Гостиницу мне немецкие коллеги устроили роскошную, с двухкомнатным номером и широченной кроватью под балдахином, на которой уместился бы слон.

Оставив сумку с пожитками в номере, отправился в компании местного своего куратора Фридриха, сносно говорившего по-русски, на поздний ужин в пивной ресторанчик.

Молодой подвижный парень, брюнет с жесткой проволочной шевелюрой и карими глазами, мой опекун более напоминал итальянца и нордическим нормам категорически не отвечал, о чем я ему нейтрально заметил.

– Что сделаешь, – сказал Фридрих. – Мой дедушка – армянин.

– Это как?

– Война, победители, все такое… Мне один русский сказал, что, если присмотреться к немцам рождения сорок шестого, увидишь целую коллекцию азиатско-славянских черт… Вот и я продолжил традицию: моя жена – из Киргизии. В общем, гениталии всех стран соединяйтесь…

Утром, уже в униформе, он заехал за мной в отель, и мы покатили в Моабит.

После вонючей и мрачной Бутырки германское узилище показалось мне учреждением санаторно-курортной категории. Простор, чистота, цветочки и фикусы, глянцевые полы, дезодорированный воздух, и даже репродукции на стенах пастельных тонов.

– Наш подопечный в столовой, – сказал Фридрих. – На завтраке. Кстати, и мы тут вполне можем перекусить… Пошли.

Тюремная столовка мало чем отличалась от какого-нибудь кафе средней руки, и я невольно крякнул, вспомнив засаленные алюминиевые миски с баландой, просовываемые в обитые жестью раздаточные оконца дверей российских тюремных «хат».

Далее мой недоуменный взор скользнул по кухонным стеллажам с йогуртами, салатами, ветчино-колбасной нарезкой, апельсинами и бананами, остановившись наконец на знакомом профиле моего подопечного, которого я узнал сразу, хотя он сидел в пол-оборота к нам, на мягком стульчике, в компании двух своих соотечественников.

Сидел вальяжно, откинув руку за низкую спинку седалища, скрестив ноги в резиновых шлепанцах, и о чем-то небрежно и отрывисто повествовал мрачно и понятливо кивавшим ему собратьям.

Но в какой-то миг, нутряным чутьем уловив наше приближение к нему, обернулся, сосредоточенно всмотрелся в лица, а после взгляд его неотрывно уставился на меня, зрачки залили радужку, словно готовясь выплеснуться наружу, а раскосые глаза округлились, как у совы. Отвалилась, будто подрезанная, челюсть. И в следующий момент, с задавленным возгласом слепого ужаса, пошедшим морщинами лбом и вздыбившимися, как шерсть на собачьем хребте, волосами, он, хрипя, повалился на пол, застыв бесчувственно.

Фридрих настороженно обернулся на меня. Спросил понятливо:

– Что же вы такое с ним делали?

Я вспомнил про тренажер в подвале и своих умельцев-рукосуев.

– Да так… Были, конечно, процедуры…

Спустя час, когда потерявшего сознание душегуба привели в чувство тюремные врачи, открылась причина его скоропостижного обморока: он подумал, что я приехал за ним, дабы забрать его обратно в Москву, в наше неказистое славянское гестапо со стаканом кипяточка на завтрак, вылитым в штаны, звонкими «лещами» на обед, пряниками зуботычин к полднику, а потому и скрежетом зубовным на ужин.

Лично я вьетнамца и пальцем не тронул, но, поскольку являл в его глазах предводителя прошлых дознавателей, жался он от меня пуганым птенцом к немецким надзирателям, словно пытался ими прикрыться, и било его, как в лихорадке, а я только удивлялся нестойкости натуры профессионального душегуба, хотя удивлениям моим, судя по задумчивым взорам германских правоохранителей, мало кто верил.

Покончив с бумажными формальностями, покатили осматривать город, а после, оставив меня в одном из торговых центров неподалеку от отеля, Фридрих убыл на службу, а я, преисполнившись давно утраченных свободы и праздности, канул в пеструю берлинскую круговерть.

У меня еще оставалось два беспечных денечка, выгаданных в предположениях командировочных накладок и бюрократических проволочек, к счастью, несостоявшихся. И в предвкушении сладостной оторванности от каких-либо обязательств и распорядков конторской суеты, видевшейся мне отсюда удручающей и угнетающей, я гулял по улицам, смотрел на низкое предзимнее небо, казавшееся отчего-то по-весеннему радостным, и думал, что мимолетность нежданного праздника сверкнет золотой нитью пролетевшей осенней паутинки и канет, съежившись в дальнейших буднях, но в ней-то и есть приближение к счастью и к смыслу, к хрупким радостям нашим.

С пешеходной улицы Вильмерсдорфер-штрассе я повернул направо, к S-bahn Шарлоттенбург, и оказался на Штутгартер-плац, где, как меня инструктировал в Москве один из великолепно знавших Берлин оперов, располагались исключительно русские магазины и самые дешевые бордели. Привели же меня, как нарочно, ноги в анклав соотечественников…

– Здорово, кореш!

И на меня вылупились знакомые глазищи Гены-Самовара, изрядно постаревшего, коллеги по давнему таежному старательству, соседа по верхней шконке двухъярусной кровати из сваренного уголка и проволок-пружин. Гена, как я тут же припомнил, до своего трудоустройства в артели тянул срок за изготовление фальшивых милицейских удостоверений.

– Ты… чего тут? – обомлело вопросил я.

– Живу, уже десять лет, – донесся ответ. – Жена – немка, дети – арийцы. А ты?..

– Турпоездка…

Мы стояли на тротуаре около входа в какой-то бутик и таращились друг на друга, как два ерша в коралловом аквариуме.

– Надо отметить, – механически предложил он.

– Сопротивления не последует, – сказал я.

И сошлись с опасным стекольным стуком пивные бокалы, и качнулась нежная пена, едва устояв в краях, и воспоминания возродили во мне утраченные образы потрошителей сибирских руд. И зашевелилась на языке лексика прошлых словоговорений на феньке, возрождаясь и крепчая в оборотах, и вспоминались нам годы трудные, выстраданные в тяжком труде, в пробуждениях по гонгу утренней рельсы, в прорыжевшей кирзе сапог, в постирушках рабочих «сменок», в барачных драках и разнузданных попойках по окончании старательского сезона. И надо же – когда-то, в юности, все это виделось мне вполне приемлемой нормой романтического бытия. Куда угодить ныне – не приведи господь! И тут же уколол душу страх – новый и предчувственный: коли здесь, в Берлине, столкнулся я нос к носу с прошлым своим, кабы не застигло оно меня окаянным ненароком в Москве, при погонах и прочих атрибутах, разоблачив лицедейство мое и в геенну ввергнув…

– Хорошо выглядишь, – вежливо, но, не кривя душой, начал я беседу, вспоминая бледную истощенную физиономию моего собеседника, ныне отмеченную наливной розовощекостью.

– Отказался от углеводов, забочусь о здоровье, – поведал он, после чего смачно хлебнул пивка и закурил, закашлявшись.

– Это ты правильно.

– А вот ты какой-то другой стал… – прищурился на меня Гена.

– Ну-ка, – отозвался я, – пропиши портрет, как видится снаружи…

– Как сказал один мой гостёк, когда я его тут в шикарный публичный дом отвел… «Вы такая фешенебельная, что мне нерентабельно…» Чиновность в тебе, основательность… Причем… Без обид только… Не знал бы тебя, сказал бы, что мент! Манеры, взгляд… Ну, чистый опер с давлением на психику!

– В эту сферу мне нерентабельно соваться по утраченной на вольных хлебах выслуге лет, – рассудительно и лениво ответил я. – Но профессия, конечно, отпечаток накладывает.

– И в какую масть тебя занесло?

– Железнодорожный контролер.

– Чего так слабо?

– Думаешь, слабо? Из ста человек в электричке с билетами – десять. С остальных – по доллару, и езжайте себе. Электричка большая и не одна.

– Но и наверх присылать надо?

– Согласно усредненному арифметическому плану пассажиропотока.

– Слушай… А может, мне обратно в Россию?

– Велика Россия, но места контролеров…

– Какая тема! – всплеснул он руками, а затем, помедлив, добавил сникло: – А ведь здесь не приживется, обоюдосторонний контингент взаимно неадекватен… Тяжелые лохи.

– И как же ты тут, проворный и неуемный, каков жив в памяти моей нетвердой?

– А-а… Лавочка с булавочками. И еще чуть-чуть рисую евро.

– Так ты же раньше мусорские ксивы выписывал…

– Время способствует повышению квалификации.

– Смотри, дорисуешься…

– Экий ты правильный стал. Так и лезет из тебя контролер! Ладно, давай еще по одной…

– Давай. Но платить будем купюрами честными.

– Боишься?

– У нас недавно… – я прикусил язык, едва не упомянув контору. – Недавно в электричке один тип другому на ногу наступил. А тот взъярился. Ну, слово за слово… А пострадавший ментом оказался. И поволок обидчика в кутузку. Насчет выяснения личности и вообще оторваться в плане мести на твердой знакомой почве… А тот, косолапый, оказывается, в федеральном розыске. О чем рассказ? О том, что неохота влипнуть с твоей туфтой на ровном месте.

– А ты выйди, а я расплачусь…

– Тогда я далеко выйду.

В гостиницу я вернулся вечером, пал распластанно на аэродром кровати, но сон не шел, зато внезапно пробудился аппетит, и я отправился в ресторан, располагавшийся на первом этаже.

Интерьер ресторана отличала буржуазная европейская основательность: розовый мрамор стен, хрустальные купола люстр, начищенная бронза их крепежных цепей, вишневый бархат гардин, смокинг дородного метрдотеля и гибкие официанты в жилетках и в бабочках. Мельхиор подносов, ведерки с шампанским и крахмальная тяжесть узорных салфеток.

Декорация была под стать ухоженным едокам – благополучному племени бизнесменов с их чинными дамами, консерватизму вечерних туалетов и неспешных бесед, перемежающихся вдумчивым пережевыванием деликатесов.

И только за соседним столом вопиющим диссонансом этому степенному благолепию легкомысленно и нагло звенела посуда, выплескивалось на скатерть вино и доносились запальчивые разгульные выкрики бесшабашной компании, чье несоответствие подобающему воспитанному контингенту увиделось мне снисходительно и весело, как чья-то невольная отрыжка на вдумчивой панихиде.

Компания была русской, и, приглядевшись к ней, я узнал несколько знакомых лиц: известного, в дым пьяного кинорежиссера и сидевших рядом с ним двух столь же известных и настолько же пьяных актеров. Общество дополняли две блистательные дамы, вероятно, тоже из богемы, но держались они вполне трезво и, проникнутые благочинностью окружающей обстановки, то и дело одергивали своих сотрапезников, горячо и матерно обсуждавших свое, творчески и жизненно наболевшее.

Уловив мой пристальный взгляд, режиссер сметливо прищурился, затем внезапно указал на меня пальцем и произнес:

– Я знаю его! Точно! Мы были с ним в Сочи! Братан, ты же меня уносил в самолет… Чего ты там жмешься у стенки?! Сюда немедленно, стеснения бесполезны! – и, каким-то мгновенным раздерганным зигзагом переместившись от стола к столу, он пал на меня, едва удержавшегося на стуле, и троекратно расцеловал, прослезившись.

Папа целовальщика, известный деятель театра и кино, один из столпов МХАТа, одарил своего отпрыска множеством оттенков своих черт и голоса, знакомых всем жителям России, родившимся по крайней мере в докомпьютерную эпоху и считавшим его отечественным достоянием. Не исключением был и я, проявивший обескураженную благосклонность к продолжателю родительских традиций, и, захваченный вихрем кабацкого сумасбродства, был непринужденно вовлечен в его суматоху с твердым, правда, намерением, опрокинув рюмку за здравие присутствующих, покинуть чужое празднество. Тем более повод ему был мне неизвестен, а последствия его сомнительны.

Однако благоразумие свое я моментально утратил, оказавшись за столом по соседству с одной из женщин, чье лицо – прекрасное и тонкое – заворожило меня до немоты и смятения мыслей, как низвержение в космос, как распахнутый горизонт, как январская молния в бесноватой снежной круговерти…

Трепыхнулось сердце в горячечном волнении, схожим с испугом, а может, и был это испуг скорой потери того, что еще не обрел, но к чему всю жизнь устремлялся напрасно как к видению смутному, желанному, из забытого сна чудного, а оно вдруг возьми да облекись плотью своего великолепия, до которого рукой подать. Но только через пропасть взаимной безвестности и ее отчуждения, нас разделяющих.

Я плыл и тонул в смеющихся серых глазах ее, я томился невозможностью прикосновения к ней, я ревновал к неизвестностям ее привязанностей и судьбы и понимал, что, уйди я отсюда, прояви рассудочную нерешительность или глупую спешку, растает чудо, исчезнет навсегда, оставив мне вечную маяту и досаду.

И как под темечко ударила мысль: а вдруг все случившееся со мной, все трансформации и перемены были предтечей к этой случайной встрече? А сейчас миг моего испытания, рубеж, за которым все таинства уготованной судьбы и счастья, или же пустота проигрыша, возврат в никчемность из-за неловкости, робости и неспособности привлечь ее внимание.

Меня могли спасти либо погубить любое слово и жест, но где обрести верные из них в калейдоскопе обрывочных мыслей и в параличе всяческих идей?

Она смотрела вскользь, куда-то мимо меня, и урезонивала терпеливо и мягко буйствующего режиссера, на что-то пенявшего терпеливо воздыхающему турку-официанту, явно уставшему от чужеродности беспечного загула причудливых иностранцев в строгости его мраморной столовки с ее казарменно-великосветскими устоями.

А я в очарованном ступоре глазел, застыв, на золотистый рассыпчатый шелк ее челки, изящную гордую головку, нежные маленькие уши и светящиеся юной чистотой глаза.

– Очень тебя прошу… Доведи до сортира, – прошептал мне на ухо один из актеров, друг режиссера и актера, сына актера и режиссера. – Неважно чувствую, спасай, дружище. Ты единственный, кто на ногах. Вспомни Сочи, выручи снова, теперь – меня…

Ах, да. Я же был в Сочи, о котором лишь слышал.

По пути в туалет я спросил провожаемое мною лицо, обмякло висевшее у меня на локте:

– А эта девочка… Ну, что рядом со мной… Кто такая?

– Как это кто?.. Актриса! – последовал вдумчивый ответ. – Ты не знаешь? Оля Чернова. Ха-ха… Чернова, а блондинка! Хотя – так, русая. Красавица, да? Но типаж рядовой, из череды породистого расплодившегося новодела. В семидесятых ей бы не было равных, сейчас… конкуренция. Во девки у нас пошли, на витаминах взращенные, а? Голова кругом! Но в искусстве нужен типаж с изюминкой. Мы – не племенной завод. Стандарт по штангенциркулю не есть продукт творения. Нос бы ей раскурносить или разрез глаз растянуть… Симметрия, брат, враг художественности. Так ты о чем? Об Ольге? Конечно, актриса, кто ж еще… О, ты запал, точно! М-да. Многие западают, но все напрасно, – раскрыв дверь кабинки, он, покачиваясь и вращая головой задумчиво, уставился на унитаз, как бы примеряя себя к его назначению. – Все напрасно, – повторил горестно. – Девица строгих правил, а кому эти правила для чего необходимы – загадка, брат! За-гад-ка! – и с этим невразумительным комментарием скрылся за дверцей, а последующие за тем звуки, им изданные, заставили меня из подсобного ресторанного помещения не мешкая переместиться в основной зал.

И тамошнее зрелище, представшее мне, весьма меня позабавило.

Считаные минуты прошли, как я покинул гостеприимный стол своих новых знакомых, и вот лежал стол, перевернуто упершись к вышине потолка ногами, как околевшая лошадь, и объедки трапезы в черепках тарелок обезображивали каменный лоск половых узорчатых плит, а под колонной в углу, хрипя и мутузя друг друга, катались так и не пришедшие к согласию в кутеже и его обеспечении официант и строптивый режиссер, недовольный не то предъявленным счетом, не то удовлетворением своих капризов. Должных теперь, как мелькнуло у меня, бесповоротно истаять в полицейском застенке.

Беспомощно и наивно конфликт сторон пыталась утихомирить моя возлюбленная, о том еще не ведающая, тонкими пальчиками утягивая за брючину лягающегося режиссера, утратившего в пылу схватки башмак. Носок у знаменитости, как я заметил, был дырявый, а нога мужественно волосата. Иная артистическая пара присутствовала неподалеку, но в конфликт не встревала: дама, накрепко охватив своего кавалера, рвущегося на подмогу к товарищу, обвисла на нем, благоразумно препятствуя усложнению поединка. Тот брызгал слюной и словами, но удерживать себя, чувствовалось, позволял.

Публика взирала на конфликт с интересом, обмениваясь корректными репликами. Вероятно, относительно ужина с бесплатным шоу. А я любовался гибким станом Ольги, ее тонкими стройными ногами и милой потерянностью разочарованных жестов над сопящим и потным борцовским сообществом.

Словно из ниоткуда возникли полицейские, решившие, что, покуда у слившейся в поединке парочки не появился младенец, ее необходимо разнять. Дерущихся растащили по углам зала, затем упирающегося режиссера повели искупать карму пьяницы и дебошира в служебное помещение, куда в качестве заступников последовала актерская парочка, а я остался наедине с совершенно потерянной Ольгой.

– Вы – друг Миши? – спросила она.

– С чего вы взяли?

– Ну… Сочи…

– Он меня с кем-то спутал, а я не противился.

– Вот как… А… что теперь будет?

– Я постараюсь вытащить вашего коллегу…

– Ой! Я вас умоляю!

Я позвонил Фридриху, кратко обрисовал ситуацию, приврав, что хулиган, к сожалению, мой давешний товарищ и руководит мной в просьбе о его вызволении принцип нерушимой мужской дружбы.

Пока Фридрих добирался до гостиницы, режиссера отвезли в кутузку, и нам с Ольгой пришлось ехать за ним туда, препоручив заботы о двух иных деятелях культуры оставшейся с ними подруге.

Разбирательство длилось долго, мы ожидали его финала на деревянной лавке в предбаннике полицейского участка, где мне было поведано, что творческая компания только что завершила съемки в Берлине, решив напоследок отметить их сегодняшним памятным вечером. Завтра день отдыха, а потом предстоит возвращение в Москву – к новым художественным зачинаниям и к рутине театральных ролей.

Ольга, оказывается, трудилась в известном театре, без продыха снималась в сериалах и была несколько обескуражена моим неведением ее личности. Однако я подправил дело, сказав:

– Я не знаю вас как актрису, но надеюсь получить приглашение на спектакль. Уверен, на сцене вы будете столь же неотразимы, как в жизни. Приглашение состоится?

– Считайте, состоялось. И давай на «ты». Сидим, можно сказать, на нарах и в реверансах совершенствуемся… Так вот: а ты каким ветром в Берлине?

Я честно – а что, собственно, скрывать? – поведал о своей командировке, о вьетнамском душегубе и о героической стезе борца с тяжелым бандитизмом.

– Так вы работаете в милиции? – вопросила она уважительно.

– Я в милиции не работаю, – сказал я. – Я в ней служу.

– Это как? – удивилась она.

– Это так, что милиция у нас не работает, – ответил я.

– Да ладно вам шутить! – отмахнулась она. – Вот это жизнь! – продолжила вдохновенно. – Полная огня и аромата. Как здорово! Хотя, наверное, с одного холма другой всегда завлекательней…

– Да, взберешься на вершину, преисполненный высокими чувствами, а там кто-то нагадил, – ляпнул я. И поправился торопливо: – А ведь по сути… Что у нас производство, что у вас… План и бухгалтерия. Нет?

Ответить она не успела: в дверях появился Фридрих, сообщив, что инцидент улажен, но в целях общегородской ночной гармонии режиссера оставят на ночлег в участке, а утром отвезут в отель на опохмелку и оплату ресторанного счета, включающего расходы по битью посуды и мировые чаевые за расквашенный нос турецко-германского подданного, выразившего готовность к примирению.

– В отель? – устало вопросил он, крутя на пальце брелок с ключом от машины.

– А мы погуляем, – внезапно сказала Ольга. – Кавалер не против? – и взглянула на меня насмешливо, конечно же все мои мысли в отношении своей особы уяснив и замешательством моим потешаясь.

– Если мне присвоили столь высокое звание, – сказал я, – то оно автоматически обязывает…

И до блаженного предрассветного утра мы бродили по холодному Берлину, плывя в его рекламном неоновом половодье, выныривая в дымный гомон пивных ресторанчиков, веселясь и болтая от души.

А я читал ей стихи, я знаю много стихов из давних книг, прочтенных в местах, весьма отдаленных от европейских столиц, их достопримечательностей и удобств. Там, в Сибири, в холодные неуютные вечера, под тусклым светом лампы над тумбочке, они-то и скрашивали мой досуг. Телевизора у нас не было, от цивилизации мы находились на значительном удалении, ибо золото отчего-то таится вдали от пригодных для обитания человека мест.

«Мы разучились нищим подавать, дышать над морем высотой соленой, встречать зарю и в лавках покупать за медный мусор золото лимонов».

Или:

«Незабываема минута для истинного моряка: свежеет бриз, и яхта круто обходит конус маяка. Коснуться рук твоих не смею, а ты – любима и близка. В воде как огненные змеи блестят огни Кассиопеи и проплывают облака».

– Милиционеры знают такие стихи? Откуда они, кстати?

– Оттуда, куда уже нет дорог… А вот, кстати, милиционер я по случаю, причем дурацкому.

– И как случился случай?

– Был мне голос: ступай в милицию, и будет тебе счастье.

– И счастье было?

– Оно нашлось несколько часов назад, в ресторанном чаду.

– Посмотрим, повторишь ли ты эти слова завтра.

Когда я проводил ее до дверей номера, она быстро и осторожно коснулась губами моей щеки, прошептав:

– Все, до сегодня… Не прощаюсь.

– Так ведь и я не прощаюсь, – нагло брякнул я.

– Поэтому – до свидания! – последовал игривый ответ. – А чтобы все расставить на свои места, скажу: я, видишь ли, такая самолюбивая дура, что не хочу размениваться даже с симпатичными и мужественными милиционерами…

Я вставил башмак в створку закрывающейся двери. Молвил грубовато:

– Надежды-то хоть есть?

– У тебя – есть!

И дверь, едва не прищемив мне нос, захлопнулась.

Ведущий форвард команды «Динамо»… Гол с пенальти. Горячий мяч, обжегший ухо. Один-ноль. Однако впереди второй тайм…

Я побрел к лифту, поглядывая с робкой надеждой на закрывшуюся дверь, но в бликах света, лежавших на ней, была стылая окончательность затвора и отчуждения.

И я приземлился на одинокий и равнодушный аэродром своей постели, подхватившей меня и укутавшей мечтательным туманом сна, и снилась мне Ольга.

А наутро меня разбудили актер и режиссер Миша, непонятно каким образом оказавшиеся в моем номере.

– Произвол и затмение! – восклицал режиссер, доставая из моего мини-бара банку пива и судорожно, даже тревожно ее заглатывая. – Этот хам меня оскорбил, а теперь мне выкатывают обязательные извинения и пятьсот евро форы! А это? – он оттянул щеку, как при бритье, демонстрируя разливающийся по скуле синяк. – Это что? Бесплатное приложение к празднику жизни?

– Ты начал первым, старик, – покривился снисходительно его товарищ и также полез в мини-бар, достав оттуда пузырек с джином. – Не мелочись, не унижайся конфронтацией… Кто он? Лакей, потомок скотоводов. Лучше дернем и забудем, – отвинтил пробку, принюхался к содержимому пузырька. Произнес задумчиво: – Пить, конечно, надо в меру. Но надо… Да, кстати! – указал в мою сторону. – Человек тебя спас, ты хотя бы его поблагодарил, а то куковал бы за сеткой… В изнеможении безалкогольного забытья…

Я с трудом приподнялся на подушках, спросил хрипло, мучаясь спросонья нутряной дрожью:

– Откуда подробности?

– Ольга все рассказала, – поведал актер и влил в себя джин, закатив обморочно глаза к потолку.

– Она уже встала?

– Оля? Это мы ее встали… Шипит, как утюг, рассержена девушка. Губы надуты до трех атмосфер. Но детали поведала, прояснила. Сейчас соберется, идем на завтрак. Ты тоже вставай, сегодня последний день, грех не отметить…

И мы славно догуляли наши берлинские незабвенные каникулы, и минуты их истекли стремительно и беспощадно, как все хорошее и доброе. В Москву мы возвращались одним и тем же рейсом.

И был самолет, салон, более похожий на театральные подмостки, где откалывал шутки-прибаутки под восторженный хохот и аплодисменты пассажиров пьяненький лицедей Миша, сумерки московской зимы, разочарованность окончанием праздника. И только одно меня грело тепло и упорно: я нашел ту женщину, в которую безоглядно и трепетно влюбился. И теперь она затмила всю безысходность и серость того бытия, в которое я возвращался.

Мы вышли в мутную слякотную прозимь, рвано и желто освещенную нутром аэропорта, тут же подкатил громоздкий джип, и режиссер спросил, обернувшись ко мне:

– Тебя подвезти?

– Нет, – качнул я головой, увидев свою служебную машину, стрельнувшую, обозначившись, синей, как пьезо-разряд, молнией мигалки. – И насчет Оли, – добавил, взяв ее под локоть, – не беспокойся. Довезу в сохранности.

– Чего ж тут беспокоиться! – расплылся в усмешке, обнимая меня и с чувством перецеловывая из щеки в щеку, привычно нетрезвый Михаил.

И уже ступая на хромированную подножку черного джипа и закидывая за шею сползший шарф, крикнул мне, не стесняясь пялившейся на него в узнавании и восторге публике:

– Женись на ней, Юрка, женись! Она согласная, верь мне! Она тебя и искала!

– Вот дурак… – произнесла Ольга растерянно и вспыхнула всем лицом.

А меня тоже словно кипятком обдало. Ах, Миша, Миша, какую ты сейчас нужную сцену отыграл шутя, походя, но искренне… Век мне тебя благодарить!

Я всмотрелся в ее ускользающие от меня глаза, сказал:

– Ну, поехали… Только перед тем как приехать, ответь: кто тебя ждет, куда едем?

– Мой ответ тебя вдохновит, – сказала она. – Я живу с родителями. Мама – домохозяйка, папа – журналист в отставке. Целиком посвящен халтуре на телевидении и нескончаемому обустройству дачи.

– Познакомишь с деловым человеком? Я – парень мастеровой, может, советом ему удружу…

– С папой? Ты что, меня замуж брать собрался?

– Собрался, – сказал я. – Ровно сутки назад. И разбираться не собираюсь. Конечно, претендент я неказистый, известностью не отмеченный, сериалами пренебрегающий…

– Ладно, поехали, Юра, – перебила она. – Несерьезно это. Пройдет у тебя все завтра… Разная жизнь, разные люди…

Мы ехали молча, но, когда я положил свою руку на ее кисть, она отозвалась внезапным дрогнувшим жаром, и тут я понял, что отныне небезразличен ей, вопреки всем ее доводам и сомнениям. И если суждено быть нам вместе, то всерьез и надолго, как означил союз любви и единства народный фольклор.

– Завтра утром еду на съемки в Ярославль, – сказала она. – На три дня. Звони… Вернусь – увидимся. Да! Ты в театр хотел? Как раз по возвращении у меня спектакль…

– Вот и чудно! – вежливо кивнул я.

А следующим днем, срочно подгадав служебную командировку по делам, связанным с нашими периферийными интересами, я на той же служебной машине покатил на север Нечерноземья.

Проезжая Троице-Сергиеву лавру, вдумчиво перекрестился: пошли, Боже, удачи… А прибыв в Ярославль, через местных ментов легко вычислил гостиницу с остановившимися там киношниками.

Вечером, вооружившись охапкой роз, постучал ей в дверь.

Дверь открылась, она вскинула на меня взор, высветившийся снисходительной улыбкой сбывшегося ожидания, и сказала:

– Я знала, что ты приедешь.

И приникла ко мне – открыто, безоглядно и поглощенно. А мне, дуревшему в аромате ее волос, спутавшихся с цветами, вдруг неожиданно и ошарашивающе увиделось, что в этом желанном миге мы, кажется, изжили все наше бытие, потому как он, миг этот, и был его сокровенным смыслом.