Отец вернулся с фронта весной сорок третьего года, демобилизованный по ранению. Был ранний светлый вечер, розовые тени выстилали отроги таежных сопок, мычали коровы, бредущие с пастбища под ленивые матюги пастуха в домашние сараи, и вдруг хлопнула калитка; выглянувшая в оконце мать потерянно прищурилась, затем всплеснула руками и — стремглав выскочила из избы. А после донесся ее радостно обморочный вскрик.

И вошел в горницу человек с костылем, отбросил костыль, сделал неуклюжий, с выворотом ступни, шаг вперед, взял его, Кирьяна, на руки, прижал к себе. И запомнились ему, пятилетнему, металлические, со звездами, пуговицы на его гимнастерке, густые светлые усы, упруго и нежно ткнувшиеся в щеку и потертая пилотка с рыжей подпалиной. Человек шел к дому через перелесок из молодого ельника, и пахло от него хвоей и солнцем, но исподволь шли от одежды его и другие, тревожные запахи: йода, горького дыма, ваксы… А вот от руки его — твердой, но осторожно ласковой, исходил словно бы дух старого дерева, как от киота, хранившего в своей серебряной глубине венчальную икону покойной бабки.

— Отец, отец воротился! — причитала мать. — Вот же, спас нас Бог, оберег от беды!

Потом уже ночью он проснулся, увидев в мутном и теплом свете керосиновой лампы мать и отца, сидевших за столом, за поздней трапезой, с лицами усталыми, но счастливыми и спокойными, и отец говорил:

— Ничего, заживет нога, тайга дело подправит, да и с того лета трав, небось, насушила, обойдется… Главное — корову не отобрали, козы на месте, проживем… С молоком-то не пропадем! Ружье на чердаке? Ну, значит, и лось будет, и кабан, и косуля… А завтра сети переберу, рыбки икряной добудем, май на пороге… Поднимем пацана, один он у нас, все — в нем…

Отец — молчаливый, нелюдимый, жесткий на слово, выносливый и мощный, как матерый секач, никогда не повышал голос ни на жену, ни на сына, хотя за ребячье озорство хлесткий ремень полагался неотвратимо. Он научил Кирьяна многим таежным премудростям, охоте, рыбалке, ремеслам. Учил счету и азбуке, что заменяло школу — ближайшая находилась в сорока верстах, каждый день не находишься. Мать переживала: «Неучем останется, хоть бы к кому его в райцентре приткнуть, чтобы за парту сел…». Но отец отвечал:

— Не глупее меня будет… Что сам знаю, ему передам. А к чужому дому не допущу. Все!

Не был отец жаден, в помощи никому не отказывал, и любая хозяйственная мелочь, любой инструмент всегда имелись у него под рукой. А уж как он отбивал косы, выделывал меха и солил рыбу! Как мог зимой по несколько суток обретаться в тайге, ничуть не смущаясь ни мороза, ни зверя. И как знал все травы, почвы и горные породы!

Со своими родителями пришел он сюда издалека, как и мать, считаясь погорельцем, но об истории своего переселения родители говорить не любили, роняли скупые слова о погибшем в огне поселении, и лица их при этом одинаково мрачнели и замыкались. И ничего толком не знал о роде своем Кирьян, полагая, что когда придет срок, обо всем и поведает ему отец, а покуда пустым вопросам не место.

Деревню составляли два десятка домов, отстроенных более века назад разными переселенцами, хозяйства были крепкими, но война сделала свое дело: более половины мужиков полегли на фронтах, бабы, с трудом тянувшие огороды, скотину и ребятню, перебирались в города, и вскоре половина хат стояли заколоченными, скрываясь в вездесущем бурьяне.

А вот отцу свезло: нашел работу. Открылась неподалеку от деревни зона, понаехало машин и народу: солдат и зеков. Расставились столбы, потянулась вдоль них колючая проволока, выросли бараки, сторожевые вышки и лесозаготовительные склады. Отца, как инвалида войны и героя, взяли завхозом — должность немалая, да и сытная. Дали коня — чтобы ловчее до службы из дома добираться. А конь в хозяйстве крестьянском — царь. И плуг ему товарищ, и борона — подруга.

Распахал отец с Кирьяном целый луг у реки, и уже через год вся деревня осталась на зиму с запасами, никто без картошки не бедствовал, а мать не успевала набивать подпол соленьями и маринадами.

Сытная пошла жизнь, безмятежная, хотя спал теперь Кирьян мало, работы по хозяйству было хоть отбавляй, и ждал он с нетерпением зимы — времени сладкого, сонного, многими развлечениями наполненного. И на охоту в тайгу с отцом можно сходить, или просто на лыжах, а то и на рыбалку зимнюю, и со сверстниками деревенскими тайком к загадочной и страшной зоне пробраться, поглазеть, содрогаясь от невольной жути, на иной мир, по неведомым законам живущий: на суровых солдат с автоматами и мрачную смерзшуюся толпу зеков в ватниках, — вероятно, убийц и злодеев… И лица у зеков были одинаковые — угрюмые, серые, а глаза — как у дохлых ершей: остановившиеся в безжизненном отрешении…

А вечером, лежа на матраце ватном на печи, с черным хрустким сухарем и куском каменного рафинада, можно было читать удивительные книги, которые приносил отец. И две из них были любимыми, чуть ли не наизусть заученными: «Остров сокровищ» и «Робинзон Крузо».

Стонала тайга за окном от мороза, трещали бревна дома, голубели узоры инея на окнах, а он был далеко — в синих морях, на знойных островах с зелеными пальмами, среди благородных эсквайров и — ловких пиратов, ничуть не похожих на своих собратьев — злодеев из лагеря — скукоженных и безликих.

Возвращались в деревню уцелевшие на войне мужики — двужильные, тертые, просмоленные дымом фронтовых пожарищ. Они отличались от выдержанного в словах и приверженного к порядку отца: грубые, пьющие, неряшливые, изъясняющиеся матом. Грязные комья этих слов царапали душу Кирьяна, отвергающую их бесстыдную и циничную суть.

В новой жизни отца, как отдаленно он понимал, было много тайн. Вдруг зачастили к ним в дом странные гости. Все — явно из города, да из далекого, чужедальнего. Все — с подарками доселе невиданными. Отрезы материи, рубахи цветастые для него и отца, ботинки американские, консервы с иностранными этикетками — их он собирал и хранил, любуясь диковинной пестротой букв, рисунков и проникаясь загадочностью тех стран, из которых они чудом переместились сюда, в затерянную деревеньку.

Разные по возрасту и говору, гости были схожи между собой вкрадчивостью манер, нервными вежливыми смешками, значительным немногословием и быстрыми оценивающими взорами. Приходили они поздно, окольно, вечеряли с отцом в баньке, а утром растворялись бесследно, словно привиделись Кирьяну во сне. Но однажды услышал он из-под двери разговор отца и матери, выговаривавшей умоляюще, через слезы:

— Окстись! С кем связался! Они ж такие ж воры, как за проволокой сидят! Они ж не за «так» им помогают! А ты для них дурень деревенский, принеси-отнеси! А коли побег учинить соберутся, да от тебя подмоги попросят?!. Всех нас под каторгу подведешь!

— Деньги нужны, мать… — басил виновато отец. — И не на баловство какое, а на сына… Всю жизнь у меня за хребтом не просидит, моргнуть не успеем, а ему уже в большую жизнь уходить…

— А он и двух классов не прошел!

— Помогут мне с бумагами, обещали. Вроде как начальную школу закончил. А там, глядишь, в городе его пристроим.

— Да кто поможет-то в том?! Разбойники твои?!.

— А кто ж еще? Министр образования, что ль, документ за красивые глаза выпишет?

— Ой, уморишь ты нас…

— Молчи, тарахтелка… Знаю, что говорю! Ты меня еще за советскую бесовскую власть поагитируй!

— Ой, батюшка, что ж ты несешь-то? Вот же язык неугомонный! Услышит кто — сам за проволоку пойдешь, и нас за собой потянешь! Вон, глянь газеты, всюду шпионов и измену выискивают, а раньше, вспомни, и вовсе план у уполномоченных был по врагам народа… А не исполнишь плана, самого под гребенку!

— Так они-то враги и есть. А народ мы.

— Ох…

— А за меня не бойся. Я тебя и сынка под опалу не подведу. Знаю, что делаю. И мазурики эти вот у меня где, в кулаке. А начальство все продажное, шкуры, весь их «левак» мне известен, я их крепко под уздцы прихватил.

Так, умом своим маленьким, но пытливым и осторожным, уяснил Кирьян, что происходит он из рода таинственного, природой своей нравственной чуждой тому жизненному укладу, что возобладал в жизни нынешнего людского сообщества, и что законы сообщества этого соблюдать надобно лишь напоказ, дабы выжить, а внутри себя надлежит быть свободным, и задуманное вершить тайно, хитро и умело, никому не веря, никого ни о чем не прося и пустыми страхами не терзаясь.

Жизнь казалась ему безбрежным солнечным счастьем. И опоры ее были святы и неразменны: дом, семья, хозяйство. Но были и иные радости: бесконечные открытия, которые дарила тайга, сроднившаяся с ним и — книги, его друзья, открывавшие перед внутренним взором его иные миры, где жили люди, которых он не встречал на земле.