— Дорион, эй, Дорион, не пора ли нам спуститься вниз, мы что-то задержались на Священной скале. Через неделю великий праздник. В день рождения Афины мы снова будем здесь. Экое мне выпало счастье, сынок!

Стоя на мраморной лестнице Пропилей, Фемистокл звал сына.

А Дорион снова вернулся к храму Эрехтейона и внимательно рассматривал крайнюю справа кариатиду. Вернувшись к отцу, он попросил:

— Не торопись, отец, такая мне радость постоять у храма Эрехтейона. Словно ко мне вернулось детство и я слышу голос деда Харитона: «Смотри, Дорион, на крайнюю справа кариатиду, это моя Эпиктета, твоя бабушка. Точь-в-точь Эпиктета, клянусь великим Зевсом». И мы, бывало, долго стояли у храма Эрехтейона, а дед то и дело смахивал слезинку. Видно, очень он любил свою Эпиктету.

— Все мы любили нашу Эпиктету, — ответил Фемистокл. — Надо тебе сказать, что в юности я не мог понять, как объяснить удивительное сходство облика матери и прекрасной кариатиды. Ведь скульптор изваял ее более четырех столетий назад! И вот я нашел среди книг моего господина Праксия записки, написанные современником Перикла. Он писал о том, что скульпторы, изваявшие дивные лики кор на храме Эрехтейона, нередко бывали в нашем селении. Оно издавна славилось красивыми девушками. Так одна красавица послужила моделью для нашей любимой кариатиды. А спустя столетия появилась на свет Эпиктета, похожая на кариатиду. Видно, от далеких предков мы унаследовали наш облик и разум, искусные руки. Все это передавалось из поколения в поколение до наших дней.

— Иначе и невозможно объяснить это чудо, отец. Ведь ты хорошо помнишь свою матушку. Ты знал об этом сходстве еще в детстве?

— Как же не знать? Я помню красивое лицо моей матери. Помню, как гордился ею отец. Бывало, соседи говорили ему: «Харитон, не твоя ли Эпиктета изображена на храме Эрехтейона?» А он только улыбался и отвечал всегда одно и то же: «Спросите ее, — говорил он, — ведь она была моделью для скульптора. Ее видел сам Перикл». И Харитон весело смеялся. Он радовался, когда люди нашего селения ходили в Афины на великие празднества и с любопытством вглядывались в нашу кариатиду. Ты спросишь, как же такое «наша»? А я скажу: «Ведь Эпиктета моя мать. Когда болезнь отобрала у нас дорогую Эпиктету, отец долгие часы проводил здесь. Я хорошо это пошло, ведь он и меня брал с собой».

— Может быть, поэтому мне так дорога Священная скала, — сказал Дорион. — Эти святилища даже снились мне. Я видел Парфенон во всей его красе. Но еще больше я рад, что вскоре после этого сна мой господин, Овидий Назон, сказал мне, что намерен посетить своего друга на Эльбе, а мне позволяет повидать отца. Так и сказал: «Пора тебе, Дорион, навестить старика.

Возможно, что ты станешь свидетелем его выкупа». Как я рад, что вижу тебя, отец!

— Еще больше радуюсь я, мой Дорион. Ты покинул Афины еще юным, но уже вольноотпущенником. Какое счастье, что мне удалось выкупить тебя, когда был еще жив наш господин Праксий. И как славно сложилась твоя судьба. Подумать только! В тот редкостный день, когда прибыл в Афины друг Праксия Мацер и вздумал навестить нашего господина, мы с тобой записывали рассуждения Праксия о Сократе. Я помню, как удивился Мацер, увидев безупречно написанный тобой пергамент. Он сказал: «Мой друг, Овидий Назон жаловался мне, что состарился его переписчик и не всегда внимателен в работе. Сейчас великий поэт в Афинах. Я могу рекомендовать юношу, если позволит мой друг Праксий». — «Но Дорион вольноотпущенник. Я не стану возражать. Пусть юный и красивый Дорион записывает стихи. С меня хватит и Фемистокла».

Отец и сын громко рассмеялись, когда Дорион точно воспроизвел слова, сказанные Праксием десять лет назад.

— И вот ты стал жителем Рима, — продолжал Фемистокл. — Все хорошо, кроме того, что мы не видели тебя ровно десять лет. Твои сестры так печалились, так скучали о тебе.

— Но ты еще больше печалился, отец. Я это знаю и всегда помнил об этом, хоть и редко писал тебе. Прости мое легкомыслие. Бывало, увлекусь своей перепиской и все откладываю самое нужное — письмо домой. Теперь, когда я вижу твои седины, мне горестно. Но еще более горестно то, что вы рабы Миррины. Это хуже прежнего, когда господином был благородный Праксий. Я привез все, что смог накопить за эти годы. Я тратил самую малость, чтобы ускорить день освобождения. Но боюсь, что вдова потребует намного больше того, что собрал ты и что есть у меня. К тому же она может не отпустить тебя, потому что ты ей нужен. Ведь она доверяет тебе, не так ли?

— Это верно! — согласился Фемистокл. Но она жадна и скаредна. Когда я смогу предложить ей хороший выкуп, она отпустит нас. А я должен поторопиться, чтобы сестры твои стали свободными и смогли выйти замуж за достойных людей. Они такие красивые и славные девушки. Такие рукодельницы и кулинарки. Я не хочу, чтобы они были служанками у нашей госпожи. Миррина вздорная и капризная женщина. Ее капризы немало способствовали болезни господина. Как печально, что он умер в расцвете своих замыслов. Труды его очень ценны, я могу сказать об этом с полной уверенностью. Тридцать лет я писал под диктовку философа Праксия. Я многому научился за эти годы. Но случилось так, что пришлось мне изменить свое занятие. И вот уже три года я не брал в руки пергамента. Случилось удивительное, Дорион. Фемистокл, сын Харитона, потомственный переписчик, перестал быть переписчиком.

— Возможно ли, отец? Как же это случилось и к чему привело?

— Все расскажу тебе, сынок. Только сначала пойдем к храму Зевса Олимпийского, постоим у священной трещины. Я давно собирался пойти туда, чтобы рассказать твоей матушке о грядущих переменах. И вот ты подоспел в Афины. Как многого ты достиг, Дорион. Мать была бы счастлива, если бы была жива сейчас и смогла обнять своего Дориона, красивого, образованного, свободного.

— Все это твои заслуги, отец. Ты заставлял меня переписывать строки из мудрых книг Аристотеля и Платона. Ты обучил меня латыни и греческому. Если бы я не знал латыни, то не смог бы провести десять лет рядом с великим поэтом. И не было бы у меня сокровищ мудрости, которые я собрал в библиотеке Овидия Назона. Когда ты усаживал меня за переписку в девять лет, я ненавидел свое занятие. Мне казалось, что я самый несчастный мальчик на свете. Как я завидовал оборвышам, которые торговали водой на агоре в жаркие дни. Так хотелось побегать по городу. И была у меня мечта — пасти овец в загородном поместье Праксия. Тогда я переписывал, ничего не понимая. Но произошло удивительное. Я не понимал того, что переписывал, а запоминал и мог прочесть на память целые свитки. Я обнаружил это в доме Овидия Назона, когда уже сам взял в руки знакомую книгу, чтобы вспомнить свои занятия дома. На чужбине эти воспоминания согревали мне душу. Разлука с близкими — большое несчастье. Я надеюсь, отец, что настанет счастливый день, когда вся наша семья будет иметь общий кров. И это будет наш кров, а не дом господина, у которого прислуживают мои сестры-рабыни.

— Как мне понятны твои мечты, сынок! И как радостно сообщить тебе, что мечты эти станут явью. Должен признаться, Дорион, что слова твои лучшая мне награда. Когда я вспоминаю твое детство в доме Праксия, я вижу твое печальное личико. Думаешь, я не видел, как тебе трудно и не по возрасту твое занятие? Я заставлял тебя переписывать поэтические строки Горация и Катулла, философские размышления Сократа и Аристотеля в том возрасте, когда душа жаждет радостей и развлечений. Но я знал, что ты смышлен, и мне ничего не оставалось, как воспользоваться твоей смышленостью, чтобы вырвать тебя из лап рабства. И как мы были счастливы в тот день, когда я отдал Праксию выкуп за тебя, Дорион. Когда получил право считать тебя вольноотпущенником. Кстати, сейчас я могу тебе сказать, что Праксий был человеком благородным, он взял небольшой выкуп. С ним было легче договориться, чем с госпожой Мирриной. Мне горестно вспоминать о последних днях его жизни, когда он уже не мог продиктовать того, что хотел, не мог сказать того, что думал.

— Почему же он не отпустил тебя, отец? Он ведь сознавал, что дни его сочтены? Я в Риме много раз слышал о том, как благородный господин дарует свободу рабам чуть ли не за день до своей смерти.

— И в Афинах так бывает. Но господин наш Праксий очень ценил честность и преданность своего переписчика Фемистокла, это и погубило меня. Господин пожелал, чтобы я оставался при Миррине после его смерти. Он наказывал ей доверять мне и требовать моей помощи в делах поместья, при продаже наследства— у нее большие земли, наследство отца.

— Так ведь и вольноотпущенник Фемистокл мог все это выполнять! — воскликнул Дорион. — Не так уж благороден был наш господин, если не смог сделать добро своему верному Фемистоклу. А ведь тридцать лет поверял тебе свои мысли и открывал свою душу. Боюсь, что теперь нам никогда не расстаться с госпожой Мирриной. Как это прискорбно!

— Наши дела не так уж плохи, Дорион. Я обо всем тебе поведаю. Только доскажи, как это случилось, что ненавистная тебе философия стала твоей радостью? Я понимаю, что иные свитки напоминали тебе занятия в детстве. А дальше как было?

— Я уже сказал тебе, отец, что иные свитки переносили меня в мое детство. И как ни печально оно было, но я помнил время, когда рядом был ты и мои маленькие сестры. Когда я садился за стол, имея в руках папирус или пергамент с учением великих греков, мне казалось, что я возвращаюсь к вам, моим дорогим. Я не плакал, когда покидал вас, я храбрился и внушал себе, что в Риме я обрету счастье для всей семьи. Я думал тогда, что если бы была жива моя мать, она бы радовалась моему освобождению. А я, узнав на чужбине о ее болезни, смог бы прислать денег, чтобы доставить ее в Эпидавр, в храм Асклепия, где нашли исцеление многие греки. Я не плакал, но душа моя была в слезах. И странное дело, равнодушно переписывая непонятные мне строки, я вдруг обнаружил, что иные мысли привлекают мое внимание и заставляют призадуматься над вещами, прежде мне чуждыми. Так постепенно приобщался я к трудам великих мыслителей и поэтов. И настал день, когда я понял, что это занятие стало для меня источником радости. Я обрел радость познания мира. О, это очень много и очень привлекательно! Передо мной открывался мир, мне неведомый, загадочный и тем более заманчивый. Я вставал на рассвете и спешил в библиотеку моего господина. Надо тебе сказать, что Овидий Назон владеет настоящим сокровищем. У Праксия не было и половины тех редкостных свитков, которые есть в библиотеке Овидия Назона. Я думаю, что мне посчастливилось, если я десять лет мог брать в руки каждую из этих книг и каждый свободный час заниматься любимым делом.

— Запомни, сынок, слова старого Фемистокла, сказанные на ступенях священных Пропилей. Я еще не избавлен от рабства, но могу сказать, что сегодня самый счастливый день моей жизни. Согласись, не часто бывает такое, когда бедный, обездоленный человек может сказать, что сбылась мечта его жизни. Даже если ничего больше не сбудется у Фемистокла, знай: он познал счастье! У меня вырос сын, достойный похвалы.

Фемистокл опустил голову, чтобы скрыть слезы, но это были слезы радости. А Дорион от волнения не мог сказать и слова. Они молча спускались по мраморной лестнице Пропилей, взявшись за руки, — старый Фемистокл и молодой Дорион. Так они подошли к храму Зевса Олимпийского, где, согласно поверью, была священная трещина.

Только выйдя на старинную улицу Керамик, Дорион оживился. Каждый дом о чем-то говорил ему. Вот небольшой дом горшечника. Сюда они приходили с дедом и уносили на головах глиняные расписные горшки и миски. В ту пору дед уже не занимался перепиской — он стал плохо видеть — и потому выполнял поручения эконома. Маленький Дорион всегда сопровождал деда. Харитон с благодарностью говорил: «Ты, малыш, — мои глаза».

Они шли по переулку, такому знакомому, столько раз исхоженному, и все здесь было родным.

— Отец, — воскликнул Дорион, — я вижу сандалии на дверях дома нашего башмачника! Он жив, наш сосед? Помнишь, дед купил мне здесь первые сандалии. Всюду мы ходили с дедом. Почему, отец, ты не брал меня с собой на агору? Ни разу я там не был с тобой.

— Очень просто, дорогой. Я сидел за перепиской, как заколдованный. Господин редко отпускал меня днем. Он позволял только пойти поесть. Когда вспомню — удивляюсь своему терпению.

— Отец, ты ведь был тогда совсем молодым, а мне казалось, что ты старый человек.

— Оттого и казалось, что был я подневольный, не имел права головы поднять и призадуматься над своей жизнью. Правда, господин никогда не обижал меня, ни разу не ударил, но рабы остаются рабами. Плохо рабу. И мне было плохо, сынок. И совсем уже невыносимо было после смерти господина. Почему я и стал поваром.

— Ты стал поваром, отец? Возможно ли это? Когда ты сказал, что переменил занятие, я подумал, что ты помогал вести хозяйство. А ты стал поваром на старости лет. И когда ты научился этому искусству? Как это случилось? Ведь переписка была твоим любимым занятием, твоим утешением?

— Я всегда знал, что искусство повара высоко ценится, — отвечал Фемистокл. — Но никогда прежде не думал, что овладею этим искусством. А пришлось! После смерти Праксия мне стало трудно угождать госпоже Миррине. Желая извлечь возможно больше прибыли, она посылала меня на заработки к знакомым риторам и философам. Сама договаривалась об оплате, сама получала деньги и давала мне столь ничтожную толику, что надежды мои откупиться таяли с каждым днем. Я рассказал о своем жалком положении знакомому повару, Телефу. Он славится своим умением готовить пиры. И вдруг Телеф говорит мне: «Бросай свое занятие и ступай ко мне помощником. Ты толковый и старательный человек. Год будешь работать со мной, а потом я отпущу тебя и даже рекомендую знакомым хозяевам. У меня изрядный список обжор. Их много в Афинах». Я послушался Телефа и предложил госпоже Миррине выплачивать каждый месяц ту сумму, которую она получала за переписку книг. Обучение шло у меня хорошо. Признаюсь тебе, сынок, за всю свою жизнь я не съел столько вкусной и сытной пищи. Ты ведь помнишь, что давали рабам Праксия? Заплесневелые хлебцы, чеснок и вино, подобное уксусу. А тут и морской угорь, и устрицы, маринованная скумбрия. Я прежде и не знал, как изысканно угощение на пирах, когда молодые и богатые устраивают складчину. И сколько таких любителей в Афинах — видимо-невидимо! Потому я и смог заработать на этом деле.

— И ты, старый человек, был на побегушках у Телефа?

— Нет, сынок. На побегушках у него было двенадцать помощников. Одни чистили и нарезали овощи, другие разжигали очаг, третьи то и дело бегали за припасами. Невозможно запомнить, сколько нужно всяких приправ, как важно получить свежайшего барашка, забитого час тому назад, совсем свежую, верней, живую рыбу. Мы с тобой и в глаза нс видели таких красивых овощей. Я был правой рукой у Телефа, чтобы все изучить возможно быстрее. Ведь от этого зависела судьба всей нашей семьи. Работал я каждый день с утра до полуночи, и все бесплатно, целый год. И настал день, когда Телеф доверил мне приготовление большого пиршества. Я должен был сам распорядиться всеми помощниками и всеми припасами. Я не замедлил приготовить рябчиков на вертеле, отличное тесто с начинкой из фиников, ароматные соуса для окуня. Забот было много, но я с честью выиграл сражение. Телеф тут же рекомендовал меня своим заказчикам.

— А чем же ты расплатился за учение, да еще Миррине? Вряд ли Миррина отказалась от доходов на это время?

— Что ты, сынок! Наша Миррина не уступит и обола. На это ушли мои накопления от прежних лет, которые я собрал после твоего выкупа. А когда я стал хозяином пиров, вот тогда ко мне пришло мое состояние. Сам Телеф удивлялся тому, как быстро я приобщился к новому делу. Словно всю жизнь только этим и занимался. Я смог собрать изрядную сумму денег и стал договариваться с госпожой Мирриной о выкупе. Я намерен уплатить ей побольше, только бы разрешила нам покинуть ее дом. Надо тебе сказать, что жизнь наша становится все труднее, Миррина на старости лет стала очень подозрительной, никому не доверяет, всех обвиняет в бесчестии. Недавно, когда она обидела Эпиктету, Клеоника чуть не запустила в нее глиняной миской, которую держала в руках. Ты ведь знаешь, сынок, как я всегда внушал вам, что первое и главное дело — быть честным человеком, никогда не позариться на чужое добро. И вот Миррина вдруг привязалась к нашей малышке, будто Эпиктета стащила у нее серебряный браслет. Эпиктета плакала и клялась, что не видела этого браслета, а старая карга все кричала и угрожала, что продаст ее за безделку. Теперь твои сестры живут с чувством еще большей ненависти к госпоже. Кстати, браслет оказался под ковром, на ее ложе. Она не призналась, но Клеоника увидела его на столике и спросила, не этот ли браслет был утерян. Миррина, ничуть не смущаясь, сказала, что она искала этот браслет, а он оказался под ковром. Госпожа не пожалела о том, что оскорбила девушку, а мы еще больше захотели скорее расстаться с ней.

Дорион шел грустный и молчаливый. Когда он подумал о жестокой госпоже, ему вдруг показалось, что бедные его сестры и отец — человек образованный и уважаемый — никогда не освободятся от рабства.

— Хотел бы я знать, — сказал Дорион, — когда люди так разгневали богов, что заслужили вечное рабство? Сколько несчастных не могут вырваться из этого плена! И как случилось, отец, что величайшие мудрецы древности признали рабство неизбежным и не считали его злом? Великий Аристотель сравнивал рабов с инструментами, а Платон в своей книге «Законы» писал: «Ведь рабы никогда не станут друзьями владык, так же как люди негодные не станут друзьями людей порядочных». Он говорил: «…должно правосудно наказывать рабов и не изнеживать их, как людей свободных, увещаниями. Почти каждое обращение к рабу должно быть приказанием…»

— Вот так думали люди большого ума, — промолвил Фемистокл, — что же говорить о людях, которые вовсе не умны и не образованы, а только богаты? Как естественно, что для них раб— та же скотина. Ты говоришь, что Аристотель сравнивает нас с инструментом. Я думаю, что он прав. Кто я для господина, которому надо записать свои мысли? Некий инструмент, который покорно слушает и пишет. Ведь господин Праксий никогда не спрашивал моего мнения, когда диктовал мне. Я же молча выполнял его волю, хоть и бывали случаи, когда я мог бы ему напомнить кое-что полезное из того, что он когда-то писал и забыл. Но я никогда не осмеливался сказать, я всегда помнил свое место. Я раб. Но ты не печалься, сынок. Близок час нашего освобождения. Я всю жизнь честно трудился, никого не обманывал, никогда не стащил даже ягодки в саду. А ведь у бедного Фемистокла было трое детей и не было хозяйки, потому что мать ваша рано умерла, не было денег, чтобы показать ее лекарю, когда она заболела. При такой жизни не мудрено ожесточиться и стать очень дурным человеком. Однако не стал я дурным человеком, не польстился на деньги, чтобы оклеветать господина, не помню случая, чтобы кого-либо обманул. Поспешим домой, сынок. Твои сестры ждут нас. Они с самого утра заняты приготовлением праздничного обеда. Как они плакали от радости, когда ты оказался на пороге нашего дома. Подумать только, вернулся брат — свободный человек, вольноотпущенник, да такой пригожий!

— Я все видел, отец. Но я не мог оставаться дома, я спешил к Афине, на Акрополь. Я хотел поблагодарить богиню за доброе покровительство. А теперь мы всласть поговорим за праздничным столом.

Семья Фемистокла жила под крышей большого дома Праксия.

Две маленькие комнаты служили спальнями для дочерей и Фемистокла, а прихожая, с очагом и трубой под крышу, служила местом для обеда, здесь же отдыхали и хозяйничали.

Наружная лестница выходила в маленький переулок и давала отдельный выход. Фемистокл ценил свое уединение. Здесь не чувствовалось той зависимости от господ, которая висела над рабами, живущими поблизости от женской и мужской половины дома.

В дом Праксия, с обширным первым этажом, попадали с улицы. О приходе извещали стуком металлического молотка. Услышав этот стук, собака, державшаяся на цепи, отчаянно лаяла, и тогда дремлющий привратник выходил из крошечной своей лачуги и отворял двери.

Привратник сидел у входа в обширный двор, окруженный галереей с колоннадой. Посредине двора помещался алтарь Зевсу. По углам двора находились алтари с семейными божествами. Под портиками были уютно расположены комнаты для хозяев и гостей.

Дорион вспомнил, как в детстве его восхищали бронзовые украшения на дверях и молоток. Сейчас, подымаясь по ветхой деревянной лестнице, он спросил отца, часто ли стучит молоток и бывают ли у госпожи Миррины друзья Праксия, ученики. Их было так много.

— Ей никто не нужен, — ответил хмуро Фемистокл. — У нее никого не бывает. Мертвый дом. Такое впечатление, будто Миррина ненавидит весь белый свет.

— Для чего же все эти доходы? Неужто и племянники изгнаны?

— Изгнаны! — ответил Фемистокл.

Сестры радостно встретили брата. Как старательно они готовили еду к праздничному обеду! Как усердно причесывали свои длинные косы и выправляли складки на сиреневых хитонах!

Младшая, Эпиктета, названная в памятно матери Фемистокла, была особенно хороша своими красками юности и длинными волосами, уложенными в красивую прическу. Увидев локоны, Дорион выразил свое восхищение, но тут же предостерег от грозящей опасности.

— Смотри, милая сестрица, не причини вреда своим мягким, как шелк, волосам. В любовных элегиях Овидия Назона есть целая поэма, посвященная красавице, которая загубила свои красивые волосы.

— И ты помнишь ее? — обрадовалась Эпиктета, вся зардевшись от похвал, к которым она не привыкла.

— Могу прочесть, если это угодно моим милым сестрам. Впрочем, запах из медного котла тревожит меня и напоминает о том, что все утро мы с отцом провели на свежем воздухе среди дивных красот Акрополя.

Фемистокл с улыбкой глядел на своих детей, так счастливо собравшихся сегодня в его доме. Как давно они не сидели рядом, все трое, унаследовавшие черты его матери и мудрость отца Харитона.

— Читай, а мы пока накроем на стол, поставим все, что припасли для дорогого гостя, — предложила старшая, Клеоника.

— Сколько я раз говорил: «Перестань ты волосы красить!» Вот и не стало волос, нечего красить теперь. А захоти — ничего не нашлось бы на свете прелестней! До низу бедер твоих пышно спускались они. Право, так были тонки, что причесывать их ты боялась,— Только китайцы одни ткани подобные ткут. Тонкою лапкой паук где-нибудь под ветхою балкой Нитку такую ведет, занят проворным трудом. Не был волос твоих цвет золотым, но не был и черным,— Был он меж тем и другим, тем и другим отливал: Точно такой по долинам сырым в нагориях Иды Цвет у кедровых стволов, если кору ободрать. Были послушны, — прибавь, — на сотни извивов способны. Боли тебе никогда нс причиняли они…

И дальше поэт говорит:

Сколько, однако, пришлось разных им вытерпеть мук! Как предавались они терпеливо огню и железу, Чтобы округлым затем лучше свиваться жгутом! Громко вопил я: «Клянусь, эти волосы жечь преступленье! Сами ложатся они, сжалься над их красотой!..» [5]

Я не стану читать дальше, милые сестры. Вы и сами поняли, что, желая соорудить необыкновенную прическу, девушки и женщины нередко губят свое сокровище.

— Ты прав! — воскликнула Эпиктета. — И великий Овидий Назон тоже прав. Как жалко, что мы его не читали, а только слышали о нем всякие похвалы от отца.

Когда Клеоника принесла в глиняном кратере вино, смешанное с водой, когда поставила на стол миску с солеными оливками, все поняли, что трапеза начинается. Мясо с овощами, приготовленное под руководством Фемистокла, было настоящим лакомством. Дорион никогда не ел такого ароматного и вкусного мяса. Еда была отменной, и Дорион от души благодарил своих заботливых сестер.

— А теперь, уважаемый Фемистокл, сын Харитона, скажи мне, что будет с вольноотпущенниками, сидящими за этой трапезой, когда свидетели подпишут долгожданный пергамент? — спросил Дорион.

— Это пока разговор для мужчин, — сказал Фемистокл, и тотчас же девушки скрылись за дверью, предоставив мужчинам решать их судьбу.

— Планы у меня столь обширные, что, право же, ты удивишься, мой Дорион. Должен тебе признаться, что задумал я покинуть Афины и вместе с дочками отправиться в дальние края. Ты удивишься, когда узнаешь, что путь мой лежит к берегам Понта Евксинского.

— Помилуй, отец. Как же можно? — встревожился Дорион.

— А вот объясню тебе. Случилось так, что, занимаясь перепиской у господина, к которому меня отправила Миррина, я прочел письмо одного ритора из Пантикапеи, который писал своему другу о том, как он доволен своими делами, как успешно выступает и пользуется известностью. Но только жалуется, что нет у него хорошего переписчика, какой смог бы справиться с большой работой. Я подумал, что не он один нуждается в моих услугах. И захотелось мне стать человеком свободным и уважаемым, чтобы никто не смел назвать меня рабом. Захотелось увидеть своих дочерей женами достойных людей и чтобы никто не смог напомнить им о рабстве. О, это великое дело — забыть о рабстве. Я думаю, сынок, что всем нам будет хорошо на новом месте. Мы начнем новую жизнь у тех суровых берегов. Ты скажешь, что грех мне, старому, навеки проститься с Акрополем, с теплым морем и рощами маслин. Горестно мне будет расставание, но и сладостна свобода.

— Ты сразил меня, отец. Я все эти годы мечтал о том счастливом дне, когда мы соберемся под одной крышей. Я всегда думал об Афинах и вдруг — Пантикапей.

— А ты последуешь за нами, Дорион. Разве там не найдется для тебя занятия, достойного грамотного человека? Я уверен, что там ты скорее найдешь учеников, которым захочется приобщиться к мудрым мыслям великих философов. Их труды нужны многим. Не обойдется без них судья, не обойдется и будущий лекарь и будущий чиновник при дворе правителя. Я многое узнал о Боспорском царстве от купцов, которые привозят оттуда пшеницу и вяленую рыбу. Не подумай, что я сунусь туда, как слепой котенок. Нет, я знаю, что меня ждет. Там есть знакомые мне люди, которые смогут представить меня риторам и философам. Переписчики с моим опытом нужны им ничуть не меньше, чем в Афинах. Если мне посчастливится получить хорошее место, а дочки мои станут женами искусных ремесленников, то, право же, настанут счастливые дни для Фемистокла, сына Харитона. Одна только забота будет — дождаться твоего приезда, сынок. Боги нам помогут!

— Я всей душой с вами, мои милые, — отвечал Дорион. — Но скоро ли смогу отправиться вслед за вами — вот этого не знаю. Не знаю, что скажет об этом мой господин, Овидий Назон, ведь он привык к тому, что верный его переписчик всегда при нем. Да и я должен многое еще понять, прежде чем решусь предложить свои услуги в качестве учителя. Если бы мой ученик спросил меня, что я думаю о Демокрите, я был бы в затруднении. Кстати, пришлось ли тебе читать его труды, отец?

— Давно это было, да и не понял я его атомы, — ответил Фемистокл. — Мне кажется, что и Праксий не очень его понимал.

— А я запомнил непонятные мне строки, — сказал Дорион. — Могу прочесть. «Начало Вселенной — атомы и пустота. Миров бесчисленное множество, и они имеют начало и конец во времени. И ничего не возникает из небытия, и атомы бесчисленны по разнообразию величин и по множеству; носятся же они по Вселенной, кружась в вихре, и таким образом рождается все сложное; огонь, вода, воздух и земля. Дело в том, что последние суть соединения некоторых атомов. Атомы же не поддаются никакому воздействию и неизменяемы вследствие твердости». Как это понять, отец? Откуда он узнал все это? А как хотелось бы узнать, что представляет из себя таинственный мир неба и звезд. Оттуда приходит гром, оттуда сверкают молнии. Мы беспомощны в своем неведении, но знаешь, отец, в своем учении Демокрит проповедует ужасные, немыслимые нелепости. Он говорит, что боги — есть измышление самих людей, а если они и существуют, то не оказывают влияния на жизнь людей. Подумай только, так писал человек, наделенный разумом, способный понять непостижимое. Не мог же он писать о том, чего вовсе не знал. Если он утверждал, что Вселенная состоит из атомов, значит, он постиг этот атом? И, зная эту тайну, он отвергал богов.

— Нам этого не понять, Дорион. Не ломай голову над учением Демокрита, пустая трата времени.

— О нет, отец! Если не ломать голову над такими редкостными и удивительными размышлениями, то зачем тогда нужна философия! Я очень увлечен этой наукой. Это, по моему представлению, — наука всех наук. Научившись размышлять, человек может открыть целый неведомый мир. Я хочу послушать мудрецов наших дней. А их легче всего найти в Риме и в Афинах.

— Это ты верно сказал, сынок.

Они долго еще говорили о занятиях Дориона, о будущем, о том, как счастливо сложилась судьба Дориона, что он смог вернуться в Афины к тому времени, когда все его близкие должны покинуть город.

— Ты посадишь нас на корабль, идущий к берегам Понта, — наказывал Фемистокл, — а потом пойдешь в Дельфы, чтобы узнать свою судьбу. Впрочем, если все наши замыслы сбудутся, то после великого празднества в честь Афины мы вместе с тобой пойдем к оракулу Дельфийскому. Все же спокойней нам будет, когда услышим его предсказания.

*

Уже на следующий день Фемистокл отправился к госпоже, чтобы договориться о выкупе. Он сообщил ей о приезде сына и о том, что Дорион собрал немного денег для этой цели.

— Назови цену, госпожа, — попросил Фемистокл. — Только будь милостива. Помни, что я всю жизнь отдал твоему дому, твоему господину. А когда подросли мои дочки, они стали заботливыми служанками.

— Я все знаю и все помню, — сказала госпожа. Опустив глаза, не глядя на Фемистокла, она промолвила едва слышно: — Ты положишь на стол тысячу драхм.

— Помилуй, госпожа Миррина, где я возьму такие деньги? У меня есть восемьсот драхм. Мои юные дочки, еще неумелые, стоят не более трехсот драхм, а за меня не дадут более пятисот. Разве такие большие деньги не пригодятся тебе в твоем хозяйстве, госпожа? И будь ты благословенна за твое благородство!

— За что я буду дарить тебе свободу, Фемистокл? Я бедная вдова, ты сам знаешь об этом. Не уступлю и обола! Оставайся на месте. На что тебе эта свобода? Разве ты не свободен в своих желаниях? Захотел — и стал поваром, бросил свое писание. Я тебя разбаловала, а это всегда плохо для господ, когда раб выходит из повиновения.

— Госпожа, я предлагаю тебе восемьсот пятьдесят драхм, но ты, подписывая акт освобождения, укажешь, что все мы — я и мои дочери — можем покинуть твой дом и уехать к берегам Понта Евксинского.

— Да ты с ума сошел! — воскликнула госпожа. — За такую малость, да еще покинуть дом. Где же это видано?

Однако госпожа призадумалась. Она боялась прогадать, но и не хотела отказаться от такой солидной суммы. Она давала деньги в долг на большие проценты. У нее были должники, которые соглашались внести вперед назначенную ею сумму процента, обязуясь сполна вернуть взятые в долг деньги в назначенный день. Никто ни разу не обманул Миррину, зная ее крутой нрав и строгость в расчетах. Миррина в уме прикидывала пользу от предложенного рабом выкупа. Краем глаза она видела глубокие морщины на лице Фемистокла, его седины. Она вспоминала о том, как он был молод и красив, когда она впервые увидела его в доме своего молодого мужа. Переписчик Фемистокл был так хорош, что иной раз ей хотелось пококетничать с ним. Но это было так давно! «Пожалуй, ему немного осталось жить на свете, — думала Миррина. — Его веселые карие глаза запали и стали печальными. Рабы недолговечны. Я переживу его, хоть и чувствую боли в сердце и одышка мешает».

— В память о господине Праксии, который ценил тебя, я уступлю пятьдесят драхм. Бери кусок хорошего пергамента и пиши все, как положено. Такой малый выкуп возможен только потому, что я добра и щедра. Принеси девятьсот пятьдесят драхм.

— Где же мне взять такие деньги, госпожа? У меня один выход — уехать без единой монетки, голодным сесть на корабль и прибыть на чужую землю совсем нищими.

— Голодными, но свободными! — рассмеялась госпожа. — Не притворяйся, Фемистокл, деньги у тебя есть. Повара у нас очень богаты.

— Уж лучше бы я всю жизнь был поваром, чем переписчиком у благородного Праксия, — сказал Фемистокл. — То, что ты требуешь для выкупа, — это все мое состояние. Поистине я уеду голодным, но свободным. Я составлю пергамент и позову свидетелей, госпожа.

Когда Фемистокл спросил разрешения уйти, Миррина вдруг остановила его. Глядя ему в глаза своими умными хитрыми глазами, она сказала:

— Фемистокл, скажи мне, откуда у тебя такие деньги? Я помню, после выкупа твоего Дориона, ты еще задолжал господину и долго ему выплачивал. Потом, возможно, ты кое-что откладывал, пользуясь щедростью и доверчивостью господина Праксия. Но пять лет назад ты уже стал получать значительно меньше. Неужто, будучи поваром, ты так обогатился? Не подумай, что я подозреваю тебя в чем-либо дурном, но ты принадлежишь мне, ты моя вещь, и я должна знать о тебе решительно все.

«Гадина», — подумал Фемистокл и отвечал:

— Госпожа, когда ты посылала меня на заработки в качестве переписчика, я в самом деле не имел и обола. Признаюсь тебе, я очень страдал о том, что мои подрастающие дочери, красивые и пригожие, не могут получить от меня и куска ткани для праздничного хитона. Но с тех пор, как я стал поваром, я кое-что припас. И тебе я отдавал намного больше, чем платили нам за переписку книг. Это верно, госпожа?

— Все так, — согласилась Миррина. — И все же мне не верится…

— Твоя воля, госпожа! Но эти деньги заработаны мною честным, я бы сказал — непосильным трудом. Каждый день я трудился до полуночи, угождая молодым и старым обжорам и бездельникам. Я сносил оскорбления и даже побои. Ведь пьяный человек не всегда сознает, что творит. Так я трудился три года, а сын мой, Дорион, десять лет копил выкуп для нас. Вот и собралась та сумма, которую я могу предложить во имя счастья моих дочерей.

Они долго молчали, не глядя друг другу в глаза. Каждый думал о своей выгоде. Наконец Фемистокл сказал:

— Поверь мне, госпожа, деньги, которые ты пожелала получить от меня, — это все, что я имею. Я отдам тебе все до последнего обола, но мы обретем свободу и начнем новую жизнь на той далекой земле. Мы будем довольствоваться в пути сухой лепешкой и водой. Свобода стоит этих жертв. В чем ты меня подозреваешь, госпожа? Разве я жизнью своей не доказал своей честности?

— А я тебя ни в чем не подозреваю, Фемистокл. Ты что-то не понял меня. И разве я не доказала своей доверчивости тем, что постоянно спрашивала твоего совета во всех своих денежных делах? Ступай, Фемистокл, пиши акт об освобождении. В память о Праксии я выполняю твое желание себе в убыток.

— Радуйтесь! Радуйтесь! — повторял Фемистокл, вернувшись в свое жилище, вдруг показавшееся ему таким тесным и убогим. — Радуйтесь, дети мои, я пишу акт об освобождении.

Сестры бросились к отцу и стали целовать ему руки. Дорион пытался обнять всех сразу и от радости запел гимн Афине.

Все умолкли, когда Фемистокл засел за самое ответственное и самое драгоценное письмо, какое ему когда-либо пришлось писать.

«Миррина, дочь Теона, вдова Праксия, отпускает на волю раба Фемистокла, сына Харитона, и двух его дочерей — Эпиктету и Клеонику. Пусть никто не обращает их снова в рабство никоим образом. Пусть они отдадут своей госпоже Миррине девятьсот пятьдесят драхм и после этого покинут ее дом и отправятся к берегам Понта Евксинского, где им угодно обрести свой дом. Узнав о смерти своей госпожи, пусть они поминают ее похоронными жертвами и никогда не забывают, пока будут живы. Если кто-либо завладеет ими или обратит их снова в рабство, то таковое порабощение должно считаться недействительным. Оно подлежит осуждению, а виновный обязан заплатить штраф в 30 мин: половину патрону отпущенников, половину богу Асклепию».

Госпожа Миррина пригласила свидетелей, которые своими подписями подтвердили акт освобождения Фемистокла и его дочерей.