Он уже восьмой год работал директором совхоза, не представляя себе иной жизни, да и не желая ничего иного. Работал взахлеб, чувствуя себя бесповоротно вросшим в ту земле, к которой его привела судьба. У него была тяжкая, без продыха работа, от него зависели сотни людей, на нем висел план урожая, зарплаты, горючее, техника, строительство, и едва ли он справился бы с громадой взваленного на него хозяйства, если бы в советниках не был директор прежний, по здоровью ушедший на пенсию, и самоотверженные ветераны-единомышленники, некогда ставившие эту агропромышленную махину на ноги.

Но главную трудность составляла не работа, как таковая, а отношения с партийным и административным начальством края. Это был пресс, жавший на него непрестанно. И ему, доселе не ведавшему ничего о нравах и стереотипах номенклатурного мышления, пришлось на ходу изучать правила игрищ руководящего класса, его амбиции и повадки. Основой в общении с руководством служила имитация всецелого согласия с его указаниями и подчеркнутой подчиненности. Споры с этими высокомерными и недалекими людишками успехов не сулили, куда проще было исподволь заложить в их головы собственные решения или же попросту ввести в заблуждение во имя разумной линии хозяйствования. Как на дрожжах, пухла и тенденция личной заинтересованности, а потому задаривание подачками и вовлечение в сети «делового» решения тех или иных вопросов становились нормой. Позже подобные отношения получат определение коррупции, однако он, ее инициатор, был совершенно далек от извлечения личной выгоды, стараясь ублажить начальство ради интересов дела и народа. Он встречался со многими директорами совхозов и колхозов, людьми простыми, честными и прямолинейными, но их районы зачастую бедствовали, тупо следуя в своей деятельности спущенным директивам, хотя земли их были исключительно сельскохозяйственными, в плодородной черноземной полосе, с богатыми ресурсами. Уменьшалось количество скота вопреки удобствам лесных выпасов. Льняные клинья высасывали почву, которая не получала достаточной подпитки при тяжелых культурах удобрения. Директивный выбор, директивный срок – удивительно ли, что урожайность всех хлебов падала? Население убывало. Уходили сильные, энергичные, которых пытались удержать топорными административными методами. Порой в рамках провозглашенной механизации в колхозы присылалась мощнейшая техника, предназначенная для просторов Казахстана и Сибири и бесполезная на небольших, в несколько гектаров, полях, заключенных в рамки лесов и неудобных почв.

Он знал наизусть нормы вспашки и уборки на машину. Нормы из года в год не выполнялись. Многих директоров это не заботило: главным было «спустить» и «довести» приказы сверху. Оттуда на низовых руководителей только-то и рыкали: «Снимем. Привлечем к партийной ответственности. Отдадим под суд».

Многие директора увольнялись, оставляя в наследство народу захиревшие жалкие угодья и отрыжку канцелярско-бюрократического управленства в лице нескольких воспитанных ими последышей.

Он внимательно, с карандашом, прочел труды Ленина и его теоретических предшественников. И ужаснулся: это были мысли высокоителлектуальных бандитов, ни в грош не ставящих человеческую жизнь. Изумляли потрясающие в своей емкости и уверенности лозунги: «Кто был ничем, тот станет всем», «Грабь награбленное», «Экспроприация экспроприаторов», «Учение Маркса всесильно, потому что оно верно», «От каждого – по способностям, каждому по потребностям». И венец современной партийной лжи: «Будущее поколение будет жить при коммунизме!».

В стране, где утвердилась эта наглая бесовщина, он родился, вырос и теперь усердно и кропотливо трудился под властью тех, кто всю подобную муть воспринимал своим руководящим достоянием…

Чтобы выжить, будучи органическим чужаком в шестернях этой машины, требовалась выдержка, дипломатия, умение вести игру, одновременно используя человеческие слабости оппонентов и исподволь проводя в жизнь собственную линию.

В этом немало помогал отец, мудрый, собственным разумом богатый и многоопытный. Его и мать он перевез на Юг России, уверенный, что они приживутся здесь, и не ошибся: всем нашлось отрадное дело. Отец возглавил отдел кадров, а мать возилась с детьми: два сына и две дочери отныне украшали богатый и основательный дом Кирьяна.

Он подписывал кучи накладных в своем кабинете, когда деловитая полная секретарша – напористая казачка из местных, войдя и притворив за собой дверь, доложила стесненным полушепотом:

– Мужик какой-то к вам… Страшный какой-то… Говорит, знакомый ваш…

– Почему страшный?

– Жуть какая-то от него…

– Ну, давай сюда эту жуть…

И вошел Федор. Нет, не Федор. Человек, в котором угадывались черты полузабытого паренька из того давнего и смутного, где были задушевные разговоры в ночной тиши комнаты общежития, их веселое и отчаянное скольжение по ледяным горкам, когда от станции пробирались к деревне, отмеченной в сумерках чернеющего неба золоченым крестом, румяные щеки приятеля, обожженные морозом, его сверкающие юные глаза…

– Федя, – сказал Кирьян потерянно, не в силах привстать из-за стола.

Большой внутренней силой веяло от этого худощавого, сдержанного в движениях и жестах человека, и глаза его были неподвижны и невыразительны, хотя сквозил в них ум, опыт и спокойствие перед любым возможным испытанием.

– Я, видимо, несколько изменился, – произнес посетитель, отмеченный чертами того, кто ранее именовался добрым и безответным Феденькой.

– У тебя шрам на щеке… – глупо брякнул Кирьян. – Все лицо тебе изменил…

– Я сидел в тюрьме, – кратко ответил тот. – И там случалось всякое.

– За что?

– Я располагаю временем и могу кое-что рассказать, – учтиво наклонил голову Федор. – Во-первых, разыскал я тебя через адрес твоих родителей. Во-вторых, я не писал, потому что не ведал, каково будет окончание моей тюремной истории. А писать до ее окончания полагал бессмысленным. Итак. Есть ли у тебя время выслушать меня?

– У меня есть сколько угодно времени выслушивать тебя!

– Так вот… Расстались мы с тобой на призывном пункте…

Федор говорил спокойно и бесстрастно, словно под протокол. Кирьян, с болью и содроганием выслушивающий его, то и дело вставал со стула, подходил к окну, вглядывался, болезненно щурясь, в голубенькое безмятежное небо. Почему же он стал баловнем судьбы? Почему все рогатки, расставляемые ему жизнью, он прошел, не оцаравшись и не повредившись ни об одну? Дело в удаче, в характерах, в промысле высших сил?

Нет ответа…

– Я ненавижу уголовный мир, – донеслось до него. – В этом мире нет никакой правды. Но он существует и будет существовать еще долгие, полагаю, века. И в нем мне отныне определено место. Довольно почетное, хотя тем не горжусь. В «воры в законе» не пошел, имея к такому званию предубежденность. Место зарезервировано, но пусть покуда пустует. Хочу попробовать жить и работать в качестве законопослушного гражданина. Если возьмешь к себе – стану сельским тружеником. А там уж – как карта ляжет, понятное дело… Обещаний, что со мной для тебя без неприятностей обойдется, не даю, поскольку вся жизнь моя – череда непредвиденных обстоятельств. Даю обещание уклоняться от них.

– Работы у меня хватает, – сказал Кирьян. – Контролером пойдешь?

– В мусора, значит?

– Типа того. Но труд вдумчивый, интеллектуальный…

– Попробуем и это…

– Остановишься у меня. Дом большой, комната найдется…

– Я не один. Со мной – Вера.

– Какая Вера?

– Та самая, она выжила, – сказал Федор. – И судили нас вместе. После были лишь письма… Потом – встреча. Но она со мной – навсегда, чтобы ты понимал. Она – это все.

– Значит, так тому и быть, – сказал Кирьян. – Едем домой, Федя.

– А Арсений как? Встречались?

– Да куда мне от него деться, суматошного… И тебе с ним свидеться, думаю, предстоит. Но не скоро… Прошлой зимой сел. На три года.

– Слышал о нем. Этот точно в «воры» вылупится…

– Погибающая душа, Федя…

– О, как… Значит, от Бога-то ты не отказался, коммунист?

– Главное – второстепенному не помеха.

– Ну, то и ко мне применимо…