Уже второй месяц гостил Овидий Назон у своего друга Котты Максима, на Эльбе. Прекрасная вилла, построенная Валерием Мессалой, отцом Котты Максима, располагала к отдыху и раздумью. Овидий Назон любил своего молодого друга, а пребывание на вилле напоминало ему дни юности, когда он, начинающий поэт, был обласкан Валерием Мессалой и благодаря покровительству влиятельного друга очень быстро завоевал признание именитых римлян. Воспоминания о днях юности всегда были большим утешением для Назона, особенно сейчас, когда ему было уже пятьдесят и немного поутих шумный успех, вызываемый каждым новым произведением. Однако ходили по рукам списки стихотворений из книги «Метаморфозы», и молодые, образованные римляне с восторгом читали на пирах полюбившиеся им стихи. Овидий Назон настолько привык к такому выражению признания, что не придавал значения похвалам друзей, услышавших строки из «Метаморфоз» и запоминавших что-то особенно благозвучное и привлекательное. Но похвалы Котты Максима Назон принимал как награду. Может быть, потому, что и сам Максим был человеком одаренным, с большим вкусом.

— Назон, ты счастливейший из смертных, — говорил Максим, прогуливаясь с Назоном в своем великолепном саду. — Я не могу вспомнить поэта, которого бы так рано признали и так долго любили. Я свидетель тому, как ты отважно пытаешься объять необъятное. Твои «Метаморфозы» рисуют гигантскую картину жизни и бесконечных превращений. Это прекрасно! Мы, благодаря тебе, становимся свидетелями необычайных чудес. Я был в восторге, когда прочел у тебя о том, как из хаоса рождается мир и как начался бунт гигантов.

— Мне и самому было занятно проследить за тем, как из хаоса родился наш прекрасный мир, — рассмеялся Овидий. — Когда моя Фабия прочла первую книгу «Метаморфоз», она сказала, что у меня поразительная фантазия и что мне покровительствует Каллиопа.

— Я нисколько не сомневаюсь в покровительстве муз. Они избрали тебя, своего любимца, еще в день рождения. Ты проживешь долго и счастливо под их покровительством. Кстати, я хотел тебе сказать, что с увлечением прочел отрывок из твоей книги «Фасты». На мой взгляд, это удивительный и поучительный календарь римских праздников, обрядов и сказаний. Право же, эти книги пожелает иметь каждый римлянин.

— Признаюсь тебе, Максим, я бы желал посвятить «Фасты» императору. Но впереди еще много работы, надо, чтобы получилось задуманное. Однако мне эта работа доставляет радость. На днях мы с Дорионом писали в саду, над Тибром. Был славный денек. Работа шла плавно и спокойно, день пролетел, как одно мгновение. Представь, мой переписчик Дорион так увлекся, что, заполнив не менее десяти вощеных дощечек, сказал, что мог бы писать всю ночь до утра и не почувствовал бы усталости. Он скромен в своих высказываниях, но на этот раз поддался настроению. А ведь он не простак, он изучает философию и довольно начитан. Но времена изменились, — вздохнул Назон, — вспомни строки из моей третьей книги «Любовных песен»:

Кто почитает еще благородные ныне искусства? Ценными кто назовет нежные ныне стихи? В прежнее время талант — и золота был драгоценней; Ныне невеждой слывешь, если безденежен ты. Книжки мои по душе пришлись владычице сердца: Вход моим книжкам открыт, сам же я к милой не вхож [8] .

— Я вдруг прочел эти строки новыми глазами и подумал, что если вместо милой назвать императора, то и в самом деле — книжки читают, а сам же ты к милому невхож. Впрочем, все это не имеет никакого значения. Важно, чтобы ты писал и чтобы тебя читали и любили тысячи римлян. И не только римлян.

— Гонец из Рима! — сообщил раб и низко склонился перед господином.

Назон остался в саду, а Максим пошел выяснить, от кого гонец и почему? Однако позвали Овидия, и гонец от самого императора Августа вручил ему послание с приказанием немедля прибыть во дворец.

— Что бы это значило? — спросил озадаченный Котта.

— Вот и выяснилась причина, — сказал Овидий, снова развертывая плотный пергамент, присланный Августом. — Выяснилась причина. Не случайно меня не звали во дворец вместе с Фабией. Против меня растет опала. Не знаю, чем недоволен император.

— Весь Рим видит, что он разозлен. Все только и говорят о недавней ссылке любимой внучки Юлии, — сказал огорченный Максим. — Но ты не печалься, друг мой Овидий. Император Август поговорит с тобой, и вы расстанетесь по-хорошему, я убежден в этом.

Гонец императора напугал Котту Максима, и он старался понять, в чем причина гнева. Десять лет назад Август сослал на необитаемый остров свою дочь Юлию. Недавно была сослана его внучка. За что они так наказаны? Может быть, их оклеветали, а могущественный правитель поверил клевете.

— Не думает ли он, что ты, знаменитый поэт, воспевший любовь, своими стихами увлек их? — сказал Котта Максим.

— Я давно воспел любовь, почему же вдруг сейчас?..

Слушая друга, Овидий Назон мысленно перебирал свои стихи и вдруг подумал: «Вокруг городов для чего воздвигаем мы стены и башни. Вооружаем зачем руки взаимной вражды?..» Может быть, эти строки вызвали гнев. Не может быть…

— Прощай, мой друг Максим. Не знаю, скоро ли увидимся.

— Скоро! — заверил его Котта. — Я поеду вслед за тобой.

Возвращаясь в Рим, Овидий с тревогой ждал встречи с Августом. Он поспешил во дворец, готовый выслушать упреки, возможно даже брань. Но то, что ему пришлось услышать, было так неожиданно и страшно, что могло убить поэта. Август приказал Овидию Назону немедля покинуть Рим и отправиться на вечное поселение в Томы, на край земли, у берегов Понта Евксинского, где обитали дикие племена гетов и сарматов.

«На край земли, в дикие степи, где ничего не растет и лишь бродят вооруженные луками геты. Ему, не знавшему неудач в жизни, избалованному восторгами молодых римлян. Ему, живущему в богатстве, в счастливом браке с Фабией, покинуть родные пенаты. Нет, нет, нет! Лучше умереть в своем доме у Палатина, но быть похороненным на родной земле. О, Юпитер, услышь мои мольбы, спаси меня от позора и забвения! Дай уйти из жизни тихо и спокойно!»

Овидий не помнил, как покинул дворец, где столько раз бывал на пирах вместе с Фабией, где столько раз читал свои стихи. Он вошел в свой дом ужо другим человеком. Старым, изможденным, с погасшим взором и твердым убеждением, что лучше всего умереть. Он не побоялся говорить об этом и не пощадил убитую горем Фабию. Он метался по дому, хватал с полок свои свитки, швырял их на пол, потом судорожно развертывал, искал крамольные строки и не находил. Он разорвал на себе одежду и, громко рыдая, ходил по дому, словно прощаясь со своим очагом, с родными пенатами, где прошло счастливых пятьдесят лет.

— За что? За что? — твердил бедный Назон.

А рядом с ним, словно тень, следовала растерзанная, вся в слезах, Фабия. Волосы рассыпались по плечам, разорвана одежда, отброшены сандалии. Она рыдала, царапала лицо, кровь и слезы смешались на щеках, она ничего не замечала, а только умоляла мужа пощадить ее, не кончать жизнь самоубийством, пойти во дворец, просить помилования. Она давала клятву, что пойдет и вымолит прощение, добьется милости императора.

Юные рабыни Фабии огласили дом рыданиями. Они не знали, как выразить господам свое сочувствие, и, подобно госпоже, разорвали на себе одежды, исцарапали лица, распустили волосы и валялись в ногах господина.

Вскоре весь дом огласился воплями и рыданиями рабов. Одни плакали и причитали, искренне сочувствуя господину. Другие с плачем бродили по дому и прибирали к рукам то, что могло быть продано за большие деньги. Дом Овидия Назона был очень богат. Высокие просторные комнаты были наполнены множеством дорогих соблазнительных вещей. Золотые, серебряные сосуды, дорогие вазы, редкостные ткани. Как тут не поживиться, когда такая сумятица вокруг? А тем временем отчаяние все более охватывало поэта. И вот он схватил свои «Метаморфозы», почти завершенные, и бросил свитки в огонь очага. Он рыдая смотрел, как сгорает труд многих лет, как исчезают его мысли, его раздумья, как превращаются в пепел свитки со стихами, написанные в дни счастливой и беспечной жизни. Никогда уже не вернутся эти дни, никогда не повторятся. Никогда ему, Овидию Назону, уже не читать своих произведений на шумном римском Форуме.

— За что я так наказан? Фабия, убей меня, я должен умереть, Фабия, я не могу покинуть Рим! Как я буду жить без Рима, без тебя, моя Фабия?

Казалось, что много друзей было у счастливого и удачливого Овидия Назона. Но, когда грянула беда, их оказалось совсем мало. И тот, кто остановил руку отчаявшегося поэта, кто не дал ему выпить яд и уйти из жизни, тот остался жить в душе поэта до последнего его дыхания.

— Последняя ночь в моем доме, последние часы с тобой, моя Фабия. Вникни в эти слова и подумай, можно ли примириться с таким злодейством? Как я расстанусь с тобой, мой Рим?

Овидий, истерзанный мукой, потерявший разум, отчаявшийся, повторял одни и те же слова, обращаясь к плачущей Фабии. Он отбрасывал растрепавшиеся волосы, вглядывался в дорогие черты и горячей рукой вытирал кровь на царапинах, нанесенных ногтями в порыве скорби. Он метался из одной комнаты в другую, брал в руки какие-то вещи, всматривался и говорил:

— Прощайте, я больше не увижу вас. Я больше не живу, я мертв…

Фабия следовала за мужем, как тень, и с мольбой просила разрешить пойти с ним на корабль pi принять вместе с ним кару.

Между тем дом Овидия наполнился стенаниями и криками, словно из него выносили умершего. Никто не думал о том, как помочь господину. Никому не пришло в голову собрать для него вещи, нужные ему для той страшной, неведомой жизни, которая ждала его в дикой стране. Не думал об этом и Овидий. Страдания его были ужасны. Сердце разрывалось от боли, от предчувствия чего-то страшного, равного смерти. Ему бы выбрать в спутники кого-либо из заботливых рабов. Ему бы связать в узел одежду, сложить куски пергамента, взять с собой что-то напоминающее родной дом. Увы, он не способен был думать об этом.

Он то и дело бросался к дверям и при свете полной луны вглядывался в силуэт Капитолия, где ему уже не бывать никогда. Он всматривался в строения храмов, словно впитывая дивное видение Рима. Как он покинет этот вечный прекрасный город с его мраморными дворцами, с его дивными храмами, театрами и садами? Что ждет его за пределами этой последней ночи? С восходом солнца он покинет свой дом.

— Фабия, возможно ли это? — вопрошал бедный поэт.

— Я не оставлю тебя, мой любимый, я пойду за тобой в далекую ссылку. Я буду оберегать тебя, мой друг! — шептала Фабия.

Она припала к ногам Овидия и молила об одном: позволить ей сопровождать его.

— Нет, милая Фабия, горестна мне разлука с тобой, но здесь ты вымолишь мне пощаду. Оставайся в Риме и обратись к Августу с речами, которые заставят дрогнуть каменное сердце. Вымоли хоть немного жалости к опальному поэту. Пусть он накажет меня, но не так сурово. Пусть эта ссылка будет не такой дальней и не такой страшной. Пусть вдали от Рима, но под небом Италии. Как я расстанусь с этим небом?

— Я вымолю прощение, — обещала Фабия, — я все сделаю для твоего спасения. Не может быть, чтобы великий поэт, признанный всем народом, признанный каждым патрицием и каждым молодым римлянином, был обречен на гибель. Нет, нет, нет!

Они снова обнимались, прощались, и слезы их смешивались в горьком потоке. Овидий в который уже раз прощался с каждым, кто подходил к нему, и, подчиняясь повелению императора, спешил к порогу дома. Но возвращался, чтобы снова проститься, снова обвести взглядом дом, где было столько счастливых дней, столько радостных встреч с друзьями и близкими, с поклонниками его таланта.

Когда уже нельзя было вернуться, потому что солнце взошло и надо было торопиться, Овидий решительно шагнул за порог дома и покинул его, оборванный, взлохмаченный, с лицом, залитым слезами, без единой дорожной вещи, без провожатых, без еды, без раба.

Его Фабия свалилась в глубоком обмороке, волосы ее смешались с пылью, одежда напоминала рубище, и рабы, бросившиеся к ней на помощь, думали, что она мертва.

*

Дорион вошел в тихий опустевший дом. Прошло всего три дня с той ночи, когда Овидий Назон простился со своим домом и навсегда покинул Рим. Печать скорби и запустения поразила Дориона. Так неожиданно было горе, постигшее господина. Слуги в слезах, прерывая свой рассказ причитаниями, сообщили Дориону о случившемся. Госпожа была тяжело больна, и, как говорил лекарь, жизнь ее была в опасности. Всегда веселая, деятельная и общительная, она словно окаменела, не хотела ни с кем говорить, отказывалась есть, не позволяла себя умыть и причесать. Она говорила о смерти, но тут же вспоминала просьбу мужа — вымолить прощение у Цезаря и требовала немедля принести парадную одежду, чтобы идти во дворец. Ей приносили одежду, умащения и драгоценности, но руки не подчинялись ей, и она, обессиленная, падала на подушки.

— За что? За что? — вопрошала Фабия. — Великий поэт обречен на смерть… как это случилось?

Когда Фабия узнала о возвращении Дориона, она велела ему явиться с пергаментом, чтобы написать Ливии письмо. Дорион не узнал молодой красивой Фабии. Перед ним была состарившаяся, изможденная женщина, сломленная горем.

Они долго сочиняли письмо Ливии, стараясь возможно яснее объяснить просьбу о помиловании. Фабия потребовала все книжки Овидия, чтобы найти подходящие цитаты, говорящие о его преданности императору. Но, вникая в сущность этих строк, она загоралась гневом и ненавистью к Цезарю и Ливии. Она бросала в огонь старательно написанный пергамент и, рыдая, прижимала к груди драгоценные свитки.

— Как найти нужные слова?

— Письма не помогут, — сказал Дорион. — Слова живого, страждущего человека сильнее письма. Если Ливия склонна к участию, если она способна повлиять и заставить Цезаря задуматься над совершенным злодейством, то только потому, что она увидит и поймет страдания преданной ей подруги.

— Ты прав, Дорион. Я пойду во дворец. Я вымолю прощение. Но для этого надо поправить здоровье. Надо набраться сил, чтобы с достоинством вести разговор. Ты прав, Дорион. Письмо не поможет.

Фабия умолкла и долго сидела в задумчивости. Дорион ждал приказаний.

— Я поручу тебе очень важное дело, — сказала наконец Фабия. — Случилось нечто ужасное не только с господином, но и с его прекрасной книгой. В ночь скорби и прощания Овидий Назон, потеряв веру в себя и людей, сжег свои «Метаморфозы».

— Великий Зевс! — воскликнул Дорион. Возможно ли это? И как теперь восстановить утерянное сокровище? Как страшны тираны. Прав был Платон, когда говорил, что «если бы открыть сердце тиранов, то оно оказалось бы все покрытым рубцами и ранами, следами жесткости, разврата, несправедливости, которые оставляют на душе такие же следы, какие производит на теле плеть палача…».

— Слова мудрого Платона справедливы, — промолвила Фабия. — Мне кажется, что я вижу эти рубцы на сердце императора Августа. Никогда прежде я бы не поверила в подобное, но сейчас это свершилось…

Она проговорила эти слова хриплым голосом, чужим голосом, и Дорион увидел слезы на ее глазах.

— Как я могу помочь горю, госпожа? — спросил, робея, Дорион. — Так безмерно горе, так ужасна ссылка. А тут еще гибель лучшего творения Овидия Назона. С каким горением он писал его. Бывало, диктует мне, и слова его звучат так страстно, словно на театральных подмостках. Глаза горят. Я гордился тем, что первым услышал прекрасные строки «Метаморфоз». Все, что я писал недавно, я вспомню и напишу, госпожа. Не сомневайся в моем усердии. У меня еще хранятся вощеные таблички с записями.

— Я не сомневаюсь, — сказала Фабия. — Я напишу письма друзьям Овидия Назона и попрошу их дать нам списки тех страниц, которые им довелось слышать или просто записать. Я знаю, что Котта Максим обладает блестящей памятью, он многое, может быть, запомнил, и тогда мы попросим его продиктовать тебе. Во имя справедливости, в честь нашего бедного господина, мы должны восстановить «Метаморфозы», они должны стать достоянием всех римлян. Хочет этого Август или не хочет, но мы это сделаем, Дорион. А когда твоя забота о «Метаморфозах» завершится успешно, я отпущу тебя. Я помню, что отец твой живет в Афинах. И ты, должно быть, пожелаешь вернуться к нему?

— Уже не в Афинах, госпожа. Отец мой вместе с сестрами покинули свое отечество. Они отправились в дальние края для лучшей жизни. Сейчас они на пути в Боспорское царство, в город Пантикапей, воздвигнутый греками у Понта Евксинского.

— А это близко от тех мест, куда отправился господин? — спросила Фабия с надеждой.

«Бедняжка, — подумал Дорион. — Она надеется на лучшее. Может быть, так и будет. Может быть, место ссылки совсем близко от Пантикапея и все мы, вместе с отцом и сестрами, будем заботиться о знаменитом поэте. Дело чести помочь ему в трудную минуту».

— Госпожа! — воскликнул переписчик. — Какая прекрасная мысль. Возможно, что место ссылки господина совсем близко от Пантикапея, тогда мы не оставим его, право же! Мы будем ждать вестей от господина. И как только узнаем, куда доставила его императорская стража, сразу же установим с ним связь.

— Скорее бы это свершилось, — вздохнула Фабия. — Однако скажи мне, Дорион, что ты знаешь о Пантикапее? Похож ли этот город на города Италии? Живут ли там просвещенные люди из греков и римлян? Как плохо, что мне ничего не известно о тех местах, где отныне будет жить великий Назон.

Фабия уже не скрывала слез. Каждая мысль о Назоне ранила ей сердце. Обида была так велика, что, казалось, не хватит сил ее перенести.

— Я слишком опечалена и не смогу сейчас слушать тебя, Дорион. Но очень скоро я попрошу тебя обо всем мне рассказать. Мне кажется, что не случайно твой отец покинул Афины и отправился к Понту Евксинскому. Твой отец сослужит нам службу. Я слышала о том, что он искусный переписчик и человек уважаемый.

— Отец с радостью поможет господину, — сказал Дорион. — Фемистокл хорошо знает прекрасные книги Овидия Назона. Он их читал и восхищался великим мастерством певца любви. Впрочем, я не знаю кого-либо из грамотных людей, кто бы не читал и не заучивал на память стихи Овидия Назона.

Прикрыв лицо руками, Фабия всхлипывала. Дориону было неловко, но он не решался уйти.

— Госпожа, — сказал он, — я отлично помню тех друзей господина, которым он читал строки из «Метаморфоз». Я помню Руфина и Секста Помпея. Как-то Мессалин пришел во время нашей работы и господин позволил ему посидеть и послушать, что диктует мне для новой книги. Мы восстановим потерянное сокровище.

— Вот и хорошо, Дорион. Займись делом. Запиши те строки, которые запомнил, а потом пойдешь к Котте Максиму с моим письмом.