Думаю, это объясняется моей статьей, а также загадочной для многих профессией. Понятно, что никто откровенничать со мной не стал бы.
Опера использовали весьма примитивные «наживки» для стимулирования осведомителей. Они настолько задурили им головы, что один из санитаров однажды поделился со мной:
— Ты знаешь, мой «папка», — так между собой называют опера-куратора, — сказал мне, что после освобождения я, если захочу, смогу работать опером или в милиции, или в ФСБ. Но в ФСБ, он мне сказал, нужно знать иностранные языки и уметь работать на компьютере. Придется, наверное, работать в милиции.
Едва достигнув совершеннолетия, он на 13 лет сел за убийство. В больнице был уже около трех лет. Кроме нее и маленького городка в Тверской области ничего в жизни своей не видел. Имея образование в восемь классов, читал по слогам.
Надо сказать, что у подавляющего большинства заключенных образовательный уровень был таким же или еще ниже, да и сроки примерно такими же.
В отряде были настоящие специалисты — столяр, автомеханик, резчики по дереву. Они в основном занимались своим делом. Некоторые не в первый раз отбывали наказание в больнице. А один сантехник «мотал» здесь уже третий срок, а до того строил ее, будучи еще пациентом ЛТП.
Глядя, как сноровисто с раннего утра до позднего вечера практически за бесплатно работает, например, автомеханик, представлялось, что, трудись он так же на свободе, вряд ли бы он совершал преступления, а значит, никогда бы не оказался в тюрьме. Стимулом для напряженного труда было не только стремление заработать условно-досрочное освобождение, но и, я думаю, какая-то внутренняя потребность. А между тем это была уже не первая его ходка на зону. Виной всему водка. Провожая его домой на свободу, невесело шутили: если плохо сделал сейчас, то сам же будет и переделывать через год. Ремонтировал-то он машины сотрудников.
Я столкнулся и с человеком, который отказывался от досрочного освобождения, поскольку откровенно боялся, что на воле не сможет устроиться на работу, сорвется в привычное для своего села повальное пьянство и вновь окажется в тюрьме. Здесь же он обжился, был лучшим резчиком по дереву, регулярно ходил в спортзал качаться. Саша не обманулся в своих предчувствиях: он вышел в срок, а меньше чем через полгода оказался в Тверском изоляторе по обвинению в умышленном причинении тяжкого вреда здоровью, повлекшем смерть потерпевшего. Накаченные мышцы в сочетании с водкой оказали ему плохую услугу.
На кухне нас работало шесть человек — это был коллектив в коллективе, несколько обособленный и привилегированный в силу близости к продуктам питания и их распределению. Возглавлял его ветеран отряда Коля, москвич, как и я. Он же был нарядчиком всего отряда. За пять с лишним лет в больнице он освоился до такой степени, что порой казалось, что он вовсе не заключенный, а сотрудник. Так же его воспринимала и администрация, так же он вел себя, самостоятельно решая и улаживая многие вопросы. С ним мы вместе ели, спали в одной палате, пользовались одной комнатой отдыха при кухне и душевой.
Приятельские отношения сложились у меня еще с одним ветераном отряда, Костей, который провел в больнице около четырех лет. Про себя я называл его «чернобыльцем», поскольку в свое время он участвовал в ликвидации последствий аварии в Чернобыле и в свои неполные пятьдесят выглядел дедом. Так его и называли. Фермер из Торжка, он был главным моим консультантом в огородных делах. Интересно было с ним поговорить и о местных нравах, образе провинциальной жизни. В тюрьму, похоже, его, большого труженика и умельца, как и многих, привела водка.
Находясь в больнице, я впервые после длительного перерыва смог по-настоящему встретиться со своими родными. Жена и дочка трижды приезжали ко мне, и мы по три дня жили вместе в специально приспособленной для этого на территории больницы гостинице. Один раз свидание было поощрением мне за участие в ремонте кухни. Мы даже отпраздновали 13 сентября в Торжке день рождения Нади с безалкогольным шампанским. Этот день рождения и у меня, и у нее, наверное, навсегда останется в памяти. Парадокс нашей законодательной системы заключается в том, что в следственном изоляторе, когда человек арестован, но в соответствии с законом считается невиновным, ему такая возможность не предоставляется. Право на полноценную встречу с семьей он получает лишь после осуждения.
Еще когда меня оставляли в больнице, мне дали понять, чтобы я не рассчитывал на условно-досрочное освобождение, по крайней мере, в ближайшее время.
— Вы должны понять, что есть мощные силы, которые этого не хотят допустить, — говорил беседовавший со мной сотрудник. — Возможно, к этому вопросу можно будет вернуться через полгода после вашего пребывания здесь.
Я, разумеется, понимал, что это за силы, как понимал и то, что администрация больницы не будет ломать копья из-за меня. Тем более в провинции, где все руководители организаций и учреждений друг друга знают лично и зачастую дружат семьями.
Административная комиссия больницы, на которую меня вызвали на следующий день после зачисления в отряд хозобслуживания, вынесла решение: в условно-досрочном освобождении отказать ввиду «недостаточной изученности личности». Это было явно незаконно, подобного основания для отказа в УДО закон не предусматривает. Но, понимая, что решение фактически принималось не больничной администрацией и что я попал в совсем не худшие условия заключения, я сдался и не стал обжаловать решение комиссии. Интересно только, что в связи с обращением моей жены Генеральная прокуратура признала его вполне обоснованным.
Возвращаясь к вопросу об условно-досрочном освобождении через полгода, я, прежде чем писать официальное заявление, решил поговорить с начальником больницы Алексеем Алексеевичем Буровым. Благо он достаточно часто заглядывал на кухню и в комнату отдыха ее персонала. И получил от него «добро».
Трудно сказать, чем руководствовался Буров, давая согласие на благожелательное рассмотрение моего заявления. Но думаю, что не последнюю роль в этом сыграли обращения к нему и к начальнику Тверского УИНа депутата Госдумы от фракции «Яблоко» С. С. Митрохина, исполнительного директора Общероссийского общественного движения «За права человека» Л. А. Пономарева, президента автономной некоммерческой организации «Экология и права человека» Э. И. Черного и некоторых других правозащитных организаций с просьбой представить меня на условно-досрочное освобождение. В его практике такие ходатайства наверняка поступили впервые.
Подав заявление, я стал ждать созыва административной комиссии. До конца срока оставалось всего около двух месяцев, но для меня, как и для любого в заключении, это был огромный срок, безумно хотелось как можно быстрее, хоть на один день, оставить все позади, вернуться к нормальной жизни. После разговора с начальником казалось, что я скоро буду дома, что на этот раз невозможно будет найти какой-либо предлог для отказа. Знал я и о ходатайстве о моем условно-досрочном освобождении перед Минюстом России исполнительного директора Международной Хельсинкской федерации Аарона Роудса, которое, думалось, невозможно оставить без внимания. Но я ошибался и вскоре в этом убедился.
Дней через десять утром я проснулся от включенного в палате света и укоризненных слов помощника дежурного офицера по больнице, поднявшегося аж с первого на третий этаж, что, мол, уже десять минут седьмого, а вы еще в кровати. Это нарушение режима, так как подъем ровно в шесть. Оглянувшись по сторонам, я увидел, что другие три кровати почему-то пусты. Контролер отделения бродил по коридору. Около десяти часов утра в этот день я уже расписался в постановлении Бурова о выговоре за нарушение режима.
Я не случайно назвал помещение, где мы спали с Колей и еще двумя санитарами психоневрологического отделения, палатой, поскольку оно и было таковой. Все остальные рабочие отряда за исключением санитаров отделений жили в общежитии. Никогда прежде никто не следил за нашим подъемом, и мы регулировали его сами, рассчитывая чтобы не опоздать на утреннюю проверку в восемь часов и желательно позавтракать до нее. Ни у меня, ни у Коли рано утром на кухне работы не было. В этом и был смысл отдельной палаты. В лучшем случае контролер отделения расталкивал кого-нибудь из заспавшихся санитаров, поскольку у них работа в отделении была всегда и потому, что контроль за соблюдением режима входит в его обязанности. Но в этот день у всех моих коллег по палате, видимо, была бессонница, и они встали вовремя. В тюрьме каждый за себя: перед ними еще были годы заключения. Контролер же по каким-то причинам запамятовал о своих прямых обязанностях.
Собравшаяся через несколько дней административная комиссия отказала мне в представлении на условно-досрочное освобождение, мотивировав свое решение выговором. «Мощные силы» победили и депутатское ходатайство, и порыв пойти ему навстречу, да и просто слово офицера, данное мне начальником больницы.
Не вызывает сомнения, что «нарушение режима» было искусственно организовано. Почему, например, бездействовал контролер отделения, который призван в первую очередь следить за дисциплиной, в том числе и за временем подъема? Ведь не предполагается же, что у каждого заключенного должен быть свой будильник? Собственно, это и не скрывалось. Впоследствии мне не раз об этом с сочувствием говорили многие сотрудники администрации, да и в палате мы продолжали жить в прежнем режиме без каких-либо к нам претензий.
10 декабря, за 20 дней до окончания срока, Каринна Акоповна Москаленко направила заявление непосредственно в городской суд Торжка с ходатайством рассмотреть вопрос о применении ко мне условно-досрочного освобождения. Принятое накануне постановление Конституционного суда позволяло это делать, минуя администрацию места заключения. Но и независимый суд, как всегда, оказался бессилен перед «принципиальным» нажимом — заявление осталось не рассмотренным. В качестве анекдота можно лишь сказать, что судья вспомнила об этом заявлении лишь 3 января 2003 года, после моего освобождения, информировав Каринну Акоповну о готовности его рассмотреть. Это было издевательски своевременно.
Мой срок заключения истекал 3 января 2003 года. Но это был выходной, и поэтому меня освободили в последний рабочий день — 31 декабря 2002 года, накануне Нового года, который я встречал уже дома, в кругу родных и друзей.