Несколько часов спустя я вышел из самолета на берлинском аэродроме. Дул ледяной ветер, земля была покрыта тонким слоем снега. Как это непохоже на Анкару с её ярким солнцем и голубым небом!
Около аэропорта меня ждал автомобиль. Прежде чем я сел в него, мне сказали, что Кальтенбруннер желает видеть документы, полученные от Цицерона, до того, как я отдам их Риббентропу. Теперь мне стало ясно, почему за мной был выслан в Софию специальный самолет.
Однако я всё ещё не мог понять, что скрывается за всем этим. Со временем я узнал, что так началась личная распря между Кальтенбруннером и Риббентропом. Она принимала все более ожесточенный характер. Я же оказался просто карликом, зажатым в тиски между двумя борющимися гигантами.
Через некоторое время я уже входил в величественное здание на Вильгельмштрассе, 101. Часовые, бесконечные коридоры, опять часовые на лестницах, затем приемная, в которой снуют секретари. Наконец, дверь отворилась, и из кабинета вышли двое мужчин, одетых в гестаповскую форму.
– Вы принесли документы? – быстро спросил меня один из них.
– Да.
– Пожалуйста, пройдите сюда!
Я вошел в очень большую комнату, посредине которой стоял огромный письменный стол. За ним сидел Кальтенбруннер. Лицо его покрывали многочисленные шрамы – следы дуэлей. Низкий, громкий голос начальника секретной службы вполне соответствовал его громадной, мощной фигуре.
Не теряя времени, он сразу приступил к делу. Документы, выкраденные из английского посольства в Анкаре, были тотчас же разложены на его письменном столе. Кроме Кальтенбруннера и меня, в комнате находилось ещё четыре человека. Меня не познакомили с ними.
– Эти документы, – сказал Кальтенбруннер, – могут иметь громадное значение, если они подлинные. Господа, находящиеся здесь, – эксперты, они определят, подлинные ли это документы. Что касается вас, – он повернулся ко мне, – то вы должны рассказать нам все, что знаете об операции «Цицерон». Мы составили целый список вопросов. Перед тем как отвечать, тщательно обдумайте каждый из них, а затем уже давайте как можно более полные ответы. Очень вероятно, что все это только хитрая ловушка. Поэтому каждая, даже самая мелкая деталь операции может оказаться решающей для проверки этого предположения.
Один из экспертов включил магнитофон, стоявший на отдельном столике, – каждое слово, которое я произнесу во время беседы, будет записано. Затем четыре специалиста начали задавать вопросы. Приблизительно через час я попросил дать мне немного передохнуть. Потом они снова стали задавать вопросы, и так продолжалось ещё часа полтора.
Тем временем фотопленки были отправлены в лабораторию, и вскоре результаты тщательно выполненного исследования принесли Кальтенбруннеру.
Чтобы добиться наилучшей резкости, печатали снимки при помощи сильно задиафрагмированного объектива большой светосилы с расстояния около 130 сантиметров. Для освещения были использованы портативные фотолампы с рефлекторами. Исследование пленок показало, что четыре из них американского, а одна германского происхождения. Все они были немного недодержаны, но это не отразилось на четкости изображения. Каждый кадр имел отличную резкость. Фотографировал, по всей вероятности, опытный специалист, но в большой спешке. Принимая во внимание все, что я говорил раньше, казалось маловероятным, хотя и не невозможным, что эти снимки сделаны одним человеком без посторонней помощи.
Именно это больше всего и беспокоило Кальтенбруннера и давало ему некоторое основание видеть тут ловушку со стороны англичан. Но когда начальник секретной службы брал тот или иной документ и ещё раз убеждался в важности его содержания, он, как и я, переставал сомневаться в его подлинности.
Исчерпав, наконец, список своих вопросов, эксперты ушли, и я остался один на один с Кальтенбруннером.
– Садитесь, – пригласил он.
Атмосфера стала менее официальной, Теперь я уже не был человеком, которого лично допрашивал всемогущий начальник секретной службы. Когда Кальтенбруннер своим громким голосом возобновил беседу, мы оба сидели в удобных креслах, и я чувствовал себя гораздо лучше.
– Я послал за вами специальный самолет в Софию потому, что хотел видеть вас раньше, чем вы побываете у Риббентропа. Не знаю, догадываетесь ли вы, что Риббентроп не принадлежит к числу ваших друзей. Он не может питать к вам симпатий хотя бы потому, что вы ближайший сотрудник фон Папена, а о том, как Риббентроп ненавидит фон Папена, кажется, нет необходимости рассказывать вам. Министр иностранных дел постарается использовать операцию «Цицерон» лишь в своих целях. Я не собираюсь позволить ему это. Операцией «Цицерон» будет заниматься только моя служба. Что касается использования этих материалов как с политической, так и с военной точки зрения, то мы должны ещё повременить. Все будет зависеть от того, как развернется операция в будущем. Риббентроп до сих пор твердо убежден, что камердинер подослан англичанами. Я хорошо знаю Риббентропа – он будет стоять на своем из простого упрямства. Во всяком случае, пройдет немало времени, прежде чем он изменит свое мнение, а ценнейшие разведывательные данные будут лежать в его столе, не принося никакой пользы. Этого нельзя допустить, и я добьюсь у самого фюрера, чтобы операцией «Цицерон» занималась только секретная служба. Поэтому в будущем вы должны выполнять мои указания, и только мои. Вы не должны больше принимать деньги для уплаты Цицерону от министерства иностранных дел. Кстати, те двести тысяч фунтов стерлингов, которые вы получили на днях, послал я. Надеюсь, они благополучно прибыли?
Я ответил утвердительно. Затем я совершенно ясно дал понять, что мне надо точно знать, чьи приказания я должен выполнять и чьи не должен. Иначе неразбериха, которая непременно возникнет из-за этой неясности, может поставить под угрозу все дело.
– Операция «Цицерон» доставляет мне массу хлопот особенно потому, – добавил я, – что для сохранения тайны мне самому приходится выполнять всю канцелярскую работу. Вообще все это требует огромного напряжения сил. Если вы хотите, чтобы я продолжал работу, постарайтесь, пожалуйста, избавить меня от бесконечного потока запросов и инструкций, исходящих от различных ведомств. Я просто не в состоянии справиться со всей этой писаниной.
Кальтенбруннер обещал мне, что этого больше не будет, что он добьется от фюрера решения вопроса о том, кто должен заниматься проведением этой операции.
Потом он снова начал задавать мне вопросы о личности Цицерона.
– Вы знаете этого человека, – сказал он. – Верите ли вы, что он нас не обманывает?
Я пожал плечами. Кальтенбруннер продолжал говорить, но, казалось, скорее с собою, чем со мной.
– Понятно, он рискует своей жизнью, если, конечно, не работает на англичан. С другой стороны, содержание переданных им документов говорит против того, что он подослан англичанами. Я очень внимательно читал все ваши сообщения. Рассказ о Цицероне звучит правдоподобно, даже слишком правдоподобно, на мой взгляд. Я не могу не чувствовать подозрения к этому человеку. В моем положении это естественно. Расскажите мне ещё раз, какое впечатление он на вас произвел. Я хотел бы иметь более ясное представление о его личности.
– Мне кажется, он авантюрист. Цицерон тщеславен, честолюбив и достаточно умен, что и позволило ему подняться над своим классом. Вместе с тем, он не смог проникнуть и в привилегированный класс, который он ненавидит, но перед которым преклоняется. Быть может, Цицерон сам осознает противоречивость своих чувств. Люди, потерявшие связь со своим классом, всегда опасны. Таково мое мнение о Цицероне.
– Допустим, что все это так, – сказал Кальтенбруннер, – но разве не может он работать на англичан?
– Возможно. Но у меня на этот счет есть предубеждение. Я нисколько не сомневаюсь, что если даже Цицерон работает на англичан, то в один прекрасный день он выдаст себя. До сих пор я не заметил ни малейших признаков этого. Я уверен, что он тот, за кого себя выдает. Особенно убедили меня случайно вырвавшиеся у него слова о том, что его отец был застрелен англичанином.
– Что?! Отец Цицерона был застрелен англичанином? Почему же вы раньше не сказали об этом? Ведь такой факт может стать ключом к решению всего дела!
– Но я уже сообщил об этом в своем последнем донесении, которое было отправлено дипломатической почтой в министерство иностранных дел.
Кальтенбруннер бросил на меня злой пронзительный взгляд. Каждый мускул его лица, покрытого многочисленными шрамами, был напряжен. В этот момент я не хотел бы быть его противником.
– Когда ваше донесение было отправлено из Анкары? – почти прокричал он.
– Позавчера.
– Значит, Риббентроп намеренно скрыл его от меня, – процедил он сквозь зубы и резким жестом бросил в пепельницу недокуренную сигарету. Зловещие огоньки появились в его глазах, и я подумал, что он с наслаждением задушил бы Риббентропа собственными руками. Он вскочил, и мне пришлось встать. Я был поражен и испуган этой внезапной потерей самообладания. Мне показалось, что гнев Кальтенбруннера направлен отчасти и на меня.
– Так что же вы знаете о смерти отца Цицерона?
– Когда я последний раз видел Цицерона (это было 5 ноября), я спросил его, почему он ненавидит англичан. Он не ожидал подобного вопроса, и ответ его прозвучал вполне искренне. Он сказал: «Мой отец был застрелен англичанином».
– Но ведь это очень важно, так как представляет Цицерона в совершенно ином свете. А Риббентроп скрыл от меня такую новость!
Он ударил кулаком по столу. Затем, немного успокоившись, снова повернулся ко мне.
– Вы не спросили Цицерона о подробностях смерти его отца?
– Нет. Я был поражен его неожиданным ответом и решил пока не спешить с расспросами. Если Цицерон говорил правду, мое молчание должно было показаться ему выражением сочувствия. Всякое же проявление любопытства в тот момент могло бы заставить его насторожиться.
– Постарайтесь разузнать все подробности о смерти его отца. Не упустите из виду ни одной детали. Что касается меня, то я, конечно, спрошу господина Риббентропа, почему он утаил от меня ваше последнее донесение.
Кальтенбруннер подошел к окну и своими сильными пальцами начал барабанить по стеклу. Самообладание, наконец, целиком вернулось к нему.
– Кстати, вам небезынтересно будет узнать, что перед вашим приездом я разговаривал с одним нашим дипломатом, который хорошо знает сэра Хью Нэтчбулла-Хьюгессена. Перед войной они оба были в Китае. Он охарактеризовал Нэтчбулла как прекрасного дипломата и исключительно обаятельного человека. Он рассказал также, что сэра Нэтчбулла очень ценят в министерстве иностранных дел Великобритании и считают там одним из лучших специалистов по Среднему и Дальнему Востоку. Если англичане послали в Анкару такого опытного дипломата, значит, они отводят Турции важную роль. Вы должны рассказать об этом фон Папену и предупредить его, чтобы он был настороже. Представляю себе, сколько заплатили бы англичане за возможность взглянуть на содержимое сейфа германского посла.
Я не стал объяснять Кальтенбруннеру, что в Анкаре каждый прекрасно понимает, какой важный пост занимает сэр Хью, но поблагодарил его и обещал все это передать фон Папену. Кальтенбруннер снова подошел к своему столу, взял пачку фотографий и вместе с фотопленками передал мне. Я взял их и сразу же начал пересчитывать, боясь, как бы у меня снова не пропал снимок.
Кальтенбруннер посмотрел на меня со злобной усмешкой. Очевидно, ему показалось странным, как я осмелился подумать, что один из моих драгоценных документов мог затеряться – и где? – в этой комнате! Тем не менее он не сказал ни слова, пока я не кончил считать.
– Когда Риббентроп пошлет за вами, скажите ему, что вы уже были у меня. Что касается ваших будущих сообщений об операции «Цицерон», то вы получите мои личные указания по этому поводу, как только вернетесь в Анкару. Кстати, когда вы уезжаете?
– Не имею представления. Очевидно, это будет зависеть от министра иностранных дел – ведь именно он вызвал меня в Берлин.
Уходя от Кальтенбруннера, я попросил его позвонить Риббентропу и узнать, когда он желает видеть меня. Если Кальтенбруннер при этом сам скажет министру иностранных дел, что сначала я посетил его, у меня, вероятно, будет гораздо меньше неприятностей. Он исполнил мою просьбу. Мне было сказано, что Риббентроп ждет меня завтра в семь часов вечера.
Итак, в моем распоряжении оставалось много времени. Портфель с секретными фотодокументами я оставил у Кальтенбруннера, который запер его в своем письменном столе. Я решил, что там снимки будут в большей безопасности, чем у меня в номере.
– Я надеюсь, ваше превосходительство, что у вас нет камердинера, – рискнул я немного пошутить.
Но Кальтенбруннер был лишен чувства юмора. Он нахмурился и, бросив на меня пронизывающий взгляд, холодно проговорил:
– Ваши документы будут здесь в полной безопасности.
Он проводил меня до двери.
– Желаю вам удачи. Вам следует пожелать удачи. Помните: доставляемые вами сведения могут иметь огромное значение для будущего Германии.
Я бы не сказал, что был в отличном настроении, выходя, наконец, из мрачного здания имперской разведки.
На следующее утро мне сообщили по телефону, что портфель мне принесут в гостиницу без четверти семь вечера.
В назначенное время я дожидался посыльного с документами в зале отеля «Кайзерхоф». Однако принес их не посыльный, а два очень солидных господина.
– Нас прислал генерал войск СС Кальтенбруннер. Мы должны проводить вас к министру иностранных дел и присутствовать при вашем свидании с ним.
Ровно без одной минуты семь я в сопровождении двух ищеек Кальтенбруннера входил в министерство иностранных дел на Вильгельмштрассе. В небольшом кабинете нас ожидали заместитель министра иностранных дел фон Штеенграхт и господин фон Альтенбург.
– Вы принесли с собой документы Цицерона? – спросил господин фон Штеенграхт.
– Они здесь, – ответил я, указывая на свой объемистый портфель.
– Разрешите мне, пожалуйста, взглянуть на них.
Сто двенадцать совершенно секретных английских документов перешли к новому хозяину. Просматривая снимки один за другим, Штеенграхт затем передавал их Альтенбургу. При этом оба они качали головами, говоря вполголоса, как в свое время фон Папен:
– Невероятно… невозможно!..
Затем они объявили мне, что, по мнению министра иностранных дел, Цицерона нам подсунули англичане.
– На первый взгляд, – сказал фон Штеенграхт, снова перебирая фотографии, – документы кажутся подлинными. Взгляните-ка на этот!
Он протянул мне снимок документа с подробными сведениями о конференции в Касабланке. Документ принадлежал к числу тех, которые были доставлены Цицероном в последний раз.
– Подлинность этого сообщения, – продолжал фон Штеенграхт, – мы можем подтвердить, так как у нас есть полные сведения о конференции. Откровенно говоря, я не могу поверить, чтобы англичане дали нам в руки такие важные материалы просто как приманку. Этот документ кажется мне самым настоящим. Он не дает оснований сомневаться, что ваш камердинер действительно имеет доступ к сейфу своего посла. Но лишь небу известно, как это ему удаётся. Должно быть, это удивительный человек.
– Конечно, он не обычный камердинер, – сказал я, – и незаурядный человек. Он знает, чего хочет, полон решимости и, судя по тому, что я уже знаю о нем, кажется исключительно умным и осторожным.
– Итак, вы верите в него? – спросил фон Альтенбург. – Я хочу сказать, вы полностью исключаете возможность того, что его подсунули нам англичане?
– Да! Но я не могу этого доказать. Во всяком случае, теперь.
Фон Штеенграхт медленно положил снимки обратно в папку.
– Вы больше ничего не можете сказать нам?
Я отрицательно покачал головой. Фон Штеенграхт и фон Альтенбург встали.
Первый, бросив быстрый взгляд в сторону моих спутников, сказал:
– Министр иностранных дел очень сожалеет, что не сможет принять вас сегодня. Документы и фотопленки останутся здесь. Вы должны быть готовы явиться к министру по первому его требованию. Я полагаю, мы сможем застать вас в отеле «Кайзерхоф» в любое время?
Беседа была закончена. Теперь стало совершенно ясно, почему меня не принял сам Риббентроп.
По затемненной Вильгельмштрассе я вместе с моими двумя спутниками вернулся в расположенный неподалеку отель «Кайзерхоф». Там я остался, наконец, наедине со своими мыслями.
Два дня спустя я получил приказание срочно явиться на Беренштрассе, 16, к советнику Ликусу. Там находилось одно из зданий министерства иностранных дел.
Когда я пришел туда, мне объявили, что меня немедленно хочет видеть министр. По пути с Беренштрассе до министерства Ликус дал мне несколько советов. Риббентроп, сказал он, в плохом настроении и очень недоволен поведением Кальтенбруннера. Что касается секретных документов, то министр иностранных дел уже просмотрел их. Он всё ещё убежден, что это ловушка.
– За последнее время, – продолжал Ликус, – министр стал относиться ко всему с ещё большим подозрением, и это доставляет нам массу неприятностей. Мне кажется, было бы разумно по возможности не противоречить ему.
В заключение дружески настроенный ко мне старый Ликус предупредил, что министр всё ещё помнит случай со Спеллманом и никогда мне его не простит.
Этот случай произошел два года назад.
Незадолго до того, как Соединенные Штаты вступили в войну, президент Рузвельт послал архиепископа Спеллмана со специальным заданием в союзные и нейтральные страны. Конечно, архиепископ был в то время не просто высшим духовным лицом католической церкви США – он пользовался личным доверием президента. Поручение, данное ему, очевидно, государственным департаментом, имело чрезвычайно важное политическое значение.
В то время ещё можно было добиться заключения мира путем переговоров. Так думали по крайней мере мы, работники посольства в Анкаре, хотя фон Папен хорошо знал, что союзники никогда не пойдут на переговоры с Гитлером и что в самом Третьем Рейхе должны были бы произойти коренные изменения, прежде чем это могло бы оказаться возможным. Фон Папен, конечно, понимал, что эти изменения означали бы конец Третьего Рейха и начало новой Германии, готовой добровольно отказаться от территорий, приобретенных нечестным путем. Фон Папен прекрасно отдавал себе отчет и в том, что единственное, что можно было сделать в тот момент, действуя очень осторожно, – это установить неофициальную связь с союзниками.
Визит Спеллмана в Анкару представлял прекрасную возможность для установления такой связи. Фон Папен, сам убежденный католик, знал архиепископа лично. Но при сложившихся обстоятельствах германскому послу встречаться с представителем Рузвельта было совершенно невозможно. Случилось так, что в это время в Турции находился один немец-католик, знаменитый юрист и ученый, который был достаточно важным лицом, чтобы вести эти неофициальные переговоры.
Поскольку посол не мог участвовать в таком деликатном деле, то мне пришлось предпринять необходимые шаги, чтобы устроить тайную встречу между архиепископом и юристом.
Возможно, это был случай ускорить окончание войны и таким образом избавить человечество от излишнего кровопролития и страданий. Но Риббентроп каким-то образом узнал о подготовке переговоров и положил всему конец с той беспощадностью, с какой умел поступать только он. Встреча так и не состоялась.
А я долго мучился неизвестностью: отзовут ли меня в Германию, чтобы предать суду за государственную измену и, может быть, даже расстрелять, или все обойдется благополучно.
Вот эти неприятные воспоминания и охватили меня теперь, когда я сидел в автомобиле и слушал предостережения Ликуса.
«Итак, он не забыл, – размышлял я. – Если вдобавок он захочет выместить на мне свою ненависть к Кальтенбруннеру, встреча едва ли окажется приятной».
Пока мы по бесконечным коридорам шли к приемной Риббентропа, Ликус дал мне ещё один совет:
– Ради бога, постарайтесь не упоминать имени фон Папена. Риббентроп ненавидит его. Я часто видел, как он совершенно терял самообладание, если кто-нибудь хорошо отзывался о фон Папене.
После такой подготовки меня ввели в кабинет Риббентропа. Со мной вошел и Ликус, – как оказалось, один из немногих, пользовавшихся в то время доверием министра иностранных дел. Они были старыми друзьями, если только можно употребить такие слова по отношению к Риббентропу. Во всяком случае, они вместе учились в школе.
Я не видел Риббентропа уже несколько лет, и он показался мне сильно постаревшим. Когда мы вошли, он встал, но не вышел из-за стола и, по-наполеоновски скрестив руки, уставил на меня свои холодные голубые глаза. Перед нами был человек, который отвечал за внешнюю политику Германии и, как говорят, однажды сказал: «В истории я буду признан выше Бисмарка».
Вначале воцарилась гнетущая тишина. Наконец, Ликус произнес несколько приятных слов, принятых в таких случаях, и мы сели вокруг стола, на котором были разложены доставленные Цицероном документы.
Риббентроп небрежно взял несколько фотографий и стал перетасовывать их, словно колоду карт. Затем он обратился ко мне:
– Итак, вы встречаетесь с этим Цицероном. Что он за человек?
Я повторил то, что от частого повторения знал уже почти наизусть, стараясь изложить самое существенное и притом как можно короче. Но Риббентроп прервал меня недружелюбным тоном:
– Совершенно ясно, что этому человеку нужны деньги. Я хочу знать, являются ли документы подлинными. Что вы думаете по этому поводу?
– Ничего нового к тому, что я уже сказал, я не могу добавить, господин министр. Я лично считаю…
– Мне нужны факты, – прервал министр. – Меня не интересует ваше личное мнение – оно едва ли может рассеять мои сомнения. Что думает по этому поводу Йенке?
– Он, как и я, считает, что документы настоящие и что этот человек явился к нам по собственной инициативе. Господин фон Папен придерживается такого же мнения.
Не успел я проговорить эти слова, как сразу понял, что совершил ошибку. Когда я упомянул имя посла, выражение лица Риббентропа стало ещё холоднее и надменнее, губы его сжались в тонкую полоску. Ликус, стоявший позади своего патрона, с укором посмотрел на меня.
Риббентроп снова заговорил, очень медленно, отрывистыми фразами.
– Я спрашиваю вас, являются ли эти документы настоящими. Если бы вы смогли убедить меня в этом, то я, может быть, простил бы вам проступок, который вы совершили однажды. Если я буду уверен, что предполагаемые разногласия между Лондоном, Вашингтоном и Москвой действительно существуют, то мне будет ясно, что предпринять. Вот что важно. Но мне нужны факты, молодой человек, факты, а не личное мнение – ваше или чье-либо ещё. Чувствуете ли вы способным справиться с этим заданием? Или лучше послать в Анкару кого-нибудь другого?
Меня так и подмывало ответить: «Обязательно пошлите кого-нибудь другого, господин министр. Я устал до смерти, проводя за работой бессонные ночи. И за все это со мной обращаются как с мальчишкой!»
Но я промолчал. Долго ли ещё мне смотреть на неприятное лицо министра и слушать его резкий голос? Как бы я хотел, чтобы он встал и объявил об окончании беседы.
Гнетущее молчание снова нарушил Ликус.
– Мойзишу нелегко получить доказательство подлинности документов и благонамеренности, если только я могу так выразиться, человека, о котором идет речь. Если Цицерон работает один, то логично предположить, что документы настоящие. Если же у него есть помощник, то это дает некоторое основание предполагать, что все это обман, хотя даже такое предположение едва ли можно считать доказательством. Я хотел бы внести предложение. – Здесь Ликус повернулся ко мне. – Быть может, вам и следует направить все усилия на то, чтобы точно выяснить, есть ли у Цицерона помощник?
– Прекрасное предложение, Ликус, – сказал шеф. – Мы принимаем его. – Затем, повернувшись ко мне, но не смотря мне в лицо, Риббентроп продолжал: – Любой ценой узнайте, помогает ли кто-нибудь Цицерону. Что вы сделали до сих пор в этом направлении?
– Ничего, господин министр, за исключением того, что я прямо спросил об этом Цицерона. Ведь я целиком завишу от его ответов. Если он обманывает нас, то все равно со временем он так или иначе выдаст себя.
Риббентроп всё ещё не удостаивал меня своим взглядом. Он продолжал нервно вертеть в руках документы. Неуверенность и досада ясно отражались на его лице, когда он смотрел на кучку фотографий, которые обошлись Германии в шестьдесят пять тысяч фунтов стерлингов. Вдруг он схватил всю пачку, швырнул её на конец своего огромного письменного стола и едва слышно проговорил:
– Не может быть!
Затем он поднялся.
– Пока вы должны оставаться в Берлине. Возможно, вы ещё понадобитесь мне.
– Но, господин министр… Цицерон ждет меня в Анкаре… Может быть, он достал новые документы…
– Пока вы должны оставаться в Берлине.
Он холодно кивнул мне. Нужно было уходить.
Итак, я оказался не у дел. В Берлине это случалось нередко. Чиновнику, который по той или иной причине попадал в немилость, предоставлялось бить баклуши до тех пор, пока солнце начальственного расположения вновь не пригреет его. О причине при таких обстоятельствах лучше было и не спрашивать. В данном случае дело было в том, что два очень влиятельных человека ссорились между собой, а я имел несчастье очутиться между ними.
В это время страна все ближе подходила к катастрофе: каждый день на поле боя умирали тысячи людей, которые никогда не хотели войны; каждую ночь все новые города превращались в руины. А в Анкаре меня, наверное, ждет Цицерон, чтобы передать Третьему Рейху сведения, которые – кто знает? – могли бы дать стране последний шанс на спасение. Ну что ж, пусть он ждет, пока два высокопоставленных чиновника в Берлине продолжают свою мелкую ссору…
Лично я вовсе не жаждал снова видеть Цицерона, вновь заниматься всеми этими делами и подвергаться связанным с ними опасностям. Но это был мой долг. Если бы я родился в Лондоне, Париже или Москве, мои чувства, несомненно, не были бы такими противоречивыми и мне легче было бы выполнить свой долг. Занимая небольшой пост, я мог только помочь нащупать выход из тупика, в который нас завели. Позже появились другие, вроде Штауффенберга, Канариса, Мольтке и их друзей. Они искренне пытались найти выход, даже если он означал убийство Гитлера и многих других. Но я об этом не думал, по крайней мере, в то время. Я всё ещё наивно верил, что в конце концов восторжествует разум.
Я прожил в Берлине уже несколько дней.
Однажды днем, вернувшись в свою гостиницу, я нашел два приглашения: одно от Рашида Али эль Гайлани – бывшего премьер-министра Ирака, а другое – от великого муфтия иерусалимского. Оба они находились в изгнании. Два года назад мне удалось спасти Рашида Али эль Гайлани от грозившей ему петли. Судя по приглашению, он всё ещё с благодарностью вспоминал человека, который устроил его побег из тюрьмы накануне казни, и рад был видеть меня у себя дома. Разумеется, я принял его приглашение и с нетерпением ждал дня, когда мы сможем провести несколько часов в одинаково приятных для нас воспоминаниях. И действительно, наша встреча оказалась очень теплой.
Несколько дней спустя я отправился к муфтию. Раньше мне никогда не приходилось иметь с ним дело. Его приглашение объяснялось, несомненно, стремлением приобрести благосклонность немцев, которой наперебой добивались арабские политиканы. Безусловно, они переоценивали мое служебное положение.
Перед обедом я уже сидел у великого муфтия. От медлительного и вдумчивого Рашида Али муфтий отличался большой живостью и способностью быстро схватывать самое существенное в любой ситуации. Он выглядел точно таким, каким изображен на многочисленных фотографиях, появлявшихся в то время в иллюстрированных газетах и журналах. У него была великолепная, аккуратно подстриженная и выкрашенная хной борода, которая, помню, в тот вечер произвела на меня большое впечатление.
За обедом я сидел справа от муфтия – конечно, это была высокая честь, и я едва ли мог претендовать на неё по занимаемому мною положению, тем более, что на обеде присутствовал господин Гробба – бывший германский посланник в Багдаде. Сначала я испытывал от этого некоторую неловкость, но, заметив на лице господина Гробба плохо скрытую досаду, почувствовал даже удовлетворение.
После обеда (естественно, женщин за столом не было) великий муфтий отвел меня в сторону. Разговор коснулся сначала Турции, а затем военного положения вообще. Великий муфтий оказался пессимистом. Он реально смотрел на вещи и поэтому предвидел конец Германии, а заодно и своего собственного благополучия.
Наша беседа носила довольно поверхностный характер. Но и теперь, когда прошло уже столько времени, я всё ещё помню многое из того, что он сказал мне. Мы говорили о реформах, с таким поразительным успехом проведенных Кемалем Ататюрком, реформах, которые вызвали коренные изменения в Турции. Затем мы перешли к реформам вообще, затронув, между прочим, вопрос о том, что стоит только перегнуть палку, и всякая хорошая реформа неизбежно провалится.
– Все идеи, – заметил великий муфтий, – содержат в себе зародыш своего собственного уничтожения. Идеи, как и люди, часто умирают мирно, просто от старости. Но некоторые идеи, нередко даже хорошие, подчас попадают в руки людей, которые используют их как оружие в борьбе против естественного хода событий. Такие идеи гибнут.
Теперь мне ясно, что потомок пророка говорил о Третьем Рейхе и близком крушении тех идей, на которые он опирался.
Через несколько дней, во время этого слишком уж затянувшегося пребывания в Берлине, я был приглашен на чай к японскому послу Осима. Я никогда не встречал его раньше и поэтому удивился, что мне оказана такая честь.
По-видимому, это приглашение следовало объяснить теми дружескими взаимоотношениями, которые установились у меня с японским посольством в Анкаре. Курихара – японский посол в Анкаре – был одним из самых обаятельных дипломатов, которых мне когда-либо приходилось знать. Казалось, он питал ко мне симпатию и, возможно, говорил обо мне своему берлинскому коллеге. Посол Осима принял меня в своем кабинете. Он очень интересовался положением в Турции, считая её узловым пунктом мировой политики. Он долго говорил об оси Берлин – Рим – Токио, выразив сожаление, что из неё вышла Италия. Во время чаепития он часто поглядывал на огромную карту мира, которая почти закрывала одну из стен его кабинета. Я заметил, что его взгляд всё время останавливался на Москве.
Позже, когда я уходил, Осима очень любезно проводил меня до двери и, передавая сердечный привет и наилучшие пожелания своим соотечественникам в Анкаре, между прочим сказал:
– Кстати, поздравляю вас с успехом.
Мне показалось, что в его голосе прозвучал довольный смешок, а в темных глазах мелькнула понимающая улыбка. И только когда я вышел из посольства и побрел по Тиргартену, с наслаждением вдыхая его свежий воздух, я понял, что посол намекал на Цицерона.
Неужели об этом так много говорят в Берлине? Должно быть, люди шепчутся на вечеринках: «Слышали последние новости от Цицерона?» Вернувшись в «Кайзерхоф», я вовсе не чувствовал себя счастливым.
Но это ещё не все. Один из последних вечеров я провел в частном доме на окраине Берлина, где в числе гостей были многие выдающиеся общественные деятели и члены нацистской партии. Здесь меня считали своего рода знаменитостью, душой вечера – потому, что за мной стояла тень Цицерона.
Мне недолго пришлось оставаться в неведении относительно цели моего приглашения на этот вечер. Сначала я притворился глухим, затем очень глупым, но ничто не помогало. Очевидно, я перестарался, играя роль дурачка, так как мои хозяева, не отличавшиеся большим тактом и благоразумием, в конце концов обратились ко мне, несмотря на присутствие многочисленных слушателей:
– Не расскажете ли вы нам что-нибудь о Цицероне?
Я долго думал, что ответить, и, не видя никакого другого выхода, начал самым серьезным и, нудным тоном подробно описывать жизнь Марка Тулия Цицерона – современника Юлия Цезаря.
Я говорил монотонно и скучно, и притом, кажется, слишком громко, пока не заметил, что мои слушатели один за другим стали откалываться.
Хозяин позже всех понял этот достаточно ясный намек.
В тот вечер произошло нечто ещё более поразительное. В общей беседе речь зашла о войне, принимавшей тогда все более ожесточенный характер. Прошло десять месяцев после окончания Сталинградской битвы. Один из присутствовавших, который, судя по его положению, должен был сознавать, что он говорит, сказал:
– Все равно Германия поразит весь мир, когда узнают, с какими незначительными ресурсами Адольф Гитлер выиграл эту войну.
Как и все остальные, я был поражен. Вот уже до чего дошло!.. Говорить так после Сталинграда было преступлением по отношению к собственной нации.
Я так и сказал тогда. Я хорошо знаю, прибавил я, что империи создаются с помощью насилия, на крови и слезах. История прощает любое действие при условии, что оно увенчается успехом. Однако я никогда не слышал, чтобы какая-нибудь империя создавалась при таком поверхностном, легкомысленном отношении к истории. Нельзя построить империю, прибегая к блефу, особенно если этот блеф становится предметом хвастовства ещё до того, как он получит оправдание. Долг каждого гражданина страны, начавшей войну, – отдавать все свои силы государству и сохранять уверенность в победе.
В тот вечер я был так озлоблен, что потерял всякое чувство меры и способен был буквально заговорить всех присутствующих.
Утром 22 ноября мне сообщили, что министр иностранных дел приказал мне немедленно вернуться в Анкару.
Во время моего двухнедельного пребывания в Берлине я больше не видел его. Дело, которое я выполнил за это время, вполне можно было бы закончить за один день.
В тот же вечер я уехал из Берлина экспрессом Берлин – Бреслау – Вена. Хорошо, что я рано приехал на вокзал, так как, к моему удивлению, поезд отошел раньше указанного в расписании срока и прошел, не останавливаясь, мимо нескольких пригородных станций, на которых предполагалась посадка.
Лишь в полночь, в Бреслау, я узнал, в чем дело. В момент отправления нашего поезда с запада приближалась к Берлину большая группа английских бомбардировщиков. Это был первый из многочисленных ожесточенных воздушных налетов, который вызвал значительные разрушения, особенно в центре города. Сильно пострадала также гостиница, в которой я останавливался, и прилегающие к ней здания. Еще раз мне улыбнулось счастье.
Это была моя последняя поездка в Берлин во время войны. Тогда я ещё не знал, что до октября 1945 года моя нога не ступит на землю Германии.