Улыбка зверя

Молчанов Андрей

 Банда отморозка Ферапонта захватила весь город. Не признавая воровских законов, бандиты с особой жестокостью уничтожили конкурирующие группировки. Подмяли под себя коммерсантов и местный обогатительный комбинат. Городские власти закрывают на все глаза, потому что куплены на корню.

Казалось, никто не способен остановить беспредел. Если бы это не коснулось одного человека. На глазах Ивана Прозорова, подполковника ГРУ в отставке, ферапонтовцы убили брата вместе с семьей и сожгли его дом. Такое простить нельзя. И пока в живых останется хоть один бандит, Иван не успокоится. Главное, чтоб хватило патронов...

 

ВСТУПЛЕНИЕ

На самом исходе лета, в середине августа, накануне праздника Преображения Господня, во Введенском храме Оптиной пустыни произошла следующая сцена.

Когда исповедь была закончена, и священник собирался уже взять в руки крест и Евангелие, чтобы унести их в алтарь, из затененного угла в круг света неожиданно выступил невысокий мужчина лет пятидесяти, неловко поклонился, показав при этом довольно обширную плешь, оглянулся по сторонам и без всяких предисловий зашептал решительной хриплой скороговоркой:

— Грешен, батюшка, в убийстве… Вернее сказать, в массовом убийстве. Семь человек положил, ближних своих… Братьев своих… Семерых, можно сказать, каинов. Бог спросит: “Авель, где братья твои, каины”? А я отвечу: “Господи, я их к Тебе отправил, ищи их души там… А на земле среди людей их больше нет”.

Опытным чувством священник тотчас определил, что перед ним человек, теряющий разум. Как на грех, рядом никого не было, не считая маленькой ветхой старушки в белом платке, которая никак не могла установить в гнездо подсвечника свою валкую свечку.

Но внимательно взглянув в близкое бледное лицо странного паломника, священник вдруг засомневался в правоте своего первоначального умозаключения и ровным голосом проговорил, указывая на крест и Евангелие:

— Бог вам судья. Вы успокойтесь… Давайте по порядку…

 

ИВАН ПРОЗОРОВ

Иван Васильевич Прозоров, подполковник Главного Разведывательного управления Министерства обороны, был уволен со службы по сокращению штатов и в связи с очередной, едва ли не десятой по счету, реорганизацией силовых структур. Молодой бритый чиновник из новых, отведя глаза, с издевательской холодной вежливостью объяснил ему, что, дескать, специалисты такого профиля, пусть даже и высочайшей квалификации, стране больше не нужны, поскольку нынешняя военная доктрина строится на совершенно иных принципах.

“Что, прошла вражда племен”? — поинтересовался в свою очередь Прозоров, попытавшись вложить в свои прощальные слова как можно больше едкой иронии, но чиновник уткнулся в бумаги и не удостоил его ответом.

Разумеется, все эти организационно-кадровые кульбиты на первый взгляд выглядели полнейшей глупостью, но, поскольку в искренность такой глупости невозможно было поверить, то вывод напрашивался сам собой и вывод этот был единственно возможным — предательство и измена. Однако сдать такую огромную страну оптом и сразу никак невозможно, а потому ломали дольками, исподтишка отщипывали по кусочкам, торговали мелкой розницей. Впрочем, не такой уж и мелкой, если принять во внимание гигантские разломы, страшно зазиявшие по границам бывших союзных республик, и не так уж исподтишка, если, оставив за пределами России двадцать миллионов русских, власти помпезно и громогласно справляли День независимости…

Иван Прозоров, оказавшись на улице, вне Системы и практически без средств к существованию, испытал естественную обиду и разочарование, но все-таки сквозь сумбур горьких обрывочных мыслей упорно пробивалась одна — пусть до конца неоформившаяся, но ясная: что же лично он, офицер, гражданин и многое повидавший на своем веку русский мужик способен сделать для перемены жизни к лучшему? И своей, и того государства, которому он служил? При всей выспренности подобной формулировки ни тени пафоса в ней не было.

Взвесив свои навыки, знания, силы и, проанализировав общую обстановку, он понял, что в лучшем случае, при удачном стечении обстоятельств, он сможет, к примеру, единолично подготовить операцию и пристрелить какого-нибудь крупного политического негодяя, но такое действие в данной ситуации ни расстановки сил, ни общего положения дел не меняло. Все бы свелось к захватывающему телешоу, подобному трансляции расстрела Белого дома, пару недель о нем бы судачили взбудораженные обыватели, но затем, уяснив, что ни в их личных судьбах, ни в судьбе страны принесенная жертва ровным счетом ничего не меняет, быстренько бы успокоились, вернувшись к своим повседневным делишкам, дающим им шанс на элементарное выживание-прозябание.

К тому же Прозоров был твердо убежден, что мировая история дрейфует как материк, и время от времени, по мере накопления внутренних энергий, тысячелетние тектонические пласты начинают сдвигаться, а потому в какую бы сторону не дули переменчивые и капризные политические ветры, нужно чуять именно материковое движение тектонических пластов и сверять по ним направление собственного движения. Искусный политик — это человек, способный угадывать направление дрейфа материка и встающий со знаменем именно на этом направлении. Тогда и ему, и всем окружающим начинает казаться, что он командует и управляет этим весьма мало от него зависящим процессом. Можно было бы подождать благоприятных естественных перемен, но История оперирует цифрами гораздо большими, нежели мера человеческой жизни. Поэтому Прозоров, после недолгих размышлений, плюнул на неповоротливую косную Историю и решил прежде всего устроить свою личную жизнь, а уж потом подумать о вечном и справедливом.

“Ладно, — подумал он, — для начала подремонтируем корабль собственной жизни, залатаем пробоины и устраним хотя бы явные течи…”

Он был не лишен склонности к образному мышлению.

Но, как выяснилось буквально на третий день после увольнения, личная жизнь его дала такой крен, что выправить его было ни коим образом невозможно.

— Что ж, — сказал он после мучительного и тягостного выяснения отношений с женой. — Крысы пусть уходят с корабля. Капитан покидает его последним. — И добавил, попутно подумав о том, как же богат русский язык и приспособлен именно для подобных горестных ситуаций: — Баба с возу, кобыле легче…

— Во-первых, — возразила жена, — крысы с корабля не уйдут. Во-вторых, капитан в данном случае покинет судно первым. А в-третьих, баба останется на возу, а кобыла, вернее, конь — пусть вылезает из хомута и пасется сам по себе… Надеюсь, на этом все аллегории закончены. — Она отвернулась, толкнула дверь, ведущую в ее комнату, обронив на прощанье: — Да, пока не забыла, там тебе письмо пришло от братца, в прихожей на полке лежит…

— Хорошо, что не забыла, — сказал Иван Прозоров, почувствовав вдруг огромное душевное облегчение от этого ее категорически отчужденного тона. — Квартира, без всяких условий, остается тебе… Сиди на своем возу. Нового коня, надеюсь, ты уже подыскала… Но замечу тебе, вернее, напомню: на переправе коней не меняют.

— Разумеется, подыскала, — нервно откликнулась жена и глаза ее сузились. Ей было неприятно, что разговор сам собою сбился на какой-то неуместный, едва ли не шутливый тон, но удержаться от филологических штучек и выйти на уровень обыкновенной вульгарной ругани она не смогла: — Разумеется, я подыскала коня! Пока ты шатался по своим тундрам и Забайкальям, пока ты месяцами сидел якобы на Севере, а потом являлся ко мне с южным загаром и травил байки про стройбатовские будни… Что дала тебе твоя армия, кроме этой двухкомнатной развалюхи, кроме командировок и возможности обманывать меня? Неудачник, ты всегда был неудачником… А вокруг неудачников все становятся неудачниками, это болезнь заразительная и трудно излечимая… Так что, извини меня, но выдохшихся коней меняют в любом месте, а уж на переправе тем более!

Иван Прозоров молча слушал этот монолог, испытывая довольно болезненные и противоречивые чувства. Главным было чувство нахлынувшей на него свободы и какой-то, связанной с этим, праздничной безответственности. Вероятно, в глубине души он и сам давно жаждал этой свободы, ибо, откровенно говоря, жену свою давно не любил, только боялся себе в этом признаться, потому что бросать женщину увядшую и постаревшую считал подлостью. Теперь же он был едва ли не благодарен ей за то, что она сама приняла на себя удар, сама сделала этот выбор, избавив его от нравственных колебаний. Но и, конечно, примешивалось сюда чувство чисто мужской досады, впрочем, довольно слабое. Уж он-то знал про себя гораздо больше, чем она могла представить.

Естественно, он был для нее серым армейцем, скромным землемером, подыскивающим на краю света в лесотундре какие-то строительные площадки для военных объектов и складов. Разве расскажешь ей теперь, что тот южный загар, который она проницательно связала с курортными развлечениями мужа, был действительно южным загаром, южнее не бывает… За сорок дней мучительного перехода по иракским пустыням и плоскогорьям загоришь так, как не загоришь ни на одном курорте мира.

Их было тридцать человек, разбитых на три группы, и задача, перед ними поставленная, была предельно конкретна, хотя и невероятно сложна.

— Значит так, товарищи офицеры, — сказал им старый генерал, — пожалуй, единственный, кто еще каким-то чудом оставался в штате управления из прежней “гвардии”. — С заданием вы ознакомлены, папки сдадите мне, теперь — о деталях… — Он приподнялся с места и подошел к подробной карте Ближнего Востока, встал перед ней с деревянной указкой, точно учитель географии в средней школе. — Проходы к “объекту” пройдут по гористой местности. — Указка уперлась в карту. — Маршрут первый, маршрут второй и, наконец, третий. Связь на волне — 61.2. Перемена волны — согласно данному вам графику с привязкой по времени переходов. Обеспечение маршрутов — на людях вполне надежных. Они же исполнят дозорно-разведывательные функции. Но следуют они с вами исключительно до “объекта”. Вернее, до подступов к нему, — ни им, ни нам не нужны политические осложнения, главный противник и так озлоблен донельзя… Через двенадцать часов будете на месте. Если “объект” уже обнаружен противником, целесообразность огневого контакта оцениваете по ситуации. Сможете перебить их десант и уйти с обломками — считайте, уходите с орденами. Не сможете — не осужу. Трусов среди вас нет, а самоубийц я не уважаю. К тому же опять-таки — политические осложнения… В общем, грамотно и трезво взвесьте оперативную обстановку вокруг “объекта”. Все ваши три группы действуют автономно. При эксфильтрации групп никаких вертолетов и никакой техники не будет. Весь экспорт — на горбах. Помощи тоже никакой. Отныне вы безымянные граждане мира, люди без государства. Рассчитывайте только на себя. Ну, и как обычно: на опыт и на смекалку. На удачу, естественно. Все, с Богом! Самолет уже на парах, парашюты сложены…

Если бы теперь Прозоров стал рассказывать жене о том, как шли они по раскаленным пескам, волоча в рюкзаках обугленные фрагменты сбитого самолета-невидимки, хоронясь в трещинах и расщелинах, как проявляли “русскую смекалку”, как добывали воду и слизывали с камней скудную утреннюю росу, как съели, поделив по-братски, убитую кобру, как похоронили в пустыне троих из десяти…

Он горько усмехнулся, представив себе ироничный взгляд жены. Затем прошел на кухню, сдвинул с места старенький холодильник, отметив появление ржавых проплешин на некогда атласно-беленьких стенках, и, приподняв отверткой плитку пола, запустил руку в свой домашний тайник. Пальцы скользнули по шероховатой мешковине, в которую было обернуто трофейное оружие, привезенное с Первой Чеченской: “стечкин”, миниатюрный “маузер” и — откованный в Кубачах штык-нож, способный как пеньку резать металлические буксирные тросы. После нащупал коробочку с орденами и медалями.

Открыв ее, рассеянно поглядел на позолоту, серебро и вишневую эмаль наград. Как он ждал того дня, когда сможет предъявить все это жене… Вот они, знаки, должные примирить их прошлые одиночества, примирить, наконец-таки, навсегда…

А что, если предъявить, не отказать себе в этаком последнем удовольствии? Нет, не стоит.

Он аккуратно положил коробку обратно и установил холодильник на место.

Зачем он потревожил тайник, Прозоров не смог бы внятно объяснить никому, даже себе. Вероятно, ему было попросту необходимо прикоснуться к своему прошлому — ныне бесполезному. И даже опасному, если соотнести свой статус уволенного из военной разведки офицера, ставшего сугубо гражданским лицом и — криминальное, вывезенное контрабандой из мест боев, оружие, расставаться с которым он все-таки не хотел. Как, впрочем, и добрый десяток знакомых ему сослуживцев.

Захлопнулась за спиной дверь квартиры, захлопнулась за спиной дверь подъезда. Он завернул за угол дома, вышел на широкую дорогу и огляделся. Странное настроение овладело им — как будто в одночасье со всем миром произошла удивительная и чудная перемена — мир вдруг перестал быть чуждым и враждебным.

Будто некая пелена спала с глаз Прозорова, и незримые оковы и скрепы, мешающие ему свободно двигаться, рассыпались внезапно в пыль, оставив после себя ощущение их прошлой — коварно-незаметной, а ныне — осознанной и невыносимо жмущей тягости. И вместе с тем наполнилось сердце Ивана Прозорова какой-то спокойной и умудренной уверенностью.

“Ну что ж, — сказал он вслух, — начнем все сначала. Прочь из этого города, отрясем его прах с наших ног. К брату в деревню, в Черногорск! На все лето… — И это внезапное и твердое решение ехать к в деревню брату, к которому он не мог выбраться несколько лет из-за всяких, как оказалось теперь, ненужных и пустых дел, мгновенно прибавило ему душевной бодрости, и он даже рассмеялся вслух — легко и беззаботно.

“Это называется пьян без вина, — подумал Прозоров. — Вот что значит — воля вольная и полное отсутствие обязательств перед кем бы то ни было”…

На билет до Черногорска и на месяц-другой полноценной деревенской жизни денег у него хватало, а далее… далее следовало отправляться обратно за скудной своей пенсией. Нет, оковы прежней жизни все-таки его держали… Мысль эта пришла ему в голову, когда он был уже в двух шагах от входа в метро, и спровоцировала эту мысль небольшая очередь у обменного пункта.

Деньги, деньги… Неотъемлемая составляющая человеческого бытия. Жить в обществе и быть свободным от бухгалтерии — нельзя… А ему так хотелось стать свободным от всех мировых бухгалтерий!

Прозоров в растерянности остановился, задумчиво глядя на пластиковый стенд со съемными цифрами, указывающими актуальный курс валют.

— Доллары, доллары… — тотчас услышал он тихое интимное бормотание и, обернувшись, увидел крепкого брюнета в кожаной куртке. — Куплю доллары… Без очереди, выгодно… — продолжал брюнет бесцветным голосом, глядя куда-то в сторону.

— А… это… — задумчиво пробормотал Прозоров, с нерешительным колебанием приглядываясь к уличному коммерсанту. — Не обманешь? У вас тут все обманывают…

— Зачем обижаешь? — Брюнет в свою очередь прямо и с легким укором взглянул на простодушное лицо Прозорова. — Я честный человек… Сколько у тебя?

— Тысяча, — признался Прозоров и ласково погладил пустой карман. — С небольшим… Только ты мне куклу не подсунь, я проверю…

— Конэчно, о чем вопрос? Все на твоих глазах… Нужно только в тот двор уйти, а то менты сзади…

— Не-е, — трусливым голосом сказал Прозоров. — В тот двор, пожалуй, я с тобой не пойду. Там, небось, дружки твои… И вообще, знаешь, я передумал. Я лучше законным образом…

— Какие дуружки, слюшай!.. — хватая Прозорова за рукав, горячо зашептал брюнет, почувствовавший, что внезапная удача может уплыть. — Если там дуружки, в другое место отойдем, да? В какой хочешь подъезд…

— Не-е, — упирался робкий Прозоров. — Я лучше законно… Все ж таки тысяча, большие деньги… Что я жене скажу, если что?.. И потом, меня уже обманывали… Смотришь, на вид честный, поверишь ему, а он жулик…

— Чудак-человек! Твой же навар! Все на глазах, из рук в руки…

Спустя десять минут в глухом углу двора за гаражами, придя в сознание после кратковременного болевого шока и с трудом выбравшись из мусорного бака, весь шкворчащий от бессильной ярости Махмуд-Оглы Мирзабек, стряхивал с воротника картофельные очистки, яичную скорлупу и банановую кожуру, топал ногами и кричал набежавшим дружкам:

— Ишак! Зар-рэжу на фиг! Халдарык бешмык, билят! Клянусь мамой!

— Абулдак каралык! — стуча себя кулаком по голове, наседал на него бригадир ломщиков — Мухтияр Гизоев. — Где деньги, джиляп?

— Урус шайтан! — хлопая себя по всем карманам, упавшим голосом говорил Махмуд-Оглы. — Крыстьянин! Савсем совесть потерял…

— Деньги где, деньги? — вторил Мухтияру и брат его Бехтияр Гизоев, проводя ребром ладони у себя под горлом…

А между тем деньги, еще не пересчитанные, ехали на такси и пересекали уже Садовое кольцо.

Поезд наконец-то вырвался из пределов Москвы, преодолел долгие пригороды и, бойко стуча колесами, летел уже среди солнечных полей. Мелькали придорожные посадки, а в прогалах между ними открывались милые приметы провинциальной цивилизации, дорогие всякому русскому сердцу: покосившиеся коровники, останки брошенных тракторов, гигантские элеваторы с темными проемами выбитых окон и тучами воронья, одинокая необитаемая кузня, березовый перелесок, а за ним — сложные ажурные металлоконструкции, мирно почивающие среди эпической равнины…

“Нет, эту землю нельзя завоевать”, — думал Прозоров, точно возражая какому-то незримому оппоненту, и хотя в мысли этой не было никакой видимой логики, никакой разумной основательности, тем не менее, он чувствовал ее абсолютную верность и спокойную силу. Эта мысль была из разряда тех онтологических аксиом, которые ни в каких обоснованиях не нуждаются. Как-то: все люди смертны, земля круглая, вселенная бесконечна, дьявол существует…

— А доллар растет! — аккуратно складывая газету “Коммерсантъ”, удовлетворенным голосом добавил вдруг сосед Прозорова, болтливый самодовольный хохол, который, судя по следам побелки вокруг ногтей, ехал с заработков из Москвы и вез где-нибудь в потайном кармане трусов небольшую толику этих самых растущих долларов.

Иван Прозоров вздрогнул и вернулся в реальный мир. Плацкартный вагон жил своей дорожной автономной жизнью, люди пили чай, резали колбасу, переговаривались, шуршали целлофановыми пакетами. Где-то в дальнем конце плакал ребенок, хлопала дверь туалета…

Только теперь, оказавшись за пределами Москвы, в безопасном далеке от места совершения преступления, Прозоров почувствовал, в каком томительном внутреннем напряжении он находился все эти два часа. И напряжение это только теперь стало потихоньку отпускать его душу. Что ни говори, а это было первое его сознательное преступление, пусть не задуманное заранее, абсолютно не подготовленное, но все-таки совершенное им в здравом уме и трезвой памяти.

Чувствовал ли он угрызения совести? Как ни грустно в этом признаться — ни в малейшей степени!

Жалко ли ему было угнетенного представителя кавказской народности? Нет, откровенно говоря, нисколько не жалко.

И все-таки он испытывал внутренний дискомфорт. Попытавшись разобраться в данном чувстве, понял: его глодала всего лишь профессиональная досада от осознания халтурно сделанной работы. Он действовал наобум, как дилетант, без плана, без детальной и скрупулезной разработки акции, поддавшись безоглядному авантюризму и бесшабашной неосмотрительности, которые присущи скорее уличным хулиганам, но никак не профессионалам военной разведки.

“Ладно… Рано или поздно всякий может оступиться… — попытался он оправдать себя. — Но впредь, брат, нужно быть аккуратнее… ”

Он усмехнулся: это само собою продумавшееся “впредь” — на самом деле означало многое… В частности, что подсознание его деятельно работало в определенном направлении и лелеяло уже некие дальнейшие, пока еще смутные, но однозначно преступные замыслы. По крайней мере не исключало их…

Прозоров полез в карман, потрогал пачку банкнот, половину из которых составляли те самые растущие доллары, и вдруг наткнулся на конверт с письмом от брата Андрея, которое он в сутолоке событий до сих пор не удосужился толком прочесть.

Здравствуй, брат Иван!

Прозоров невольно улыбнулся и углубился в чтение.

Письмо, как и ожидалось, представляло собою развернутый отчет о текущих фермерских делах и повествовало о том, что в целом жизнь терпима, только банк жмется с кредитами, да жена скучает по московской квартире и воюет с местными пьяницами, а дочка ходит в школу за четыре километра…

Однако в подтексте письма угадывалось, что фермерское хозяйство, на которое некогда возлагалось столько надежд и упований, находится на грани разорения. Что, впрочем, подтверждалось фразой: “…В общем, главное сейчас — преодолеть некоторые материальные трудности…”

Андрей, сводный брат Прозорова, был моложе его на четырнадцать лет. Практически никаких совместных детских воспоминаний у них не было, поскольку Прозоров жил в суворовском училище, приезжая домой только на каникулы, и если бы сложить все короткие сроки их встреч, то едва ли набралось бы и полгода… После смерти матери они и вовсе перестали встречаться, изредка переписывались, причем зачинщиком переписки выступал Андрей, и письма его походили на подробные объяснительные записки:

“Дорогой брат Иван! Я заканчиваю четвертый курс автодорожного техникума, учусь неплохо, но стипендию зажимают. Через месяц у нас производственная практика, выезжаем в совхоз “Рассвет”, на Брянщину…”

Заканчивались письма одинаково:

“Дорогой брат Иван! В настоящее время складываются временные трудности с деньгами, если можешь, окажи материальную помощь. С приветом, твой брат Андрей!”

Иногда таких писем за время долгих отлучек Прозорова накапливалось до пяти и, читая эти словно под копирку написанные строки, он усмехался, поскольку фраза “учусь неплохо, но стипендию зажимают”, повторялась во всех без исключения посланиях, равно как и горестное извещение о том, что “в настоящее время складываются временные трудности с деньгами”.

Прозоров шел на почту и посылал деньги, и ответное его письмо умещалось на малой площади обратной стороны почтового перевода:

“Братишка Андрюша! Послал бы больше, но большие деньги портят и хороших людей, а потому вынужден сумму ограничить до разумных пределов. Привет! Твой Иван.”

Тут Прозоров уяснил, что, несмотря на сегодняшний окрыляющий романтизм дороги, впереди ждет его встреча с человеком, увы, мало благополучным, а потому — кто ведает? — последуют обиды, просьбы ссуд, раздоры и трения… Куда он едет? Зачем? Чтобы опять, разочаровавшись, куда-то бежать? Но к кому? Впрочем, у него есть главное: жизнь, здоровье и — оптимизм. И — терпение, лимит которого покуда не исчерпан. А значит — все впереди!

Он сложил письмо, убрал его в карман брюк, затем влез на верхнюю полку, устроился на узком матраце, сунув под него, в изголовье, рядом с вибрирующей стенкой, пачку денег и документы, дабы уберечь их от возможных посягательств злоумышленников, подбил ладонями плоскую подушку, и уже через пять минут спал, убаюканный мерным перестуком колес.

 

БАНДА

“Самое большое несчастье — жить в эпоху больших перемен!” — говорит древняя китайская мудрость, и уж кому-кому, а русскому человеку превосходно знакома эта печальная истина. Обычно задумываются эти грандиозные государственные перемены людьми благородными, материально обеспеченными, а отчасти даже и праздными. Частенько, правда, эти люди не умеют толком устроить и наладить и свою личную, и семейную жизнь, но когда дело касается общечеловеческих масштабов, тут им орудовать всегда как-то проще и способнее. Все эти перестройки задумываются с непогрешимым расчетом, на радость всему человечеству, с перспективой ясной и в высшей степени мудрой. И даже последнему дураку, которому на пальцах растолкуют суть дела, становится совершенно очевидно, что да, перемены эти необходимы и коль скоро они осуществятся на практике — жизнь тотчас станет яркой и радостной, не в пример нынешнему унылому прозябанию.

“Нет, так дальше честному человеку жить нельзя, а нужно подправить вот здесь и здесь, маленечко реформировать вот тут, чуть-чуть перестроить вон там!..” — восклицает один просвещенный дурак, а за ним еще и еще один, и начинается грандиозная ломка всего и вся.

Легко ухватить черта за рога, да трудно после от них отцепиться.

И поднимается в государстве великая смута, идет раздрай и раскол, вырываются из темных щелей и глубин дремавшие прежде энергии, и вдруг начинают исчезать в никуда благородные люди, зачинатели всей этой благости, а на их места вылезают и застят свет Божий такие отъявленные хари, морды, рыла, что тошно делается и умному, и дураку. Всем тошно в такие эпохи, и почти невозможно найти человека, которому жилось бы легко и спокойно. Разве что в каком-нибудь дальнем монастыре…

Сергей Урвачев по кличке “Рвач” не был здесь исключением, он тоже жил в постоянном беспокойстве и в тревоге, хотя со стороны могло показаться, что этот человек достиг такого влияния в обществе, что уж ему-то грех жаловаться на нынешнюю жизнь, и бояться каких-либо напастей решительно не стоит. Если бы кому-нибудь в Черногорске ненароком пришла в голову такая крамольная мысль, то, во-первых, он ни за что и никому не высказал бы ее вслух, а во-вторых, постарался бы немедленно выкинуть ее из головы. Само имя “Рвач” вот уже на протяжении нескольких лет наводило на жителей города ужас, и тому имелись очень и очень веские причины.

В конце восьмидесятых старший сержант Сергей Урвачев вернулся в родной город, честно отслужив в десантно-штурмовой бригаде свои положенные два года. Теперь ему предстояло восстановиться на спортивном факультете Черногорского пединститута и продолжить учебу, но окружающая жизнь за время его отсутствия настолько переменилась, что планы эти, казавшиеся прежде естественными и единственно возможными, ныне, по здравому размышлению, расценивались им как донельзя простецкие и наивные. Но поскольку иных планов устройства своей судьбы он не выработал, то решил не торопиться и повнимательнее приглядеться к происходящему вокруг. Происходящее же было воистину удивительно. Страна гудела, как пчелиный рой, стоял самый разгар перестройки, — время эйфорического брожения умов, бесконечных телевизионных дебатов о необходимости иной, демократической жизни, и витала в общественной атмосфере покуда еще невысказываемая вслух идея о неизбежности построения капитализма, развитие которого в России некогда прервала революция. Создавались первые коммерческие состояния, шло разделение людей на хозяев и работников и — повсеместно процветал рэкет, чьи схемы российские уголовнички творчески позаимствовали из произведений американского кинематографа, подменившего собой киноленты о доярках, честных милиционерах и прочих комударниках.

Стереотипы прежних социалистических карьерок или же устройство на хлебную точку Сергея не привлекали. Все это, как уяснил себе демобилизованный воин, отличавшийся склонностью к холодной логике, относилось уже к категориям отжившим, никчемным и бесперспективным. А потому следовало улавливать новые веяния, сулящие грандиозные и реальные перспективы, о которых ранее, в строго замкнутом круге тоталитарной действительности, можно было лишь отвлеченно грезить.

Да, менялся родной Черногорск, менялся захватывающе стремительно…

Сновали по улицам шикарные иномарки, в изобилии появлялся неведомый прежде импорт, обставлялись квартиры деловых людей итальянской мебелью и последними достижениями японской бытовой техники, гремела и блистала ночная жизнь в коммерческих ресторанах.

Присмотревшись, Сергей понял, что условия этого нового бытия диктуют откровенные бандиты, причем зачастую те, кто, подобно некоторым его знакомым, вышли из провонявших мочой подворотен, считаясь прежде отребьем и шпаной. Однако теперь чернь и мразь, ранее копошившаяся на общественном дне, стала организованной силой, сумела объединиться в дисциплинированные стаи и напористо вклиниться в раздел сладких пирогов.

— Давай, Рвач, к нам в бригаду, — предложил ему едва ли не первую же неделю после дембеля дружок детства. — Нам крепкие парни во как нужны! — а за нами, брат, не пропадешь…

В том, что бандитским сообществам нужны “крепкие парни”, Урвачев не сомневался, ибо в те первоначальные времена становления мафии громкие уголовные разборки проходили в городе ежедневно, вызывая большую естественную убыль в рядах бойцов, но вот последний пункт насчет “за нами не пропадешь” вызывал в нем очень крупные сомнения. Пропасть было легче легкого все по той же причине неутихающих битв с применением огнестрельного и всякого прочего оружия.

— Какие тут базары, Рвач, — не уставал уговаривать его дружок. — Ты же мастер спорта по боксу, призер… Десантура. Не пьешь, не куришь… Да тебя хоть сейчас возьмут! Пойми, люди нужны… И сразу все получишь — бабки, тачку, хату со временем купишь…

— Надо подумать, — уклончиво отвечал Урвачев.

— Что тут думать? Пусть философы думают. Или ботаники какие… Закрепят за тобой точку, вроде какого шалмана-ресторана, будешь дань собирать. И при деньгах, и всегда выпить-закусить бесплатно. Шоколад, а не житуха! Санаторий…

Из дальнейшего разговора с дружком детства Сергей сделал для себя окончательный вывод: в городе прочно утвердился уголовный мир со своей иерархией, деливший территории и доходы подопечных коммерсантов по собственным понятиям и принимавший в свои ряды зеленых чужачков лишь на должности молодых “солдат”. Не более того, что, в общем-то, было закономерным. Однако перспектива трудоустройства в “шестерки”-боевики Урвачева нисколько не привлекала. В голове его начинали роиться куда более заманчивые и широкие планы, отличавшиеся такой решительностью и дерзостью, что до поры их следовало тщательно скрывать.

Вежливо, но твердо отказавшись от предложенной чести влиться в ряды сплоченного криминала, Сергей Урвачев в конце концов вернулся в институт, впрочем, не столько для того, чтобы продолжить учебу на факультете физкультуры, сколько для обретения пристойного социального статуса. Одновременно он продолжал лелеять и вынашивать свои тайные замыслы, но чем больше думал над ними, тем вернее выходило, что в одиночку на сегодняшний день сделать ничего не удастся, и, как ни крути, а нужен ему для начала крепкий союзник и толковый единомышленник.

Замечено, что когда человеком овладевает руководящая идея, сама жизнь как бы случайно и ненавязчиво начинает подбрасывать ему всевозможные варианты и средства для ее реализации. Потому, вероятно, что нет в мире такой идеи, пусть даже самой нелепой и сумасшедшей, которая однажды придя человеку в голову, не стремилась бы осуществиться на практике. И поистине ни из-за чего на свете не пролито столько крови, сколько пролито ее из-за всякого рода руководящих идей.

Но случается и так, что одна и та же идея приходит к двум людям одновременно и тогда, если верить классику, она становится силой. В очень скором времени Урвачев стремительно и близко сошелся с бывшим своим соперником по соревнованиям, отслужившим в спецчастях и получившим диверсионную подготовку — Егором Ферапонтовым. Сергею хватило буквально нескольких фраз, чтобы понять — вот тот человек, на которого можно поставить и с кем стоит затевать большие дела. А в ходе дальнейшего общения, Урвачев окончательно убедился в верности своего первоначального впечатления.

У Егора Ферапонтова была точно такая же цель как и у Сергея, и цель эта заключалась в том, чтобы решительно и в самые короткие сроки завоевать криминальный олимп Черногорска, вытеснив оттуда зажравшуюся и возомнившую о своем всесилии братву.

Да, им было о чем поговорить помимо армейского прошлого и нынешнего спортивного настоящего.

Говорили о будущем, должном состояться из того, что дали Урвачеву и Ферапонтову военная закалка и секция бокса. Говорили с позиций тех, кто не желает прилаживаться к жизни, а обязан пойти наперекор ей, однако выбранный путь подразумевал лишь одно — завладеть благами сегодняшнего дня любыми средствами, без оглядок на чью-либо кровь.

Тем более уже начала складываться вокруг них — безусловных лидеров, команда с костяком из таких же, как они, спортсменов. И когда команда сложилась, настала пора конкретных действий. И эта пора начиналась с момента, именуемого у пилотов моментом “принятия решения”. И Урвачев, и Ферапонтов прекрасно понимали, что данное решение должно исходить именно от них, исходить как жесткий приказ, поскольку какая-либо коллегиальность, соотносимая с памятными им и смехотворными комсомольскими собраниями — предтеча будущей смуты в рядах солдат, каждый из которых, как известно, мечтает о маршальском жезле.

Однако — с чего начать? Выдумать нечто новенькое в бандитском бизнесе? Изобрести собственный велосипедик? Или же — попросту усовершенствовать существующий? А как усовершенствовать?

Думали долго и разно. И наконец пришли к выводу: существующей силе можно противопоставить лишь силу более значительную, вот и вся идея. Причем значительность силы не обязана выражаться в количестве, но в качестве — непременно. И это новое качество — залог их победы. То бишь вопрос на кого именно из коммерсантов предстоит “наехать”, был сугубо второстепенным. Первостепенным же являлось решение иное, стратегическое — каким именно образом “наехать”. И в основе такого решения лежало то, что в традиционном уголовном мире, живущем по законам “понятий”, именуется словечком “беспредел”.

Пробной жертвой был избран хозяин одного из небольших ресторанчиков, считавшимся в городе элитным: зальчик, стилизованный под деревенскую избу, мордастые малые в вышитых сорочках и хромовых сапожках, официантки в пестрых кокошниках, любовно приготовленные блюда домашней русской кухни… Этот ресторанчик с восторгом от погружения в невиданную псевдо-экзотику посещали иностранные гости, в основном — бизнесмены, привлеченные в Черногорск жаждой участия в доходах местной металлургической промышленности и всякого рода посредничествах.

Хозяин ресторанчика — сорокалетний тертый типчик с отвислым брюшком, выпирающим из-под легкой шелковой рубашечки, в вырезе которой болталась толстая золотая цепь, выслушал предложение Ферапонта об уплате дани с ленивой, умудренной безучастностью, даже брезгливостью. Затем заученно и постно произнес:

— Я, ребята, спрашивать вас, кто такие, не стану, в дебаты вступать также не намерен, а скажу одно: уже плачу, извиняйте, а коли желаете встретиться с моими дойщиками, то с удовольствием вам данное свидание организую.

— Организуй, — согласился Урвачев, внимательно разглядывая делягу, от которого исходило непоколебимо безмятежное спокойствие.

Природу такого спокойствия Урвачев понимал: коммерсант был справедливо и твердо уверен: встретятся его авторитетные шефы с этой зеленой уголовной порослью, расставят все на свои места, и более не увидит он этих крепко сколоченных мальчиков, ибо стороной будут обходить они его, низко и издалека кланяясь. К тому же наверняка не впервой представлялась ресторанщику возможность общения с молодыми голодными шакалятами, рыскающими по городу в поисках легкой, покуда незамеченной старыми волками наживы.

Да, понимал Урвачев, что нынешний разговор происходит в рамках старой, избитой и явно проигрышной для него схемы, но ничуть не смущался, ибо каждой клеточкой своего существа был убежден: он сломает схему! Сломает напрочь.

Ресторанщик поднял твердой рукой телефонную трубку, невнятно проговорил в нее что-то, устало кивая, выслушал ответ, а после равнодушно передал Урвачеву сообщение от неизвестного абонента:

— Завтра в десять утра, шестой километр Северной трассы. Устроит?

Урвачев кивнул.

— Их устроит, — усмехнулся ресторанщик в трубку, снова кивнул умудренной свой головой и — отключил связь.

Расстались молча, не тратясь на прощальные слова.

А уже полднем следующего дня уголовный мир Черногорска был потрясен мгновенно разнесшейся по городу новостью: неизвестный молодняк, вооруженный топорами, ножами и арматурными прутьями, приехав на “стрелку” с солидными людьми, и, не вступая в сколь-нибудь приличествующие объяснения, отметелил их столь зверски, что это не укладывалось ни в какие представления об основах общеуголовного гражданского права.

И радужные представления ресторанщика о своей железобетонной защите сменили тревожные мысли, ибо, в силу чисто технических причин на повторную апелляцию ему рассчитывать не приходилось: молчали телефоны разбитой “крыши”, переместившейся в палаты реанимаций, и потому, увы, объективно недееспособной.

Вслед за получением печального сообщения о жутком побоище, снова явились к нему наглые отморозки, причем на сей раз — с теми же топорами, что в тревожных слухах упоминались, и пришлось начинающему капиталисту униженно юлить перед ними и оправдываться: мол, вы сами поймите, господа… Поставьте себя на мое место, я же все делал, как было приказано…

— Короче, — вогнав в столешницу топор, спросил его Ферапонт. — Ты все понял?

— Да-да-да-да…

— Платить будем?

— Будем-буде-буду-бу…

Мысли ресторанщика, торопливо отсчитывавшего затребованную сумму, и Урвачев, и Ферапонтов опять-таки отчетливо понимали. И были эти мысли, как и в прошлый раз, логичны и ясны: мол, ничего, все наладится, выйдут защитнички из больницы и — наведут прежний порядок! В два конца никто не платит! А заплаченное сегодня — учтется завтра. Не смогли уберечь меня от урона — ваш это урон и есть, математика простая. Но досадная. И прежде всего для вас, господа урки! Где ваши гарантии безопасности? Нет, как ни верти, а за учиненный беспредел отморозки свое полной ценой получат!

В несомненно правильном направлении текли мысли “терпилы”, но только незатейливую логику этих мыслей и Урвачев, и Ферапонтов проанализировали еще до того, как решились на свой первый “наезд” и противопоставили данной логике собственную — не останавливаться на достигнутом, не вязнуть в разборках, а, напротив, агрессивно, целенаправленно и круглосуточно подминать под себя новые и новые жертвы, безжалостно и кроваво громя их уголовных адвокатов… И банда, следуя выверенному, расписанному по времени плану, ринулась в решительную атаку на замешкавшегося, усыпленного благополучием противника.

Формальное руководство шайкой осуществлял Егор Ферапонтов, как человек более старший и более жестокий, Урвачев же скромно подвизался на вторых ролях, безропотно приняв на себя роль “правой руки”. Он же отвечал за пополнение “солдат”, чья численность возрастала день ото дня. За романтикой некоего разбойничьего братства, за легкими денежками и разудалой жизнью шла к нему молодежь — безработная, без царя в голове, дети того рабочего люда, который, выстроив на своих костях этот промышленный город, оказался выброшен на помойку жизни. Трудовой подвиг отцов и дедов эти ребята повторять не хотели, ибо вознаграждение за этот подвиг было перед их глазами.

Пополнение нуждалось в конкретном трудоустройстве, а потому, помимо ставшего уже традиционным направления — рэкета, приходилось прокладывать иные стези, ничем оригинальным, увы, не отличавшиеся: разбои, грабежи и кражи.

— Самое главное, — не уставал проповедывать Ферапонт, в интонациях которого уже появилась осанистость суждений, присущая номенклатурным бюрократам, — навести побольше жути. Нужно убивать нецивилизованно, то есть — страшно… Пистолет… он… это… явление культуры. Люди не так боятся пули, как они боятся топора, пилы… да той же рогатины…

Уголовный мир Черногорска не успевал опомниться от стремительности действий нового криминального формирования и поразительной жестокости, с которой оно действовало. На разборках “спортсмены” отрубали руки-ноги достопочтенным уголовничкам, вспарывали им татуированные животы с бестрепетностью патологоанатомов и в лютости своей, чувствовалось, имели намерения идти до конца.

Впрочем, подобное “бесстрашие” объяснялось еще и тем, что в банде, где уже существовала четко организованная структура технического и транспортного обеспечения, боевиков — исполнителей убийств и телохранителей, сборщиков податей, курьеров, хранителей постоянно закупаемого оружия, службы наружного наблюдения за жертвами и противоборствующими группировками, в этой уже состоявшейся мощной шайке, бытовал простой принцип: смерть за нерадивость или за неисполнение приказа. В назидание подчиненным Ферапонт то и дело устраивал показательные казни, имевшие большое воспитательное значение.

В преступных кругах Черногорска и области царило смятение уже хронического свойства: устоявшийся уголовный мир с его старыми “кадрами” явно проигрывал в противостоянии напористым и бестрепетным “новичкам”… Проигрывал не только “точки” и деньги, но — жизни. И слухи — один жутче другого — ползли среди коммерсантов, уже безоговорочно сдававшихся “крыше” Ферапонта, ибо все знали: откажись, начни юлить, очень скоро найдут тебя на одном из пустырей с размозженным черепом и вспоротым брюхом…

Успехи в реализации проекта, родившегося в стенах педагогического института, окрыляли Ферапонтова и Урвачева. Окрыляли власть, страх, внушаемый ими тысячам людей, вседозволенность и вседоступность… И, конечно же, деньги, которых требовалось все больше и больше. Основные затраты шли на покупки автомобилей, стволов, спецсредств, новейшей аппаратуры прослушивания… Несколько раз Ферапонт лично летал в Англию, где, не скупясь на комиссионные, сумел добыть и переправить на родину спецтехнику для прослушивания радио и кабельных телефонных разговоров, ведения скрытой видеосъемки и звукозаписи. Менее всего подельников беспокоила затратная часть на “зарплату” исполнителям: от пятидесяти до ста долларов в месяц… Хватит! Обойдутся! А кто недоволен… Впрочем, недовольства вслух никто не изъявлял. По причинам вполне понятным, ибо не раз братки были свидетелями жесточайшего подавления ослушания и публичных показательных казней, совершаемых Ферапонтом над своими людьми за малейшую провинность.

Для поддержания дисциплины и порядка Ферапонт регулярно прослушивал задушевные разговоры своих подчиненных и в случае малейшей тени измены или двурушничества немедленно отправлял подозреваемых на тот свет.

Впрочем, помимо инвестиций в бандитский бизнес, основные партнеры не забывали и о собственном благополучии, затеяв строительство огромных загородных домов с теплыми бассейнами, купив себе целый автопарк новеньких иномарок и коллекцию ювелирных изделий. К отбору гардероба также подходили с широтой и изыском: носили не то, что бы костюмы, но даже и трусы исключительно “От Кардена” и “Версаче”.

Но главное, что над всеми этими внешними признаками благополучия главенствовало безусловное ощущение себя полновластными хозяевами той новой жизни, что уже прочно укоренилась в стране. Они никого не боялись. Да и кого, собственно, следовало опасаться? Потерявшейся в суматохе идеологических и политических перемен нищей милиции? Разгромленного и раскритикованного КГБ? Жалких прокурорчиков в их обветшалых кабинетиках с кривой казенной меблировкой и карандашами?

— Эх, было времечко! — будут говорить они позднее, и мечтательная сентиментальная поволока станет подергивать стальные немигающие взоры…

Да, стояло подлое и смутное время, когда монолит державы, внезапно превратившийся в студень, аморфно и неотвратимо стекал под откос…

 

ПРОЗОРОВ

Проснулся Иван рано, наскоро умылся и вышел в тамбур. Серые безвидные пространства пролетали за окном, но иногда в расположении двух-трех деревьев, в стремительном изгибе небольшой туманной речушки, в пологом косогоре, обрамленном купами темных кустов, чудилось ему что-то до боли знакомое и родное, как будто видел он все это прежде не раз и не два, просто все это давным-давно плотно улеглось на дне памяти и вот только теперь память, еще до всякого рассуждения, вскидывалась и отзывалась на увиденные, но позабытые картины.

Что-то плавно и мягко переменилось в движении вагона, зудящая нотка возникла в стуке колес на стыках, — поезд стал замедлять ход. Чувствовалось приближение большого города, потянулись за окном одноэтажные посады, белая колокольня показалась вдалеке…

Скоро будет переезд, подумал Прозоров, волнуясь. Он неожиданно ярко и живо вспомнил тот долгий и давний день, когда с мамой шел через этот переезд, нагрузившись узлами, и мама сказала, указав куда-то в сторону подбородком:

— А вот, кажется, и наш дом. Улица Розы Люксембург, тридцать семь.

Иван сразу увидел веселый нарядный домик, выкрашенный яркой зеленой краской, с белыми наличниками и красной крышей… Но, не доходя до него, мама опустила свои узлы у серого сплошного забора, из-за которого выглядывал дом иной — хмурый и темный.

Квартирной хозяйкой оказалась молчаливая грузная старуха в черном платке, повязанном по-монашески. Известно было, что каким-то сверхъестественным способом, не перемолвившись ни с кем из жильцов и парой фраз, она сумела стравить и перессорить поочередно уже несколько крепких, проверенных жизнью семей, которым привелось снимать здесь жилье.

Семьи эти в итоге съезжали со скандалом, разводом и проклятиями, но мама маленького Вани Прозорова все-таки, несмотря на предупреждения соседей, решились поселиться именно здесь, прельщенная дешевизной сдаваемой комнаты.

— Уж нашу-то с тобой семью никто не разрушит! — улыбаясь, сказала мама, поставив вещи в углу. Затем подхватила Ванюшу под мышки, звонко поцеловала в щеку и высоко подняла над полом. — Ах, какой тяжеленький! — проговорила восхищенно. — Настоящий мужичок!

Она стала кружить его, как часто делала и прежде, когда он был маленький, но на этот раз вышло не совсем удачно. Поплыли беленые стены, кровать с ковриком, коричневый шкаф с туманным от старости зеркалом, на дне которого вспыхнуло отраженное окно, темный таинственный проем открытой в коридор двери, диванчик, затем озарилось настоящее окно, а потом ноги Ивана ударились об угол шкафа, — комнатка была слишком тесной. Мама вдруг замерла и медленно опустила Ваню на пол. На пороге комнаты в проеме открытой двери стояла старуха в черном платке и молча глядела на них. Так состоялось первое знакомство Ивана со старухой.

TC ""У нее было странное имя — Ада Адамовна, и она была настолько старой и ветхой, что действительно показалась маленькому Прозорову дочерью самого Адама. Но — прочь уныние! Какое веселое и счастливое слово — новоселье! И месяц этот, кажется, был самым счастливым в жизни Ивана Прозорова. Стоял солнечный сентябрь, — бодрый, хотя и чуть-чуть грустный, и, пожалуй, единственная горечь, которую испытал в эти дни Ваня, была горечь от сорванной им и разжеванной рябины.

В сентябре самое синее небо, в прозрачном воздухе сверкала длинная паутина, и паутина эта высоко и свободно летела через тихий провинциальный город.

Мама уходила рано утром, когда Иван еще спал, вернее, притворялся спящим; лежал, не открывая глаз, чувствуя на веках дрожащее солнечное марево. Мама склонялась над ним и, обдав чудесным запахом духов, легко целовала в лоб и убегала. Ваня лежал не шевелясь, стараясь не разрушить этого хрупкого счастья, и снова задремывал с улыбкой на устах. Проснувшись, умывался из алюминиевого рукомойника, с наслаждением мылил руки земляничным мылом, нюхал розовый кусок, прежде чем положить в мыльницу, затем шел в маленькую сумрачную кухоньку с изразцовой печкой-плитой в углу. Здесь уютно пахло углем и керосином. Находил на столе термос с чаем, вареное яйцо, ломоть черного хлеба…

Да, он был счастлив в этот месяц как никогда в жизни.

Позавтракав, он выходил во двор и садился на скамейку у крыльца. На самый краешек, потому что на скамейке этой обычно сидела уже старуха, греясь на солнышке.

Удивительнее всего в этой старухе было то, что она целыми днями неподвижно сидела здесь, опершись обеими руками на клюку, и глядела на одинокую корявую яблоню, на забор и на крышу соседского сарая, точно прощаясь с ними перед дальней дорогой.

Маленький Ваня находился на одном краю жизни, совсем еще недалеко отойдя от той непостижимой Вечности, откуда он чудесным образом появился на свет, а старуха уже приближалась к другому краю, уже заглядывала в ту же непостижимую Вечность, куда ей скоро предстояло кануть, и в этом, по-видимому, их возрасты как-то внутренне совпадали. Ада Адамовна много и охотно разговаривала с ним.

TC ""Почему-то Ада Адамовна настоятельно рекомендовала ему идти в военное училище.

Поначалу Иван опасался разговаривать со старухой, боясь, что она как-нибудь разрушить их семью, но вскоре выяснилось, что семья может разрушиться и без всякой старухи.

По вечерам мама стала приходить поздно, и Иван, ожидая ее, часами просиживал у окна. Из окна комнаты был виден железнодорожный переезд. Переезд почти всегда был перекрыт полосатым шлагбаумом, перед ним попеременно мигали два красных фонаря и прерывисто заливался электрический звонок. Железная дорога была оживленной: поезда грохотали во всякое время суток в ту и в другую сторону. Именно по этой дороге мама вернулась из Средней Азии, забрала Ивана из детского дома, и они поселились у старухи.

Прозорову больше всего нравилось именно то, что окна комнатки выходили на железную дорогу, ему сразу полюбились эти ночные шумы — пронзительные звонки, зарождающийся где-то далеко шквал приближающегося поезда, который надвигался и нарастал как всемирная неизбежная катастрофа, а затем, сотрясая землю, поезд некоторое время вместе со своим грохотом как бы стоял на месте, словно прикованный чугунными скрепами, стуча колесами, ярясь и роя землю, а в конце концов срывался и уносился прочь, и долго еще длилось медленное затухание звука.

Где бы он ни жил после, ему долго-долго не хватало этого живого ночного грохота, мелькания света на стене, звона, дребезжания посуды в буфете…

Железная дорога разделяла город на две части — на каменную с четырехэтажными и пятиэтажными домами, а также с целой улицей девятиэтажных домов с лифтами, в которых жило начальство обогатительного комбината, и — на деревянную половину, с палисадниками, огородами, яблонями и лопухами у заборов. Деревенская половина была лучше для жизни, милее, уютнее, просторнее, но тем не менее все ее жители завидовали обитателям каменной части, потому что у тех была “горячая вода и балконы”. За престижной каменной частью высился гигантскими металлическими коробами и закопченными трубами обогатительный комбинат.

В конце сентября в одну ночь погода резко переменилась, завыл за окном порывистый сырой ветер, хлынули с деревьев листья, потемнело небо от туч. А вечером того сумрачного дня мама вернулась вместе с каким-то толстощеким дядькой, который мигом натоптал у дверей луж, высвободился из гремящего жесткого плаща и, хлынув чужим враждебным духом, прошел мимо застывшего Прозорова к столу, поставил со стуком бутылку красного вина. Чужой дядька оказался дядей Жоржем, прапорщиком местной воинской части, о котором мама, улучив секунду, пока тот гремел рукомойником, шепнула, что это “…очень серьезно, страшно серьезно, поди, Ванечка, погуляй…”

Вот таким неожиданным и подлым образом счастье Прозорова кончилось вместе с солнечными денечками…

Через месяц он оказался в другом городе, где располагалось известное на все страну суворовское училище. Так что вовсе и не старуха разрушила их семью.

А когда Иван Прозоров, окончив училище, вновь ненадолго вернулся в город, старухи уже не было на белом свете.

В городе бушевала сирень.

Дядька Жорж поздоровался с ним рассеянно и равнодушно ибо занят был крепкой хозяйственной думой. В нем происходила гигантская внутренняя работа, и казалось, из недр его существа все время доносился приглушенный и постоянный скрежет мысли… Накануне смерти старухи, бывший прапорщик очень удачно выкупил у нее часть дома, а вернее, внес лишь мизерный задаток, оформив таковой как полную выплату и теперь подвигал события к тому, чтобы и все остальное жилье перешло к нему в собственность. Однако где-то в Сибири по словам дотошного нотариуса могла обнаружиться троюродная сестра старухи, а потому осторожничающий юрист сопротивлялся окончательному оформлению дома. Впрочем, разговаривая с дядькой Жоржем, нотариус то и дело отводил глаза, вздыхал и делал выразительные паузы. Но дядька Жорж в такие минуты тоже вздыхал, как бы не замечая этих пауз и старался сдвинуть дело как-нибудь так, чтобы оно само собою сдвинулось.

Об этом он и хлопотал, этим он и мучился, не замечая ни сирени, ни ночных гуляний ошалевшего от воли Прозорова.

А гулял Прозоров там, за переездом, в “каменной” части.

Прежняя зависть “деревенских” к “городским” с годами переросла в откровенную вражду. Причем обоюдная эта вражда приняла характер нескончаемый и мстительный… Внутри себя две главные части так же делились по районам, секторам и так же откровенно и самозабвенно враждовали: “зареченские” били “мясников”, “мясники” гоняли “головановских”, “головановские” преследовали “шанхайцев”… До смертоубийства, правда, дело не доходило. Враждовала исключительно молодежь, причем, только до свадьбы. Человек женившийся в тот же день выпадал из строя бойцов.

То была эпоха солдатских ремней с оловом в пряжках, кастетов, заточенных напильников, велосипедных цепей. И еще в это лето пришла дурацкая мода носить с собою на танцы опасные бритвы.

“А все-таки какая милая, наивная эпоха… И как быстро и жестко меняется мир, — думал Прозоров, глядя в окно. — Странно и вспомнить теперь, что существовало когда-то неписаное, но соблюдаемое всей черногорской шпаной правило тех, не таких уж и давних, лет: “Лежачих не бьют.”

Железнодорожный переезд задавал ритм всему городу, часто и подолгу перекрывая движение, и тогда по обеим сторонам скапливались длинные терпеливые очереди из машин и автобусов. А когда в сентябре хоронили повесившуюся из-за несчастной любви учительницу музыки, похоронная процессия потратила на прохождение переезда чуть ли не полчаса, потому что колонне пришлось переходить по частям: сперва грузовик с гробом и музыканты, затем прошли близкие родственники, после товарняка проскочила середина колонны, а замыкающим же пришлось бежать, чтобы догнать ушедший вперед оркестр.

В том солнечном и золотом сентябре, когда хоронили молоденькую учительницу, Иван и сам едва не бросился под поезд…

В эту осень он узнал, как властно и неприметно эта гибельная отчаянная мысль подспудно овладевает человеком, которому едва-едва стукнуло семнадцать, и как трудно, почти невозможно уклониться от выполнения задуманного, как глух становится человек к уговорам и увещеваниям рассудка…

Да, было с ним в этой жизни и такое… И уже потом, проходя многочисленные проверки и беседы с психологами в разведке, он сам диву давался, как ему удалось столь естественно и просто скрыть это юношеское движение души… Неужели оно было подобно случайному ветерку, не оставившему не то, что рубца, но и тени — безусловно бы примеченной прожжеными профессионалами, исследовавшими и разложившими всю его натуру на мельчайшие составляющие… Хотя — кто знает? — может, в тех задачах, что ему поручались, подобный элемент выступал, как элемент положительный… Результаты бесед и тестов оставались тайной, доступной лишь руководству, и как ни пытался Иван выведать резюме о своем сформулированном в спецслужбе “я”, это ему так и не удалось.

Однако в ту давнюю осень его юности едва ли не решающим аргументом против самоубийства стало то, насколько нелепо все это будет выглядеть со стороны: не успела повеситься одна, как еще один дурак сиганул под поезд. Кстати, когда он ходил “примериваться” к колесам и рельсам, то почему-то в голове его беспрерывно крутился пошлый посторонний мотивчик:

Бросилась с утеса Маргарита,

А за нею юный капитан…

Два самоубийства одновременно — все-таки слишком громоздко для провинциального городка. И может быть, спасло Прозорова какое-то смутное чувство красоты и гармонии и невозможность их нарушения.

В ту же ночь он просто сел в поезд и уехал в Крым. Через сутки проводники хотели высадить его — безбилетника, на какой-то ночной украинской станции, а ему было абсолютно все равно — высадят, не высадят, ему-то ведь и жить не хотелось, и они, вероятно, что-то почуяв в его отчаянном молчании, отступились. А после какая-то добрая женщина из пассажиров, полагая, что Иван спит, тихонько подложила ему в нагрудный карман пиджака один рубль…

Эх, вы — добрые, позабытые персонажи прошлой жизни… Кто из вас тогда, в начале семидесятых, мог подумать о будущих грандиозных ломках, перестройках и переменах…

Прозоров невольно ухватился за хромированный поручень — поезд резко замедлил ход, поползла по вагону суета сборов — пассажиры спешили к выходу на видневшийся в окно перрон.

Пройдя здание вокзала, он шагнул в стоявший над городом, уже истаивающий сумрак раннего утра. Солнце еще не взошло, но свет его набухал в молочно-теплом мареве за чередой многоэтажек.

Народу из поезда выходило немного, и народ этот был большей частью торговый, хваткий, привыкший к неудобствам и лишениям. Прозоров постоял на вокзальной площади, наблюдая за тем, как сноровисто водружаются на багажники подъехавших автомобилей встречающих набитые товаром рюкзаки, громоздкие баулы, гигантские, перетянутые веревками коробки, как мужики и бабы с рюкзаками за спиной, взяв в обе руки сумки и каким-то хитрым способом прицепив к себе неуклюжие тележки, тянутся тесно сбитым караваном на остановку автобуса. Кое-кто, правда, спешил к кучке “волг” и “жигулей”, принадлежавших местным левачкам, с нетерпением ожидавшим деловых пассажиров.

Прозоров, ощупав нагрудный карман пиджака, где лежали деньги, неторопливо перешел привокзальную площадь, отмечая, что за долгие годы его отсутствия ничего особенно нового, кроме коммерческих витрин, вывесок и палаток здесь не появилось.

“Если сейчас обернусь, — загадал он, — и увижу водонапорную башню и несколько тополей рядом, то все у меня будет хорошо и удачно…”

Он обернулся и — увидел эту башню, сложенную из красного кирпича, а рядом — одинокий тополь в неопрятных охапках вороньих гнезд, с высохшей черной вершиной.

Перешагнув через небольшой железный заборчик, Прозоров оказался на аллее скверика и бодрым шагом двинулся по ней — вдоль искалеченных деревянных скамек, к сиденьям которых присохли куски газет, мимо перевернутых чугунных урн, исторгнувших из себя рыбьи скелетики, треснутые пластмассовые стаканчики, смятые сигаретные пачки.

Левака, должного отвезти его к брату, он решил поймать в городе, подальше от вокзала, что, по его мнению, было безопаснее, учитывая и его вид явно непровинциального жителя и кучу деньжищ в кармане.

Дедок в шляпе, похожий на лесовика, одиноко сидел почти у самого выхода из сквера и пристально вглядывался в приближающегося Прозорова. Прозоров тоже внимательно поглядел на старичка, затем невольно перевел взгляд на скамейку. Рядом с дедком была расстелена газета, стояло два стаканчика, бутылка какой-то темной бурды, а в белой пластмассовой тарелочке зеленел аккуратно нарезанный огурчик, краснели кружки колбаски, заботливо уложенные на хлеб, лежал чуть в сторонке надкушенный пирожок…

— Товарищ! — неожиданно поманил старичок, когда Прозоров поравнялся с ним.

— Чего тебе, батя? — миролюбиво отозвался Иван и остановился.

— Товарищ, портвешку? — Старичок открытой ладонью повел в сторону сервированного газетного листа. — Безвозмездно, товарищ! — поспешил пояснить, заметив, что Прозоров слегка озадачился столь неожиданным предложением.

— Да как-то не ко времени, батя… — Прозоров взглянул на часы. — Половина шестого утра, не рано ли? И потом, портвейн, честно говоря, не мой любимый напиток.

— Зря, — разочарованно сказал дедок. — Я-то думал, хороший человек… Лицо простое… Ан нет, обманулся… Сам-то откуда?

— Из Питера, — зачем-то соврал Прозоров. — К приятелю еду, в Запоево… А народ у вас тут, я вижу, гостеприимный…

— Народ обыкновенный, — сухо ответил старик и, склонившись над газетным листом, стал поправлять и прихорашивать разложенную закуску, всем своим видом показывая, что аудиенция закончена. — В Запоево, стало быть… Понятно. Мой тебе добрый совет: ты Дубовым Логом не езди, а езжай через карьер…

— Почему не ездить Дубовым Логом? — спросил Прозоров.

— Там браты Соловьевы живут, — объяснил старик.

— Ну и что?

— Убьют.

— Вот как? — удивился Прозоров. — Ну ладно, спасибо за ценную информацию. До свидания.

— Постой, — сказал старик и снял шляпу. — Так уж и быть, добрый совет даром… А вот за ценную информацию — пять рублей.

Прозоров молча положил в шляпу десятку и пошагал в сторону площади.

Не успел он пройти и нескольких шагов, как снова услышал за спиной голос старика:

— И через карьер не езди!

— Почему? — остановился Прозоров.

— Цыганы. Перенять могут. Ступай лучше обратно на площадь, откуда пришел, спроси Балакина. Он хоть и дороже возьмет, зато при оружии… И ходы знает.

“Да, — думал Иван Прозоров, выходя на привокзальную площадь и направляясь к стоящим машинам, вокруг которых заканчивали погрузочную суету торговые люди с тележками и баулами, — расслабляться тут явно не стоит…”

Он остро пожалел, что не взял с собой маленький, незаметный в кармане пиджака “маузер”. Настороженное его чутье отчетливо улавливало повсеместную опасность, словно пронизавшую атмосферу этого некогда тихого дружелюбного городка. Городка, все еще жившего в его памяти, но давно сгинувшего в никуда вместе с ушедшим временем. Остались лишь формальные приметы прошлого — категорически невозвратимого. Может, здесь жили и люди, которых некогда он видел, с кем стоял в очередях, сидел в кинотеатрах и в кафешках, прогуливался по скверам, но ведь и они изменились столь же непоправимо, как и место их обитания. Одну энергетику и дух бытия сменили иные…

На фамилию Балакин нехотя и не сразу отозвался хмурый темнолицый человек, сидевший на корточках в стороне от общей компании частных извозчиков. Две угрюмых обезьяньих морщины, спускавшихся от крыльев носа к углам губ, выдавали в нем хронического язвенника. Узнав, куда надо ехать, он издал горлом странный звук: “Гр-х-м…”, с сомнением покачал головой, снова присел на корточки у бордюра и тяжело задумался. Прозоров терпеливо перетаптывался рядом с ним.

Сделав две-три глубокие затяжки, Балакин пустил слюну в мундштук “беломорины”, решительно затоптал окурок башмаком и поднялся.

— Добро, — сказал хрипло. — Гр-х-м… Двум смертям не бывать. Дорожка, однако, стремная… Сто туда, сто обратно…

— Годится, — кротко согласился Прозоров.

— За бензин полтинник особо, — видя сговорчивость клиента, находчиво набросил Балакин.

— Само собой…

— Гр-х-м… Плюс чаевые… Потом без глушака машина, тоже износ отдельный…

— Ты мне скажи сразу всю сумму, — начиная раздражаться, перебил Прозоров. — Не тяни жилы…

— Триста рублей… Гр-х-м… Деньги сразу… А то в дороге мало ли что… С кого потом возьмешь?

— Двести шестьдесят и — точка, — жестко сказал Прозоров. — Все, что могу. У меня еще отпуск впереди.

— Ну коли так, то так… — вздохнул перевозчик.

— Какие-то вы здесь напуганные все, — проворчал Иван, усаживаясь в машину — потрепанные, словно веником выкрашенные синие “жигули”.

— Будешь напуганным, курва… — мрачно сказал Балакин, поворачивая ключ в зажигании. — Ты это… Уши, если хочешь, заткни… Нажуй газеты и заткни… Глушака нет, скрутили вчера, курвы. В “шанхай” поехал, вышел за пузырем… Через пять минут прихожу — нет глушака… — голос его потонул в реве двигателя и машина, резко набирая ускорение, понеслась с площади.

На выезде из города водитель, миновав мост, съехал с асфальтовой дороги на обочину, шкрябнул несколько раз днищем по засохшей глине, а затем, ориентируясь по известным ему приметам, рванул через заросшее полынью поле к лесу. Все это время Прозоров терпеливо сносил боль в барабанных перепонках, но в конце концов не выдержал и, следуя совету водителя, нажевал газеты и плотно заткнул ею уши.

Ехали по узким просекам и линиям, ломали кусты, продирались к солнечным полянам, несколько раз форсировали один и тот же, как показалось Прозорову, лесной ручей, потом снова выбрались на шоссейную дорогу, пересекли ее и оказались, наконец, на широком прямом проселке, который плавно и полого поднимался на холм. На вершине холма посередине дороги лежал на боку колесный трактор и маячил рядом с ним одинокий человек.

Балакин подъехал к человеку и заглушил двигатель. Прозоров вытащил затычки из ушей. Вышли из машины, обошли место происшествия. Тракторист, молодой парень со свежей кровоточащей ссадиной на лбу, чуть покачиваясь, молча шел рядом с ними и взволнованно сопел, точно после драки.

— М-да, — произнес Балакин, прикуривая папиросу и озирая пространство. — Гр-х-м… Много выпил?

— Причем тут это? — возразил тракторист. — Ты погляди сам, дорога-то, главное дело, ровная. Вот в чем фокус…

— Ну и как же ты тут навернулся? — не выдержал Прозоров. — На ровной-то дороге… Тут и захочешь, не навернешься…

— В том-то и вопрос… Бермудский треугольноик. Загадка природы, — сокрушенно развел руками тракторист и пнул ногой колесо трактора. — Техника, бля… Русский Иван делал…

Балакин подошел к опрокинутому трактору, пошатал рукой трубу глушителя.

— Ладно, курва… Ты тут будь, а мы сейчас от фермера трактор пригоним. Я у тебя потом глушак свинчу… Вон он, твой хутор фермерский… А дальше за ним Запоево, — обратился к Прозорову, указывая рукой на несколько темных строений, видневшихся на дальнем краю поля у самой опушки леса. — У него должен быть трактор…

— Нет у него ни фига, придется ехать в мастерские, — уныло почесал затылок тракторист. — У фермера “ферапонтовцы” отняли всю технику на той неделе. И грузовик забрали, и “беларусь”…

— Кто отнял? — не понял Прозоров.

— Кто, кто… Рэкет. Приехали и забрали за долги. Не поспоришь… Да он богатый куркуль! — успокоил тракторист. — У него точно денег где-нибудь закопано, выкрутится…

— Он что, у бандитов в долг брал? — спросил Прозоров.

— Возьмешь у них… У нас вон собрание в гаражах было. Приехали на жипе… Один жип, падла, дороже всего кохоза стоит… Народ собрали, президиум, все как положено… Председатель говорит: нет, мол, денег, повремените… Своим, говорит, с осени не платим. А нас, говорят, не касается, ссуду бери в банке, а нам чтоб ежемесячно и в срок. Крыша… Понял? Проголосовали: кто за то, чтобы выплачивать? Кто против? Единогласно. Им, поди, не заплати… Им тут все совхозы платят. А ты говоришь, фермер. У него-то деньги есть, не пьет, не курит. Дочку в город возит… возил, вернее, в музыкальную школу…

— Ну а что ж милиция? Почему не реагирует?

Балакин поднял брови и изумленно взглянул на тракториста, тракторист криво усмехнулся и взглянул на Балакина, затем оба повернулись и долгим взглядом посмотрели на Прозорова.

— Гр-х-м…

— Н-да…

— Поехали, — помрачнев, приказал Прозоров.

— Будь тут, — велел Балакин трактористу. — Я мигом. Глушак пока свинчивай…

Спустились с холма, поднялись на другой холм, проехали мимо одиноко стоящего у дороги обгорелого сруба с обрушенной крышей, и через десять минут Балакин притормозил у покосившейся изгороди, за которой открывался широкий двор — с двумя домами посередине и старым огромным сараем в дальнем углу. Под навесом у сарая стояла сеялка и сенокосилка. Мотоцикл “урал” с разобранным двигателем и снятой коляской приткнулся к стволу березы у крыльца. Двор казался безжизненным и заброшенным, и если бы не громкий лай кавказской овчарки, которая, гремя натянутой цепью, бегала по двору, да не роющиеся в песке куры, можно было подумать, что хозяева давно покинули это место. Впрочем, мельком взглянув на тусклое слуховое оконце, расположенное под самой крышей сарая, Прозоров опытным глазом определил присутствие там наблюдателя. Кроме того, шевельнувшаяся занавеска в крайнем окне говорила о том, что дом все-таки обитаем.

Балакин беззвучно открывал рот, трогая Прозорова за рукав, и обалдевший от долгой дороги и негативных впечатлений Прозоров наконец-таки догадался вновь вытащить из ушей затычки.

— Я говорю… гр-х-м… Набавь, мол…

— Не могу, друг, — серьезно сказал Прозоров. — Видишь, какое кругом разорение? Теперь у меня каждая копейка на счету.

— Разговоры в городе пойдут, кто, мол, приезжал, да откуда?.. — сказал Балакин, при этом остро и изучающе поглядывая на Прозорова. — Молчание — золото…

— Не дам! — Прозоров внезапно почувствовал неприязнь к навязчивому водителю. — А спросят, кто приезжал? Да рыболов-любитель… А тебе, друг, совет: алчность губила даже цезарей. Так что, извини…

Он вышел из машины, громко хлопнув дверью и направился во двор, посередине которого остановился в нерешительности, не зная как обойти лающего и рвущегося с цепи пса.

Машина злобно взревела за его спиной, тронулась, пробуксовав в глинистой промоине, и скоро вой ее стал стихать, удаляясь в поля.

 

СОРАТНИКИ

Сергей Урвачев поджидал Ферапонта на недавно приватизированной ими турбазе, расположенной неподалеку от Черногорска. Он приехал сюда заранее, выставил охрану по периметру территории, успел пробежать по тенистым лесным дорожкам свои ежедневные десять километров, навестить тренажерный зал, оборудованный по последнему слову спортивной техники, и теперь маленькими глотками пил ледяную минеральную воду в уютном предбаннике турбазовской сауны.

Рвач тщательно поддерживал свою спортивную форму, принципиально не употреблял никаких, даже самых дорогих и патентованных спиртных напитков, не курил. Все эти маленькие удовольствия жизни он благоразумно оставлял другим, по собственному опыту зная, что слишком часто именно эти маленькие удовольствия приносят людям большие неприятности, ломают самые головокружительные карьеры и разбивают самые устроенные судьбы.

Он также строго и внимательно следил за “нравственным” состоянием своих подчиненных и если замечал в ком-нибудь из “шестерок” признаки морального вырождения, то есть нарушения меры в употреблении все того же спиртного или, упаси Бог, тягу к наркотикам — излишества эти пресекались им решительно и строго, зачастую — вместе с жизнью провинившихся.

В настоящее время Рвач пребывал в бодром и деятельном состоянии духа, ибо дело, которое он собирался обсудить с Ферапонтом, складывалось как по нотам. А самое приятное состояло в том, что ноты эти расставил по линейкам именно он, Сергей Урвачев, и пока что ни одна из них не сфальшивила.

“Ай, да Моцарт! Ай да молодец!” — с полным основанием мог бы воскликнуть теперь Урвачев, и если продолжить этот условный ряд образов, то с таким же точно основанием друга своего Ферапонта он мог отнести к разряду “Сальери”. Конечно, Ферапонт был более твердым, сильным и волевым, нежели Урвачев, но зато напрочь лишен того вдохновения и творческой импровизации, которыми обладал он. В этом смысле бандиты прекрасно дополняли друг друга, но тем не менее, уже не один раз возникали между ними пока еще ясно не высказанные разногласия. Пока еще они не могли обойтись без тесного сотрудничества друг с другом, но в любом случае у каждого имелся под рукой хрустальный бокал с ядом, приготовленный для любезного соратничка…

Отчетливое осознание данного прискорбного факта покуда еще не мешало Рвачу, сидевшему в удобном кресле и потягивающему минералочку, испытывать ни с чем не сравнимое удовлетворение творца от хорошо сделанной и почти уже завершенной работы, плодами которой он предвкушал поделиться с другом Ферапонтом.

Все началось месяц назад, здесь, на турбазе, в этом же предбаннике, похожем на великосветскую гостиную, где они с Ферапонтом в очередной раз подводили промежуточные итоги своей совместной деятельности.

Обсудив текущие вопросы, укомплектовав поредевшие списки бойцов новобранцами, заделав бреши недоговоренностей и просмотрев рутинные бухгалтерские отчеты, они, внезапно взглянув друг другу в глаза, подумали об одном и том же, тут же проникнувшись этим своим взаимным мистическим пониманием тех туманных устремлений, о которых ранее и не заикались…

После невольно возникшей паузы Урвачев, облизнув губы, сказал:

— Да, Ферапонт, и я того же мнения…

— Откуда ты знаешь, о чем я подумал? — настороженно спросил Ферапонт.

— Знаю… Потому что сам об этом давно уже думаю и даже имею кое-какие планы.

— Комбинат?

— Абсолютно верно. Все наши точки, все наши рынки и магазины, все это копейки по сравнению с комбинатом. Есть достоверная, хотя и очень неполная информация о том, что там крутятся громадные бабки, и крутят эти бабки какие-то ушлые фраера …

— Колдунов, — обронил Ферапонт, имея в виду мэра города, бывшего главу местной металлургической промышленности. — У него, по моим данным, большой кусок акций…

— Это — само собой, — согласился Урвачев. — Но Колдунов сошка, главный хозяин — в Москве. Вопрос, как и с какого боку подступиться к этому делу?

— К Колдунову не подъедешь, Рвач… Он мэр, реальная власть. Кое-какой компромат мои людишки на него собирают, но все это так, слезы. Бабы, пьянки, пикники, мелкие финансовые махинации… Внедрить бы к нему верного человечка, но как? Вот в чем сложность…

— А вот тут все как раз очень даже просто, — сказал Урвачев. — Ты мне не поверишь, Ферапонт, но верный человечек уже давно внедрен… Очень давно! — Проговорив эти слова, Рвач хлопнул себя ладонями по коленкам и рассмеялся, с удовольствием наблюдая за реакцией собеседника. Реакция была именно такой, какую он и ожидал увидеть.

Глаза Ферапонта настороженно сузились, в них мелькнул тревожный огонек, он откинулся в кресле и приблизил к губам рюмку коньяка. Было заметно, что его неприятно поразила самодеятельность напарника, который без его ведома и согласия самостоятельно и втайне осуществляет такую серьезную операцию. Удручало еще и то, что он, Ферапонт, ведя постоянную слежку за соратником и более-менее точно зная о главных его движениях, не имеет ни малейшего понятия о том, когда и как Рвач внедрил к Колдунову своего агента, и кто, в конце концов, сам этот агент…

— Эх, Ферапоша! — воскликнул наконец Урвачев. — Знаю, какие сомнения тебя гложут в эту минуту. Не сомневайся, брат, как раз тут все у меня чисто… Вот слушай-ка мой план. Есть у них там на комбинате один человечек по имени Аким Корысный…

— Знаю, коммерческий директор, — хмуро перебил Ферапонт.

— Именно, — согласился Урвачев. — Вот он-то и есть наш агент. Вернее, наш будущий агент. Мужичок слабый, алчный, да и сама фамилия его говорит о том, что тип это корыстолюбивый, то есть по всем параметрам — наш клиент. Баба у него молодая, а когда у пожилого мужика баба молодая, то это значит, друг мой Ферапонт, что мужик этот имеет роковую и неизбывную слабину. Молодая баба больших затрат требует, и моральных, и физических, а самое главное — материальных! Дам тебе хороший совет, друг мой — никогда, Ферапоша, состарившись, не женись на молодой, весь век оставшийся жалеть будешь…

— Слушай, Рвач, не трепись… — перебил Ферапонт. — Хрена мне твои советы, дело говори…

— Так вот, — продолжал Урвачев. — Корысного этого я уже исподволь обмял и общупал, все характеристики на него собрал. Он хотя и при солидной должности, но на вторых ролях. А вторые роли, знаешь сам… Рано или поздно мысли ему в голову начинают лезть разные, в том числе и очень, доложу тебе, нехорошие мысли…

Взгляды Ферапонта и Рвача на миг перекрестились.

— Нет, Ферапонт, не думай, — успокоил Урвачев. — Нас это не касается, мы же с тобой в равных долях и у нас все на доверии… Потом: чего я напрочь лишен — так это — зависти. И твердо понимаю: рука у тебя тяжелее и братву так, как ты, мне не обуздать. Тут у тебя талант… Бесспорно. А вот у него как раз наоборот, тщеславный он человечишко, отчего и мыслями темными тяготится… Платят ему по обычным житейским меркам замечательно: домик о трех этажах за городом имеется, квартира на улице Ленина, счет в банке, да и дома наверняка кое-какая наличность в укромном месте… Радостно живет человек, можно сказать, благоденствует. И ему бы Бога молить, свечки в храме ставить ежедневно да с женой своей любезничать…

— Короче, Рвач, — раздражаясь велеречивостью друга, не выдержал Ферапонт.

— Эх, Ферапонт, не читаешь ты художественных книг, не повышаешь культурный уровень и говорить с тобой трудно. Тут ведь важна именно художественная сторона дела… Ну ладно, короче так короче… Надо отдать ему “Скокс”. Любимую нашу компанию…

— Как отдать “Скокс”? — не понял Ферапонт. — За какие такие заслуги?

— А вот слушай дальше… Мы этому честолюбивому человечку предложим хороший кусок, и он его заглотит. Заглотит как миленький, не сомневайся. Должность у него такая, что он все видит и может сравнивать. Сколько ему, честному и трудолюбивому, перепадает от комбината и сколько уходит другим, которые этого никак не заслужили. И он в обиде, в большой обиде, Ферапонт, уж поверь мне, я людей чую, а особенно — гнилую их сторону. Зависть его гнетет, вот что. Зависть и чувство несправедливости от того, что ценят его мало. Нет человека, который был бы вполне доволен тем, как его ценят другие. И с этой стороны надо подъехать тонко, войти к нему в доверие. Так, мол, и так, уважаемый Аким Борисович, много о вас наслышаны, в том числе — о ваших необыкновенных талантах в области решения финансовых проблем. Не могли бы вы оказать законопослушной и процветающей фирме “Скокс” небольшую консультацию в одном дельце… А дельце-то простое, пустяковое… И гонорар ему, финансовому гению, соответственно его представлениям о своей ценности предоставим, да еще и с солидной надбавкой и с премиальными. И лести, побольше лести, тут уж скупиться никогда не надо… Через недельку еще одна консультация и еще один гонорарчик… Жене пустячок какой-нибудь… Вот человек и на поводке.

— Складно, — одобрил Ферапонт, начиная понимать комбинацию.

— Ну, а спустя некоторое время, уже на правах лучшего друга, в частной беседе сдать ему “Скокс” в полное личное пользование. Мол, дорогой Аким Борисович, у нас столько иных направлений деятельности, что до “Скокса” руки не доходят, а поскольку вы уж проявили себя с самой лучшей стороны, то берите и владейте. Отдавайте нам тридцать процентов, а остальное ваше — расчетные счета, печати, склад с остатками имущества, лицензия на внешнеэкономическую деятельность и прочее… Будьте добрым и рачительным хозяином.

— Он с комбината не уйдет, — заметил Ферапонт.

— А и не надо! — воскликнул Урвачев. — Именно так он скажет: я, дескать, не уйду с комбината… А мы ему подпоем: одно другому не мешает, там вы служащий, здесь — хозяин, но везде, уверены, справитесь с вашими-то талантами…

— Понял, — согласился Ферапонт. — “Скокс” он берет, начинает разворачиваться, а тут…

— А тут через три дня приходят наши молодцы и говорят: “Хозяин, у вас взят кредит в нашем банке, процент растет, надо платить…” И документ ему соответственный в нос, и срок уплаты, и счетчик… Ага? Он начинает метаться, но все по закону, комар носа не подточит. Всего имущества у него едва ли на треть кредита хватит, значит — смерть… Он кидается к другу задушевному, а друга след простыл… И вот тут надо навести на него побольше жути, продержать его пару-тройку дней в полном одиночестве, чтоб подумал о жизни, чтоб сломался окончательно. Но не пережать, последить за ним, а то сдуру повесится или в органы побежит. А времена сейчас другие — и фээсбэшники на нас зубы точат, и РУБОП этот… Существовали бы они в начале девяностых, преподавали бы мы с тобой, Ферапоша, мальчикам и девочкам физкультуру в средних школах… Но, впрочем, отвлекся. Насколько я его понял, ни того, ни другого делать он не станет. И вот в самый отчаянный миг даем ему гудочек по телефону: “Вы приглашаетесь в банк для переговоров о возможности компромиссного решения…” У него руки-ноги затрясутся, надежда взыграет, а от такой надежды человечек еще больше слабнет и мягчает. И вот тут, друг мой Ферапонт, мы и снимаем с него всю информацию о самых потаенных делах комбината…

— Может упереться, — засомневался Ферапонт.

— И упрется! — подтвердил Урвачев, рубанув ребром ладони воздух. — А как же! В первую минуту — разумеется! Он же честный и порядочный человек, а не предатель. Но мы разъясним ему, что предавать-то он будет подлецов и негодяев, которые не оценили его, которые наживаются на страданиях честных людей, нагло разворовывая народную собственность. А сдать воров и преступников каждый честный человек просто обязан…

— К… кому обязан? — произнес Ферапонт растерянно, но Рвач, оставив сей праздный вопрос без внимания, взял со стеклянного столика трубку радиотелефона, нажал кнопочку “1”, и тут же распахнулась входная дверь, и в проеме ее появилась сама предупредительность и внимание, олицетворенные в долговязой, с бритой лопоухой головой “шестерке”, — новому выдвиженцу Ферапонта.

— Слушаю, Сергей Иванович! — выдохнул холуй, чье имя Рвач помнил весьма смутно. При этом слуга каким-то образом умудрился вытянуться в струнку и одновременно почтительно ссутулиться.

— Э-э, как тебя там… Сауна готова?

— Как можно, Сергей Иванович? — “шестерка” изобразил в голосе некоторую обиду, самую, впрочем, легкую, чтобы не рассердить высокое и непосредственное во всех смыслах начальство. — С утра держим пары… Всегда наготове. В лучшем виде. Для того и приставлены.

Урвачев с интересом пригляделся к отрывисто рапортующему человеку. Явно не из шпаны, лукавоглаз, с короткой острой бородкой и стриженными усами, делавшими его очень похожим на творца отечественной соцреволюции.

— Хорошо работаем, продолжай в том же духе… — великодушно произнес Рвач. — А вот манеры у тебя какие-то странные, ты откуда здесь взялся такой?

— Владимир меня зовут, — почтительно представился человек. — Кто такой? Прежде находился при партийных банях, Сергей Иванович, при самых, так сказать, высочайших сферах, обслуживал таких клиентов, таких боссов, что до сих пор дрожь в коленках при одном воспоминании…

— Это цековских, что ли? — заинтересовался Урвачев.

— Угадали! — воскликнул Владимир. — Проницательным вашим умом в самую сердцевину попали, не примите за фамильярность…

— Это тебя там таким манерам обучили? — усмехаясь, спросил Урвачев.

— Снова в точку! Снова в самый пятачок! — Владимир от восхищения всплеснул руками. — Старая школа, Сергей Иванович, старая закалка. Никак не могу вытравить коммунистической заразы, въелась подкожно…

— А у тебя, часом, не Ильич ли отчество? — перебил Урвачев. — Владимир Ильич… Уж больно ты на Лысого смахиваешь…

— А-а! — Лицо Владимира болезненно сморщилось в угодливой улыбочке от прозорливости собеседника. — Именно так! Более того — Ульяшов! Вынужден был в течение тридцати лет скрывать истинную фамилию, довольствуясь скромным псевдонимом — Питюков… Неловко, знаете ли, члены Политбюро, а при банях у них, сами понимаете…

— Политбюро? — не поверил Урвачев. — Ты что-то тут…

— Поинтересуйтесь у господина Ферапонтова Егора Тимофеевича, — кивнул в сторону своего патрона Владимир Ильич. — Он вам всю мою историю подтвердит. Он меня разыскал и со дна жизни поднял, из самого, можно сказать придонного ила выкопал… Зубы мне вставил, — при этом шестерка клацнула великолепной фарфоровой челюстью. — Берегу, как высшую ценность, не всякую пищу теперь приму, а прежде чем на зуб положить, тщательно исследую… О, Егор Тимофеевич великой доброты человек! Профессию мою востребовал и к месту приставил… А уж я всем призванием своим, всем опытом многолетним, со всей, так сказать, душевной отдачей, сколько моих сил…

— Так ты банщик? — подытожил Урвачев.

— Массажист — высший класс! — подтвердил Ферапонт. — Сегодня сам убедишься.

— Ладно, служивый, — вздохнул Урвачев, которому стал уже надоедать словоохотливый банщик. — Принеси мне еще бутылочку минеральной и ступай, следи за парами…

— Слушаю, Сергей Иванович. — Владимир Ильич поклонился и стремительно помчался исполнять приказание.

— Ведь бывший стукач комитетский… — глядя на захлопнувшуюся дверь, произнес с укоризной Урвачев, обращаясь к товарищу. — Ты кого греешь в сауне нашей?

— И чего? — потянулся Ферапонт в кресле. — Из бывших, списанных в утиль… Обслуга, информатор… Он мне и сам признался. Зато — профессионал. Такие и нужны. Да и куда ему от нас? Опять в утиль?

Урвачев рассмеялся:

— Грамотно… — Спросил после некоторой паузы: — А где ты этого чудика выкопал?

— Нынче человеческие помойки богаты талантами, — рассеянно отозвался Ферапонт. — Пестовала их Советская власть, холила, а после — как бульдозером… Золотое дно эти помойки, если с умом к ним… А комитетчик ли бывший или мент — мне, к примеру, без разницы. Мне главное — специалист… А что воры и всякий блатняк на них как волки на псов щетинятся — даже забавно от глупости такой. Ну, дай вору государственную власть. Как он ее сохранит и удержит без полиции и госбезопасности? И кого назначит возглавлять данные ведомства? Да своих же годами проверенных братков! И не откажутся те от чинов и погон, и с энтузиазмом начнут идейных прошлых подельничков по тюрьмам рассовывать… Не согласен?

Урвачев, рассеянно кивнув, вновь поднял трубку телефона, нажав на ней на сей раз цифру “3”. Спросил отрывисто:

— Чисто?

— Абсолютно! — донесся ответ.

Это значило, что охрана проверила турбазу сканером, не обнаружив никаких внешних и внутренних признаков наличия подслушивающих устройств.

— Порядок? — вскинул на соратника голову Ферапонт.

— Пока — да… — философски вздохнул тот. — Так вот насчет Корысного…

— Ладно, пошли в парилку. — Ферапонт привстал с кресла. — Там и добазарим. Там уж точно… никаких “жуков-клопов”.

Парилка и в самом деле была оборудована тщательно и надежно, а потому все самые серьезные разговоры велись, по преимуществу, за ее дверью, проложенной изнутри толстой листовой сталью. Стены, полы и потолки представляли собою глухой стальной куб, обшитый осиновой вагонкой, так что никакая подслушивающая аппаратура, никакой самый уникальный сканер не мог вытащить из-за этих стен ни единого звука и слова.

 

АКИМ КОРЫСНЫЙ

К своим пятидесяти годам Аким Борисович Корысный, коммерческий директор Черногорского обогатительного комбината, выдвинутый на эту должность мэром Колдуновым, имел уже довольно большой, разносторонний, но самое главное — практический и полезный жизненный опыт. И даже два небольших срока, которые он отбыл еще при социализме в исправительно-трудовых лагерях за имущественные преступления, оказались для него очень полезны в том смысле, что вынес он оттуда важнейший жизненный принцип — всегда и при любых обстоятельствах оставаться самим собой. Ни больше, ни меньше. Трезво оценивать свои силы и возможности, и поступать в соответствии с этими возможностями. Даже если обстоятельства складываются как нельзя удачнее, нельзя сломя голову бросаться за подвернувшейся удачей, нужно относиться к этим обстоятельствам с величайшей осторожностью и недоверием. Бомж, пробавляющийся сбором пустых бутылок на помойке, ни в коем случае не должен поднимать с земли слиток червонного золота, случайно там оказавшийся. Иначе вряд ли он доживет даже до следующего дня, ибо это удача, предназначенная не для него.

Корысный замечал, и не один раз, особенно в тех, до предела обнаженных и жестких условиях лагерной жизни, в которых провел шесть лет (полный университетский курс плюс год аспирантуры!), что очень часто судьба нарочно испытывает и искушает человека, предлагая ему место и привилегии, которых он не никак заслуживает. И сколько же было на его памяти таких случаев! Паек, Блин, Костолом, Таракан, Свиной Цепень… Все они попробовали примерить на себя чужую жизнь и в итоге потеряли свою. Остались от них в этом мире только бесплотные фамилии и прозвища, стремительно всеми их знавшими забываемые.

В эту ловушку фортуны попался даже осторожный середнячок Алик Шумахер, которому однажды представился шанс прикинуться блатным. Он был неплохим актером, и ровно полгода пожил по-человечески, изображая из себя крутого парня, но поскольку исполнял чужую роль, а роль эта оказалась ему не по силам, то получил Алик “по ушам” и до конца срока переместился в касту опущенных, откуда никакого пути наверх уже не бывает. А если бы знал себе истинную цену, худо-бедно перебился бы в середнячках.

Редкий человек способен здраво и объективно судить о себе, как правило, людская самооценка бывает весьма завышена, ибо человек ценит себя не столько по тому, что он есть и что он сделал дурного, а по тому, чем он мог бы быть и что мог бы сделать хорошего. Потому-то, вероятно, так безотказно действует на каждого, даже умного и тонкого интеллектуала, самая грубая и неприкрытая лесть.

Аким Корысный возвращался домой, сидя за рулем подержанного “BMW”, время от времени судорожно позевывая и смаргивая выступающие от зевков холодные слезы. Всю ночь до самого утра он одиноко просидел в своем кабинете, копируя и систематизируя кое-какую весьма опасную документацию, касающуюся теневой деятельности своего шефа и благодетеля Колдунова. Пока что личная жизнь Корысного, благодаря протекции Вениамина Аркадьевича, складывалась благоприятно, но кто ведает, что может случиться завтра? Поэтому следовало на всякий случай обезопаситься и укрепить тылы. К тому же Корысный попутно прикидывал примерную стоимость той информации, которую собирал по крохам, рискуя собственной шкурой. Почему собирал? А ну как наступит черный день и он окажется без средств к существованию, тогда что?

Корысный был расчетлив и экономен, иногда даже и сверх меры. Он страстно любил вещи, и вещи любили его. Он никогда ничего не терял, он не выбрасывал даже чайника с отколотым носиком, до последнего пользовался треснувшей тарелкой, а выжатый тюбик зубной пасты всегда вскрывал и выскабливал щеткой остатки…

Он был не из тех внезапно и удачливо разбогатевших людей, которые, опьянев от шальных денег, начинают швырять их налево и направо, словно боясь, что вот-вот время благоденствия кончится, оборвется так же внезапно, как и началось.

Корысный чувствовал, что смутная эпоха по меркам человеческой жизни протянется долго, а потому укоренялся и обосновывался в ней основательно и осмотрительно. Он очень уважал деньги, берег их и старался не отпускать от себя. Ему довольно было знать, что он достаточно богат, что он может купить себе почти все, что пожелает, в разумных, конечно, пределах. Разумеется, он не сомневался в том, что, как всегда на Руси, рано или поздно маятник качнется в обратную сторону, сметая на своем пути эти праведно и неправедно нажитые состояния, что посыплются буйные головушки, что прольется… Да что там рассуждать, так было всегда, во все смутные времена и без всяких исключений. И Аким Корысный, потомок крепкого, но разоренного кулацкого рода, знал это на генном уровне.

Любопытно, что один дед его, заслуженный чекист Шмуль Бровман после короткого формального допроса пристрелил в двадцать девятом году другого деда — сибирского кулака Тимофея Корысного, успев сказать тому перед смертью какую-то остроумную одесскую прибаутку.

Сын же Тимофея Корысного, Борис, убежал тогда в город, пробился в еще более высокие и заслуженные чекисты, и в свою очередь, в тридцать седьмом, во время долгих и пристрастных допросов лично сломал старому ослабевшему Шмулю несколько ребер, сопровождая это мучительное дело тяжелой и глухой бранью. После чего, буквально через полгода случайно познакомившись в парке с красивой и испуганной кареглазой девушкой, женился на ней. Это была ни о чем не подозревавшая дочка старого Шмуля. И хорошо сделал Борис Корысный, что породнился с ней, обезопасил себя и весь дальнейший род свой, ибо в конце пятьдесят третьего, вскоре после гибели Сталина, вызывал его на допрос на Лубянку некий полковник Семенов Степан Ефимович, родной племянник Шмуля Бровмана… Выяснив же, что оба они являются сучьями одного и того же генеалогического древа, полковник Степан Ефимович Семенов поневоле вынужден был дело замять.

Итак, как понимал суть общественного бытия Корысный, маятник Истории возвращался достаточно медленно и сметал далеко не всех, и при этом толковые и дальновидные люди умели загодя обезопасить и себя, и свое богатство. Для этого нужно было либо вовремя пригнуть голову, либо, что еще мудрее, вообще не высовываться во враждебное поле зрения.

Корысный предпочитал не высовываться. Сторонник разумного аскетизма, он с удовольствием ездил бы на старой “шестерке” и покупал бы одежду на оптовом рынке у вьетнамцев, но тут обстоятельства были сильнее его принципов и житейских установок. Во-первых, год назад он женился на женщине, которая была на двадцать лет его моложе, а это требовало значительных бытовых затрат. Жена была круглой сиротой из разоренной реформами и вымершей профессорской семьи, и данный факт ее биографии сразу же привлек Корысного. Сироты, они скромнее.

В первые дни после свадьбы жена действительно вела себя скромно и довольствовалась малым, но, увы, со временем жены, особенно красивые и молодые, сильно меняются, и перемены эти всегда к худшему.

Во-вторых, нужно было уступать культурному диктату того круга деловых людей, с которыми ему приходилось встречаться ежедневно. В самом начале деловой карьеры, старый приятель Корысного — тот самый Алик Шумахер, случайно встретившись с ним в холле коммерческого банка, поморщился и сказал:

— Друг мой, если хочешь успешно делать свой бизнес, срочно переоденься. В бизнесе, как нигде, справедлива поговорка: “Встречают по одежке…

— Провожают по деньгам, — пошутил в ответ Корысный, но совету приятеля внял и в первую же свою поездку в столицу купил себе два костюма, несколько сорочек, дюжину галстуков и две пары ботинок в дорогом бутике.

Во всем же остальном, он принципов своих старался не нарушать. Корысный обладал повышенной чувствительностью ко всякого рода возможным обманам, мошенничествам, подставам и подлостям, которые могли ему угрожать с той или с другой стороны. Он никому ни разу не ссужал деньги ни под какие проценты и посулы. Он скрывался от всех родственников. Лет пять назад родная сестра все-таки каким-то чудом сумела разыскать его и слезно попросила пару тысяч долларов на неотложную операцию для матери, предъявляя даже справку с круглой печатью из больницы и обещая вскорости продать дом в деревне и рассчитаться. Но он отказал мягко и убедительно, сославшись на то, что все деньги в обороте.

Слишком много знал он случаев людского коварства, и самыми обычными примерами такого коварства были как раз те, что касались отношений между людьми абсолютно преданными друг другу, надежными, близкими. Он без труда мог бы припомнить с десяток историй, когда самые верные друзья детства, взяв взаймы крупную сумму, беззастенчиво обманывали своих благотворителей.

Мать его умерла спустя полгода, и нельзя сказать, что Аким Корысный был к тому времени настолько уж холоден и циничен, что не испытал никаких чувств сожаления и раскаяния, наоборот, он сам удивился тому, как остро переживал эту смерть. Корысный похоронил мать с честью, и успокаивая болезненные уколы совести, устроил пышные (разумеется по меркам нищего и ободранного провинциального поселка), поминки.

По правде сказать, с самого начала в сокровенной глубине его души гнездилось смутное чувство удовлетворения от того, что, как выяснилось, болезнь матери была неизлечимой, а потому несостоявшаяся операция была бы совершенно бесполезной, и стало быть, деньги были бы потрачены напрасно.

Совесть его успокоилась окончательно, когда, аккуратно вскрыв и обследовав потайной ящик секретера в комнате сестры, обнаружил он там старинную жестяную коробку из-под чая с полустертым изображением Кремля на крышке, а в ней три перетянутые резинкой пачки долларов. Корысный понимающе усмехнулся, подмигнул сам себе в зеркало, взвесил деньги на ладони… Поколебавшись несколько секунд, он решительно подавил возникший в сердце преступный помысел, уложил деньги на место и так же аккуратно запер секретер.

— Кимушка, ты бы оставил нам триста долларов, хотя бы, — жалобно попросила сестра, когда он, уложив дорожный кейс, подошел к ней обняться на прощанье. — Или триста пятьдесят… Поверишь ли, иной раз с мужем без хлеба по три дня сидим…

— Верю, верю, сестра, — отвечал Аким печально. — Охотно верю. Но поверь и ты мне. Такие обстоятельства складываются, что хоть по миру иди. И честное слово, пойду. По электричкам скоро буду бродить, как погорелец и бомж…

— Ну, сто хотя бы… Пятьдесят… Ну хоть двадцатку. Я видела, у тебя еще восемьсот оставалось…

— Это казенные, — поспешил оправдаться Аким, неприятно удивленный тем, что бумажник его, с которым не разлучался он ни днем, ни ночью, и который постоянно сохранял температуру тела, был каким-то таинственным и непостижимым способом обследован посторонними людьми. Пятьсот долларов лежало открыто в отделении, но триста-то были упрятаны глубоко под подкладку, а шов заметан черной ниткой.

Много, много волчьих ям рыла жизнь на пути Акима Корысного!

Несколько раз он, считай, чудом избежал замаскированных капканов и западней, куда попались его менее удачливые знакомые. И дело заключалось вовсе не в том, что природа как-то особенно одарила его прозорливостью, чутьем и умом. Он был просто гармоничен и созвучен миру, который он мерял и оценивал по себе, как приглянувшуюся одежку. А между тем мир был злой, и Корысный жил и действовал среди злых людей.

“Как жаль, — размышлял он, — что деньги в нынешнее время не могут плодиться сами по себе, лежа в потертом чемоданчике в самом укромном уголке между двумя хитроумно устроенными стенками антресолей. Для размножения они должны выйти в большой свет и встретиться с другими деньгами, совместно свершив какое-нибудь живое дело. А живое дело — всегда опасное дело…”

Аким Корысный чуял, что дело, в которое он собирался влезть, чем-то опасно для него. Слишком выгодный барыш оно сулило. Слишком гладко все складывалось. И все-таки внутренне он уже склонился к тому, чтобы принять предложение и стать полновластным хозяином “Скокса”.

Поток машин все более густел, и Корысный поневоле внутренне подобрался, внимательно поглядывал по сторонам и не снимал ноги со сцепления, потому что то и дело приходилось переключаться на вторую передачу и притормаживать. На подъезде к повороту на мост образовалась настоящая пробка, какой-то нетерпеливый кретин беспрерывно сигналил сзади, вызывая у Корысного, и навернякак у всех окружающих, тихую ярость.

Минут через десять, когда Корысный добрался наконец до поворота, взору его открылась печальная картина — старый “москвичок” с наваленным на крышу убогим дачным скарбом, основательно протаранил зад черного джипа. Цветные мелкие стекла разбитых фонарей весело посверкивали и играли на сыром асфальте. Злополучный водитель сидел прямо на земле, прислонившись спиной к переднему колесу своей убогой машинки, подтянув коленки к груди и уткнувшись в них головой. Лица его видно не было, ладонями он зажимал уши. Рядом с ним неподвижно стояла бледная увядшая женщина. Девочка лет десяти, очевидно, их дочка, присев на корточки, собирала цветные стеклышки…

Трое крепких коротко стриженных молодцов что-то объясняли лейтенанту ГАИ, показывая пальцами на бесчувственного бедолагу. Лейтенант кивал и быстро записывал показания в протокол, умещенный в лежащем на капоте джипа планшете.

Все в данной стуации было ясно и без всякого протокола: задний всегда виноват.

Что-то похожее на жалость шевельнулось в сердце Корысного, он даже представил себе этакую гипотетическую сценку: вот сейчас он останавливается у места трагедии, спрашивает у молодцов: “Сколько?” — и тотчас отсчитывает запрошенную сумму. Это ведь в его силах, пустяки, в сущности. Пять, десять тысяч зеленых. А взамен суетливая благодарность воспрянувшего горемыки, скупые слезы благодарности, пожатия рук, обещания “отблагодарить-отслужить…” Чем ты можешь мне отслужить, мужичок? Мешок картошки с дачи привезти, корзину яблок…

Аким Корысный раздраженно прибавил газку и выехал на мост. Через полминуты он напрочь позабыл и мужичка этого, оцепеневшего на земле, обхватившего голову руками, и его несчастную семью, и свой благородный, но бесплодный порыв.

“В конце концов, чем я рискую? — думал Корысный, паркуясь возле своего трехэтажного особнячка. — Дела у “Скокса” идут превосходно, все бумаги в образцовом порядке. Почему бы нет? Тем более комбинат остается при мне… Надо соглашаться.”

 

ФЕРАПОНТ И РВАЧ

Не прошло и двух недель, как Ферапонт и Рвач вновь плотно заперли за собой дверь парной, усевшись на махровые полотенца, застлавшие гладенькие доски широких скамей, ступенями поднимающихся до жаркого потолка.

Сняв с крючка медный черпак с резной деревянной ручкой, Ферапонт зачерпнул из бадейки воды и плеснул на камни. Пригибая голову от взвившегося яростно пара, взобрался на полку.

— Дела серьезные, Рвач, — поведал, почесывая волосатую мускулистую грудь. — Все по-твоему сошлось, клиент раскололся. Информации — гора, нам с тобой еще придется покопаться в ней, разобраться в деталях… Но главное мы уже знаем…

— Ну-ну, — заинтересованно поторопил Урвачев.

— Все идет через москвича…

— Та-ак… Как я и думал. Кто таков?

— Дрянь, отжимок, на пенсии… Пять лет назад ушел из министерства. Но перед пенсией успел связать узлы — вышел на какого-то американца, организовал экспорт металла с комбината. Весь куш уходит к нему, Колдунову перепадают крохи… Но главное, Рвач, он же, этот москвичок гнилой, устроил такое акционирование комбината, что шестьдесят процентов акций у него. У Колдунова около двадцати, остальная мелочевка разошлась по работягам…

— Адресок москвича есть? — мгновенно оценил услышанное Урвачев.

— Пока нет, но добудем. Дело техники…

— Интересный поворот! — усмехнулся Урвачев. — А москвичок-то — молодец! Аккумулятор! Не дал богатству распылиться, в одну кучу сгреб…

— Мало того, Рвач… Эта гнида, Корысный, на всех запасался компроматом. Там на Колдунова кое-что имеется, и на прокурора Чухлого… Говорю же: придется покопаться… Большие козыри в руки к нам пришли, Рвач, очень большие козыри!

— Так, а что американец?

— На американца почти ничего. Он в доле точно, но сколько получает, не знаю… Однако — тоже — штучка! С комбинатом у него договор по определенному объему поставок аж на десять лет! Я думаю, Серега, так… Москвича, ясное дело, мы выпотрошим и выйдем на американца. Надо менять схему, на хрен нам эта Москва и посредники. Система будет такая: Колдунов, мы с тобой и — американец. Американец — рынок сбыта, без него никак… Первое время хотя бы…

— И вообще связи зарубежные, — вставил Урвачев. — Не век же нам в этой дыре обретаться… — Обвел взором пространство бани. — То есть, получается треугольник… А почему бы и нет? Простая и самая жесткая фигура…

— И самая, кстати, устойчивая…

— Точно.

— А тупым углом в нем будет янки… — поджал губу Ферапонт. — В перспективе, ага? Хотя, может, и Колдунов, кто знает…

— Ну-с, — подытожил Урвачев, — перспективы широкие, цели ясные, будем работать.

Он приподнялся с полки и взялся за ручку двери.

— Погоди, Рвач, — сказал Ферапонт. — Там небольшая заминка вышла с Корысным, засомневался я и не замочил его сразу… Думал, еще какая-нибудь за ним информация, отпустил на волю и хвост пристегнул… Нотариус насчет имущества его все подписал, не пропадать же добру… Бабу его в случае чего прессанем хорошенько. А вот Корысного, думаю, мочить все-таки надо, лох порожний, выпотрошенный, больше с него ничего не возьмешь, а знает много…

— Да, — согласился Рвач, подумав секунду. — Две пользы. Корысного замочим — концы в воду, а Колдунову — сигнал. Сговорчивей будет…

— Я зарядил троих бойцов, провел инструктаж…

Они вышли в предбанник, сели в кресла.

Тотчас подлетел официант-банщик Владимир Ильич, неся на вытянутых руках серебряное ведерко для шампанского, где из груды рыхлого льда торчало одинокое горлышко пивной бутылки.

Урвачев налил в чашку душистый свежезаваренный чай. Запахло мятой и сеном.

— Я слышал, сестра твоя с писателем развелась, — сказал Ферапонт. — Выдал бы ты ее за меня, Рвач. Свояками бы стали, одной семьей… Такая женщина пропадает!

— Не пойдет Ксюша за тебя, Ферапонт, ты же сам знаешь…

— Эх, не будь она твоей сестрой, Рвач, — вздохнул Ферапонт, — я бы ее силком увел… Ох, увел бы!.. Ведь с писателем развелась, а теперь, ребята базарят, с художниками спуталась… Богема! Они с нее греческую богиню лепят, сама хвасталась.

— Голую, что ли? Урою, падлу!.. — подскочил Урвачев.

— Не голую, Серега, а… это… обнаженная натура называется. Ты ж вот книжки всякие умные читаешь, а выражаешься… У них понятия такие. Искусство же… Они безвредные.

Ферапонт отпил из горлышка, громко рыгнул.

— Зря ты пиво пьешь, Ферапонт, — заметил Рвач. — Не полезно…

— Не полезно, зато в кайф, — мрачно отреагировал Ферапонт. — А жизнь без кайфа — что за жизнь? Прозябание. Все пьют пиво после парилки… Надо же когда-то расслабиться, а то все недосуг. Ох, заботы, заботы…

— Что за дела еще?

— Да так, текучка… Политико-воспитательная работа запущена, братва стала от рук отбиваться. Пора проводить мероприятия. Тимоня попивает не в меру, Конопля крысятничает по мелочи… Для них Корысного завалить, дело, конечно, пустяковое, но сомнения у меня, Рвач… Разные.

— Ну так проведи показательное аутодафе, — прихлебывая чай, сказал Урвачев. — Какие проблемы? Воспитание дело святое.

— И я так думаю… Но сначала пусть они это… ну… дафе это…

— Чего?

— Есть у меня фермер один в Запоеве, мутный… Сам хочу туда съездить вечерком, и эту бригаду прихвачу.

— На резании свиней потренируешься?

— Типа того…

Спустя некоторое время, когда бандиты уехали, в остывающую сауну вошел хлопотливый Владимир Ильич Ульяшов, он же Питюков. Неторопливо помыл помещение, вышел в предбанник, оглядев в нем каждую мелочь внимательным хозяйским оком. Прибрал со стола, смахнул тряпочкой невидимую пыль. Затем еще раз осмотрелся, выглянул даже в холл и, убедившись, что там пусто, снова направился в сауну. Снял с крючка медный ковшик с резной деревянной ручкой, свинтил набалдашник, имевший левую резьбу, извлек из него отливающий тусклым металлом цилиндрик.

Завернул цилиндрик в чистый носовой платок и — тихо покинул помещение.

 

ПРОЗОРОВ

Ворота сарая медленно распахнулись и в их проеме показался худой изможденный человек в комбинезоне, боязливо озирающийся по сторонам. Не без труда признал в этом человеке Иван Прозоров своего брата Андрея.

— Байкал! Байкал! В будку! Братишка, приехал… — спотыкающейся походкой пошел ему навстречу Андрей, расставив руки для объятия. — А я думаю, кого там несет… Ленка, Верочка, встречайте гостя! Ну, здравствуй, Иван… Вот уж не ждал…

Братья обнялись, и острая жалость ударила Ивана Прозорова прямо под сердце, когда он почувствовал под сильными своими ладонями худое слабое тело.

Из дома выскочила жена Андрея — Ленка и, растерянно, жалко улыбаясь, щуря близорукие глаза, пошла ему навстречу. Племянница Верочка, девчушка лет одиннадцати, тоже как-то неуверенно улыбаясь, стояла на крыльце, не решаясь спуститься.

— Привет, Леночка! — говорил Прозоров, оглядывая странно осунувшееся, бледное лицо. — Я тебя лет пять не видел, а ты не меняешься, все такая же красавица… — Он сильно кривил душой, произнося этот комплимент, да и сам сознавал, что слова звучат фальшиво. — А тебе, Верочка, ничего не успел купить, — растерянно развел руками. — Ну ничего, потом… Съездим в город, выберем…

Что-то выходило не так как нужно, совсем по-другому он представлял эту сцену встречи, когда ехал в поезде. У него возникло такое ощущение, какое бывает у постороннего деликатного человека, по ошибке заглянувшего в чужой дом, в чужую семью, где он застал неожиданный беспорядок, стирку белья или дотлевающую ссору, неопрятно разбросанные вещи, остатки обеда на столе… словом, некую изнанку жизни, привычную и не замечаемую домочадцами, но которую не следует выставлять на всеобщее обозрение… Самое естественное, что следует делать деликатному человеку — это отвести глаза, извиниться и покинуть дом.

— Я, собственно, проездом, — поспешил заявить Прозоров. — Завернул проведать… Я твое письмо получил, Андрюша…

— Проходи, проходи, — суетился Андрей. — Ленка, собери там чего-нибудь…

— Да я сыт, — соврал Прозоров. — В городе в кафе зашел…

— Ничего, ничего… — говорил Андрей, беспокойно озираясь и словно бы прислушиваясь к чему-то. — Сейчас, правда, никаких разносолов нет… Ты бы хоть телеграмму дал, что ли… Давай присядем, пока там Ленка стол накроет, приберет… Верунчик, иди мамке помоги… А я, видишь, тут маленько… Хозяйство, вишь… Продыху нет. Думал, когда затевал все это — природа, речка, молоко, сметана… А на деле…

— Я слыхал, у тебя проблемы здесь, — перебил Прозоров. — Бандиты беспокоят?..

— Ч-шшш… — испуганно замахал ладонью Андрей и снова оглянулся. — Ничего, ничего, брат… Как-нибудь… Потом как-нибудь… Ты об этом не думай…

— Как же не думать, Андрюша? А грузовик, трактор?..

— Э, что трактор, черт с ним, с трактором… Дело не в нем. Все равно хозяйство псу под хвост. Хочу обратно. Давно бы уехал, да некуда! Квартира-то занята, за полгода вперед аренду взял. А денежки уже — тю-тю… Нет, не думай, все образуется, но выждать надо. А с этими… ну… понимаешь?.. С ними бесполезно отношения выяснять, они везде и никуда от них не денешься. Им все колхозы платят…

— Слышал и про колхозы, — сказал Прозоров. — Крепко они вас тут обложили.

— Система! — покачал головой Андрей. — Мафия, брат… У них и в милиции свои люди, и прокурор Чухлый у них, и председатель облсуда…

— Чухлый — прокурор? — удивился Прозоров и улыбнулся, потому что вспомнил, как когда-то вместе с этим Чухлым подростками украли они гуся на окраине Черногорска. — А, впрочем, скорее всего, это не тот Чухлый…

— Я так думаю, что и сам Колдунов с ними, — добавил Андрей. — Рыба с головы гниет.

— Кто такой Колдунов?

— Как?.. Мэр!

— Колдунова этого не Венькой зовут?

— Да, Вениамин Аркадьевич…

— Слушай, я ведь и Колдунова пацаном помню! — воскликнул Прозоров. — И думаю, если надо, смогу…

— Они, Иван, крепко тут все взяли, — не слушая собеседника, продолжал Андрей. — Все в их когтях, не вырвешься. В Новоселках фермера спалили в прошлом году вместе с семьей. Мы с ним пасеку затевали, планы строили… Говорил я ему, не езди в милицию жаловаться, не послушал… Мне, сейчас что главное? Потянуть время и смотаться тихо. Как ехал сюда, видел сруб обгорелый?

— Ну…

— Кузню мне спалили неделю назад. Так что не вздумай влезать во все это. Против системы не попрешь. Колдунова он пацаном знал! Ха! Другое время, брат, другое… И люди другие… Ты когда уезжаешь?

— Прогоняешь?

— Честно тебе скажу: нехорошо здесь. Ты уж не обижайся, а лучше тебе не задерживаться. Не дай Бог, что… Идем в хату пока, перекусим.

Вслед за Андреем Прозоров поднялся на крыльцо, со скрипом отворилась тяжелая дверь, обитая изнутри войлоком, и они оказались в просторных полутемных сенях. Сени были загромождены какими-то бочками, груда досок лежала у дальней стены, углы тесно заставили чугуны и мешки. Пахло чем-то кислым, перебродившим…

Прозоров, выставив руки, на ощупь продвигался вслед за братом и все-таки больно ударился бедром обо что-то острое, металлическое…

— Осторожно, тут сундук, — запоздало предупредил Андрей, открывая дверь в комнату. — Кованый, старинная вещь…

— Я понял, — сказал Прозоров, потирая ушибленное бедро.

Стол был уже накрыт. Накрыт по-деревенски просто: фаянсовые тарелки, а в них — соленые огурцы, помидоры, квашеная капуста, зелень, тонко нарезанное сало. Посередине стола графинчик с водкой. На газовой плите скворчала в сковородке яичница.

Выпили по рюмке водки, по второй, но разговор не ладился, все чаще стали возникать неловкие паузы…

— Вот что, — сказал наконец Прозоров. — Ты, брат, не обижайся, я устал с дороги, отведи-ка меня на сеновал. А уж завтра поговорим подробнее. Я с утра в город съезжу, поброжу по памятным местам, а вечерком вернусь и потолкуем как следует…

На данное предложение Андрей откликнулся с готовностью — ему и самому тяжко было поддерживать вымученную беседу с внезапным гостем.

Прошли на сумрачный сеновал.

Оставшись один, Прозоров подмял под спину сено, лег и сладко потянулся. Было тихо и покойно. Сквозь щелочку в кровле косо падал тонкий луч солнца и было видно, как плавно кружатся в этом луче редкие золотые пылинки. И снова далекие полузабытые образы стали оживать в его памяти. Чухлый, Колдунов… Лица этих подростков предстали перед ним неожиданно ярко и резко… Да, вот они все вместе… Когда же это было?

В тот день дядька Жорж до позднего вечера пилил с Иваном дрова у сарая. Дрова были ворованные — украденные из воинской части половые доски, а потому нужно было срочно их распилить и сложить в сарае, подальше от посторонних глаз.

С утра сеял противный мелкий дождь, ветер застуживал щеки и пальцы, доски были мокрыми, дергались под пилой, заклинивали. Сырые опилки набивались Ивану в рукав телогрейки.

Дядька торопился и нервничал:

— Ты-от, локоть не топырь, не коси пилу… Ты пили, как дышишь — на себя, на себя, на себя…

— Так часто только пес дышит, — огрызался Иван. — Ты сам, между прочим, все время закашиваешь…

— Ты, главное, тяни и отпускай, тяни и отпускай. Не надо на меня пилу толкать…

— Да не толкаю я пилу на тебя! — Иван разозлился и выпустил ручку. — Как будто в первый раз пилю! Сейчас брошу к едрене фене, и сиди тут со своими ворованными дровами! Ворюга…

— Я те брошу, я те брошу! — взволновался дядька и оглянулся кругом. — Оно ворованное — пока на улице, а как в дом внес, все, баста! Закон социализма. Маркса-то читал в училище? Чему вас только учат, олухов! Давай-давай, пили…

Прозоров нехотя взялся за работу. Некоторое время пилили молча, дядька исподлобья поглядывал на Ивана, неодобрительно покашливал, качал головой. Прозоров делал вид, что не замечает этих укоризненных взглядов.

— Эх, в Сибирь бы тебя! На лесоповал, на комсомольскую стройку! — с мрачной мечтательностью протянул дядька, когда они допиливали последнюю доску. — Там бы тебя научили уму-разуму…

— Сам туда поезжай, “кусок”! — снова огрызнулся Прозоров и в этот миг голос со двора позвал:

— Вань, поди на минуту, что скажу!

Голос принадлежал Ирке, подружке Ольги, — худой и сутулой девице с рябоватым плоским лицом и со скошенными к переносице зрачками.

Надо заметить, что при всякой красивой и статной девушке обязательно заводится такая вот невзрачная задушевная особа — сплетница и насмешница. Конечно, она завидует успеху подруги, однако в дальнейшем случается так, что, несмотря на всю свою непривлекательность, дурнушка устраивает личную жизнь порою куда прочнее и удачливее, нежели красавица.

В интонации Ирки проскользнуло нечто такое, отчего у Прозорова дрогнуло и замерло сердце.

— Иди-иди, черт с тобой, — кивнул дядька. — Я уж сам сложу, все равно пользы от тебя… Пшла, падла! — замахнулся он куском доски на сутуло сидевшую поодаль ворону…

Иван двинулся навстречу гостье, стараясь выглядеть предельно равнодушным. Даже в сумерках было видно, что по лицу Ирки гуляет странная глумливая ухмылка.

— Привет, — сказал он хмуро. — Чего приперлась?

— Ольга велела передать тебе кон-фин-ден-циально… — Ирка поглядела на окна веранды и продолжила, отвернувшись: — Завтра вы встретитесь с ней возле дома Поэта, под липой. В девять часов вечера.

— А что стряслось? — не поверил Прозоров. — То две недели носу не кажет, а то вдруг…

— Я все сказала, ни слова больше! — перебила Ирка, приложив палец к губам и скосив глаза.

— Ир, перестань, — поморщился Иван досадливо. — Что за крутеж…

— Ладно, от себя добавлю, — торжественно изрекла она. — Я догадываюсь, куда она тебя заманить хочет. Ей Гордеевы ключи от дома оставили, велели сторожить по ночам хозяйство. Одна боится. Вот она тебя, скорее всего, хочет…

Прозоров повернулся и молча пошагал к веранде.

— Сынок, ужин через двадцать минут, — ласково и виновато сказала мать. — Керосин в керогазе кончился, вот я и припозднилась…

— Я не буду есть, мам, — тихо ответил Иван, чувствуя сухость во рту. — Я воды попью…

— Ну как же, сынок, ты же с утра ничего не ел…

— Ладно, скоро дядя Жорж придет, я с ним… — Прозоров жадно припал к кружке с водой. — Только мне немного…

— Ну, хорошо. Ты бледный какой-то, Вань… Плохо тебе?

— Да нет. Так. Дрова пилили, — неопределенно ответил Прозоров и пошел в свою комнату переодеваться.

Сел на кровать и — застыл без движения. Громко тикал будильник, шуршала от залетающего в форточку ветерка легкая занавеска.

“Завтра в девять, — думал Прозоров. — Ровно сутки…”

За окном было уже совсем черно. Хлопнула входная дверь, с веранды послышался невнятный, но бодрый голос дядьки, застучали его сапоги, загремел умывальник. Прозоров встрепенулся, быстро сбросил с себя мокрую телогрейку, переоделся в домашнее.

Когда он сел к столу, дядька уже, судя по всему, успел выпить. Хрустя луковицей, он подмигнул Ивану, взмахнул насаженным на вилку маринованным грибом:

— Ну как насчет комстройки? Подумаешь?

— Оставь его, — сказала мать, накладывая в миску вареный дымящийся картофель. — Видишь, парень устал…

— Парень устал! — передразнивая ее, отозвался дядька. — Небось, с бабой не устал бы!.. А, Вань? Как насчет бабы? Не слабак насчет бабы-то? Что-то Ольги твоей давно не слышно…

— Не твое дело, — не поднимая глаз, сказал Прозоров. — Выпил, так помолчи хоть…

— А, заело! — Дядька Жорж от души расхохотался. — Ничего-ничего, Ваня, никуда она от тебя не денется. А хочешь, я сам с ней потолкую. Вот, честное слово, пойду завтра же и потолкую с Фомичом. Только старовата она для тебя. А девка ничего, видная… Я, мать, по этому случаю еще чарочку махну и все, мера, — сказал он, наливая из графинчика. — Мера, Ваня, прежде всего…

— Мам, я завтра к Веньке Колдунову пойду вечером, — сказал Прозоров. — “Лед Зеппелин” слушать. Если поздно будет, заночую там. Ты не волнуйся…

Он отложил вилку и поднялся.

— Ты уж не засиживайся все-таки, — попросила мать.

— Дармоеды, — проворчал ему в спину дядька. — Одни бугги-вугги на уме. Нет бы собраться, волейбольную площадку соорудить…

В своей комнате Прозоров присел к столу и, глядя в черную ночь за окном, целый час просидел в задумчивости. Накануне Венька Колдунов как раз рассказывал о том, как его, Веньку, приметила возле универмага молодая красивая врачиха и заманила к себе на всю ночь. Врал, наверное, но слушать было интересно.

“Тут главное — погрубее с ними! — подвел итог своему рассказу Колдунов. — Они любят наглых. А взрослые мужики им надоели, она сама призналась, от них, говорит, вонь пьяная…”

Прозоров не заметил, как заснул. Поднялся поздно. Его все не отпускала давешняя тревога.

На дворе стояло хмурое сырое утро. От порывов ветра сгибалась черная яблоня за окном, горсти крупных дождевых капель громко били в стекло и в жесть подоконника. Постукивала открытая форточка, взволнованно цокал на столе будильник.

“Девять утра, — думал Прозоров. — Осталось еще двенадцать… Двенадцать часов.”

Где-то за стеной дядька глухо переругивался с матерью.

Когда Иван, позевывая, вышел на веранду умываться, мать уже в ссоре с дядькой дошла до “изверга” — то есть того этапа, после которого конфликт перерастал в стадию наивысшей своей остроты. Дядька Жорж угрюмо молчал, готовый уже грохнуть кулаком по столу. В таких размолвках, возникавших всякий раз, когда накануне прапорщик все-таки переходил свою “меру”, Прозоров был на его стороне, но в бесплодные эти ссоры не вмешивался.

“Минут через пять будут слезы”, — равнодушно подумал Иван, наскоро умылся, оделся и выскользнул из дома.

Он решил сходить на разведку.

Дом Гордеевых действительно был на замке, бельевые веревки пустовали, а на кольях забора не сохло ни одной банки. Стало быть, на самом деле уехали.

Прозоров вернулся домой. Постоял у калитки, подняв плечо и закрываясь от косого мелкого дождика. Мир кругом был серым и тусклым, и только единственное огненно-рыжее пятно расцвечивало этот мир. То рыжеволосый Поэт по фамилии Ожгибесов Илья Исаевич, считавшийся местным сумасшедшим, стоял на своем крытом крылечке и внимательно, приложив ладонь к бровям, издалека наблюдал из своего укрытия за Иваном

Прозоров перешел на другую сторону улицы, к Сергеевым, своим знакомым, но, едва отпер калитку, как услышал доносившиеся из их дома крики. Тут тоже бушевала семейная ссора. В открытую дверь веранды вылетела швабра, вслед за нею — кирзовый сапог, затем дверь с треском захлопнулась. Прозоров повернулся и пошел прочь. Поэт по-прежнему стоял на своем посту. Проходя мимо, Прозоров не удержался и пнул каблуком ботинка его забор. В ответ Поэт немедленно засвистел в милицейский свисток. Прозоров побежал к автобусной остановке. Скоро трели за его спиной затихли.

На остановке стояли два незнакомых мужика; один — щуплый и маленький, что-то рассказывал, сжимая руку в кулак, другому — недоверчиво усмехавшемуся и покачивавшемуся на нетвердых ногах. Подойдя ближе, Прозоров расслышал:

— А я говорю: “Товарищ капитан, у меня удар кого хошь с ног сшибет!” А он мне: “Не верю!” “А ну-ка, говорю, поглядим…” И кэ-эк, с разворота… Он с ног долой… Я гляжу — конец мне, дисбат…

Подъехал автобус, Прозоров вошел, а мужики остались ждать свой номер.

“Врал про капитана, — подумал Прозоров, глядя в заднее стекло на размахивающего кулаками рассказчика. — И Колдун, конечно, насчет своей врачихи врал… Сама, мол, подошла, заманила… Поеду-ка к нему…”

У Веньки Колдунова отец с матерью еще вчера уехали в деревню за картошкой. Поэтому с утра у него уже сидели Гришка Рыбак и Чухлый. Играли в карты, в дурака — “на воду”. Проигравший кон выпивал стакан воды. Как раз поили слабосильного Чухлого.

— Двенадцать стаканов уже выпил! — похвастался Чухлый, оглянувшись на вошедшего в комнату Ивана и похлопал себя по вспученному животу.

Прозоров присоединился к играющим. Играл рассеянно, не в силах отрешиться от путаных мыслей, связанных с Ольгой, никак не мог сосредоточиться, путал козыри…

— Убери бубу, — говорил Колдунов.

— Буба же козырь…

— В прошлый раз буба была, — влезал Чухый, радуясь тому, что наконец-то пить воду приходится не ему одному.

В конце концов после двух часов игры Прозоров бросил карты. Повисло молчание, слышно было как в форточке посвистывает ветер и шелестит в саду дождик.

— Вина, что ли, выпить, — зевая, сказал Чухлый.

— Не, не стоит, — подумав, возразил Колдунов. — Вечером, может…

Снова замолчали, прислушиваясь к дождю.

— То солнце, солнце, и на тебе — дождь и холод, — сказал Колдунов.

— Кончилось лето, — констатировал Чухлый, тасуя колоду карт. Затем вздохнул и кинул карты на стол. — Скука…

— А что, Вань, в училище строго насчет этого дела? — щелкнув по кадыку, спросил Чухлый.

— Да, особо не разгуляешься, — сказал Прозоров.

Снова надолго замолчали.

В это время в душе у всех происходили таинственные процессы. Обычно, когда кто-то в компании невзначай роняет фразу “Не выпить ли вина?”, — можно наверняка полагать, что зерно уже брошено и вино будет обязательно выпито. Случается так, что предложение это поначалу решительно отвергается и разговор перекидывается на другие темы. Но минут через пять компания непременно возвращается к исходной точке.

— Не. Пожалуй, все-таки не стоит, — напомнил Рыбак.

— В сельмаге по рубль двадцать есть, — сообщил Чухлый. — Батя вчера брал. Яблочное, крепкое…

Первую бутылку выпили на лужайке за магазином. Следующие две — у маленького прудика, спрятавшись от дождя под старой ивой. Зашел разговор о том, что надо отомстить “шанхаю” за прошлую драку на танцплощадке. Посреди разговора Колдун вдруг поднял здоровенный булыжник с земли, широко размахнулся и швырнул камень в гусиное стадо, топтавшееся под соседней ивой. Гуси громко загоготали и спешно потянулись прочь, к спасительной воде, чтобы переправиться на другой берег.

— Попал, — сказал Чухлый равнодушным голосом. — Надо линять отсюда…

На опустевшем берегу лежал и дергался белый гусь, вытянув шею и оттопырив одно крыло. Компания подалась прочь, но Рыбак остановился:

— Пацаны, надо забрать, — сказал он решительно. — Пожарим хоть… Никто же не видел.

Воротились, завернули стонущего, трепыхающегося гуся в куртку и понесли в кусты.

— Тяжелый, падла, — сказал Рыбак, опуская ношу на траву. — Дергается. Ножа ни у кого нет?

Ножа не оказалось. Компания в нерешительности топталась вокруг гуся.

— Не душить же его руками, — задумался Рыбак. — Надо к Колдуну за топором сходить. Оттяпаем голову…

Компания переглянулась в нерешительности. Никому не хотелось брать это дело на себя. И в этот момент вперед вдруг выступил Чухлый и, поблескивая стеклышками очков, дрожащим голосом страстно проговорил:

— Пацаны… А, пацаны?

— Ну, что тебе?

— Можно я? А, пацаны? Дайте, а? Можно, я его сам задушу…

— Черт с тобой, — чужим голосом сказал Рыбак. — Души.

Они отступили на несколько шагов и отвернулись. Затем Иван быстрым шагом двинулся прочь.

Вечером он встретился с Ольгой, и они молча вошли в пустой, холодный, чужой дом. Но, видимо, слишком он любил ее и слишком долго готовился к этой роковой встрече…

В жизни почти каждого мужчины бывает подобная неудача, но особенно часто она происходит в самом начале жизни. И зачастую накладывает она отпечаток на всю дальнейшую судьбу, поселяя в душе разочарованное чувство, что лежит в глубине, как зверь присмиревший, у которого однажды сбили прыжок…

Назавтра был солнечный день, и когда истерзавшийся Прозоров с остановившимися глазами шел примериваться на железнодорожный мост, то услышал звуки духового оркестра у переезда и узнал, что накануне повесилась из-за любви молоденькая учительница музыки.

И эта чужая жертва спасла его.

 

КОЛДУНОВ

Было около восьми часов утра.

Мэр города Черногорска Вениамин Аркадьевич Колдунов только что принял контрастный душ и теперь, стоя перед огромным, оправленным в бронзовую раму зеркалом, посередине ярко освещенной ванной комнаты, растирался махровой простыней.

Грустное зрелище представляет собой голое тело стареющего интеллигентного человека… Покатые жирные плечи, массивный торс и тонкие, укороченные ножки; редкие седые волосины на дряблой груди, круглый животик с поперечной складкой, а под ним, тьфу ты!..

Впрочем, Вениамин Аркадьевич разглядывал себя не без удовольствия, ибо полагал, что не тело красит человека, а ум и положение в обществе. И даже свой маленький росток принципиально ставил себе в заслугу, ибо, знакомый с уроками мировой истории, знал, что наибольших успехов в жизни добиваются именно низкорослые люди. Маленькие, да умные! То есть вот такие Вениамины Аркадьевичи.

Подумать только, мэр города! Он и раньше-то был не на последних ролях — комсомольский вожак, третий секретарь обкома, директор обогатительного комбината, за границу чуть ли не каждый год летал… В соцстраны, правда, из одной клети в другую — где почище, пиво без очереди, да шмотки наряднее, но все же… Ум надо было иметь, чтобы вот так вот летать… А что значит ум? То и значит, что надо вовремя отсечь от себя все лишнее… Прав известный скульптор, изрекший: “Создать шедевр очень просто — требуется взять камень и отсечь от него все лишнее.” Вот и Вениамин Аркадьевич очень вовремя отсек от себя это лишнее, а потом в данной процедуре стал просто-таки мастером! Взять хотя бы пример, когда он одним из первых в неповоротливой провинции, которая еще лупала глазами и чесала в затылке, публично сжег на митинге, стоя на трибуне спиной к памятнику Ленина, партийный билет и развеял прах его в воздухе.

Трепетало, конечно, сердчишко, слабело под коленками, леденил спину каменный взгляд истукана, и билась скверная мыслишка: а ну, как вернется все на старые круги? — но — чуял Вениамин Аркадьевич, желудком чуял — хренушки!

А после взбаламутилось море перемен, нахлынула великая мутная волна, а Вениамин-то Аркадьевич уже налегке, уже без каменного груза на ногах, взмыл легко, закачался на гребне. Много, конечно, и другого дерьма всплыло и закачалось рядом, но уж что тут досадовать, не идеален мир.

Точно и складно действовал он, созвучно эпохе, а порой и на целый такт опережал общую музыку, тем более, свой верный человечек был у него в Москве, в самых высоких кругах, подсказывал, что и как… Помог верный человечек в нужное время и комбинат прибрать к рукам, правда, сволочь такая, шестьдесят процентов отхватил себе за услуги и общее руководство, лишь пятую часть акций оставив Вениамину Аркадьевичу, но зато в правительстве хлопотал, пробивал цепочку по сбыту…

Проблемы, правда, ныне на комбинате, ропщет недовольная чернь, стучит касками, требуя зарплаты за полгода. А зарплату им выдать неоткуда, не из своих же кровных, не из дивидендов же… А между тем выборы на носу, тоже с народом надо по-умному… Ленив народец, глуп и неизворотлив. Ну что бы тебе, казалось, огородик разбить, взращивать продукт — и семье на пропитание и на рынок излишки. Крутись, выдумывай, пробуй… Землю дали, все дали, нет, дай им еще и зарплату! Советовал Корысный бандитов нанять, чтобы работу провели воспитательную, уняли тех, кто касками стучат… Дельный совет, практический, но и чреватый… Думать надо, крепко думать. Опасно с бандитами связываться напрямую, но с другой стороны, с выборами они крепко помочь могут. Но тогда долю им отдай, о-хо-хо… Палец в рот положишь, без головы останешься.

Растерся Вениамин Аркадьевич махровой простыней, дорогими духами сбрызнул мягкое свое тельце, дезодорантом подмышки смазал, похлопал себя ладошкой по животику, сказал несколько раз себе в зеркало английское слово “Чи-из”, растягивая губы в доброжелательной улыбке, как психологи учат, чтобы позитивный моральный настрой себе создать, и стал облачаться. Трусы шелковые, носки шелковые, рубашка шелковая, галстук шелковый, брюки шелковые, летние… И другим человеком вышел на просторы своей квартиры, настоящим европейцем вышел, строгим, солидным, преуспевающим.

Посередине же обширной гостиной, обставленной самой дорогой мебелью, недавно купленной им в Испании, стоял длинный овальный стол на восемнадцать персон. По недавно заведенному обычаю, подсмотренному Вениамином Аркадьевичем в западном историческом фильме про королей, рыцарей и феодалов, на одном краю стола завтракал сам Колдунов, на другом же располагался мельхиоровый прибор, предназначенный для супруги его — Тамары Ивановны.

Сама Тамара Ивановна в этот момент вкатывала в гостиную резной столик на колесах, на котором возвышался длинноносый узкий кофейник, а рядом с кофейником скворчала под керамической крышечкой остывающая яичница с салом — любимое утреннее кушанье Вениамина Аркадьевича. Несколько раз пытался перейти Колдунов на классическую и полезную овсяную кашу, но многолетняя привычка оказалась сильнее, тем более, что овсянку ненавидел он с самого детства.

— Доброе утро, Вениамин Аркадьевич! — приветствовала его супруга, точно не с ним виделась она сорок минут назад и не его будила.

— Доброе утро, Тамара Ивановна! — важно ответил Колдунов, усаживаясь на свой край стола и запихивая под горло тонкую салфетку.

Обычай официального утреннего приветствия был заведен в семье тоже не так давно и соблюдался супругами едва ли не с удовольствием, поскольку подчеркивал их отличие от всей прочей совковой шушеры и свидетельствовал о принадлежности к иным кругам общества, к самой высокой элите города Черногорска. Можно было, конечно, хотя бы с утра устроить в доме все по-простому, как это всегда и было у них в прежние времена, — обойтись без утренних церемоний, тем более, супруги были совершенно одни, прислуга приходила только к обеду, но — что делать! — необходимо было постепенно приобретать привычку к иному стилю жизни, которая со временем укоренилась бы в их натуре. Колдунов придавал этому очень большое значение, ибо широко замысливал жизнь свою и цели ставил перед собой самые грандиозные. Сын его худо-бедно оканчивал второй курс Пражского университета, дочь он намеревался устроить в Сорбонну, да и сам Вениамин Аркадьевич искал уже кое-какие ходы для личного проникновения в мировую элиту, тем более, что ключик у него для данной задачи имелся. Ключик простой, но универсальный, в виде некоторых весьма значительных сбережений в твердой наличной валюте, сохраняемых в надежном местечке. Пока что этих сбережений по его оценкам было недостаточно для полноценного приобщения к сливкам цивилизованного общества, но главное ведь — перспектива.

До сих пор основным источником семейных доходов Колдуновых являлись отчисления от финансовых и торговых махинаций, связанных с деятельностью обогатительного комбината, а деятельность эта шла бесперебойно и беспроблемно, поскольку все возможные недоразумения и потенциальные опасности умело и вовремя гасились неусыпно контролирующим ситуацию Вениамином Аркадьевичем, не дававшим ни малейшим скандалам выйти за пределы своей вотчины. Прокурор города Чухлый, начальник милиции Рыбаков, председатель городского суда — все они были свои люди, друзья детства, накрепко повязанные цепью совместных деяний, причем таких деяний, которые ни при каких обстоятельствах не следовало бы предавать широкой огласке и выносить на людской суд, не говоря уже о суде Божьем…

Нельзя сказать, чтобы жизнь самого Вениамина Аркадьевича Колдунова была покойной и безмятежной, напротив, ежедневно и ежечасно ощущал Колдунов вражеский напор, купался в темных энергетических вихрях людской ненависти и зависти, тысячи мелких и крупных пакостей ожидали только момента, малейшей ошибки и промаха с его стороны, чтобы тотчас обрушиться на него сметающей лавиной, мутным селевым потоком, грязевым оползнем…

Задача Колдунова заключалось в том, чтобы все эти враждебные энергии, чужие агрессивные интересы, да и вообще многочисленные алчные силы дробить, отводить от себя и стравливать друг с дружкой, гася во взаимной аннигиляции. И еще очень важной составляющей его жизненного успеха являлась общественная нестабильность, ибо только при такой нестабильности, когда ни один человек ни в чем не уверен, когда никто не чувствует под собою твердой почвы и надежной опоры, можно было совершить все те исключительной наглости деяния, которые во всякое другое время повлекли бы за собой соответственно и исключительные меры наказания. Однако именно в этом заключалась главная сущность установившегося порядка, вернее, крайнего беспорядка, — системы, нагло названной демократией, когда все сверху донизу вдруг измельчало, оподлело, потеряло всякий стыд и всякую совесть, принялось хватать в обе руки, кроить, кромсать, делить, расхватывать… Система множила саму себя: все, что творилось на самом верху, немедленно подхватывалось и повторялось в самых отдаленных уголках страны, и если кто-то в минутном просветлении пытался не то, чтобы восстать и бороться с великим злом, а хотя бы усомниться в правильности совершающегося, он тут же выпадал из системы, становился по выражению древнего пророка “нищ и наг, и атом в коловращении людей”.

Становиться “атомом в коловращении людей” Колдунов не собирался, к тому же все его поступки последних времен были самоправданы тем, что они — ничто по сравнению с теми поступками, которые совершали сильные мира сего, и все его мелкие преступления напрочь затмеваюстя преступлениями гораздо более серьезными, очевидными и — абсолютно, кстати, ненаказуемыми! Так, мучимый угрызениями совести какой-нибудь копеечный воришка, доведись ему столкнуться на суде с маньяком, отправившим на тот свет десяток невинных людей, мгновенно успокаивается, начинает считать себя чуть ли не праведником, и логику такой психологической метаморфозы понять вовсе не сложно.

Целые регионы пылали в огне межэтнических схваток и войн, так что бандитские разборки, время от времени происходившие в пределах Черногорска, были вполне невинным и отдаленным эхом большой грозы. К тому же все это самым естественным образом вписывалось в законы существования единой большой системы.

Время от времени в приватных разговорах за рюмкой коньяку с прокурором Чухлым и начальником милиции Рыбаковым, Колдунов мягко инструктировал подчиненных о необходимости подобного рода контролируемых конфликтов, не уставая повторять, что самое главное — не позволить процессу выйти из берегов, не дать перерасти боям местного значения в большую войну, но, с другой стороны, нельзя было и искоренять явление под корень, поскольку явление это объективно и, значит, необходимо на данном этапе исторического развития. К тому же насилие по убеждению Колдунова являлось совершенно естественным фактором в периоды передела собственности и первоначального накопления капитала. Когда беззакониями и преступлениями повязаны большие массы народа, тогда народ этот становится менее опасен и в нем угасает изначально свойственная ему тяга к правде и справедливости.

Тамара Ивановна подвинула к мужу плоскую тарелочку, в тарелочку эту осторожно установила специальную сковородочку из нержавеющей стали, сняла с нее крышку. Затем налила в любимую чашку Вениамина Аркадьевича густо заваренный кофе. Движения ее были исполнены заботливости и расположения, но в то же время неуклюжи, что с неудовольствием отметил про себя Колдунов, и лоб его нахмурился.

Тамара Ивановна, как всегда, окунула широкий край рукава японского халата в сковородку с яичницей и пролила несколько капель из кофейника на полированный стол. Вениамин Аркадьевич проследил за тем, как она прошествовала к своему краю стола, грузно уселась на дубовый стул с высокой резной спинкой, шумно вздохнула.

“Все-таки простолюдинка, — подумал Колдунов. — Ничем не вытравишь, никаким воспитанием. Сколько свинью не учи…”

— Ты, матушка, придерживала бы рукава, — сказал он ласково. — Я уж тебе и в прошлый раз замечание делал…

— Да как их придерживать, Вениамин Аркадьевич, если руки чайником заняты? — простодушно ответила Тамара Ивановна. — Уж не знаю, как эти японки управляются с такой одеждой. Я бы лучше в старом своем халате ходила, я к нему привыкла, он удобный…

— Забудь, — строго сказал Колдунов. — Ты жена мэра, то есть часть его имиджа. Поэтому здесь не личное твое дело, а большая политика. Должна и выглядеть соответственно, и разговор светский поддержать…

— Да уж учили меня твои стилисты…

— Вот именно. Я вот все схватываю на лету, меня много учить не надо….

— Да ты, Вениамин Аркадьевич, всегда был переимчивым, от природы. Помнишь, еще первый секретарь Хрякин удивлялся и дятлом тебя называл…

— Перестань, Тамара, — оборвал ее Колдунов и поморщился. — Во-первых, не дятлом, а дроздом… А во-вторых, нельзя же вот так по простоте ляпать все, что тебе в голову придет. Ты вон и весной на открытии выставки современного искусства меня на весь город опозорила. Не понимаешь, что это творчество, и ляпаешь как базарная баба. Я, положим, тоже, когда этот ржавый унитаз на бронзовом постаменте увидел, сперва ничего не понял, никакого смысла не уловил, но я же вида не подал, я улыбался, ленту разрезал, я головой кивал…

— Унитаз он и есть унитаз, и место ему в сортире, а не на выставке…

— Но тебе же объяснили, что это такой художественный символ! Конец цивилизации обозначает. У художника метод такой, шоковое искусство…

— А по мне, унитаз он и есть унитаз, а никакой не символ…

— Вот дура же! — не выдержал Колдунов. — Вся Европа признает, а моя Дунька свое талдычит. Знаешь, за сколько он, унитаз этот, вернее, символ этот, продан? За двести тысяч марок! А-а!.. Уяснила теперь?

— Вольно дуракам шальные деньги швырять…

— Все-все, замолчи наконец! С тобой спорить, надо ведро гороху съесть. Кого хочешь из терпения выведешь. Ты вот что лучше… Скоро в город писатели приедут из Москвы, целая делегация… По выборам мне помогать… Так ты хоть там в грязь лицом не ударь, простодушная ты моя. Ты бы, мать, к их приезду хоть стишок какой выучила, что ли…

Такие сцены между супругами происходили почти ежедневно — начиналось все вроде бы так, как нужно, то есть Тамара Ивановна изо всех сил старалась вжиться в образ, который начертал ей Колдунов и поначалу все шло более-менее пристойно, но после нескольких фраз натура брала свое, и Тамара Ивановна опять становилась самой собой — той простосердечной и обычной женщиной из провинции, на которой когда-то в пору нерасчетливой молодости Вениамин Аркадьевич так опрометчиво женился.

Вениамин Аркадьевич замолчал и принялся за еду. Тамара Ивановна готовила превосходно, потакая малейшим его прихотям. Колдунов любил, чтобы кусочки свинины были не очень постными, чтобы сальца было побольше, а мясо располагалось по самому краю; кроме того, с верхней своей стороны шкварки должны были быть полупрозрачными и нежно светиться, снизу же полагалось находиться янтарной хрустящей корочке.

Быстро расправившись с яичницей, он не устоял перед соблазном и, хоть это по его представлениям сильно расходилось с чопорным дворцовым этикетом, наколол на вилку хлебный мякиш, тщательно собрал самые лакомые остатки и с удовольствием отправил их себе в рот. Вытер белоснежной салфеткой жирные губы, поднялся.

— Я, мать, кофе в кабинет заберу, поработаю часок над бумагами… Ты скажи Юрке, чтоб через час подогнал машину… Тьфу ты! Наваждение какое-то, никак не могу отвыкнуть… Скажи этому… новому… как его? — Семенову! — чтоб через час стоял у подъезда!

— Эх… То-то же! — откликнулась Тамара Ивановна. — А ведь зря ты, Вениамин Аркадьевич, Юрку-то обидел! Он тебе десять лет верой-правдой, а ты его вышвырнул, как собаку. Ни спасиба, ни до свиданья. Не по-людски, прости меня, получилось, а?..

— Уж как получилось, так и есть, — огрызнулся Колдунов. — Слишком много возомнил о себе, сопляк! И потом в моем положении надо время от времени избавляться именно от верных людей. Не понимаешь ты… Верные и близкие люди, как учит великий Макиавелли, становятся рано или поздно самыми злейшими изменниками и предателями…

— Кто учит?

— А!.. — отмахнулся Колдунов, скривив рот. Макиавелли вспомнился ему к случаю, и Вениамин Аркадьевич вовсе не был уверен в том, что упомянутый им итальянец когда-нибудь произносил нечто подобное, но ему было важно оправдаться хотя бы перед женой, ибо вся эта история с верным водителем Юркой была действительно очень неприятна для Колдунова. Но уж слишком этот Юрка был независим, прямо-таки до бестактности!

По мере возвышения Колдунова все окружающие соответственно с этим меняли тон, пригибались, льстили подобострастно, и хотя понимал Колдунов, что врут и притворяются людишки, а все равно приятно было. Юрка же — парень независимый, наблюдательный, напрочь лишенный холуйства, при случае одним словцом насмешливым, одной шуточкой ядовитой, одним взглядом ироничным все настроение испортить мог. Близкий человек, а уж очень раздражать стал. Пришлось уволить. Однако расстаться с личным водителем можно было по-человечески, а не так, как сделал это Колдунов — заглазно и без всяких объяснений, словно бы исподтишка. Думал он выдать шоферу в виде компенсации некоторую сумму, тем более, что тот в нужде большой оказался, но как-то не решился, упустил время, а потом и вовсе на все это дело махнул рукой. Доносились до него слухи, что уезжать из города собрался Юрка, чуть ли не в саму Америку, а может быть, даже и уехал уже…

“Ну, что ж, скатертью дорожка”, — мысленно благословил его Колдунов и постарался выбросить память о нем из головы. Но нет, время от времени, поминал его по рассеянности, вот как нынче…

Отхлебывая на ходу из чашки, Вениамин Аркадьевич Колдунов направился в свой домашний кабинет, чтобы, как он выразился, поработать с бумагами. Это были важнейшие бумаги и работа с ними требовала уединения и покоя. Это были личные его бумаги, работа с которыми доставляла истинное наслаждение, и Колдунов предпочитал заниматься ими с утра, чтобы поднять настроение, хотя и по вечерам он с таким же удовольствием…

— Телефон, Вениамин Аркадьевич! — позвала жена. — Личный…

— Слышу! — отозвался Колдунов и поднял трубку.

— Что стряслось, Веня? — встревожилась Тамара Ивановна, заметив как быстро выражение покоя на лице мужа сменилось смертельной бледностью, как чашка, которую держал он в свободной руке, наклонилась и на дорогой кашмирский ковер тоненькой густой струйкой льется недопитый кофе, расползаясь темным пятном.

— Когда это произошло? — спросил Колдунов неизвестного собеседника, затем сделал страшные глаза и отмахнулся от жены. — Вечером? Он еще жив? Так… Так… Ты мне лично, Чухлый, за это ответишь!

Тамара Ивановна выхватила из подрагивающей ладони мужа почти пустую уже чашку.

— Докатились, сволочи! Работнички хреновы, прокуроры либеральные! Скоро и до меня доберутся! Бери Рыбакова и чтобы через час у меня. Да, в кабинете, в мэрии… Раздолбаи, я вам хвосты выкручу!

Колдунов в бешенстве бросил трубку, сорвал с вешалки пиджак и, с третьей попытки попав в рукава, кинулся вон из квартиры.

 

ПРОЗОРОВ

Ольга. Воспоминания о ней, первой любви, нахлынули на Прозорова — зрелого, всепонимающего мужика — с такой жгучей и раскаянной пронзительностью, что в какой-то момент он растерянно сознался себе, что непременно обязан встретиться с ней — упущенным счастьем, смыслом всего прошлого. Обязан! Чтобы понять до конца и приложить к сердцу то, безвозвратно ушедшее… И каким-то вторым планом, едва ли не мистическим, осознавал он ныне свою поездку в эти некогда родные и незабвенные места как именно что предназначенную для нее — предначертанную и отринутую судьбу…

С бьющимся растревоженным сердцем Иван спустился с сеновала.

Во дворе блеяла коза, брат возился с мотоциклом.

— Андрюша, — позвал его Прозоров и заметил, как плечи брата вздрогнули. — Как отсюда добраться до города? Решил сегодня съездить, проведать кое-кого, а вечером — вернусь.

— Иди мимо озера, выйдешь к станции. Две остановки на электричке и ты в городе.

Бодрым шагом Прозоров пошел к озеру, и уже через через полчаса садился в подоспевшую электричку. В вагоне, разговорившись с попутчиками, выяснил, что нужный ему автобус останавливается прямо у вокзала, и едва вышел на знакомую площадь перед ним, увидел этот автобус, как по заказу подруливающий к остановке. Все складывалось на редкость удачно!

Ехал по городу, внимательно разглядывая улицы в окно. Надо же, за годы его отсутствия в городе успели выстроить гигантский мост над железной дорогой.

Когда утром он въезжал в город, то отчего-то не заметил его, хотя поезд пролетел под ним. Разглядел пронесшийся и зарывшийся в кусты сирени старухин дом, где был счастлив когда-то с мамой, потом увидел колокольню белой церкви. Там, за этой колокольней на окраине Черногорска стоял когда-то деревянный дом Ольги. На переезде по-прежнему мигал красный светофор, маячила белая будка с бессменной толстой теткой в телогрейке, и понуро клонился к земле опущенный шлагбаум. Но теперь ни одной машины не томилось перед переездом.

Он ехал от вокзала по городу, автобус вот-вот должен был свернуть к переезду и Прозоров даже поглядел на часы, чтобы засечь время ожидания. Но автобус неожиданно описал широченную дугу и плавно-плавно стал подниматься над землей. Внизу одиноко и жалко мигал своими красными фонариками переезд, перегораживая пустую дорогу, и маленькая тетка стояла, опершись на барьер с поднятым в руке жезлом.

А через два часа он наконец повидался с Ольгой, дождавшись ее возвращения с дежурства. Сперва сидел с ее выпившим лысым и докучным мужем на скамеечке у калитки, — той, возле которой когда-то не мог напрощаться…

— Через полчаса явится! — в десятый раз повторял ее нетрезвый муж. — Иначе, вот где она у меня! — Сжимал тощий кулачок. — А ты кто таков будешь, не понял?..

В итоге Прозоров дал ему денег и отправил за водкой.

— Через полчаса, как штык! — выкрикнул тот напоследок и пропал в перспективе кривой улицы.

Прозорову ничего не оставалось, как ждать, сидя, ссутулившись на скамейке.

— Прозоров? Ты ли?.. — раздался испуганный тихий возглас.

Он вскинул голову и оглянулся.

Какой же простой и обыденной оказалась эта встреча!

Ни единой мышцей лицо Ивана Васильевича не дрогнуло, пока она подходила к нему, потому что была нынешняя Ольга вовсе не той мучительно прекрасной, какую он знал когда-то, а совсем другой, едва знакомой ему располневшей пожилой теткой, которая, как выяснилось после двух-трех слов, и стояла два часа назад, опершись на барьер и подняв руку с жезлом, когда он проезжал по мосту в автобусе… А вот теперь она сдала смену.

— Ну… Как живешь? — спросила она тусклым голосом. — Жена? Детишки…

— Разведен. Давно. Детей нет, — ответил он сухо, помолчал, подумал и спросил: — Ну а у тебя как? Как жизнь?..

“И из-за этой я мог кинуться под поезд!”

Прозоров дернул лицом и как-то криво ухмыльнулся той половиной рта, которую Ольга, стоявшая сбоку, не могла видеть.

— Как видишь, — вздохнув, отвечала она. — Как у людей… Сына убили в прошлом году.

— Чечня?

— Какая там Чечня, Прозоров… Тут у нас самих такая Чечня, что хоть продавай все и беги куда глаза глядят… Бандиты…

— Да, велика Россия, а бежать некуда, — нейтрально посочувствовал Иван.

“Елки-палки! — поеживался он внутренне. — И эта чужая толстая баба в телогрейке могла быть моей женой. И надо было бы сейчас идти в дом, ложиться с ней в койку…”

— Муж как? Пьет?

— Да обычно… Как у людей… Не особо на эти зарплаты разопьешься…

— Это верно… А помнишь ту старуху, у которой мы жили?

— Хозяйку вашу, что ль? Так себе… А что?

— Да ничего… Просто спросил…

Перекинулись еще несколькими вымученными фразами, и наконец, постучав по циферблату часов, Иван приподнялся со скамейки, вздохнул и соврал:

— Пора. Поезд… Цигель-цигель…

Она, пожав плечами, взялась рукою за калитку.

Говорить им было абсолютно не о чем.

Прозоров повернулся, сделал несколько шагов и вдруг захохотал радостно и облегченно, ничуть не заботясь о том впечатлении, какое производит его дурацкий смех на застывшую у калитки незнакомую и чужую тетку по имени Ольга.

Должно быть, ей так же жалок и чужд был этот явившийся невесть откуда самозванец, присвоивший себе дорогое для нее имя, постаревший неудачник.

Через полчаса пустой автобус, который теперь вез Прозорова обратно на вокзал, въехал на мост. Внизу по-прежнему одиноко и грустно мигал красными фонариками ненужный переезд, перегораживал пустую дорогу, и маленькая тетка стояла, опершись на барьер и подняв руку с жезлом.

“Кто знает, а может, если вдуматься, то мне самый резон именно сейчас кинуться с этого моста на рельсы, — мелькнуло у Прозорова. — Самый резон… Впрочем, что за бред! Нет, Ваня, ты лишь в начале пути, и прерывать его на старте категорически не стоит. Вперед в новую жизнь, вот так!”

И новая эта жизнь, чье не вполне благополучное зачинание поневоле сеяло в уме Ивана серьезные и обоснованные сомнения, встретила его во всей своей обнаженной красе. Солнце садилось за полями, длинные тени лежали на земле, синели на нежном розовом горизонте дальние леса, и просторы земные были величественны и смиренны.

Еще издалека, с берега озера, увидел он два джипа, стоящие у ворот дома брата. Прозоров, следуя профессиональному наитию, нырнул в кусты и, пригибаясь, пошел стороной, направляясь к дому с тыла, где густой и высокий боярышник высился над забором. Пройдя десяток метров, вздрогнул, услышав тугой винтовочный выстрел, вслед за которым жалобно завизжала собака. Грохнул еще один выстрел, и собачий визг прекратился. Прозоров упал в траву и пополз.

“Никаких эмоций, никаких чувств и эмоций, — вдалбливал он сам себе, осторожно подползая к забору. — Все на одном ледяном расчете и на голом анализе…”

Он твердил эти фразы, одновременно понимая с окончательной и безнадежной ясностью, что рассчитывать в данной ситуации на что-либо и на кого-либо ему абсолютно не приходится, и финал происходящего будет неотвратимо гибельным и страшным.

Отодвинув подгнившую доску забора, он взглянул во двор, и с первого же взгляда уяснил, что у врага, по меньшей мере, десятикратный перевес в живой силе, не говоря уже о вооружении. Иван еще раз остро пожалел, что оставил свое оружие в Москве.

“Спокойно, уйми нервы, — продолжал он внушать сам себе. — Эти скоты застрелили собаку для острастки, пугают… Но людей они убивать не станут, побоятся вот так, в открытую… Да и какой смысл убивать тех, кто приносит хоть какой-то доход? Глупо. Напустят страху, и — уберутся… Нет, завтра же — всех этих дурачков в охапку и — к черту отсюда…”

Из дома донеслись громкие женские вопли, хлопнула дверь и несколько бандитов выволокли во двор сперва покорного брата Андрея, которого била крупная дрожь, а вслед за ним — упирающихся Ленку и Верочку.

“Вот же, кретин! — ругнул себя Прозоров, чувствуя, как ледяная лапа сжала его сердце. — Надо же было оставить все в Москве! Дачник безмозглый! — Он сжал кулак, словно ощутив на ладони и пальцах шероховатые насечки пистолетной рукояти. — Спокойно, Прозоров, думай, думай!..”

Из толпы братков, скучившихся во дворе, взгляд Ивана выделил коренастого, коротко стриженного крепыша, одетого в спортивный костюм. В руках его был топор.

— Так, первый Тимоня! — громко выкрикнул он, подавая топор тщедушному, боязливо отступающему в сторону малому.

— Ферапонт, я счас, счас… — потерянно озираясь, бормотал тот.

— Ты чего, сучара, пятишься?! — заорал Ферапонт. — Ты чё, подонок, выделываешься?! На колени, сука!

— Я возьму, Ферапонт, я счас…

— Всем смотреть, падлы!

Прозоров закусил зубами траву и в глазах у него поплыло.

— Всем крови приобщиться, — кричал уже один черный голос из мрака и никаких человеков не было во всей вселенной. — Всем, падлы, губы намазать!..

Прозоров горел в косматом багровом пламени, корчился и задыхался в черном дыму.

Он с трудом поднялся на колени и стал откатываться прочь от горящего дома и от горящего сарая.

Там, под этой пылающей гудящей крышей, вместе с сухим сеном, вместе со щелью в крыше, вместе с золотым солнечным лучом и редкими пылинками, выгорали и осыпались седым пеплом все его тихие воспоминания о далеком, грустном, ласковом — человеческом прошлом.

 

ГОРОДСКИЕ СТРАСТИ

Благотворные перемены последних лет, произошедшие в стране, конечно же, не обошли стороною и славный город Черногорск, известный на весь свет своим обогатительным комбинатом. Градообразующий этот комбинат, построенный еще в тридцатые годы руками комсомольцев и заключенных на месте старинного села Черногрязь, ныне, благодаря конверсии, вот уже лет пять как перестал коптить небо и травить окружающие реки ядовитыми тяжелыми элементами. Оборонные заказы исчерпались, а так называемые гражданские исполнялись при помощи новой импортной техники, закупленной, впрочем, отнюдь не для блага трудящихся, а для эффективности их труда. Тем не менее экология значительно улучшилась — воздух больше не пах аммиаком, из туч не лилась на головы серная кислота, очистились родники, запестрели луга и зазеленели рощи… Казалось бы — живи, человек, да радуйся… Дыши глубже…

Однако если хотя бы ради простого любопытства, исследовать цифры местной статистики именно за последние пять лет, то обнаружилось бы, что, несмотря на все эти улучшения и перемены, продолжительность жизни среди населения весьма существенно сократилась, а смертность чуть ли не в два раза превысила рождаемость. То есть опять-таки город Черногорск и здесь шел в ногу со всей страной.

Впрочем, любителям статистики незачем копаться в пыльных городских архивах, стоит просто отправиться погулять на местное кладбище, но не в тот его дальний угол, где хоронится без разбору всякая обывательская шушера, а — на Аллею Героев, где в самых комфортабельных условиях пользуются благами вечного покоя люди заслуженные и авторитетные. Здесь есть на что посмотреть, есть чему подивиться. Куда ни брось взгляд, не сыщешь обыкновенного деревянного креста, всюду — чугунные памятники, бронзовые бюсты, кованые ограды и мраморные надгробья! Немного, конечно, с непривычки бьет в глаза помпезная безвкусица и отсутствие единого стиля, но зато богато, очень богато, нельзя не позавидовать!

И еще удивляют надписи, — и те, что красиво отчеканены на монументах, и те, что вышиты золотом на черных лентах венков. Вот хотя бы последние, на свежих трех могилах, где не увяли еще розы и анемоны: “Сержу, павшему в неравном бою, от зареченской братвы”, “Спи спокойно, Голован, мы за тебя отомстили”, “Стас, ты погиб, как герой”. И если вычесть из даты смерти дату рождения, то подтвердится, что да, действительно “пал в бою” и “погиб”, ибо все это люди молодые, в самом расцвете лет…

Редкий посетитель приходит в эти ряды. Пусто на кладбище, безлюдно, только утренний ветерок время от времени пробегает по верхушкам лип и тогда они шумят кротко и печально. Тень облака осеняет скорбного мраморного ангела… Бедные, бедные, павшие и погибшие от злодейской руки, где нынче маются ваши грешные души?

“Жизнь человеку дает один Бог, а отнимает всякая гадина.”

Но прочь, горькие мысли! Скорее отсюда, из этой долины скорби, к людям, к голосам…

Впрочем, голоса звучали и здесь.

Было девять часов утра. Двое молодых могильщиков в самом начале Аллеи Героев рыли титановыми лопатами свежую яму, третий же, бодрый загорелый старик с креповой повязкой на рукаве, сидел на корточках у самого края, курил папиросу, щурясь посматривал на солнышко и торопил:

— Сашок, шевели рогом, падла!.. Не успеем к полудню, нас самих здесь закопают…

Низкий и хриплый голос его, однако, звучал спокойно и даже благодушно, ибо старик понимал, что за оставшееся время можно вырыть еще две такие ямы, а покрикивал он исключительно для порядка, для того, чтобы попросту напомнить новобранцам — он здесь старший и лицо ответственное.

— Пусть этот хрен задницу свою уберет! — смахивая рукавом пот с верхней губы, огрызнулся жилистый худой Сашок. — Растопырился на полмогилы, не повернешься… Тебе, Петруха, на зоне хорошо бы жилось с такими данными, там любят упитанных …

— Успеем, Прохор Кузьмич, — успокоил Петруха. — Песочек легкий, тут работы на час от силы… А ты за слова ответишь, — обратился он к Сашку. — Неизвестно еще, кем ты сам был на зоне, с какой ладони кормился…

— Кончай базар, парни, — вмешался Прохор Кузьмич, видя, что Сашок на секунду отставил лопату и угрожающе нахмурился. — Тихо. Не хватает еще здесь разборок ваших. Тут место святое, мирное, а вы собачитесь по-пустому… Э-эх, молодость! — вздохнул он, плюнул на окурок и притоптал его сапогом.

Некоторое время могильщики работали молча и сосредоточенно, изредка слышался глухой металлический звяк, когда лопата натыкалась на мелкую гальку. Быстро росла горка золотистого песка по краям могилы, Прохор Кузьмич аккуратно разравнивал ее, выстраивая ровную пирамиду.

— Шабаш, — сказал он наконец, заглянув в яму. — Отдыхайте, парни. Берегите силы для новых трудовых подвигов. Чует мое сердце, работы впереди будет много…

Сашок и Петруха вылезли наверх, отряхнулись.

— Ты думаешь, много будет работы? — с надеждой переспросил Петруха и, прищурившись, оглядел пространство. — Тут мест человек на двадцать еще… А потом старых большевиков придется выкидывать из могил с того конца Аллеи.

— Да, придется потеснить большевичков-коммунистов, — усмехнулся Прохор Кузьмич. — Теснят их и на этом свете, и на том… А то, что впереди работа у нас будет ударная, лично я не сомневаюсь. Война, парни, в городе. А на войне как на войне — и жертвы, и потери…

— Да нам-то что переживать? — рассудительно заметил Петруха, покосившись на Сашка. — Я, дядя Прохор, если так дело пойдет, к осени “Фелицию” куплю… “Шестерку” продам хотя бы вон Сашку, а себе “Фелицию” возьму…

— Меня покойный Голован к себе звал, — сказал Сашок. — За три дня до смерти. В хорошее звено, контролером на рынок. “Ты говорит, Саня, пацан правильный, иди, говорит, ко мне, хорошие бабки будешь иметь…” Я уж почти согласился, а, вишь, как дела повернулись…

— Лежал бы теперь вместо Сержа под венками, — кивнул в сторону свежих могил Петруха. — Место хорошее, солнечное…

— Вряд ли, — возразил Сашок. — Серж бригадиром был, ему и место почетное, в уровень. Пока дослужишься до бригадира…

— Ты, Сашок, башкой крепко подумай, прежде чем соглашаться на такие вещи, — посоветовал Прохор Кузьмич. — Там у “головановских” работа вредная, опасная для здоровья, хоть и бабки большие, не спорю. А чем плохо тебе здесь? Свежий воздух, природа, покой… Я, сынок, сорок лет здесь и не жалею, ни минуты не жалею…

Прохор Кузьмич повел рукой в сторону, показывая свое хозяйство.

— Я за эти годы стольких здесь закопал, — продолжал он, вдохновляясь. — Таких людей снаряжал… А в прошлую войну, когда “зареченские” стрелялись с “мясниками” из-за бензоколонок, я лично сорок два человека зарыл. Вот и посчитай — сорок две тысячи баксов за один только месяц, правда до дефолта это было… Сыну квартиру купил в Москве с обстановкой. Двухкомнатную, в Перово. А через месяц дефолт, падла!.. Лучше б я эти бабки прихоронил, знать бы наперед… Цены-то сразу упали.

— По тысяче баксов за каждого покойника давали? — переспросил Петруха, морща лоб и что-то подсчитывая в уме.

— Это за рядового… Да я ж тебе говорю, до дефолта дело было, — пояснил Прохор Кузьмич. — Эх, знать бы наперед, падла…

— За рядового — по куску?! — удивился и Сашок. — А нам, значит, за самого Клеща кусок на троих…

— Э-э, что говорить, — махнул рукой Прохор Кузьмич. — Поганое время… Инфляция, мать ее за ногу… Сколько там, Петруха?

Петруха, завернув рукав, поглядел на часы.

— Одиннадцать, Кузьмич… Самое сейчас отпевание идет. Все “зареченские” в церкви…

— Любят они, чтоб все по религии у них было, — сказал Прохор Кузьмич. — Эх, падла, знать бы наперед… Дай, Сашок, спичку, что ли…

Все трое стояли кружком, опираясь на лопаты, легкий ветерок овевал их лица. Редкие белые облачка стояли высоко в прозрачном небе. Тихо было на кладбище, тихо и хорошо…

Откуда-то издалека, со стороны центральной городской площади донесся внезапно глухой короткий рокот.

— Гром! — удивился Петруха. — Не может быть…

— Нет, парень, — сказал Прохор Кузьмич и, приставив ладошку ко лбу, стал пристально вглядываться в далекие городские дома, над которыми в легком туманце возвышалась белая колокольня. — Нет, парень, — повторил он торжественным и каким-то празднично взыгравшим голосом. — То не гром, то — война!

Двухэтажное здание Черногорского РУБОП, окруженное бетонным забором и колючей проволокой, витками пропущенной по верху забора, располагалось почти в центре города. Прежде здесь был ведомственный детский сад обогатительного комбината, во дворике сохранились еще песочницы, грибки и качели, так что колючая проволока на их фоне производила впечатление довольно абсурдное. Здание находилось в десяти минутах ходьбы от храма. А потому, когда на площади возле этого самого храма прогремел взрыв и в кабинетах задребезжали стекла, никто из сотрудников не принял это явление за майский первый гром. Более того, комментарии, последовавшие непосредственно вслед за событием, были предельно конкретны и профессиональны.

В кабинете номер восемь на первом этаже в ту минуту находились двое людей в штатском — начальник отделения майор Александр Зуйченко и его заместитель — капитан Никита Пономарев. Они одновременно вскинули головы, оторвавшись от приклеенной к стене липкой лентой большого листа ватмана, на котором были вычерчены прямоугольники, кружки и стрелки, отражавшие взаимосвязи и кадровый состав одной из городских банд.

Произошел следующий обмен мнениями:

— Примерно двести грамм тротила, не меньше, — сказал, покосившись на хлопнувшую форточку, майор Зуйченко, — высокий плотный мужчина лет тридцати, с открытым простодушным лицом и с густыми, чуть вьющимися волосами. — Судя по звуку, взрыв на открытом пространстве…

— Да, на гранаты не похоже, — уточнил Пономарев — жилистый, сухой человек, — подвижный, с карими смеющимися глазами. — Наверняка самопал, взрывное устройство. В любом случае, майор, орудует наш электорат… Опять, черт подери, они нас опередили. Собираем манатки и — бегом!

— Какой цинизм! — качая головой и застегивая серый пиджак, сказал Зуйченко. — В Божьем храме! Я-то предполагал, что в худшем случае это может произойти на кладбище…

Они покинули кабинет и поспешили по длинному коридору к выходу. Там, у дверей, возле дежурного столпилось уже несколько милиционеров, оживленно обсуждающих произошедшее.

— Какой цинизм, — вновь повторил Зуйченко, и по его тону было непонятно, шутит ли он или в самом деле искренне сокрушен. — Ты был прав, Никита, эти похороны — всего лишь начало других… Наши ребята возле церкви, камеры работают, подрывника вычислим…

— Я же тебе говорил, романтик хренов, что лучше церкви места не найти! — оживленно откликнулся Пономарев. — Нет, что ты, такого быть не может… — протянул, передразнивая начальника. — Еще как может! Это же — бесы, им все ни по чем! Странно только, что не внутри рвануло… На выходе, что ли?

Зуйченко посмотрел на часы. Сказал:

— Нет, гроб еще не выносили. Рано. Батюшка уверял, что раньше двенадцати не отпоют… Сергеев, свободная машина есть? — спросил он, проходя мимо дежурного лейтенанта.

— Скорее, товарищ майор, там Наумов и Коныгин уже отъезжают…

Приятели выскочили на улицу.

Через пять минут оперативная машина подъехала к месту происшествия, где уже собралась порядочная толпа. Двое подоспевших гаишников оттесняли людей, ругались и размахивали жезлами, толпа одним краем подавалась назад, но в это же время напирала с другого края.

— Товарищи, не затаптывайте следы! — срывающимся голосом безнадежно взывал один из гаишников, толкая в грудь плотную тетку с выпученными глазами. — Имейте же совесть… Товарищи!

— Куда ты прешь, баран?! — кричал в это время другой, бросаясь к поддатенькому мужичонке в кепке, который второй раз уже вперся ботинками прямо в лужу черной крови и теперь перетаптывался и шаркал подошвами, пытаясь вытереть их о бордюр. — Я вот тебя сейчас палкой через лоб перетяну, тупорылого!..

Не обращая ни малейшего внимания на стража порядка, мужичонка, глупо ухмыляясь и возбужденно жестикулируя, громко рассказывал окружающим:

— Пиво пью, а тут — ба-а-бах, ядрит твою!.. Мимо уха у меня вз-зык, я мордой, значит, к забору… Пиво, главное, выронил, разбил… Два глотка отпить успел всего… Нога шмяк возле меня… Оторванная, с кроссовком… А он, значит, гляжу, без ног уже, пауком, пауком на меня ползет… Скалится так, и прямо на меня, на руках растопыренных, точно паук! Прямо на меня… Скалится, главное, и прямо на меня… Я, значит, к забору от него, все, думаю, цапнет счас… А я, главное, с бодуна…

— Шок, — перебила его тетка с выпученными глазами. — У нас в Заречном тоже так позавчера, за одной бабой мужик пьяный с топором… А я с рынка иду, сумки тяжелые, еле ползу. Так эта баба меня обгоняет и кричит: там, кричит, мужик пьяный с топором за всеми гонится, беги, тетка!.. Я как была с сумками, так и кинулась бежать. А тут еще баба шла впереди орет нам: “Вы что, бабы?” А мы кричим ей: “Там мужик пьяный с топором…” Она тоже с сумками бегом. Не помню, как дома оказалась. Шок…

Майор Зуйченко и капитан Пономарев, расталкивая толпу, прошли к месту взрыва. Наумов и Коныгин вместе с гаишниками стали оттеснять людей, где-то совсем рядом взвыла милицейская сирена.

Неподалеку от забора, уткнувшись лицом в бордюр, лежал труп с оторванными по колени ногами, на запястье правой руку с судорожно скрюченными пальцами лохматились клочья пластикового пакета. Метрах в пяти посередине тротуара зияла небольшая воронка, от которой к трупу вели две зигзагообразные кровавые полосы — след последнего скорбного земного пути…

— Наумов, опроси свидетелей, — тихо приказал Зуйченко и, повернувшись к Пономареву, так же тихо произнес: — Не знаю покойничка, лицо незнакомое. Видимо, кто-то из “ферапонтовских” шестерок. Вероятно, последнего призыва, новобранец…

— По всем фронтам Ферапонт работает… — кивнул капитан. — Многостаночник, честное слово…

— И плотно, надо сказать, работает… Фермер вчерашний, скорее всего, тоже его рук дело… И гляди, трех часов не прошло — а уже Корысного валят. Вернее, пытаются. Это, брат, хорошо, что мы с утра в больнице побывали, пока Рыбаков расчухивался со своими милиционерами…

— Чухлый с Рыбаковым уже на ковре у мэра, — обронил Пономарев.

— Ясное дело, Колдунов встревожен. Ферапонт на комбинат выходит… Взрослеет, шпана…

— А что вчера на Турбазе было? Ты запись прослушал? — спросил капитан.

— Не успел. От “деда” час назад передали… С ним ведь тоже связь непростая, везде глаза…

— Надо бы срочно прослушать, — сказал капитан. — Может статься, там что-то и про взрыв этот проявится…

— А ведь шел именно в церковь, — прознес Зуйченко. — На панихиду… Последний поклон передать. Как минимум, с десяток положил бы там…

— Не донес свой поклон.

— Ангел не дал. Есть все-таки Бог на свете, Никита! Не стерпел кощунства. Нет, не учитывают они мистическую сторону бытия…

— Опять про своего Бога завел, — поморщился Пономарев. — Давай-ка, брат, осколки искать… Да и второй ноги я что-то не вижу… Зато погляди-ка, воронья налетело… — добавил, легким кивком головы указав в направлении храма.

В стороне, куда указывал майор, действительно особняком от обывательской толпы, стояли с десяток молодых парней в черном, большинство из которых было в черных же очках. Они курили, поглядывали по сторонам и лениво переговаривались. Один из них что-то сообщал по мобильному телефону.

Подъехала еще одна машина с криминалистами и старым хромым фотографом дядей Гришей, который немедленно принялся за дело. Санитары, положив на асфальт носилки и, присев на передний бампер “Скорой помощи”, ожидали, когда закончится съемка, чтобы увезти труп в морг.

Время близилось к полудню и солнце припекало совсем по-южному.

— Ну что, нашли вторую ногу, Наумов? — оторвавшись от изучения воронки, спросил Пономарев.

— Нашли, товарищ капитан, — весело откликнулся рыжий розовощекий Наумов. — Вон там под забором обе складированы. Без кроссовок, правда.

В толпе раздалось два-три одобрительных смешка.

— Упер кто-то кроссовки… Скорее всего тот, с пивом… Пока мы тут в шоке… — предположила тетка с глазами навыкате. — Кричал-кричал, а потом смолк и пропал куда-то. Верная примета!

— Он и упер, кому же еще… — оглядываясь по сторонам, подтвердил пузатый дядька в соломенной шляпе и стоптанных босоножках. — Обувь дорогая, импортная… Грех не упереть. Этому-то она уже ни к чему, — кивнул в сторону трупа. — Отходили ножки по кривой дорожке…

— Если уж воровать, то по-крупному. Я бы лично цепь золотую с бандюги этого снял, — вмешался в разговор еще один зевака — долговязый малый с загипсованной рукой на перевязи. — Вишь, какая цепочка-то… Такую и за месяц не пропьешь.

— Не, на месяц не хватит… — подумав, возразил толстяк в соломенной шляпе. — Неделю-полторы от силы.

— Это смотря какой напиток… Ежели, к примеру…

— Выносят, выносят! — крикнула вдруг пучеглазая тетка. — Клеща выносят!

Толпа, обернувшись на ее крик, подалась теперь в другую сторону, позабыв про лежащий на асфальте безногий, обесчещенный неведомым мародером труп. Из церковных ворот медленно выносили великолепный, сверкающий на солнце гроб красного дерева, увитый золотыми кружевами.

Глухо ухнул невидимый барабан и сразу же резким рыдающим аккордом откликнулись медные трубы, тенора и альты.

Знаменитый духовой оркестр Черногорского драматического театра под управлением Зямы Израилевича Бройтмана уже четвертый раз за эту неделю похоронным маршем провожал очередного убиенного в последний путь.

Стая ворон взметнулась над синими куполами и с гортанными воплями косо полетела в сторону кладбища.

Но удивительное дело — ни единой слезы не блестело в глазах людей, что шли за гробом Клеща, даже лицо вдовы можно было назвать скорее сердитым и озабоченным, нежели печальным. Лица же всех без исключения мужчин поражали своей каменной напряженностью… Впрочем, нет, обнаружился все-таки один оригинал, который в самый последний момент, когда деликатно смолк оркестр, когда гроб устанавливали уже в черный лакированный катафалк и провожающие рассаживались по своим иномаркам, кинулся ко гробу, слезно возрыдав и ударяя себя в грудь:

— Братцы, я! Следующий — я! Я буду следующий!..

Человек этот, впрочем, на поверку оказался отчасти нетрезв и, получив от бдительного охранника короткий резаный удар по шее, утробно вякнул, закатил под лоб глаза и рухнул в сухую пыльную траву подле церковной ограды, не выказывая больше никаких признаков жизни.

Снова зазвучал духовой оркестр, отрабатывая свой гонорар, и процессия под ехидные реплики толпы медленно двинулась к кладбищу.

 

ПРОЗОРОВ

Грохот взрыва, произошедшего у храма на Соборной площади, долетел и до улицы Розы Люксембург, заросшей старыми липами и застроенной исключительно одноэтажными домами. Среди этих домов стоял и потемневший, как-то странно уменьшившийся за время разлуки дом, где был некогда безмятежно и коротко счастлив маленький Ваня Прозоров.

Теперь же, подходя к дому, Иван Васильевич, еще издалека увидев во дворе дядьку Жоржа, с трудом признал в этом хмуром старике бодрого и деятельного прапорщика из своей далекой молодости. Что-то лошадиное появилось в фигуре дядьки Жоржа, и нынешний его понурый облик вполне соотносился с ругательным определением “сивый мерин”. Был он худ, жилист, сутул, ходил по двору, опустив длинные руки вдоль тела и, точно отбиваясь от мух, помахивал большой костистой головой, на которой топырились коротко стриженые седые волосы. Одет — в засаленные штаны с пузырями на коленях, в кирзовые сапоги с подвернутыми голенищами и в старую латанную гимнастерку.

— Дядя Жорж, — тихо позвал с улицы Прозоров.

Старик поднял голову, медленно подошел к калитке. Прозоров, как завороженный, разглядывал его нахмуренный лоб, густые брови, грубый пористый нос, толстые губы, которые, казалось, с трудом сходились, обнажая тусклый ряд железных зубов. Когда он заговорил, зубы эти выступили вперед, и Прозорову почудилось, что он слышит, как с железным звуком постукивают они друг о дружку.

— Ну проходи в дом, Ваня, — отпирая калитку, сказал дядька Жорж таким равнодушным и обыденным тоном, точно и не пролегало между ним и пасынком тридцати с лишним лет разлуки. — Рассказывай, что с тобой стряслось? Ты, брат, точно из психушки сбежал…

Прозоров молча вошел в дом.

Как бы хорошо ни вел домашнее хозяйство одинокий мужчина, какими бы талантами домоводства ни обладал, все равно отсутствие женщины в доме чувствуется посторонними людьми с первого же взгляда. Прибранный и ухоженный дом холостяка кажется холодным и пустым. Даже если женщина неряха и неумеха, каким-то непостижимым образом, одним своим существованием, она вносит в дом тепло и жизнь. Все смотрится веселее и добрее. Недаром многие русские сказки начинаются уютной фразой “Жили-были дед да баба…” Собственно говоря, даже и каждодневная семейная брань являет собой лучшее подтверждение тому, что жизнь продолжается, что дерево плодоносит… А вот жилище холостяка, особенно старого холостяка, всегда таит в себе что-то крайне печальное.

— Садись, Ваня, рассказывай. Где был, что повидал?

— Повидал, дядя Жора, многое, — сказал Прозоров, опустившись на табуретку. — Такого навидался, что впору действительно в психушку обратиться… Ты брата давно видел?

— Андрея, что ли? Был у меня с полгода назад, зимой… То десять лет носа не казал, а тут явился. Денег в долг просил, а откуда у меня деньги, сам посуди?.. Прогнал я его.

— Убили Андрея, — сказал Прозоров отчужденно. — И Ленку убили, и Верочку. Вчера вечером. Сожгли вместе с домом…

В лице дядьки Жоржа не дрогнул ни один мускул.

— Ты что, не расслышал, что ли? — испытующе поглядев на него, спросил Прозоров.

— Царство небесное, вечный покой, — проговорил тот ровным голосом. — Все там будем. А Ленка это жена его, что ли?

— Жена.

— Верка, внучка, стало быть… Сколько же ей? Лет десять, должно… Так я ее и не видел ни разу. Убили, стало быть… Озоруют ребята…

Прозоров не выдержал, вскочил с табуретки, принявшись нервно расхаживать по комнате.

— Сына твоего убили, а ты — “озоруют ребята”! — вскричал он, срываясь. — Делать что-то надо, а ты сидишь как камень! Я видел их, запомнил всех… Одного Ферапонтом зовут.

— Ферапонтом? — дядька Жорж вскинул голову. — Так это, значит, “ферапонтовцы”! Что ж ты тут сделаешь? Ничего ты не сделаешь, Ваня. Система…

— Какая еще система… — Прозоров затравленно усмехнулся. — Ты же когда-то в другую Систему верил… — Он вдруг запнулся, уяснив, что ведь когда-то христолюбивое российское крестьянство с легкостью подчинило себя тем, кто в считанные годы, не встречая практически никакого сопротивления, превратил православные храмы в коровники и картофельные склады.

— Наше дело маленькое, — прогудел старик. — А ты… Ты горячку не пори, крепко подумай, прежде чем шум поднимать…

— Я к Колдунову пойду, к мэру… — сказал Прозоров устало. — Все-таки дружок детства…

— Чего-то не помню такого… — вскинул брови старик.

— Одно лето еще мальчишками с ним провели, — пояснил Прозоров. — Должен помочь…

— Как же, — неопределенно хмыкнул дядька Жорж.

— У тебя выпить есть что-нибудь? — внезапно спросил Прозоров, снова почувствовав, как нервная дрожь волной проходит по спине. — Деньги у меня имеются, не волнуйся…

— Ну, коли имеются…

Спустя минуту на столе появилась бутылка самогона, грибы, кусок хлеба. Прозоров налил себе полстакана и, не дожидаясь дядьки Жоржа, молча выпил. Отдышавшись, спросил:

— Поэт жив еще?

— Жив, собака, — равнодушно сказал дядька Жорж и тоже выпил.

Все эти годы соседом отставного прапорщика был бранчливый старик Ожгибесов. Печальной особенностью старика было то, что он враждовал со всей улицей, да и вообще считался помешанным, что, в общем, соответствовало истине. У него была какая-то сложная психическая болезнь, со своим ученым названием, но все соседи называли его “поэтом”, поскольку одним из проявлений этой душевной хвори являлось неудержимое стремление к писанию слов и подыскиванию случайных созвучий.

Как-то, подойдя к маленькому Ване, Поэт сказал многозначительно и раздельно:

— Революция — рёв о Люции. Чуешь, отрок? Люцию расстреляли чекисты, а муж ревет. Помни!

Это, казалось бы, совершенно нелепое разъяснение по закону многих дурацких фраз накрепко въелось в сознание Прозорова, и спустя годы иногда всплывало из неведомых глубин, начиная неотвязно крутиться в голове в самые неподходящие минуты.

Поэта любили пчелы и птицы, и когда он, бывало, ползая на четвереньках по картофельным бороздам, рвал сурепку, на плечи к нему садился петух, косил круглым глазом, утробно воркотал и время от времени, не слезая со спины, склевывал с ботвы колорадского жука.

Зато коты при встрече с ним шипели и выгибали ощетиненные хребты, а, завидев в переулке его рыжую голову, собаки рвались с цепей и захлебывались лаем, точно перед ними проводили пахнущего берлогой медведя.

Поэт чувствовал агрессию мира, направленную лично против него и защищался в меру своих сил. Повсюду во дворе у него, — под окнами, возле ульев, вдоль забора, перед крыльцом установлены были “мины”, так называл он листы ржавой жести, собранные им со всей округи и хитрым способом уложенные на колышки так, что при малейшем касании они рушились наземь и гремели. Птица ли ворона, соседский ли кот, просто проехавшая машина — все это вызывало страшный предупредительный грохот, и тогда Ожгибесов приникал к щели и готовился к отражению атаки. Жил он тревожной и чуткой жизнью, полной всевозможных опасностей и неожиданностей.

Еще одной особенностью его болезни был постоянный любовный роман, вымышленный им; роман, переходивший с женщины на женщину, причем сам он даже не замечал, что менялись героини этого романа, чувство его горело одинаково ровно и жарко. Вдруг воображалось ему, что продавщица овощного отдела делает ему какие-то тайные знаки, и тогда вся жизнь его начинала подчиняться логике этих надуманных отношений. Он опасался ее мужа — совершенно, кстати, безвредного человека, которого соседи метко прозвали Толик-алкоголик, а, входя в магазин, сдвигал брови и щурил глаза, смотрел на продавщицу боковым зрением и тоже посылал ей некие знаки, сжимая и разжимая за спиной кулак… Любовь эта прошла сама собою, нечувствительно вытесненная новым увлечением.

Найдя как-то возле своей калитки выброшенную кем-то треснутую щетку с начесанным клоком длинных русых волос, он тоже принял это за тайный знак. Волосы после тщательного и всестороннего исследования с использованием технических средств, то есть увеличительной линзы с восьмикратным разрешением, были им идентифицированы с личностью почтальонши Зои Тимохиной, уложены в отдельный конверт и запечатаны.

Ожгибесов внимательно и подчеркнуто открыто следил за всеми перемещениями дядьки Жоржа. Дело в том, что еще одной неприятной чертой болезни было убеждение Поэта в том, будто его владениям угрожают захватнические планы соседей. Каждое утро, померив рулеткой периметр забора, он неизменно убеждался, что за ночь дядька Жорж каким-то образом ухитрился еще раз передвинуть общее ограждение внутрь его, Ожгибесова, территории.

— Кричи, сволочь! — беззлобно ругался в ответ дядька Жорж, даже и не глядя в сторону оппонента. — Кричи… Собака.

Поэт отгораживался от обезумевшего человечества и надеялся его надолго пережить, упорно создавая свой собственный мир, автономную среду обитания, в которой должно существовать все необходимое — земля, приносящая злаки и корнеплоды, вода с ее рыбными запасами, лес как поставщик дров, птицы и зверя… Ну а воздух… Воздухом поневоле приходилось пользоваться общим.

Земли собственной, огороженной, было у него тридцать соток. Но поскольку жил он на окраине цивилизации и за забором простиралось уже чистое поле, принадлежащее совхозу “Рассвет”, то Ожгибесов потихоньку осваивал и эти ничейные просторы, засеивая их по краю подсолнечником, хреном, кукурузой, укропом и всякой прочей неприхотливой, но полезной растительностью. С землей было все в порядке, но вот с водными ресурсами получалось не совсем то, что он планировал. На северо-востоке своего надела, сразу же за кустами крыжовника, он вырыл довольно обширный пруд и населил его парочкой сонных карпов, специально купленных в отделе “Живая рыба”.

— Плодитесь и размножайтесь! — воздев к небу руки, торжественно произнес Поэт, запустил парочку в пруд и потом долго еще, до самого захода солнца сидел на берегу, глядя на тихие воды, где в данный миг таинственно зарождалась новая жизнь. Время от времени со дна на поверхность поднимались пузырьки воздуха и тогда лицо Поэта светлело…

Всю весну терпеливо ждал он, пока, по его подсчетам, рыба расплодится в изобилии и можно будет наладить ее лов, но к досаде его, сколько ни просиживал он с удочкой и сколько ни закидывал сеть, — ни одной рыбины поймать ему не удалось, зато в самом озерце и в разросшихся вокруг камышах в чудовищных количествах размножилась земноводная тварь. И когда Поэт по излюбленной своей привычке начинал в углу двора готовить себе обед, то есть — разведя небольшой костер, жарить насаженное на веточку ивы сало, то буквально через пять минут, привлеченные запахом горелого жира, к костру со всех сторон ковыляли молчаливые пучеглазые лягушки, собирались кружком, сидели, ждали чего-то…

— Жив, собака, — повторил дядька Жорж. — Совсем свихнулся… Библию где-то добыл — всю в золотых застежках… Скорее всего, в церкви украл. Теперь всей улице от него покоя нет, проходу не дает. И главное, шпарит наизусть!.. “Аки, паки, еже бысть…” Да вон он прется, легок на помине. Пойду, калитку припру…

— Я у тебя поживу некоторое время, — вопросительным тоном произнес Прозоров. — До выяснения, так сказать, обстоятельств… Только ты пока — никому ни слова.

— Живи, — равнодушно ответил дядька Жорж, поднимаясь. — Вон в той комнате и живи… Я, Вань, теперь совсем один, стало быть… Эх, Андрюша, Андрюша… — Лицо старика неожиданно сморщилось, он махнул рукой и, сутулясь, пошел к двери.

— Ничего, батя, — тихо сказал ему вслед Прозоров. — Ничего…

Он стал у окна, наблюдая за тем, как сошлись у калитки два старика, как дядька Жорж уперся ногой в нижний ее край, не давая проникнуть во двор огненно-рыжему проповеднику, который что-то вдохновенно кричал, тыча пальцем в ясное небо…

Прозоров открыл форточку и именно в этот миг докатилось до улицы Розы Люксембург эхо дальнего взрыва…

— Слышал?! — кричал Ожгибесов. — Близится конец мира сего! Ясное небо громами возговорило, скоро и камни возопиют!.. Покайся, Георгий!

 

КОЛДУНОВ

Сидя на заднем сиденье просторной служебной машины и рассеянно поглядывая сквозь тонированные стекла на проносящиеся мимо дома, на толпящихся у остановок обывателей, на развешенные повсеместно предвыборные плакаты с его, Колдуновской, фотографией и короткой надписью под ней: “Порядок, закон, справедливость!”, — мэр города Черногорска, он же совладелец обогатительного комбината, пребывал в весьма встревоженном состоянии. Накануне вечером неизвестными пока лицами (прокурор Чухлый с особенным ударением произнес по телефону это слово “пока”), было совершено вооруженное покушение на коммерческого директора комбината Акима Корысного. Было отчего встревожиться. До сих пор мятежные волны взбаламученной городской жизни не выплескивались из определенных и расчерченных Колдуновым берегов и не взлетали так высоко. До сих пор сильные люди города сего пребывали в относительном покое и безопасности, наблюдая со своей высоты за тем, как там внизу, в мутных водоворотах и тинистых таинственных омутах крупные зубастые хищники пожирали более мелких, или же, объединившись в тесную стаю, мелкая тварь рвала на части тварь более крупную…

Все это было в порядке вещей, не нарушало общей гармонии мира и происходило в полном соответствии с законом естественного отбора, а закон Колдунов уважал и недаром упоминание о нем вставил в свой агитационный плакат. Теперь же происходило нечто, нарушающее установившийся порядок вещей, а порядок Колдунов уважал ничуть не менее закона, а может быть, даже и больше, недаром “порядок” на плакате стоял впереди “закона”… И правильно, ибо не закон устанавливает порядок вещей, а, скорее, установившийся порядок вещей просто-напросто фиксируется законом.

“Впрочем, к черту эти выверты и софизмы, — Колдунов скрипнул зубами. — Неважно, кто это сделал, важно — против кого! Какая-то сволочь подбирается ко мне, к комбинату, и сволочь эта, судя по ее наглости, достаточно сильная… То, что на Акима наехали из-за его личных финансовых делишек, маловероятно. Не исключено, что покушение могло быть случайным, никак не связанным с комбинатом, но это оставим пока за скобками, тут нужно просчитывать самые мрачные варианты”.

После недолгого размышления и сопоставления известных ему фактов Колдунов вынужден был придти к выводу, что самый мрачный, но он же и наиболее верный вариант — происки набравшего изрядную теневую силу гангстера Ферапонта.

В просторной приемной его уже поджидали начальник милиции Рыбаков и прокурор Чухлый, которые при его появлении разом вскочили с кожаного дивана. Однако мэр даже не удостоил их взглядом.

— Никого не впускать, — скомандовал он секретарше. — Ни с кем не соединять. А вы — ко мне! — бросил он перетаптывающимся стеснительно Рыбакову и Чухлому.

— Но, Вениамин Аркадьевич… — начала было секретарша, — тут из Москвы…

— Ни с кем, — отрезал Колдунов. — До особого распоряжения.

С этими словами он проследовал в служебный кабинет, а вслед за ним, уступая первенство друг другу, в дверь вошли Чухлый и Рыбаков.

— Ну что, субчики?! — тотчас набросился на них Колдунов, швыряя на подоконник портфель. — Расслабились на жирных харчах! Заелись, коты! Распустили шпану! Может, и на меня уже киллера готовят, я и не удивлюсь, если так…

Опытные в административных передрягах Чухлый и Рыбаков стояли потупясь, с одинаково скорбными лицами, держали под мышками одинаковые служебные папочки, молча пережидали первый выброс начальственной злобной энергии.

Покричав и побегав по кабинету две-три минуты, Колдунов действительно несколько сбавил тон. Уселся наконец в мягкое вертящееся на оси кресло с высокой спинкой, побарабанил пальцами по широкому столу.

— Докладывай, — мрачно кивнул Рыбакову.

Дородный начальник милиции, промокнул платком лысину, вытер лоб, шею, затем извлек из-под мышки папочку, раскрыл ее.

— Протокол, — объявил тупо. — Я, Вениамин Аркадьевич, выборочно… По сути… “Вчера, около половины одиннадцатого вечера в районе пересечения улицы Ленина и Свободы неизвестными лицами, которые, проявляя явное неуважение к нормам общественной нравственности и общепринятым моральным принципам…”

— Стоп-стоп-стоп! — замахал руками Колдунов. — Ты, Рыбак, не выделывайся, давай своими словами.

— Позвольте мне, — тщедушный Чухлый оттеснил Рыбакова и, поблескивая стеклышками тонких очков, выступил вперед. — Я, Вениамин Аркадьевич, скажу кратко. Итак, вчера вечером, около половины одиннадцатого, у элитного дома, где живет Корысный, его поджидали на машине. Машина, предположительно, белые “жигули”. Один сидел в кабине. Стреляли двое… Из пистолета-пулемета “люгер” и из “макарова”. Ждали долго, найдено двадцать два окурка от сигарет “парламент”… Корысный, видимо, чуял что-то, потому что мгновенно сориентировался и успел залечь за бетонный бордюр. Все тридцать пуль из “люгера” прошли мимо. Ранило слегка одну женщину, которая вышла с пивными бутылками. Раны легкие, осколки от разбитых бутылок…

— Черт с ней, с этой бабой, — прервал Колдунов. — Значит, Корысный чуял, по-твоему?

— Абсолютно уверен. Сиганул за бордюр моментально, как опытный десантник. Но все равно раны серьезные — одна пуля в голове, одна в легких… Пули от “макарова”. Тот, с пистолетом, видимо, профессионал, а второй — с пулеметом, так себе… Баба эта с бутылками подняла визг и преступники поспешили скрыться.

— Опять ты со своей бабой… Кто они? Предположительно…

— Пока неизвестно, — обиженным голосом встрял Рыбаков. — Пока, Вениамин Аркадьевич…

— Ты, Рыбак, со своим “пока” знаешь что! — рассердился Колдунов. — “Покакаешь” дома, а здесь нечего…

Чухлый понимающе усмехнулся и продолжал:

— Корысного увезли на “неотложке” в горбольницу. Сразу же провели операцию. Хотя врач говорит, что не жилец, но…

— Показания может дать, — сообщил Рыбаков. — Тут, правда, одна неувязочка получилась, но это так, между нашими службами… Внутреннее дело.

— Что еще за “внутреннее дело? — насторожился Колдунов.

— Да с утра, пока мы следователя из прокуратуры подбирали, у Корысного уже успели побывать ребята из РУБОП… Есть там двое молодцов…

“Этого только не хватало, — мрачнея лицом, подумал Колдунов. — Люди малоуправляемые, если им Аким что-нибудь лишнего про меня сболтнул, могут возникнуть трудности… Вдруг, докатится чего до Москвы?”

— Кто еще был у Корысного?

— Жена была, Ада Владимировна… Та еще с ночи не отходила.

— Жена, она и есть жена, — вставил свою реплику начальник милиции. — Жена, что муха, ничем не отгонишь…

— Вот что, лебеди вы мои, — подавшись вперед и ладонью указывая на стулья, тихо и серьезно сказал Колдунов. — Я пока сюда ехал, прикинул в уме кое-что…

Подчиненные уселись на указанные стулья и все трое доверительно сблизили головы.

— Общее положение в городе нам всем известно более-менее точно, — продолжал Колдунов все тем же заговорщицким тоном. — У нас три достаточно четко организованные банды. До сих пор игра шла по нашим правилам, но кто-то эти правила нарушил. Нарушил нагло и вызывающе. Ни “зареченские”, ни “шанхайцы”, по моему мнению, на это не способны. А вот “ферапонтовцы” — вполне реально…

— Так вы же сами, Вениамин Аркадьевич, советовали их не особо корчевать… — начальник милиции Рыбаков развел руками. — Председатель областного суда два месяца назад по вашему указанию десять человек оправдал…

— Да, — согласился Колдунов. — Но мы взращивали, так сказать, систему сдержек и противовесов. Чтобы они там внизу друг дружкой постоянно были заняты. А вышло так, что один противовес разросся чрезмерно, подмял под себя город. И у него появилось свободное время, чтобы оглядеться. Я помню, как этот Ферапонт начинал, и как мы могли придушить его в самом начале, но кто ж думал тогда, что дело дойдет до такого…

— Силами милиции их не одолеешь, — вздохнул Рыбаков. — У нас многие на его содержании, особенно младший состав…

— Младший состав? — саркастически усмехнулся прокурор Чухлый. — А кто уважаемому полковнику Рыбакову домик загородный строил? Кто председателя облсуда по Канарам развозил?

— На себя погляди, — обиженно и злобно засопел Рыбаков. — Кому проституток малолетних подсовывают? Кто их до синяков щипет?

— А кто видел? Кто видел? — встрепенулся Чухлый.

— Ладно, — сказал Колдунов. — Будет вам. У каждого свой грех. Дело беру под свой контроль. Ты, Рыбак, выставь в больнице охрану… Крепкую охрану.

— Уже! — откликнулся Рыбаков, злобно поглядывая на Чухлого.

— Хорошо, и чтоб больше ни одна муха к нему не просочилась. Пусть с ним работают твои люди из УВД. РУБОП мешать сюда ни к чему, они — спецслужба, люди отдельные, с нами не дружат… Ну да и пусть! Гордыня к хорошему не приводит. Ты, кстати, Чухлый, последи за ними, внимательно последи. Не надо раздувать скандал. Черт с ним, с Корысным, но тут на комбинат пятно ложится, а это уже честь города. Так что наша задача — потихоньку скандал замять. Никакой информации никому. Если вскроется что-нибудь, звоните мне по прямому… Ступайте.

Некоторое время после ухода представителей правоохранительной власти Колдунов сидел в задумчивости, затем встал, прошелся по кабинету, остановился у окна. Внизу кипела городская жизнь, битком набитый трамвай на противоположной стороне площади выворачивал на улицу Металлургов, направляясь к комбинату, двигались по кругу легковые автомобили, толпа людей на переходе ожидала зеленого сигнала. Памятник Ленину стоял посередине площади и указывал рукой на знаменитый комбинат. Два черных джипа остановились у подъезда мэрии…

Все было как обычно, и все же Колдунова не покидало чувство тревоги, которое не развеял разговор с друзьями детства — прокурором города и начальником милиции. Надвигалась какая-то серьезная опасность и следовало к ней как-то подготовиться, предупредить вероятные неприятности, принять превентивные меры… Может быть, самому съездить в больницу к Акиму Корысному, поговорить по душам, попытаться выяснить, в конце концов, откуда ждать удара? Но визит его вызовет нежелательные толки, нельзя… Пусть уж Рыбаков разбирается сам. Плохо, что у Акима были рубоповцы, ибо серьезных рычагов воздействия на данную организацию у Колдунова не имелось. Конечно, от мэра очень сильно зависела бытовая жизнь сотрудников, и с этой стороны можно было бы оказать определенное воздействие, но люди, по словам того же Рыбакова, там упертые, идейные…

— Вениамин Аркадьевич, — приоткрыв створку дубовой двери, окликнула его секретарша. — Тут к вам посетители… Бизнесмены…

— В шею, — не оборачиваясь, приказал Колдунов.

— Они настаивают, — робко сказала секретарша. — Очень настаивают…

— Я же сказал, в шею! — раздраженно повторил Колдунов, поворачиваясь к ней лицом.

— Вениамин Аркадьевич? — внезапно произнес тихий мужской голос с мягкой, но властной интонацией и вслед за тем Колдунов увидел, что в кабинет его, оттеснив секретаршу, входят двое плотных мужчин.

Оба были примерно одного возраста и одного роста, крепко сбитые, коротко стриженные, одетые в прекрасные костюмы. Несмотря на то, что один из них был темноволос, а другой блондин, даже и внешне они были очень похожи друг на друга, но сходство это было, скорее, профессионального свойства, нежели природного, а по тому, как одинаково у обоих были чуть сплющены носы, Колдунов определил в них боксеров. Качество же одежды и золото элегантных часов говорило об их принадлежности к категории обеспеченной, весьма обеспеченной…

“Наверняка, один из них и есть Ферапонт. Вот оно! Начинается… — пронеслось в голове Колдунова. — Легок черт на помине…”

— Хорошо. Прошу, — сказал он по возможности ровным голосом, указывая посетителям на стулья.

— А нельзя ли, уважаемый, Вениамин Аркадьевич, поговорить нам в комнате отдыха? — сказал блондин. — Дело, с которым мы пришли, слишком серьезно и требует разговора обстоятельного…

— Танюша, приготовь кофе, — приказал Колдунов секретарше.

— Мне — чай, если позволите, — мягко произнес блондин.

— Отчего же… Два кофе, один чай, — распорядился Колдунов и секретарша, не скрывая своего удивления, скрылась за дверью.

— Прошу вас в комнату отдыха, — Колдунов провел гостей в угол кабинета, мягко разошлись створки, и они оказались в небольшой уютной комнате с мягкой мебелью, большим телевизором и резным журнальным столиком.

— С кем имею честь, господа, и по какому вопросу? — усадив гостей на угловой диван и расположившись в кресле напротив, вежливо поинтересовался Колдунов.

— Мы, уважаемый Вениамин Аркадьевич, посетители не совсем обычные, — начал блондин.

— Я, господа, догадываюсь, что вы посетители не совсем обычные, — согласился Колдунов. — Но хочу вас предупредить…

— Потом, потом, — властно перебил блондин. — Прежде всего, позвольте представиться. Сергей Иванович Урвачев, частный предприниматель. Мой друг и коллега — Егор Тимофеевич Ферапонтов.

При этих словах блондин, не вставая, слегка склонил голову. То же самое проделал и темноволосый.

“Ага, — подумал Колдунов. — Первый ход я угадал… Теперь, внимание!..”

— Очень приятно, — произнес он и тоже слегка качнул головой. — Итак, господа…

— Дело, в общем-то, если внимательно его рассмотреть, одновременно и сложное и очень простое, — продолжил Урвачев. — Если бы я хоть на миг усомнился в ваших деловых и всех прочих способностях, я бы начал издалека, но, думаю, с вами, уважаемый Вениамин Аркадьевич, можно обойтись без ненужных предисловий. К тому же мы с вами люди конкретные.

— Так, — внимательно поглядев в холодные светлые глаза собеседника, поощрил Колдунов.

— Речь пойдет о комбинате, — выдержав долгий взгляд мэра, тихо сказал Сергей Урвачев. — И о вашем участии в его деятельности.

Колдунов хотя и ожидал услышать нечто подобное, крепко сжал губы и сцепил кисти рук.

— Так, — снова сказал он, но теперь голос его прозвучал с чуть заметной хрипотцой.

— А ведь вас обманывают, уважаемый Вениамин Аркадьевич, — сочувственно произнес Урвачев. — Крепко обманывают. Мы не то, чтобы организация благотворительная, но в таких обстоятельствах просто не могли пройти мимо и оставить подобную вопиющую несправедливость без внимания.

“Мягко стелет, сучонок, — пронеслось в голове у Колдунова. — Но в самую суть проникает. Насчет обмана все правильно. Интересно, какой процент берут эти молодчики за услуги…”

— Мы можем вам помочь, Вениамин Аркадьевич, — продолжал Урвачев. — Причем, поверьте мне на слово, от нашего взаимного партнерства выгода будет обоюдная. Повторяю, мы не из благотворительного общества, но чувство справедливости в нас развито неимоверно. Не правда ли, Егор Тимофеевич?

Ферапонт с достоинством кивнул.

В дверь легко постучали.

— Входи, Танюша! — крикнул Колдунов.

Секретарша проворно расставила чашки на столике, налила из кофейника две чашки, взялась за чайник…

— Позвольте, я сам, — мягко перехватил ее руку Урвачев.

Секретарша молча удалилась.

— Я, пожалуй, выпил бы рюмку коньяку, — прогудел Ферапонт. — Не могу пить кофе без коньяка…

Колдунов взял в руки плоскую коробочку, надавил на кнопку. Тотчас из угла выкатилось посверкивающее сооружение на трех ножках, увенчанное большим глобусом. Подкатившись прямо к столику, сооружение с тихим жужжанием остановилось, верхнее полушарие глобуса распахнулось, а в недрах обнаружилось несколько бутылок…

Даже Ферапонт, привыкший ко всякого рода причудливым бытовым штучкам, ошарашенно причмокнул.

— Распоряжайтесь сами, — сказал Колдунов. — Там французский, армянский…

Ферапонт занялся исследованием недр, а Урвачев, отхлебнув глоток душистого чая, продолжил:

— Изучая существо дела, письменные свидетельства, аудиозаписи и видеопленки, нам поневоле пришлось проникать в детали. В довольно, я бы сказал, неприглядные детали… Вы уж извините нас великодушно, Вениамин Аркадьевич, но профессия наша сродни профессии врача и священника. Нас не нужно стесняться… Но порой факты вашей биографии настолько, настолько… — Урвачев поднял руку и пошевелил пальцами, подыскивая нужное слово…

— Об этом не стоит много говорить, — перебил Колдунов, наконец-то полностью овладев собой и чувствуя в себе покойную и уверенную силу. С этими людьми можно было обсуждать щепетильные проблемы без экивоков, прямо, важны были только их условия…

— И все же позволю себе остановиться кое на каких фактах, — упрямо произнес собеседник. — Горестная весть донеслась до нас: совершено покушение на вашего, так сказать, доверенного менеджера — господина Корысного…

Колдунов подобрался.

— Логично бы было ему посочувствовать, — вздохнул Урвачев, — но вот извольте посмотреть эту папочку, его труды, его хобби…

Колдунов принял папку, пролистал бумаги, от которых его пробил пот. Сукин сын, оказывается, кропотливо собирал на него компру!

— Вероломная шельма этот ваш… — начал Урвачев, но хозяин кабинета резко прервал его:

— Об этом не нужно много распространяться… Я все понял. В частности, то, что вы, насколько могу судить, все эти годы не сидели, сложа руки. Кстати, только сидя на печи можно было остаться без греха. Всякий деловой человек поневоле вынужден был преступать некоторые архаические нормы…

— Это верно, — учтиво согласился собеседник. — И ничего постыдного в этом не вижу. Правила и законы переходного периода несовершенны. Другое дело — законы нравственные. У нас есть все основания говорить в данном случае и о явных признаках морального разложения, — нейтральным тоном заметил он, и, чувствуя, что несколько перегибает палку, поспешил закруглиться: — Это, впрочем, совершенно несущественно! Не будем больше отвлекаться на пустяки…

— Дело говори, — не выдержал Ферапонт. — Цифры давай…

— Повремени с цифрами, Егор Тимофеевич, — продолжал Урвачев. — Хочу вам сказать честно, Вениамин Аркадьевич, была у нас мыслишка прихватить с собой записывающую аппаратуру, но по здравому рассуждению мы эту мыслишку отвергли сразу… Во-первых, подло, а во-вторых, и так материала достаточно… Но к делу, к делу… Выяснили мы, что вас, говоря по-простому, надувают. Ваши двадцать процентов акций — крохи. Шестьдесят-то в Москве находятся, в руках недостойных. Кроме того, основные потоки капиталов минуют вас непосредственно, и опять-таки оседают в Москве на чужих счетах, а тут речь идет уже совершенно не о крохах…

— Ваши предложения, — сухо перебил Колдунов.

— Предложение наше самое что ни на есть взаимовыгодное. — Лицо Урвачева стало каменным, голос утратил мягкость. — Американцу довольно десяти процентов. Он пойдет на это, поскольку в данный момент условия ему сможете диктовать вы. Москву мы отсекаем напрочь. Все остальное — в равных долях между вами и нашей фирмой. По самым скромным подсчетам, ваше благосостояние по меньшей мере утроится. Без всяких усилий с вашей стороны.

— Как… отсекаем?

— Это наши проблемы. Мы ведь даже не спрашиваем вас, кто и чем в Москве заправляет, не правда ли? Далее. Мы кровно заинтересованы в том, чтобы ваше доброе имя не пострадало ни в малейшей степени. Ваше доброе имя — это и наше доброе имя, вот как стоит вопрос. Кроме того, на носу выборы…

— Да, выборы, — машинально откликнулся Колдунов, переваривая полученную информацию. В ушах его шумело.

— И сейчас вы озабочены тем, как из народа сделать электорат, — многозначительно заметил Урвачев. — И вообще, так сказать, омандатиться…

— Победу на выборах мы вам гарантируем, — развязным тоном пообещал Ферапонт.

— Хорошо, — сказал Колдунов, приходя в себя. — Ваши условия, в принципе, серьезных возражений не вызывают. Но хотел бы оговорить вот что. Мое имя не должно прямым образом…

— Дорогой Вениамин Аркадьевич! — Урвачев даже привстал с дивана. — Неужели вы думаете, что мы такие идиоты? Конечно, конечно… Ведь само дело требует того, чтобы все выглядело благопристойно и цивилизованно. Так что не волнуйтесь и не беспокойтесь. Но кое-какая подмога нам от вас на первых порах потребуется. Добрый совет, подсказка… В частности — некоторая уточняющая информация по Москве…

— Послушайте! — Колдунов горделиво вздернул голову. — Здесь принимаются политические решения, молодые люди. И если вы не уясните себе этот факт, говорить более нам не о чем! Уточняющая информация? Вы о чем? Кто я, по-вашему?! А?! — Он и в самом деле распалился, не испытывая перед этими наглецами ни малейшего страха. Да и кто они для него? Те же шестерки… Как правильно он сделал, что принял этих гангстеров! Теперь наконец-таки все поставлено на место. Теперь он вновь на коне и полностью контролирует ситуацию. И вывод такой: они, эти убийцы, отныне станут боготворить его, а уж о каких-либо покушениях и инсинуациях и думать-то глупо! Он нужен им, как воздух, он — их “крыша”!

— Вы нас не совсем правильно поняли, — виноватым голосом пояснил Урвачев. — Просто… мы хотели бы с вами посоветоваться… Как с человеком огромного жизненного опыта…

— И еще, — жестко продолжил Колдунов. — Тут не клуб интересных встреч, и я очень недоверчиво отношусь к персоналиям, отвлекающим меня на мелочи…

Гости поднялись с дивана. Урвачев протянул Вениамину Аркадьевичу руку, произнес:

— Спасибо за внимание. Еще раз убедились, что во главе города — умнейший и конкретный человек. Прошу вас принять нас после того, как Егор Тимофеевич, — кивнул в сторону Ферапонта, — вернется из командировки в столицу.

— Время — деньги, — обронил Колдунов.

— Поняли, разрешите откланяться…

Вениамин Аркадьевич проводил гостей до приемной. Расстались дружески, с улыбками и рукопожатиями.

Краем глаза Колдунов увидел привставшего со стула посетителя, который до сей поры скромно сидел у дверей приемной. Что-то очень знакомое почудилось ему в облике этого человека, память судорожно напряглась в попытке узнавания пришедшего, но через миг, как это всегда бывает, лицо, показавшееся мучительно знакомым, стало совершенно чужим. Невысокий, лысоватый мужчина лет пятидесяти, внешность самая заурядная, расхожая, одет как плебей… Наверняка, на митинге каком-нибудь видел, или на встрече с избирателями, подумал Колдунов и произнес с ледяной строгостью:

— Вы — ко мне?

Незнакомец отрицательно покачал головой и поспешно вышел из приемной.

— Чудак какой, — усмехнулся Колдунов и подмигнул секретарше. — Изобретатель?

— Не сказал, — ответила секретарша.

Вениамина Аркадьевич вернулся за свой рабочий стол. На сердце его было тревожно, но в то же время он чувствовал, что дело, в которое он вступил только что, в общем-то, дело верное. Нужно соблюдать осторожность, быть начеку, подвергать каждый шаг свой жесткому анализу, но ко всему этому Колдунову было не привыкать.

Он встал из-за стола, подошел к окну. Два черных джипа медленно выезжали на круг площади, где высился спиной к зданию мэрии каменный истукан, упорно не замечающий подвижной и переменчивой жизни и простиравший над осмеявшей и презревшей его страной указующую руку, внутри которой ржавел, видимо, поддерживающий арматурный штырь.

Колдунов перевел взгляд на белую колокольню, легкое растрепанное облачко, летевшее над соборной площадью и беззвучное голубое пространство летнего неба. Великолепные окна поглощали всякий звук, а потому движущийся и суетящийся внизу город казался безмолвствующим муравейником.

“Итак, пока все идет гладко, — думал Колдунов, возвращаясь в свое кресло. — Но кое-какие предохранительные меры следовало бы предпринять… Ч-черт! — вздрогнул он, припомнив лицо давешнего молчаливого посетителя. — Я ведь с ним точно где-то встречался… Что за ерунда?..”

Он снова поднялся и вышел в приемную.

— Танюша, а фамилии своей он не назвал?

— Кто?

— Ну этот… — Колдунов кивнул на опустевший стул.

— Прохоров… — в раздумье произнесла секретарша. — Нет, не Прохоров… Что-то похожее… Призоров? Или Прозоров, что-то в этом роде…

— Прохоров… Призоров… Прозоров… Прохоров, — бормотал Колдунов, словно пробовал на слух фамилии, и при этом ему казалось, что соверши он еще одно маленькое усилие и — наверняка вспомнит что-то очень важное, однако мучительно знакомый образ, помаячив смутно, не обретал ясности, стремительно ускользая, становясь чужим и безликим.

 

СТРАСТИ БАНДИТСКИЕ

В час дня Алексей Тимохин по кличке Тимоня сидел в кафе “Три гуся”, пил даровое пиво и находился в самом великолепном расположении духа. Юрка Коноплёв, лучший его друг, с которым они вместе ходили когда-то в детский сад, учились в школе, а затем и в ПТУ, намекнул, чтобы Тимоня готовился “выставить”, поскольку Ферапонт намеревается перевести его из рядовых бойцов в “звеньевые”.

Бывшего “звеньевого” Репу замели рубоповцы с наркотой и, похоже, дело закрутилось серьезное и долгое.

Плывущий на волнах легкого хмеля и мечтательных грез, Тимоня с удовлетворением вспоминал состоявшийся накануне разговор с товарищем:

— Ну я тогда тебя и объявил, Леха. Мол, кто еще лучше? Никого! Ферапонт согласился, что ты, Тимоня, пацан правильный, так что радуйся и готовься. А о том фраере с комбината не переживай, с кем не бывает промашек?.. Вечерком едем к Ферапонту, так что похмелись, но особо не напивайся…

— Да ты чё, Конопля, Ферапонт так и сказал, что я пацан правильный?

— Так и сказал…

Данный диалог, а вернее, воспоминание о нем в немалой степени поднимало настроение Тимони. Да, ему повезло, причем повезло так, как он и предположить-то не мог! Ведь с недавних пор у него были значительные основания полагать, что в бригаде им недовольны: пьяница, не собран, болтлив… Именно такого рода глухие намеки и слухи доходили до Тимони. Поэтому его особенно интересовало, верно ли Конопля запомнил слова Ферапонта, и то, что Конопля несколько раз повторил их и поклялся, что в точности эти слова и были сказаны, особенно радовало Тимоню.

Эта радость даже заслоняла радость от неожиданного и лестного повышения по службе, которое сулило прямые и немалые выгоды. Во-первых, бабок теперь он будет получать в два раза больше прежнего, во-вторых, авторитет…

Авторитет, — да, вот что, пожалуй, главнее всего! Пусть теперь вякнет что-нибудь Тыква, козел позорный… То-то ему досадно будет, гниде, когда узнает, как его, Тимоню, оценил Ферапонт!

И эта предполагаемая досада Тыквы была особенно приятна Тимоне, так приятна, что он, сидя за столиком и, представив удрученную рожу Тыквы, вдруг расхохотался, дрыгнул ногой и нечаянно опрокинул пластмассовую кружку с пивом на стол.

— Ты чё там, Тимоня? — оторвавшись от игрового автомата, крикнул Конопля. — Чё балдеешь?

— Да это… Анекдот вспомнил, — отозвался Тимоня, вскакивая и отряхивая брюки от струек пива, пролившихся со стола.

Затем искоса взглянул на разделяющих с ним досуг сотоварищей: Конопля помаленьку играл, Горыныч же большей частью сидел рядом и наблюдал за тем, как вертятся разноцветные диски и качал головой, время от времени матерясь по-черному, когда выпадала особенная удача. Они тоже пили пиво, правда, безалкогольное. Это кафе было закреплено за их звеном, и здесь они собирали дань.

— Во, пруха, Горыныч! — потирая руки, говорил Конопля, кивая на металлический поддон автомата, засыпанный жетонами. — Давай тоже поиграй. Хочешь, мы тебе вон тот автомат настроим…

Прижимистый осторожный Горыныч как всегда отнекивался:

— Азарта нет, Конопель. И потом я это железо не уважаю, в натуре. С него не спросишь, если чё… Я больше в нарды, в карты, в честные игры…

Принято думать, что игровой автомат в конце концов обязательно облапошит азартного лоха, ибо устроен именно с этой целью, но Конопля никогда не оставался в накладе и даже сделал из этого небольшой, а главное, регулярный приварок к своим доходам. Мастер Валера что-то подкручивал в недрах аппарата, и на некоторое время коварный механизм глупел, начиная сорить деньгами. Единственное, что нужно было делать, это не зарываться и соблюдать меру, а потому, поставив сотни четыре, Конопля к концу игры уносил восемьсот, а на большее не зарился.

Приятели сквозь пальцы смотрели на эти забавы, не совсем, впрочем, законные, ибо по логике вещей подобного рода доход также квалифицировался как дивиденд с точки и был бы обязан отчисляться на общак. Существовал в этом, конечно, и спорный элемент, однако Горыныч, зная, что дискуссии Ферапонт не любит и заканчивает их выстрелом в упор, на всякий случай обезопасил себя, поставив шефа в известность о шалостях товарища. Ферапонт никаких воспитательных мер покуда принимать не стал, лишь глубокомысленно обронил: “Ничего, пусть пока зарабатывает себе ненужные плюсы. А там поглядим…”

Тимоня между тем сходил к стойке и взял себе новую кружку пенного напитка. Наливала Тонька, двоюродная сестра Тыквы, с которым Тимоня в последнее время глухо враждовал, но в открытую столкнуться боялся. Тыква был поздоровее, крупнее в габаритах, но, главное, отличался язвительностью языка, и мог очень обидно и точно отбрить, — так, что потом не отмоешься… Тонька, чьи телесные формы давно не давали покоя Тимоне, как и ее братец, была насмешлива, бесстрашна и — категорически неприступна. Высокая, на полголовы выше Тимони, крепкая, ладная. Как к ней подступиться, он и не представлял, тем более, никакими положительными особенностями своей внешности Тимоня не отличался: был низкоросл, узкоплеч и коротконог. Его и проститутки-то выносили с трудом и через силу, и постыдным скотским делом платного соития занимались с ним, стиснув зубы и отвернув голову.

“Звеньевым стану, сама, сучка, мне пиво носить будет”, — думал Тимоня, искоса поглядывая на Тоньку. Та как раз вышла из-за стойки и направилась к кухонным дверям. Была она в белом кружевном передничке и в короткой юбчонке, под которой играла и рвалась наружу вся ее молодая мощь, — казалось, еще шаг, еще одно игривое движение бедер, и юбка лопнет по швам…

Тимоня скрипнул зубами и злобно прикрикнул на старуху-уборщицу со шваброй, которая подтирала разлитое им пиво:

— Ты, коза старая, давай пошевеливайся и — ползи отсюда!

Настроение его как-то резко упало.

Да и вообще с утра творилась с ним какая-то несуразица, выраженная в этих беспричинных перепадах настроения. Проснулся он поздно, когда вовсю уже светило за окном солнце и кричали на улице соседские дети. Проснулся в тоске и тревоге после вчерашней гульбы в ресторане “У Юры”, где едва не случилась у него драка с Тыквой. Болела голова, и Тимоня все никак не мог вспомнить, что с ним было после двух ночи. Неотчетливо всплывал какой-то неприятный разговор с Горынычем, после Тимоня о чем-то запальчиво разглагольствовал в кругу малознакомых людей, и, судя по всему, намолол лишнего, похваляясь и глупо откровенничая. Однако вчерашний вечер Горыныч не комментировал, косых взглядов не кидал, а значит, прошедший пьяный угар сошел Тимоне с рук. То есть пьянка прошла пределах нормы. Иначе бы Горыныч наверняка не удержался от ядовитых замечаний.

Если с Коноплей Тимоня дружил с детского сада, то с Горынычем сошелся уже в училище, где началась их криминальная карьера: втроем они ограбили табачный киоск, а потом славно гуляли на первые лихие денежки. Вместе и засыпались через месяц на ювелирном, вместе оттянули два года на общем режиме. В лагере жили дружной командой — он, Горыныч и Конопля, никому не давали спуску. Хорошее время было, хотя на воле, конечно, всегда лучше…

За все время знакомства с Горынычем они повздорили только один раз и случилось это, в общем-то, по вине Тимони. Дело было так — Ферапонт приказал завалить одного коммерсанта. Акцию расписали в деталях, съездили на место, изучили машину будущего покойничка, стоявшую на стоянке, наметили пути отхода. Словом, все по уму, все складно. И дело провернули без осечек, дружно, да только вот фраер чудесным образом выжил и в больничку попал, а утром его навестил следак и к палате приставили надежную охрану.

А не завалили коммерсанта из-за неловкости Тимони, который на такое дело ходил впервые, дрогнул в последний миг и потому весь рожок из “люгера” ушел у него в сторону. Случайную дуру-тетку, что с авоськой пустых бутылок из подъезда выперлась, по ногам задело, визгу было на весь район… Горыныч, притаившийся за мусорным баком, почти в упор стрелял из “макарова”. Всю обойму в расход пустил, а тоже всего две пули цель нашли, хотя и не в первый раз он в таких стрельбах участвовал. Шустрый фраерок оказался, за бетонную оградку нырнул как эквилибрист какой…

Начался шухер, перезаряжать оружие и исправлять оплошность было некогда, пришлось спешно ретироваться.

А в машине, с визгом шин петлявшей по кривым улочкам, Горыныч, с искаженной от ненависти физиономией, с кулаками набросился на Тимоню:

— Ты чё, сучара, менжевался?! Чё, в натуре, очканул, вылупень шершавый?!

— Так не тот же коммерсант, Горыныч! — слабо отбивался Тимоня. — Тебе что Ферапонт говорил? “Маленький, плотный, рыжий…” А этот вроде и не такой уж рыжий, и не маленький…

Горыныч едва не поперхнулся от ярости:

— Тебе какая разница, “маленький, рыжий…”? Тебе три штуки за что платят? Чтобы ты его разглядывал? Тачка та, время то, номера те, что тебе еще надо? Вали лоха и отваливай, получай бабки…

— Ладно, Горыныч, — урезонил товарища Конопля, сидевший за рулем. — Подожди, что Ферапонт скажет…

Это замечание поселило в Тимоне ужас перед страшной карой, на которую главарь был скор и нераздумчив, однако — обошлось… Мало того, что Ферапонт рассудил о происшедшей накладке справедливо и снисходительно, так еще и “правильным пацаном” назвал Тимоню, и в люди его поднимает. Умен шеф, мудр, ничего не скажешь! И природу такого его решения он, Тимоня, превосходно понимает: ведь доказана им верность делу и проявлена личная отвага, вот что главное! А уж то, что обстоятельства не сложились — это спрос не с него.

На сердце у Тимони снова потеплело.

“Стану звньевым, оттрахаю тебя, сучка… Ух, оттрахаю!” — думал он, наблюдая за тем, как Тонька снова пересекает зал и уходит за стойку.

Он потягивал пиво, вольно откинувшись на спинку стула, покачивал ногой в лад веселой музыке, лившейся серебряным дождем из колонок. Сквозь большие, чисто вымытые стекла окон било солнце, за открытой входной дверью гомонил рынок и казалось, неподалеку шумит близкое море, выйди наружу и увидишь пляж, золотой песок, отборных девок в узеньких тряпочках-купальниках…

В заведение то и дело входили мелкие торговцы с оттопыренными от выручки карманами спортивных брюк, наскоро перекусывали беляшами с пивом и вновь выходили, подобострастно кивая Тимоне, ибо здешний деловой люд от мала до велика знал его и побаивался, да и как иначе? — ведь Тимоня являл собой живое воплощение жуткой банды “ферапонтовских”, и был здесь хозяином, судьей и прокурором.

“Эх, пора расслабиться… Чин звеньевого отмечу, пацанам выставлю бухалова и — к морю! Но отметить повышение надо со вкусом, чтоб запомнилось. Телок сниму для братвы, столик “У Юры”… Или нет, лучше шашлыки на природе… “Калашникова” взять, по мишеням пошмалять… А после — в сауну! Да, тут каждую деталь продумать надо, основательно продумать, она, деталь эта, в дальнейшем на многом отзовется, а в первую очередь — на авторитете… Мол, не зажал Тимоня, с размахом отметочку устроил… А Ферапонт — справедливый босс, ох справедливый”…

Между тем у игровых автоматов Конопля и Горыныч вели вполголоса довольно-таки любопытный разговор.

— Горыныч, а может ты сам его завалишь? — оттягивая вниз хромированный рычаг, безразличным тоном говорил Конопля. — А то мне как-то западло…

— Не, Конопля, западло тут ни при чем тут, — пустым взором наблюдая за мельканием цилиндра с картинками из вишенок и бабочек, отвечал Горыныч. — Тебе Ферапонт поручил, ты и делай… Да и вообще он тебе как матери родной доверяет, не чухнется… Сядешь рядом с ним на заднее сидение, а когда он выходить сунется к дверям, затылок подставит…

— Все-таки, Горыныч, как-то не по-людски… С детсада все-таки. На зоне вместе. И потом — убогий он, если б я не привел его в звено, кто бы его взял? А тете Зое что скажу? Он же один у нее, она ж в меня вопьется, душу будет выворачивать… Сиди с ней, базары разводи… А у баб, знаешь, какое чутье? Недолго и проколоться…

— Базары с ней разводить тебе так и так, — резонно заметил Горыныч. — И попробуй только проколись! Э, да что-то ты обмяк, Конопля… Он же злой, паскуда. По жизни — злой. Он тебя на две штуки выставил в карты, а ты…

— Да, действительно, сучара! — косо глянув в зал, на безмятежного компаньона, согласился Конопля. — Если б ему Ферапонт велел меня замочить, он бы не думал…

— А то… Ни секунды бы не думал.

— Даже бы обрадовался! — заводил себя Конопля, которому очень хотелось, чтобы Горыныч сказал что-нибудь еще скверное про Тимоню. Что-нибудь этакое, отчего перестала бы Коноплю мучить эта досадная нерешительность и жалость. Да еще и тетя Зоя… “Юрочка, а вот пирожочек к чаю… Кушай, Юрочка…” Черт бы ее подрал с пирожками этими…

— Пора, Конопель, — взглянув на часы, подытожил Горыныч. — Я за руль, а ты с ним сзади. Справа садись…

— Он бы ни секунды не думал, — зачарованно повторил Конопля. — Ни одной секунды…

— А то…

— Счас, Горыныч, я деньги сниму с аппарата, а ты выходи с ним.

Тимоня допил пиво, поднялся и поспешил вслед за уходящим Горынычем. Им предстояло ехать за город, на турбазу, где любили отдыхать “ферапонтовские” после своих беспокойных трудовых будней. Место было тихое, укромное, окруженное лесными озерами, с прозрачной узкой речкой, протекающей прямо по территории зоны отдыха.

Когда-то турбаза принадлежала обогатительному комбинату, и здесь целебным сосновым воздухом наслаждалась разная шушера — инженеры и работяги. Несколько лет назад “ферапонтовцы” надумали прибрать турбазу к рукам, но профсоюзный комитет, тогда еще совсем непуганый и напыщенно-высокомерный, встал “на ручник”. Пришлось пристрелить упорствующего заместителя комитета, а спустя неделю скинуть с шестого этажа и самого председателя. Далее заветная территория путем не очень сложных комбинаций перешла в собственность к одной спешно образованной фирме с трудно запоминающимся названием, причем фирма эта просуществовала считанные дни, однако успела переоформить собственность на другую фирму, и в итоге получилось то, что получилось — собственность обрела достойного хозяина.

Здесь были неплохие номера, сауна, банкетный зал, бар, спортивный зал с тренажерами, а в подвале Рвач оборудовал стрелковый тир. Единственный и весьма существенный недостаток этого прибежища заключался в том, что турбаза находилась не на открытом пространстве, где просматривались бы все подступы к ней, а в густом лесу. То есть потенциальный враг мог нагрянуть неожиданно и застать размякших братков врасплох. Не выставишь же часовых по всему периметру бетонного забора? Да и что часовые, если на какой-нибудь сосне уместится под вечерок опытный снайпер? Сделал дело, спрыгнул с дерева и — исчез в чащобе. Потому отдыхали здесь в основном рядовые бойцы, а люди же авторитетные, ценя свое законное конституционное право на жизнь, предпочитали на отдых уезжать за границу, в места более цивилизованные, где уважают закон и порядок, в государства с крепкими полицейскими режимами. Турбазу они использовали лишь для кратких встреч и деловых совещаний.

У “ферапонтовских” было немало врагов и, несмотря на затяжные войны с большими кадровыми потерями, ряды врагов почему-то не редели и количество их никак не хотело уменьшаться. Вроде бы и собственность, и все сферы влияния давно уже были поделены, но не проходило недели, чтобы не возникал новый конфликт, новый очаг напряженности — и тогда “забивались стрелки”, и с воспрянувшими духом и силами конкурентами велись тяжкие переговоры, нередко кончавшиеся жестокими сражениями с применением огнестрельного оружия. Похоронив убитых, противники ненадолго расползались по своим углам, чтобы отдышаться, зализать раны и заделать бреши. Выбывших из строя бойцов заменяли новобранцами, и все начиналось сызнова.

Как будто чья-то невидимая рука управляла этим процессом, разжигала войны и рознь, сеяла смуту и тревогу, не давала ситуации выйти из берегов и в то же время не позволяла жизни устояться и войти в спокойное русло, когда все заняли бы окончательно свои места под солнцем и, наслаждаясь миром, пользовались благами своего положения в меру своих заслуг и способностей.

Машина стояла у рыночной палатки, торгующей антитараканьими и клоповьими снадобьями, и называлась палатка, увенчанная вывеской с позолоченным шрифтом: “Последний ужин”.

Мельком взглянув на вывеску, Горыныч, следуя одному ему ведомой ассоциации, с философской многозначительностью крякнул.

Когда подъехали к площади, Тимоня, нервно заерзав на сидении, сказал:

— Вон там брат Мослака подорвался!

— Знаю, — отозвался Горыныч, косо глянув в сторону храма. — Метров двести не дошел. Чего-то у него там замкнуло, никто понять на может… На десять минут раньше времени рвануло.

— А хорошие были бы поминки у Клеща, — мечтательно сказал Конопля. — Жаль, не вышло по задуманному… В большой бы компании на тот свет отчалил, не соскучился бы по дороге…

— Скоро закончится передряга, — вставил Тимоня. — Вот откинется с зоны Седой, наведет порядок в городе. Будет у нас настоящий воровской ход. А Седой — вор справедливый…

— Ферапонт ему особняк приспосабливает. Прессанул коммерсанта, тот особняк сразу сдал… — сообщил Горыныч. — Хорошо коммерсант жил. Пальмы развел, летний сад на первом этаже с фонтаном, павлины кругом… Я был там, смотрел. Ковры, люстры бронзовые. Красиво, бля, со вкусом…

— А мужичок-то какую подляну нам устроил! — в который уже раз напомнил Конопель. — Так мы классно у моста ему задницу подставили, под “москвичок” его. Комар носа не подточит. И согласился, главное, квартиру уже продать… А назавтра взял и повесился, козел…

— Да, не учли, — вздохнул Горыныч. — Зря только джип раскурочили…

— Всего не учтешь, — резонно заметил Тимоня. — Кто ж думал, что он повесится. Тем более, жена у него инвалид, дочка маленькая…

— Надо все-таки наехать на них, — сказал Конопля. — Нагнать жути. За хату их штук десять можно выручить. Жалко такие бабки терять. Надо ж было ему вешаться, козлу…

— Они сейчас невменяемые, после похорон-то… — сказал Тимоня. — Надо выждать…

Через полчаса подъехали к развилке — узкая шоссейная дорога круто сворачивала к турбазе, а вправо в лес уходила грунтовая, ведшая на Дубовый Лог. Горыныч притормозил у обочины, заглушил мотор и закурил.

Тотчас стало слышно, что весь лес кругом наполнен звонким птичьим пением. Прозрачно и весело светилась березовая роща, насквозь пронизанная солнцем, на яркой зелени полян пестрели лесные цветы. В открытое окно залетел золотистый шмель, стукнулся раза два о стекло, пытаясь выбраться на волю, затем медленно пополз по хромированной окантовке стойки. Горыныч ругнулся и чиркнул зажигалкой, пытаясь подпалить ему крылья. Шмель увернулся.

— Ты пламя прибавь, — посоветовал Конопля, с интересом наблюдая за действиями товарища.

— Пацаны, я вот думаю, где лучше погулять, отметить это дело, — сказал Тимоня, которого вновь начала распирать беспокойная радость. — Горыныч, ты как насчет “У Юры”? Или на природе лучше? Шашлычки, а?

— Шашлычки, это хорошо, — отозвался Горыныч из-за руля. — “У Юры” душно. Мы счас крючок небольшой сделаем, я там место приглядел… Бережок такой, полянка…

Он с хрустом придавил шмеля пяткой зажигалки.

Поехали по грунтовой дороге.

— Я тебе, Тимоня, вот что скажу, — неожиданно начал Конопля. — Не мое, конечно, дело, но зря ты Поэта изуродовал. На хрена тебе это надо было? Чё он тебе?

— Да к матери привязался, козел! — поморщился Тимоня, которому и самому неприятно было это воспоминание. — Записку прислал, пидор старый… “Приди и соответствуй…”

– “Приди и соответствуй!” — рассмеялся Горыныч. — Это он хорошо залепил… Зря ты его… Он безвредный…

— Да я понимаю, пацаны, что зря… Дело прошлое. Я нажрался в тот вечер, дай, думаю, зайду, припугну старого хрена. Во двор зашел, в жесть врезался, штаны подрал. Пятьдесят баксов штаны, итальянские. Он там везде жести наставил… И потом — совсем оборзел фраер, топором из-за двери тычет. Я топор вырвал, а там уже хер его знает, как получилось… Всю харю ему разворотил. Пьяный же был.

— Зря, — покачал головой Конопля.

— Ничего не зря, — возразил Тимоня. — Вспомни, что Ферапонт с фермером из Запоева сделал, а он — что? Всего-то — долг недодал. И правильно, тут строго надо, чтоб страх был в народе. Я, пацаны, вот что планирую, насчет праздника, — вернулся он к актуальной теме, сворачивая разговор с неприятной стези. — Надо телок из “шанхая” прихватить, там классные есть организмы… Но лично для меня главное — Тоньку выманить на шашлычки…

— Приехали, Конопля, — объявил Горыныч, вновь останавливая машину. — Вылезаем, оцениваем ландшафт…

— Это, что ли, место твое дивное? — удивился Тимоня, оглядываясь по сторонам. — А где бережок, где речка?

— А вон, видишь, бочка стоит на опушке? Там спуск за кустами… пошли, глянем.

Тимоня взялся за ручку двери и стал ее открывать. Дверца сопротивлялась, точно это была дверь какой-нибудь подводной лодки, на которую снаружи давили многотонные толщи… Тимоня уперся ногой и, к его немалому изумлению, в приоткрывшуюся щель внезапно с диким рыданием и визгом хлынул непроглядный космический хаос.

А через некоторое время, когда схлынула воющая волна мрака, Тимоня, поднявшись метра на три над землей, с любопытством разглядывал, как дружки его, Конопля и Горыныч, тащат через солнечную поляну его безвольное, с волочащимися по траве раскинутыми руками неудобное тело. Тимоня слетал на опушку, покружил над бочкой и медленно вернулся к друзьям.

— На хрена было в машине это делать? — сопел тощий Конопля, подхватывая под мышки ногу выскальзывающего провисающего трупа. — Пусть бы своим ходом дошел до бочки, а там уж… Возись теперь.

— Машина звук гасит, экранирует, — умудренно объяснил Горыныч. — А в лесу эхо далеко разносится. Мало ли тварь какая по лесу гуляет? Грибники всякие, ягодники, мать их… Давай, грузи его…

— Погоди, надо карманы проверить, — роняя ноги трупа на траву, сказал Конопля.

Он быстро обшарил карманы Тимони, вытащил кожаный бумажник, перочинный нож, записную книжку… Снял с пальца золотой перстень.

— Вот видишь, — сказал с укоризной, обследовав содержимое бумажника. — Четыре сотни баксов чуть не сожгли…

Он аккуратно положил на выжженную плешь возле бочки реквизированные имущество покойного приятеля.

— Ладно, грузи его, — приказал Горыныч. — А я за канистрой пойду.

Через минуту он вернулся с полной канистрой бензина. Конопля уже успел запихать в бочку головой вниз тело Тимони, который все это время кружил рядышком, равнодушно и отстраненно наблюдая за всей этой никчемой возней.

— Ноги поправь, — снова приказал Горыныч, вытаскивая из-под ремня пистолет с глушителем. — Согни в коленях. Чтоб не торчали.

— Гнул уже, — вытирая выступивший на лбу пот, ответил Конопля и повернулся к Горынычу. — Они опять разгибаются… Э-э… да ты чё, Горыныч, охренел?!

— Ферапонт велел, Конопля, — спокойно отозвался Горыныч. — Ты с автоматов имел, а это все равно, что на общак покуситься… Так что все по закону. Тимоне привет от меня…

Глухо стукнул выстрел. Конопля мешком повалился лицом в землю. Горыныч обшарил его карманы, снял часы и золотую цепочку с шеи. Затем легко поднял тело Конопли и торчком сунул его вниз головой в бочку. Вылил туда же весь бензин из канистры, потряс ею в воздухе, роняя оставшиеся капли. Подобрал с земли вещи Тимони, сунул их в карман, затем огляделся, чиркнул зажигалкой и — отскочил от взвившегося к небу вихря пламени.

Удивительнее всего, что Тимоня и Конопля тоже резко отшатнулись от вырвавшегося из бочки огня, но тут же опомнились и рассмеялись. Земной огонь не мог причинить им вреда, и это было для них уже слишком очевидно. Они несколько раз прошли сквозь него, вглядываясь в гудящее чрево, где чернели их бренные тела, где на лицах их от жара лопалась кожа. Вскоре зрелище им прискучило, поскольку впереди ожидали приятелей замечательные чудеса, на которые не следовало опаздывать.

Они пролетели над озабоченным Горынычем, который уже сел в машину и заводил мотор, и направлялись теперь на тот берег реки, где в золотом сиянии поджидали их чудесные чистые ангелы. Ангелы помахивали крыльями и подманивали Тимоню и Коноплю к себе.

— Ты все-таки нехорошо поступил, Конопель, неблагородно, — попенял Тимоня, радостно улыбаясь Конопле. — Но погляди-ка, что происходит! Оказывается, не врут попы…

— Да, нехорошо поступил, — смиренно согласился Конопля, отвечая другу виноватой улыбкой. — Но видишь, как все в оконцовочке-то славно выходит? Чувствуешь, как легко теперь? Как здорово! Будто гири на нас висели… А вон и ангелы. В рай сейчас полетим, Тимоня!..

— А то!

Низко-низко над водой летели они, а в прозрачных струях речки трепетали косяки плотвы, и время от времени, когда луч солнца падал на зеркальную их чешую, Тимоня и Конопля блаженно щурились, ослепленные сиянием. И чем ближе подлетали они к светлым ангелам, тем мучительнее и блаженнее становился их восторг. В свою очередь ангелы, не дожидаясь, пока новопреставленные души приблизятся к ним, отвернули лучезарные лица свои и поплыли впереди, увлекая за собою двух счастливцев.

Они летели на закат, и ослепительное солнце понемногу угасало, бронзовело, вот уже превратилось оно в мягко полыхающий багровый шар, на который можно было смотреть уже не щурясь.

Все ниже опускалось солнце над горизонтом, все стремительнее двигались к западу наши путники. Длинные косые тени густели, скрывая земные пространства, и уже каким-то неспокойным сумраком наливался воздух. Блаженство летящих постепенно сменилось сладкой щемящей тревогой, ибо все более манили и притягивали их лазурные чистые небеса, которые раскрывались высоко-высоко над ними, но какая-то неодолимая чудовищная сила словно бы исподволь гнула их к земле, вязала по рукам и ногам, не давая воспарить вольно и свободно.

Плывущие впереди ангелы остановились у края земли, над которым широко полыхал и переливался в темных тучах косматый багрово-кровавый закат, и уже напрасно и глупо сопротивляясь неодолимой страшной силе, двигались приятели к этому жутко открывшемуся вдруг перед ними краю, отчетливо сознавая, что никакой это не закат, а рвутся навстречу их предначертанному полету из бездонных глубин чадные языки…

Ангелы стали медленно поворачивать к ним истинные свои лица, но Тимоня и Конопля судорожно закрыли глаза руками, чувствуя, как коченеют их существа от ледяного ужаса совершающегося.

 

РАСШИРЕНИЕ БИЗНЕСА

Месяц август, который многие из обычных законопослушных людей посвящают отдыху, поездке к морю, сбору урожая на даче, заготовке грибов и прочим полезным и приятным делам, для Ферапонта выдался на редкость напряженным и однообразно-хлопотным.

Сразу же после разговора с мэром Колдуновым, он, прихватив с собой полсотни боевиков и кое-какую спецтехнику, отправился покорять столицу.

В Москве действовало уже несколько отделений “Скокса”, но масштабы этой деятельности при резко возросших запросах и дефиците бюджета банды, уже никак не могли Ферапонта удовлетворить. Основной задачей, разумеется, была встреча с бывшим министерским чиновником, — ныне скромным пенсионером, обладавшим, однако, шестьюдесятью процентами акций комбината. Две недели посвятили прослушиванию телефонных разговоров старичка, из которых выяснилось, что никакой реальной властью и защитой тот не располагает, давно превратившись в сытого и сонного рантье, глупо уверившегося в стабильности своего социального статуса.

Старичка захватили на его загородной дачке, мигом выпотрошили и лишили заветных акций. Его даже не пришлось убивать — сразу же после подписания всех необходимых бумаг, происходившего в присутствии нотариуса, он как-то внезапно оцепенел, выпучил правый глаз и — ужасная гримаса беззвучного смеха исказила всю правую сторону его лица.

Ферапонт видел много всяческих катаклизмов в разного рода человеческих судьбах, но эта жутковатая гримаса, застывшей маской утвердившаяся на физиономии жертвы, являла собой словно бы привет от самого дьявола, незримо посетившего благочинно-казенный нотариальный кабинет.

Однако в процессе работы со старичком, пока тот был еще вполне вменяем и дееспособен, неожиданно выявилось, что пенсионер является весьма мелкой сошкой в громадной афере с продажей металлов и сплавов, и масштабы доходов на самом деле на порядок выше отраженных даже и в теневых бухгалтериях.

Вступив в долю с Колдуновым и устранив главного акционера, бандиты провернули, конечно, дело важное и сложное, но самый верх коррумпированной беловоротничковой мафии, распоряжавшейся громадным финансовым “леваком”, получаемым от продажи металла, этот верх был покуда еще недоступен, и Ферапонт с Рвачем понимали, что тут на таран идти не следует: все нити тянутся не просто в Москву, а в инстанции, надежно защищенные уже государственной охраной от любого уголовного беспредела… И те дяди, что металла этого никогда в глаза не видели, но благосостояние свое на неведомом им черногорском комбинате успешно строили, ни под каким предлогом свое кровно наворованное не отдадут и двинут, если надо, на бывших спортсменов-десантников все вооруженные силы страны…

Тем не менее подходы к огромным московским деньгам гангстеры весь этот благостный летний месяц неустанно пытались обнаружить.

И как-то в кутерьме тщательно подслушиваемых разговоров, ведущихся между высокопоставленными деятелями, промелькнула фамилия: Ладный. Промелькнула раз, два, три…

Потребовалось еще некоторое время, чтобы бандиты утвердились в версии: это и есть тот самый ключевой финансовый агент, через которого идут левые деньги за металл. И какие деньги!

Организационных способностей Урвачеву и Ферапонтову было не занимать: вскоре еще одна часть банды переместилась в Москву. В пригородном пансионате разместились рядовые исполнители. Активно начался процесс съема московских квартир для среднего и высшего звеньев группировки.

Одновременно и в столице, и в Черногорске отыскивались нити, ведущие к загадочному Ладному. Отыскивались упорно и планомерно.

И вскоре лежали перед Ферапонтом данные на одного из тех людей, кто проживал в столице и был с Ладным знаком.

Рвач восхищенно потирал руки: дело оставалось за малым, за сущей чепухой, выраженной в стандартных сыскных мероприятиях, должных привести их к ключевой фигуре… А там все просто — ствол к виску и простой выбор: или — или…

Ферапонт на восторги товарища реагировал хмуро. И относительно всяких “или — или” мыслил иначе. Ладного просто надо было убрать. И все. Заявив после его устранения Колдунову, что хозяин московских счетов непоправимо поменялся. А вот номера счетов — нет.

Телефон дружка финансового агента бандиты поставили на круглосуточное прослушивание. Кроме того, сканировались все набираемые им номера телефонов. Однако — без толку! Никаких бесед с Ладным тот не вел.

Тогда задумалась следующая комбинация — другу Ладного через вторые руки сообщалась горячая дезинформация, касающаяся отпуска металла, и дезинформацией такого рода он непременно должен был со своим шефом поделиться.

Провокация прошла как по маслу. И вскоре по четко зафиксированным щелчкам набора номера был выведен ряд заветных цифр… А уже через неполный час адрес разыскиваемого лица секрета для бандитов не представлял.

Ладного расстреляли из двух автоматов, когда он подъехал к кованым воротам своего аккуратного подмосковного особнячка. Срочно прибыла “скорая”, отвезла тяжелораненого в больницу, где по едва ли не мистическому совпадению дежурила его теща, блестяще проведшая операцию, но спасти зятя не удалось — развилась кома, и из нее, несмотря на все усилия врачей, он не вернулся.

Бандиты же, не теряя зря времени, прибрали к рукам бизнес убитого, одновременно кратко и почтительно сообщив Колдунову, что отныне Ладного на его посту заменила иная персона… Нейтральная позиция мэра, вставшего над схваткой, принципиально отстранившегося от кровавых разборок и ориентирующегося, что называется, на конечный результат, то бишь — на сильного, эта весьма неглупая позиция была Ферапонту и Рвачу предельно ясна. Но то, что самые сильные — это они, Колдунову было наглядно доказано.

Загадочной фигурой оставался американец, являвший собой важнейшее звено в цепи сбыта продукции, и выход на американца мог обеспечить лишь давно знакомый с ним Колдунов.

Требование Ферапонта к мэру относительно контакта с зарубежным партнером отныне было подкреплено обстоятельствами глубоко объективными, отказ в данной ситуации был попросту невозможен, ибо предстояло выработать долгосрочную совместную программу, а всякого рода колебания и протяжки бесспорно и очевидно являли собой неразбериху в разделе финансов и прямой взаимный убыток.

Объяснять сложившееся положение вещей многомудрому Колдунову не пришлось — мэр по собственной инициативе срочным порядком вызвал заокеанского гостя для проведения на месте актуальнейших деловых переговоров.

Помимо решения насущных задач, связанных с Черногорском, в этом горячем августе Ферапонт стремительно и очень существенно укрепил свои позиции среди криминального мира столицы.

Действовали по накатанной схеме беспредела, — то есть исключительно нагло и безжалостно. На первую же бандитскую разборку за кольцевой автодорогой явились на нескольких машинах с затененными стеклами. Едва подъехали конкуренты и стали вылезать из своих машин, по ним безо всяких предварительных разговоров был открыт шквальный огонь. Далее в дело пошли канистры с бензином, и приехавшей милиции оставили для изучения лишь покоробившиеся остовы автомобильных кузовов и обугленные останки незадачливых конкурентов.

Череда убийств и расправ с соперниками — от их примитивного отстрела до обливания азотной кислотой или же попросту штыковой резни — набирала обороты. Среди исполнителей своей четкостью и безжалостностью особо выделялись Ломакин, Блоцкий и Кнехт.

Именно зтой троице Ферапонт поручил устранение директора московского АОЗТ “Фильтр”.

Фирма представляла собой солидное предприятие, имеющее обширную цепь сигаретных киосков. Упустить возможность получения доходов в полном объеме от столь стабильного и разветвленного бизнеса Ферапонт не собирался.

Акцию провели по стандартной схеме: подъезд, поджидание жертвы на лестничной площадке, выстрел из “ТТ” в голову…

На следующий день “Фильтр” стал безраздельной собственностью банды.

Стремление к монополии утверждалось в сознании Ферапонта как основной мотив всех его дальнейших действий. Но и добычу, и власть приходилось поневоле делить с Урвачевым.

Проделав совместный кровавый путь, знаменовавшийся чередой блистательных криминальных побед, и наконец приблизившись к деньгам поистине огромным, Ферапонт все более и более утверждался во мнении, что Рвач по своим качествам на роль вожака не подходит, и если разложить заслуги по полочкам, то ведущая партия определенно за ним, Ферапонтом. Это он был истинным мотором всех последних крупномасштабных операций, это на его воле и жестокости держалась вся дисциплина, это он упорно и дотошно реализовывал проекты, никогда не упуская из внимания узловых вопросов, а Рвач… Ну ведь пустельга по большому-то счету, хотя язык подвешен и мозги может заморочить самому дьяволу! Но на лидера никак не тянет. Да и вообще романтик! Процесс его больше интересует, а не результат. И своя якобы значимость и всемогущество, а не то, что должно быть первостепенным — капитал. Большой капитал, дающий выход на иную перспективу: уже легальную власть…

И сейчас, видимо, придется делать очевидный выбор: устранить компаньона. Править группировкой должен сильнейший. А сильнейший он — Егор Ферапонтов.

О каких-либо неприятностях с правоохранительными органами думалось вскользь и отстраненно… У него все получалось… А значит, будет получаться и впредь. И сегодняшнюю роскошь бытия, начинавшуюся от личного парка дорогих иномарок и заканчивавшуюся коллекцией трусов от Кардена, он уже расценивал как скучную и обязательную, в общем-то, данность…

Однако врожденная осмотрительность принуждала Ферапонта к прогнозу вероятных пагубных событий, связанных как с происками алчных и вероломных сотоварищей, так и с расследованием его деяний профессиональными правоохранителями в лице РУБОП.

То, что информации о его персоне в данной организации скопилось немало, он был уверен, тем более исподволь спецслужба наносила ему ежемесячный планомерный урон, порой кинжально вырубая целые звенья группировки, но подобраться к нему — жестко анализировавшему любое доказательное начало своего криминального бизнеса, покуда, как он полагал, сыщики, связанные по рукам и ногам законами и давлением сверху, категорически не могли. С другой стороны, ком преступлений ежедневно распухал, следов оставалось все больше и больше, но, главное, выросла целая плеяда компетентных свидетелей-подельников, способных, спасая свою шкуру, дать о нем такой шквал показаний, что, направь этот шквал в нужное русло, непременно и неотвратимо сметет он его в тюремные стены.

Там, в Черногорске, где ключевые властные фигуры были очевидны, понятны и их взаимосвязи и слабости легко поддавались анализу и прогнозу, он чувствовал себя в полнейшей безнаказанности и объективном всесилии, а здесь, в Москве, таились силы грозные и неуправляемые, и если, к примеру, займутся его махинациями и злодеяниями столичные многоопытные сыщики, — умело, хитро и безжалостно раскручивающие каких бы то ни было уголовных авторититов, пощады от этих холодных профессионалов ему не видать. Достанут и в Черногорске! И не пикнет никто! Да тот же Колдунов… И пальцем не пошевельнет… Ему-то что? Пропал Ферапонт, туда бандиту и дорога…

И по недолгому, однако основательному размышлению, принял он решение избавиться от своего ближайшего окружения. Тем паче, отношения с окружением покуда отличались доверительностью и сердечностью, и приближенные — Ломакин, Блоцкий и Кнехт — напрочь не ведали, что стали уже неугодными и опасными в своей независимости и всесторонней информированности как о делах коммерческих, так и откровенно бандитских. А уж что касается разного рода свидетельств, то никто как они не были посвящены в подробности всех этапов пройденного бандой кровавого пути.

В один из вечеров Ферапонт заглянул в гости к Ломакину, проживавшему на съемной московской квартире. Открыла жена.

— Где Сережа? — непринужденно спросил Ферапонт.

— В ванной…

Он вошел в ванную. Глядя в округлившиеся глаза подельничка, до сего момента блаженствовавшего в теплой душистой пене, выстрелил два раза ему в голову. Затем, не изменяя своей пунктуальности в доведении дела до конца, перерезал горло. И по завершении казни, занявшей считанные секунды, вышел в коридор, небрежно объявив вдове убиенного, прекрасно, впрочем, осведомленной о роде занятий муженька:

— Сережа-то, оказывается, умер… — И уже холодно, без паясничества добавил: — В Москве тебе делать нечего, поняла? Срочно сгребайся, поедешь домой в Черногорск. К маме. Любишь мамочку? Тогда попробуй только кому вякнуть…

Женщина лишь затравленно кивнула.

Вещами ушедшего в небытие дружка Ферапонт не побрезговал, вывезя из квартиры музыкальный центр, компьютер, телевизор и видеомагнитофоны.

Мелочишка, но все-таки…

Жену убиенного, его волей возвращаемую в родной город, Ферапонт лично проводил на поезд, отстраненно размышляя, что теперь, когда неразлучная троица убийц лишилась своего верного партнера, следует срочно подумать о двух оставшихся в живых мастерах кровавого ремесла: Блоцком и Кнехте. Не то чтобы Ферапонт опасался их мести, вопрос обоюдно касался лишь профилактики неправоправных, так сказать, действий…

Он пригласил их в свою московскую квартиру, расположенную на Сиреневом бульваре. На кухне был уже накрыт стол.

Компания была тесной: члены банды Фомин и Пробатов, сожительница Ферапонта, ее малолетняя дочь и, естественно, Блоцкий и Кнехт.

В дружеском разговоре о том о сем под водочку и закуску помянул Ферапонт Сережу Ломакина… Дескать, почему это старый товарищ не присутствует на встрече верных своих соратников? Вообще — куда-то пропал, не звонит, нигде его не найти…

А затем, устремив неприязненный взгляд в сторону недоуменно пожимающих плечами Блоцкого и Кнехта, резко и зло обвинил их в убийстве компаньона.

Как и следовало ожидать, выдвинутая им версия обвинения, оснащенная ложными деталями, якобы известными ему досконально, вызвала ответное возмущение, и тогда, продолжая канву выверенного спектакля, играя в праведную ярость, Ферапонт достал испытанный “ТТ”, выстрелил в голову Блоцкого, а затем, переведя ствол на Кнехта, четыре раза нажал на спуск…

Кровь и осколки кости брызнули на икру, ветчину и сыры, на физиономии опешивших гостей-свидетелей, едва не попавших под пули вершившего суд главаря; зашелся в крике ребенок…

Отмахиваясь от заполонившего кухню порохового дыма, Ферапонт открыл форточку. Хмуро приказал соратникам и сожительнице: надо, мол, убрать падаль… Гильзы соберите, пули…

Кровь замывали едва ли не до утра. Трупы, завернутые в простыни и пледы, уместили в машину и вывезли на пустырь, бросив там.

В эту квартиру на Сиреневом бульваре Ферапонт решил не возвращаться: мало ли что? Вдруг что-то слышали соседи, вдруг… В общем, как интуитивно решил он, данный адрес стоило забыть. К тому же сложностей с переменой жилплощади не существовало: квартир в его распоряжении имелось более чем достаточно.

Имущество Блоцкого и Кнехта он поделил со свидетелями расправы.

Ферапонт и не подозревал, что именно с квартиры на Сиреневом бульваре начался тот сдвиг в расследовании череды убийств, которые вели МУР и РУБОП. Пуля, застрявшая в плинтусе, которую поленились вытащить бандиты, идентифицировалась с иными, извлеченными из прошлых жертв.

Разорванное кольцо сыска, ведущегося по следам деятельности группировки, начинало смыкаться, и в нем обозначились подозреваемые.

Несколько раз за этот бурный месяц Ферапонт наведывался “на хозяйство” в Черногорск, где снова назревала большая война.

Бесследно пропал Горыныч, а обгорелый остов его машины был найден в дальнем лесу. Ферапонт подозревал в убийстве “шанхайцев” и подготовил для них несколько акций возмездия. Однако оставшийся за главаря Урвачев справлялся со своими обязанностями из рук вон плохо — дважды подряд были сорваны тщательно подготовленные покушения, подвели разболтавшиеся рядовые бойцы. Нужно было срочно подтягивать дисциплину.

Вернувшись в Москву, где, как полагал Ферапонт, ему будет куда как удобнее расправиться с нерадивыми “солдатами”, он сумел вызвать их для проведения якобы очередной операции, организовал теплую встречу в аэропорту Домодедово и расселение в комфортабельном номере гостиницы “Украина”.

Далее все развивалось по накатанной схеме: вывоз одного за другим неумех-исполнителей в подмосковный лес, где дисциплинированные подручные, умело владевшие удавками и ножами, превратили зарвавшихся “шестерок” в бездыханные трупы.

Между тем обстановка в Черногорске оставалась более чем тревожной. Покушение на взрыв во время отпевания грозило серьезной местью, а посвященные в суть произошедшего доверием у Ферапонта не пользовались. Большие сомнения в своей лояльности вызывал член банды Комаров, замеченный в общении с сотрудниками милиции. Этого свидетеля непременно требовалось убрать…

Комарова под благовидным предлогом вывезли на электричке за город.

Там, разыграв спектакль исполнения обряда в память о погибшем друге, пристегнули его наручниками к дереву. И таким образом лишив жертву возможности к сопротивлению, бандиты, орудуя ногами и кулаками, принялись выбивать у Комарова интересующую их информацию.

Допрос с пристрастием закончился нанесением нелояльному отщепенцу, захлебывающемуся кровью, десяти ударов ножом.

Восстановление дисциплины и порядка продолжалось. Следующими наказанными членами банды оказались Попцов и Никифоров, без ведома Ферапонта попытавшиеся собирать дань с коммерческих предприятий. Лукавых экспроприаторов за подобную самодеятельность расстреляли в переулке из дробовика…

Весь долгий и жаркий август шли и шли безмолвной вереницей “по хрупким переправам и мостам, по узким перекресткам мирозданья” печальные одинокие души безвестных попцовых, никифоровых, блоцких, кнехтов, комаровых, ломакиных… И самым ужасным для них было окончательное осознание того, что в том мире, куда вели их грозные ангелы, отменялись законы милосердия, а действовало лишь одно голое и беспристрастное правосудие.

 

ПРОЗОРОВ

Именно в месяце августе минули сорок дней с той поры, как Иван Прозоров ранним утром сошел с московского поезда на платформу вокзала города Черногорска. Все это время он жил, вернее, ночевал на своем же детском диване в маленькой комнатке дома дядьки Жоржа, уходя спозаранку и возвращаясь поздно вечером. Ночью за окном, как и прежде, в далеком отрочестве, беспрестанно гремели поезда.

Единственной и всеобъемлющей задачей Прозорова отныне стала месть за гибель брата и его семьи, но, будучи профессионалом, на поспешные и неосмотрительные действия он не шел, упорно и методично собирая информацию о своих врагах.

Однако, несмотря на громадные усилия и время, затраченные им, информация была скудной и малоконкретной; во всяком случае, строить эффективные планы действий на полученных данных было категорически невозможно. Более того — с каждым днем он глубже и глубже понимал, что в прошлой своей жизни являлся всего лишь исполнителем тех задач, которые вырабатывал многочисленный коллектив профессионалов, готовящих для него почву и на блюдечке преподносивший выверенное решение. За спиной его стояли неведомые информаторы, резиденты, аналитики, система всевозможных защит и само государство, чьи интересы он — винтик отлаженного механизма, доблестно, как ему казалось, защищал. Теперь же, извлеченный из смазанной резьбы и выброшенный в грязь, он мог лишь догадливо анализировать работу прошлой гигантской машины, пытаясь воссоздать в своем уме ее многоплановое устройство.

Самое главное он понял в тот день, когда пришел на прием к Колдунову — ни о какой опоре на официальную власть и органы правопорядка не могло быть и речи. Его смутные предварительные догадки и логические умозаключения оправдались — власть находилась с бандитами в самых тесных деловых отношениях.

Прозоров мог рассчитывать только на свои силы и работать исключительно в одиночку. Создавать собственную агентуру означало многократное увеличение возможности провала. Да и что значит создание агентуры? Значит это обнаружение дееспособных и неглупых людей, должных сотрудничать с ним, повинуясь тому или иному побудительному мотиву. Мотив может быть добровольно-идейным, может быть корыстным, а может искусственно создаваться путем давления и шантажа.

Героев, самозабвенно решивших противопоставить себя мафии, Иван вокруг себя не обнаруживал, на вербовку толковых наймитов деньгами не располагал, а шантаж кого-либо из бандитов, близких к тому же Ферапонту, мог осуществить некто, обладающий властью и статусом — то есть, приближенный опять-таки к Системе, но никак не заезжий нищий военный пенсионер, пусть и с крепкими лбом и кулаками.

С большим интересом в самые первые дни своего пребывания в Черногорске Прозоров посмотрел интервью, которое давали по местному телевидению двое милиционеров.

Возвращаясь из деревни Запоево после расследования дела, связанного с пожаром на ферме, они обнаружили на опушке леса бочку с обгорелыми телами, которые впоследствии были по косвенным приметам опознаны родственниками. Прозвучавшее имя “Тимоня” порадовало сердце Прозорова. Другое имя “Конопля” ничего ему не говорило, однако он отчего-то был убежден, что и этот нелюдь наверняка в памятный вечер присутствовал на ферме у брата.

Горыныча Прозоров взял ночью, примерно через неделю после этого интервью, выследив его в кафе “Три гуся”.

Хотя Иван Васильевич никогда прежде самостоятельно не разрабатывал операций, в конторе его считали талантливым, способным на тонкие импровизации практиком. Впрочем, в данном случае задача заключалась лишь в том, чтобы подкараулить врага у выхода из кафе. Операция длилась несколько секунд и те редкие прохожие, которые в этот час находились неподалеку, видели лишь, как двое пьяных друзей, бережно поддерживая друг друга, усаживаются в машину.

Прозоров вывез бесчувственное тело за город, к озеру, где после реанимационных мероприятий произвел под ночными зведными небесами дознание с пристрастием, открывшее ему глаза на многие секреты “ферапонтовских”.

После Горыныч был вновь насильственно лишен сознания, упакован в брезент, и привязанный к его ногам камень утащил бандита в темные воды.

Машина Прозоров сжег в пятнадцати километрах от места совершения ликвидации.

Из слов Горыныча следовало, что в городе действуют по меньшей мере три крупных банды, и самая влиятельная из них именно “ферапонтовская”. Отмывку бандитских денег осуществляла вполне респектабельная фирма под названием “Скокс”, зарегистрированная в Черногорске и имевшая сеть филиалов в столице, куда недавно уехал Ферапонт — вероятно, для решения организационно-финансовых вопросов и ознакомления с отчетностью по доходам.

Прозоров выяснил также некоторые любопытные детали, касающиеся недавной гибели коммерческого директора комбината Акима Корысного.

Поправлявшийся после неудачного для бандитов покушения, Корысный лежал в больнице, окруженный круглосуточной вооруженной охраной, которая, естественно, была начеку по причине чувства своего собственного самосохранения, а посему грубые силовые методы со стороны бандитов означали повторный провал ликвидации коммерсанта. Следовало выработать хитроумный и далекий от банальности план действий, и этот план был придуман Урвачевым.

Первым делом тот создал оперативную бандитскую бригаду, детально расписав все действия и обязанности ее членов. Затем — продумал схему подхода к лечебному заведению, тактику проведения самого убийства и — спланировал отход убийц по выверенному маршруту.

Переодевшись в форму сотрудников ОМОН, бандиты прошли через санпропускник. Один из них попросил у охранника, стоявшего возле двери палаты, предъявить ему якобы для проверки табельное оружие и документы на него.

Законопослушный охранник стражу порядка повиновался, но уже в следующий миг узрел зрачок направленного на него “милиционером” пистолета. Последовала команда поднять руки и встать лицом к стенке.

Убийцы беспрепятственно проникли в палату, где находился Корысный.

С Корысным были двое телохранителей и жена (“классная телка” по определению Горыныча), но, введенные в замешательство милицейской формой вошедших в палату, сопротивления они не оказали, а подчинились приказу лечь на пол.

Сноровисто разоружив телохранителей, “омоновцы” в черных масках сообщили присутствующим, что цель их нахождения в палате — поиск наркотиков.

После, приблизившись к лежавшему на койке Корысному, один из бандитов, не обращая ни малейшего внимания на истошные крики жены больного, два раза выстрелил ему в голову.

Через считанные минуты убийцы мчались по вечерним улицам города, отирая потные от пережитого напряжения лица маскировочными черными масками.

Прозоров, проведя дознание и возвратившись на рассвете в дом дядьки Жоржа, несколько дней отсиживался в своей комнатке, анализируя добытые сведения. Все связывалось в один клубок: Ферапонт — Колдунов — Корысный — комбинат — Москва — “Скокс”.

Наконец уже в конце августа Иван принял решение ехать в Москву за необходимым профессиональным инструментом, а оставшееся до намеченной даты отъезда время посвятить “Скоксу”. Однако наружное наблюдение за подъездом и автомобильной стоянкой фирмы ничего существенного к его расследованию не прибавило. Он запомнил несколько десятков лиц, постоянно навещающих офис, даже пару раз побывал внутри здания — один раз в виде случайного прохожего, перепутавшего адрес, а затем проник туда, воспользовавшись халатностью ночного бородатого охранника, похожего на подрабатывающего художника, который в пьяном виде дрых на диване, оставив незапертой входную дверь. Прозоров побродил по помещениям, постоял у сейфов, порылся в бумагах секретарши… Ничего.

На сороковой день, помянув чаркой вместе с дядькой Жоржем покойного брата, Прозоров стал собираться в дорогу.

В последние год-два скитальческой жизни, когда по делам службы ему приходилось много разъезжать по просторам растревоженной страны, что-то произошло с Иваном Васильевичем Прозоровым, и сам он с некоторым удивлением и опаской отмечал в себе эти перемены. Как будто, описав гигантский круг во времени, завершался долгий жизненный цикл, и он снова возвращался к некой исходной точке, к тому душевному юношескому состоянию, с которым вступал в жизнь тридцать лет назад. Его вновь стали тревожить весенние ветры, беспокоило полнолуние и волновали туманные образы… Всякий раз, приобретая билет в двухместное купе спального вагона, а ездил он в исключительно в дорогих спальных вагонах, Прозоров испытывал чувство, с каким иной азартный человек покупает на улице лотерейный билет. То есть предполагая возможность выигрыша.

Разумеется, прохожие абсолютно точно знают, что ласковый и приветливый уличный зазывала врет самым бессовестным образом, что никакого, даже призрачного шанса выиграть у них нет, но тем не менее что-то останавливает их, какая-то безумная, а вернее, бездумная надежда заставляет выкладывать настоящие деньги и покупать пустую яркую бумажку.

Может быть, людям приятно убедиться в своей прозорливости, удостовериться, что они не ошиблись, когда, выбирая билет, вслух предполагали: “Знаем мы, какая теперь лотерея…” И, развернув лотерейный билет, показать его зазывале со словами: “Вот видите, все верно. Одни нули… Я ведь так и думал, что надуваловка… Меня не обманешь.” Но зазывала, почужев лицом, привычно бормочет: “Иди-иди, мужик… Проходи дальше…” И, разделавшись с докучливым лохом, ласково и приветливо улыбается новым соискателям выигрыша: “А вот на вашу удачу! На вашу счастливую судьбу!..”

В этом смысле у Ивана Прозорова, когда он покупал железнодорожный билет и рассчитывал на выигрыш, шансов было безусловно гораздо больше, чем у прохожего любителя лотерей. Выигрыш был по крайней мере объективно возможен.

Прозоров испытывал смутное волнение, когда представлял ту женщину, которая войдет в купе минутой позже его с развернутым билетом, сверится с местом, быстрым взглядом скользнет по лицу попутчика, скажет невидимому провожатому в коридоре: “Да, здесь…”

Он так часто представлял эту женщину, что видел ее почти с документальной ясностью, хотя, конечно, это был всего лишь выдуманный образ, игра воображения. Но, удивительно, образ этот никак и никогда не был связан с Ольгой. Даже тридцать лет назад, когда он был совсем еще молоденьким курсантом, и первая неудавшаяся любовь занозой сидела в его сознании, образ этот был абсолютно расплывчат и неконкретен.

То ему мерещилась попросту красивая распутная тетка с голыми грудями, в соблазнительных кружевах, усмотренная накануне в каком-то донельзя потрепанном иностранном журнальчике, который притащил из самоволки его приятель, то набегала вдруг целая толпа разгоряченных девиц, накануне отплясывающих на танцульках в кооперативном техникуме. То возникала вдруг в воображении красногубая и хмельная продавщица кондитерского отдела, которая, подавая ему сладкую булку, поглядела долго и, как ему показалось, зазывно…

Со временем образ этот становился все менее вульгарным, да и сама предполагаемая сцена мимолетной встречи и скорого обольщения постоянно видоизменялась, трансформируясь от грубого наскального лубка в сторону более отвлеченную и эстетическую, однако присутствие ее в подсознании оставалось неизменным. Когда же тому соответствовал подобающий случай, Иван Прозоров отпускал фантазию на волю, всякий раз что-то прихорашивая, исправляя и ретушируя; что-то, поколебавшись, навек и бесповоротно убирал, а что-то привносил новенького, хотя практического толка от всех этих конструкций покуда не было ровным счетом никакого!

Нынче в дорогу он отправился налегке, держа в руке только аккуратный плотный пакет с дорожной едой и питьем. Прямая плотная фигура, развернутые плечи, уверенный шаг выдавали в нем человека не чуждого ежедневным физическим тренировкам. А, взглянув, как сидит на нем его аккуратно выглаженный серый костюм, всякий мог заключить — человек в штатском. Вот какое впечатление производил Прозоров на окружающих. Он шел точно посередине перрона, и какая-то невидимая магнетическая волна, должно быть, исходила от него, ибо даже грубые и крикливые носильщики, двигавшиеся навстречу с пустыми тележками, покрикивающие на замешкавшихся провожающих, на секунду замолкали и поспешно уступали ему дорогу.

Естественно, никто его не провожал.

До отправления поезда оставались считанные минуты, на перроне происходили суетня и толчея, и опаздывающие мужчины, спешившие к головному вагону, неслись уже тяжкой рысью, шоркая углами чемоданов и днищами сумок по асфальту, роняя шляпы и огрызаясь на отстающих жен. Несколько раз Прозорова толкнули при обгоне, кто-то при этом неразборчиво выругался, какие-то два толстяка обежали его с боков, один выкрикнул: “Дико извиняюсь!”, — но Прозоров даже не взглянул на них, шел сосредоточенно и спокойно, абсолютно точно рассчитав, что взойдет на ступеньки своего спального вагона ровно за минуту до отправления поезда. Он очень любил эту прикладную математику, соотносимую со своими действиями, и умел, к примеру, установить с одного мимолетного взгляда количество балконов в пролетающем в окне автомобиля девятиэтажном доме, рассчитать сколько шагов до дальнего угла переулка, определить в градусах угол наклона ветви к стволу…

Ровно за минуту до отправления поезда, он, показав билет пожилой проводнице, поднимался в тамбур. Разминулся в коридоре возле умывальника с каким-то ловким и чрезвычайно прытким господином, который стоял с полотенцем на плече и был уже облачен в дорожную полосатую пижаму.

Не доходя нескольких шагов до своего купе, Прозоров чуть замедлил шаг, увидев, что дверь, ведущая туда, открыта, а из проема на мгновение показалось женское плечо, обтянутое сиреневым шелком; далее мелькнула тонкая рука со щеткой для волос, — кажется, он разглядел и мягкий взмах, и взлет рассыпавшихся белокурых волос… Все это длилось одно мгновение, призрак исчез в таинственной глубине, но Прозоров остановился и взялся за поручень, прикрепленный под окном в узком коридоре. Сердце его встревожилось. Номер совпал, оставалось проверить серию.

Тут, пока Иван Васильевич Прозоров стоит с бьющимся сердцем посередине коридора, следует сделать небольшую паузу и хотя бы бегло обозначить два-три железнодорожных разочарования, которые немедленно вспомнились ему по закону психологической самозащиты. Ибо всякий человек, находящийся в преддверии большой удачи подсознательно пытается подстраховаться и подготовить себя к возможному проигрышу. Дескать, и это мы тоже предвидели, нас не обманешь…

Год назад во время поездки в Челябинск Ивану пришлось делить дорожную скуку с прокуренной старухой, угрюмой и молчаливой, которая буквально истерзала ему нервы своей манерой непрерывно покашливать, прочищая горло с каким-то особенным жестяным звуком. И нельзя было попенять ей на это, сделать даже легкое замечание, попросить прекратить нудное кхекание, ибо понятно было, что оно — вроде неотвязного тика, с которым бороться бесполезно, и который, может быть, больше всех измучил саму старуху.

Второй случай был нынешней весной, когда Прозоров возвращался из Владикавказа, после блестяще выполненного задания в Чечне, а потому садился в поезд в превосходном настроении. Дорогу испортил ему толстый бизнесмен, одетый с иголочки и предельно предупредительный, выставивший ради знакомства двухлитровую — особенную, сработанную знаменитым стеклодувом бутылку, в которую был налит марочный коньяк. У щедрого и веселого бизнесмена ужасно пахли ноги, и тоже нельзя было ничего ему сказать, потому что, во-первых, Иван пил его коньяк, а во-вторых, тот сам предупредил заранее, виновато улыбнувшись, перед тем, как скинуть башмаки, — мол, такое дело, чем только ни пробовал, никакой тальк, мази и кремы не берут…

В третий раз нарвался Прозоров на цыгана, каким-то ветром занесенного в спальный вагон, и к которому очень скоро набилось чуть ли не десяток гостей-соплеменников… Но тут уж Прозоров твердо выставил крикливую публику в коридор… Нет, не везло ему до сих пор с попутчиками…

Странное дело, подумал Иван, мне пятьдесят лет, а волнуюсь, как юноша, не иначе, подспудно действует инстинкт продолжения рода. Инстинкт, который, по-видимому, угасает последним.

Он оттолкнулся от поручня и шагнул в свое купе. Молодая женщина, зажав в напряженных губах заколки, расчесывала свои длинные светлые волосы. Сидела она на своей полке, подогнув ноги, уютно и свободно, совсем как на диване в собственной гостиной.

Строго и коротко взглянув на вошедшего поверх небольшого овального зеркала, которое держала перед собой, молча продолжила свое занятие.

— Добрый день, — вежливым и нейтральным тоном произнес Иван и — отвел глаза. Первое его впечатление от попутчицы было самым благоприятным, эта женщина его взволновала.

Привстав на цыпочки, он аккуратно уложил на полку над дверью свой плащ, вывернув его шелковой изнанкой. Затем присел к столику, краем глаза наблюдая за попутчицей, которая как ни в чем не бывало продолжала свой туалет, и раздвинул занавески. Поезд уже начинал свое движение.

Незнакомка между тем сложила свои шпильки на столик, спрятала в дорожную спортивную сумку щетку, взглянула на Прозорова и улыбнулась. Эта открытая улыбка показалась Ивану странной и неожиданной, тем более, что минуту назад она никак не отреагировала на его приветствие, отчего Прозоров подумал, что девица спесива. Теперь же он отмел это свое поспешное предположение, хотя и терялся в догадках, как ему быть дальше и что говорить. Но тем не менее, благодаря этой улыбке, Иван почувствовал прилив вдохновения и, улыбнувшись в ответ, сказал:

— Не знаю, как действует на вас железная дорога, но на меня лично…

Он не договорил, потому что женщина улыбнулась еще раз, и снова как-то странно, с каким-то мучительно-знакомым выражением, а после, взмахнув пальцами перед своим прекрасным лицом, произнесла сдавленно, страстно и гортанно:

— Ув-ва, ува…

Прозоров вздрогнул, почувствовав, как в глубине души шевельнулся холодок первобытного мистического ужаса, какой внушают порой отмеченные роковым увечьем люди. Он осекся, мигом смутившись. Увы, перед ним была глухонемая. А как завоевывать глухонемых красавиц он не знал. Не вытаскивать же перо и блокнот? Он и с обычными-то женщинами был скован… Да, говоря честно, Иван Васильевич, человек вовсе неробкого десятка, был удивительно робок в отношении прекрасного пола.

Иван Васильевич, смутно о чем-то жалея, еле слышно вздохнул, затем решительно скинул с себя пиджак, быстрыми и ловкими движениями взбил подушку. А через минуту он спал глубоким сном, лежа на спине и положив руки под затылок. Он давно приучил себя мгновенно засыпать в любой ситуации. Когда-то в середине семидесятых годов, будучи в Мозамбике, он, оторвавшись от погони, едва только выбрался и выполз из зловонных хлябей, в одну минуту уснул крепким сном на зыбком краю болота, а когда проснулся, увидел, что за ночь на его ботинках выросла бледно-зеленая бахрома какого-то ядовитого фосфорного гриба…

Ныне же, в течение ночи, он несколько раз смутно просыпался и, кажется, даже открывал глаза, ибо осталась в нем память о каких-то вялых торможениях поезда, о медленных прохождениях по диагоналям купе столбов лунного света. Кто-то, бесцеремонно постукивая молоточком по колесам, прошелся вдоль поезда, затем проплыл мимо обрывок чьей-то беседы, вагон мягко тронулся и снова въехал в туннель сна, а когда ходко вылетел оттуда, в купе уже горел мягкий электрический свет.

Прозоров скосил глаза и увидел, что попутчица передвигает стоявшие на столике стаканы с чаем, одновременно, как и вчера, расчесывая свои волосы, и точно так же в ее губах зажаты несколько длинных шпилек. Заметив его пробуждение, она, подняв брови и, сузив светлые глаза, кивнула ему и что-то невнятно проговорила, не вынимая шпилек и не разжимая губ.

— Что? — хрипло выговорил он, совершенно забыв, о ее немоте.

— С пробуждением! — весело сказала незнакомка, вытащив шпильки и тихо рассмеялась его непроизвольному изумлению.

— А как же “ув-ва”? — улыбнувшись в ответ, спросил Прозоров.

— Но ведь действует! — сказала она, одним движением скрутив волосы и уложив их высоко на затылке, принялась ловко и точно вонзать в узел длинные шпильки. — Извините, но я заметила не совсем хороший блеск в вашем взгляде, поэтому… Теперь же, чтобы не тратить времени на всякие побочные условности… Сразу же говорю на прощанье, что зовут меня Ада, я еду в Москву, а там растворюсь навеки в толпе и больше мы никогда не увидим друг друга.

Иван Прозоров молча слушал ее отрывочные фразы, успевая при этом отстраненно анализировать: девица с характером резким, не без комплексов, подвержена смене настроений, капризна, открыта для оккультных влияний, наверняка когда-то была шокирована мужской агрессией, хронически беспокойна, склонна к тому, что в народе именуют “динамой”, стеснительна и распутна…

Стеснительна, это точно, подумал он, ибо чуть сутулится и слишком явно и показательно борется со своей стеснительностью…

Все это пронеслось в его голове в одно мгновение, а еще через мгновение он с легкой горечью вынужден был вспомнить, что не один раз ошибался в женщинах, ибо слишком тяжело добраться в них до того, что называется сущностью.

Кроме того чутье подсказало ему, что с этой женщиной ему вряд ли удастся сойтись близко, и все его усилия в данном направлении заранее обречены на неудачу, а потому лучше всего и не пытаться это сделать, куда как лучше сыграть роль добродушного старшего и опытного товарища, этакого благожелательного дядю, вполне индифферентного к женским чарам и обаянию…

Ох, не верьте никогда в россказни про благожелательных дядей! Всегда и без исключения пробегает искра между женщиной и мужчиной, едва только они встречаются в первый раз. И неважно, сколько им лет, и какая возрастная пропасть пролегла между ними… Есть, конечно, исключения, но когда нестарый еще мужчина, будь он трижды монах, воин, звездочет, учитель, бандит, кто угодно, встречается с молодой и привлекательной особой женского пола — искра эта пробегает неизбежно. При этом сердце его может выглядеть совершенно погасшим кострищем, хладным и седым, но до самой смерти горит под спудом седого пепла тот самый “угрюмый, тусклый огнь желанья”, о котором так много знал умный поэт Тютчев.

— Я тоже выхожу в Москве, — серьезным тоном сказал Прозоров.

— Это неудивительно, — усмехнувшись, откликнулась Ада. — Все выходят в Москве. Все-таки конечная станция…

— Да, это, конечно, неудивительно, — все также серьезно продолжал Прозоров. — Странность положения в том, что мне очень не хочется, чтобы вы растворились в толпе. А если уж и раствориться, то вместе…

— Вот как…

— Это было бы совсем неплохо… — сказал он, надеясь на то, что она решительно отвергнет такое его предложение.

— А почему бы нет…

Он снова ошибся в женщине. И дело не в том, хорошая эта женщина или же нет, благодетельная или распутная, щедрая или жадная, верная или ветреная, скромная или наглая… Дело в том, что Прозорову в его положении ни в коем случае не следовало знакомиться и связываться с женщиной. Слишком велик был риск. Потом, когда он совершит задуманное… Но только не сейчас! Слишком опасно. Много людей погибло из-за женщины…

— Почему бы и нет… — повторила она задумчиво, вероятно, вставляя его в какие-то свои, невысказанные планы.

Поезд остановился, и Иван вышел на перрон какой-то промежуточной станции. Стоянка длилась около двадцати минут, и он решил прогуляться в придорожном скверике.

Мирно светило закатное солнце, Прозоров прохаживался по аллейке, довольно далеко отойдя от поезда. И вдруг он почуял какую-то перемену в окружающем его мире, и внутренне подобрался, в первый миг еще не понимая от чего данная перемена случилась…

Впереди него, припадая на правую ногу, шел человек с несоразмерно большой головой, показавшийся Ивану странно знакомым… Кажется, именно этого человека он видел, входящим в офис “Скокса”.

Прозоров, еще раз внимательно приглядевшись к его облику, уже ни секунды больше не сомневался — он!

Рядом с хромым, с двух сторон и на полшага сзади, точно конвоируя его, шли еще двое — высокий плотный кавказец в кепке и молодой парень с черными вьющимися волосами. Этих Прозоров не знал и не видел ни разу, но по тому, как они разговаривали, по их жестам и выражениям лиц, моментально установил: лидер — кавказец, хромой с кейсом — охраняемый объект, а чернявый — “шестерка”. “Шестерка” проявляла видимое беспокойство, то и дело настороженно озираясь по сторонам.

Прозоров замедлил шаг, выбирая наилучшую позицию для наблюдения за странной троицей. Интуиция подсказывала ему, что стоит присмотреться к ним повнимательнее, тем более, что сопровождающие ни с того ни с сего стали отставать от хромого, а, перейдя площадь перед станцией, и вовсе ушли в сторону, двигаясь теперь параллельно, как совершенно чужие люди.

“Похоже, охрана, — размышлял Прозоров. — В кейсе у хромого нечто существенное. Кто он? Курьер? А что везет? Документы? Деньги? Наркотики? Скорее всего, деньги, — несущее плечо чуть приподнято, стало быть — груз тяжел… Оружие — маловероятно… Почему охранники отдалились? На дистанцию, впрочем, выверенную и легко преодолимую… Проверяются, страхуются? Скорее всего.”

Соблюдая максимальную осторожность, Прозоров проследил маршрут троицы до самого поезда, почему-то совершенно уверенный, что ехать им всем придется в одном вагоне. И убедился в этом окончательно, когда разделившаяся по своему тактическому замыслу компания вышла на перрон. Хромой приостановился, поглядел на часы и решительно двинулся к вагону, в котором ехал Иван. Вслед за ним не торопясь двинулись и двое сопровождающих.

— Привет, — послышался голос за спиной и Прозоров невольно вздрогнул. — Минута до отправления, я уже стала волноваться…

— Я никогда никуда не опаздываю, — мягко ответил Прозоров, глядя в глубину коридора, где виднелась, удаляясь, упрямая спина хромого курьера.

— Ой! — вскрикнула вдруг попутчица, больно схватив Прозорова за локоть.

— Что случилось, Ада?

— Да так… Ничего, ничего… Просто померещилось… — Лицо ее было бледно.

— Что померещилось?

— Да так…

Боковым зрением Иван увидел кавказца, следующего за курьером.

“Спокойно, Ваня… — преисполняясь привычной настороженности и подозрения ко всем и ко вся, подумал он. — А то, может статься, ты в самом начале истории с плачевным концом… Прочь эмоции, Ваня, возможно, начинается работа…”

В сиреневых сумерках двухместного купе экспресса, скупо освещенного дежурной лампой, сидели друг против друга двое мужчин. Несмотря на глубокую ночь оба были одеты в добротные твидовые костюмы. Двубортные пиджаки их были расстегнуты, а узлы галстуков небрежно распущены. Один из них — покрепче и старше, именовавшийся Мухтаром, выложив на стол тяжелые кулаки, медленно сжимал и разжимал пальцы. В несущемся сквозь теплую тьму летней ночи замкнутом пространстве купе он чувствовал себя, будто загнанным в ловушку. Тревожный и быстрый перестук вагонных колес усиливал в нем ощущение неясной опасности.

Второй — помоложе, по кличке Цыган, впившись взглядом в соседа, ждал, когда его напарник и одновременно старший группы заговорит.

Мухтар покосился на наручные часы, затем, отодвинув занавеску, перевел взгляд на черное ночное окно, за которым проносились слившиеся в темную полосу придорожные деревья. Он не любил и не умел долго думать, решения принимал мгновенно, следуя слепой интуиции. Повернувшись к Цыгану, хриплым шепотом произнес:

— Скоро Свейск. От них надо отделаться… Хвост есть хвост, ментовский он или какой… Пока они засекли только нас, но и Хромой может оказаться на крючке…

Хромой — держатель кейса, ехал в том же вагоне, располагаясь в соседнем купе. Работа их напоминала дипкурьерскую, но была гораздо опаснее. За любое нарушение полагалось только одно наказание — высшая мера. На выяснение виновности и прочую юриспруденцию ни у кого в группировке не было ни времени, ни желания. Проштрафившиеся курьеры бесследно исчезали, а их места занимали новые. Схема была отработанной: Хромой вез кейс, ему приобретали билеты на оба места в купе, а Мухтар с Цыганом его незаметно прикрывали, располагаясь по соседству в том же вагоне. Таким образом они курсировали между черногорским главным офисом и московскими филиалами фирмы “Скокс”.

— Ты идешь первым, — продолжал Мухтар. — Я — следом. Один из них — в синей джинсовой куртке, другой — в серой байковой рубашке. Если сейчас они в тамбуре, чиркнешь зажигалкой, и — двигаешь в переход. Дальше мое дело.

Мухтар натянул тончайшие, телесного цвета перчатки, затем нащупал во внутреннем кармане пиджака рукоятку компактного “браунинга”, с мягким и безотказным спуском, самого подходящего оружия для ближнего боя в металлической коробке тамбура. Пистолет даже не нуждался в глушителе: выстрел из него звучал тихим хлопком, а крестообразно подрезанные пули, расплющиваясь блинами, оставались в жертве, не размазывая по стенам мозги.

Цыган, следуя приказу, вскочил с места и поспешно застегнул пиджак.

— Сигарету воткни в пасть! — прошипел Мухтар.

— Извиняюсь… Ясно…

— Вот так!

Коридор был пуст, вагон слегка покачивало. Подходя к двери, ведущей в тамбур, Цыган оглянулся и вытащил из кармана зажигалку. Мухтар, прижимая ладонью к бедру пистолет, большим пальцем привычно опустил предохранитель.

В следующее мгновение, распахнув дверь, Цыган шагнул в грохочущий тамбур. В вагон потянуло табачным дымом. В руке Цыгана полыхнула зажигалка, и в то же мгновенbе в тамбур ворвался Мухтар. Два парня мирно дымили у дальней двери. Хлопки выстрелов утонули в грохоте колес. Тот, кто был одет в синюю джинсовую куртку, рванулся было к Мухтару, но первая же пуля в голову сразила его. Второй, стоявший в углу, медленно оседал, сползая по стене. Лязгнул, упав на ребристый металлический пол, выпавший из его руки пистолет.

“Когда успел выхватить, собака?”, — удивился Мухтар.

Наклонившись, он быстро обшарил карманы повалившегося в его ноги мужчины. Цыган суетился за спиной, запирая цилиндиком железнодорожного ключа двери тамбура. Наконец Мухтар нашел то, что искал — удостоверение сотрудника милиции. Раскрыл его.

— Как чувствовал… Менты… — пробормотал, нервно облизнув языком губы.

Цыган, протиснувшись мимо Мухтара к входной двери вагона, у которой минуту назад стояли их преследователи, отпер ключом замок. Раскрыть дверь мешали тела, их пришлось оттащить вглубь тамбура. Наконец дверь распахнули и убитых оперативников одного за другим сбросили в свистящую тьму.

Пока Цыган подгребал ногой рассыпанные по полу гильзы, Мухтар, размахнувшись, швырнул в проносящиеся мимо кусты пистолет оперативника, а за ним и свой. После, стянул с рук перчатки и тоже выкинул их в темный провал, куда полетели и гильзы.

Цыган, наклонившись, еще раз внимательно осмотрел пол.

— Чисто, — доложил он.

Возвратились в купе. Мухтар выставил на столик бутылку коньяка. Сказал:

— Наливай, будем косить под пьяных. Заодно взбодримся. Впереди — сплошная беготня.

Молча отвернув хрупнувшую пробку, Цыган наполнил два тонких стакана. Выпили в несколько крупных глотков, шумно выдохнули.

— Барахло оставляем здесь, — отдышавшись, продолжил Мухтар. — Отстанем в Свейске. Случайно… Что у тебя там?

Цыган, потянувшийся было за своим кейсом, отдернул руку.

— Да так, хреновина всякая: газеты, журналы, бритва…

— Оставь… Только протри все хорошенько. Вылезли за пивом, под этим делом, — Мухтар щелкнул себя по горлу. — И отстали.

— Ясное дело, — подтвердил Цыган.

— Если в поезде кто-то из них остался, то они или он где-то рядом и рванут за нами. Тогда Хромой спокойно доставит груз. Идем через тамбур проводницы, чтобы нас видели.

Мухтар говорил как всегда спокойно и угрюмо, но сам-то чувствовал: привычной уверенности ему не достает, и даже от выпитого коньяку ее не прибавилось. Слишком хорошо он знал, что их ждет, если кейс, который они везли Ферапонту, не попадет по назначению.

Оставив в коридоре Цыгана, он условным стуком постучал в купе Хромого.

Открыв дверь, тот впустил его в купе, и присел на полку в углу у окна, где еще минуту назад предавался дреме. В полутьме приглушенного ночного света настороженно блестели его прищуренные глаза.

— Это были менты, — хрипло доложил Мухтар. — Мы сваливаем в Свейске. Если кто-то из них остался, мы их оттянем, уйдут за нами.

— А, может, и мне с вами? — с Хромого мгновенно слетела сонливость.

— Нет, — жестко отрезал Мухтар. — Если нас заметут с кейсом, всем хана. Похоже, они не засекли, что ты с нами. Но если засекли, то могут встретить тебя в Москве, на вокзале. Или подсядут на какой-нибудь станции. На всякий случай шустро скинь ствол. Ночью втихаря слиняй и добирайся в Москву на машине. В час дня выходим на связь через Черногорск. Если что — попытка связи через каждый последующий час, понял?

Хромой кивнул. Успокаивающе ткнув его кулаком в плечо, Мухтар выскользнул в коридор. Покачиваясь, двинулись с Цыганом к тамбуру проводников, усиленно изображая захмелевших полуночников.

Экспресс притормаживал, гремел на стрелках, за окнами начали мелькать фонари, впереди была станция Свейск. Проводница уже стояла у выходной двери.

Цыган, кашлянув, галантно обратился к ней:

— Нам бы пива, но исключительно немецкого, фрау проводник…

— Ну что вы, у меня только “Балтика”! — добродушно рассмеявшись, откликнулась она. — В городе возьмите. Тут за вокзалом магазин круглосуточный. Но только мигом, не опоздайте. Всего пять минут стоим.

— Пор-рядок!

Оставшись в одиночестве, Хромой попытался сдвинуть вниз оконную раму, дабы выбросить из поезда пистолет. Подлая рама, увы, усилиям его не поддавалась, мертво заклинившись в металлических пазах.

Глухо выругавшись, он замкнул собственным ключом купе и отправился в тамбур. Проклиная ментов и, стиснув зубы от злости, вышел в переход между вагонами, присел и стал проталкивать в щель между грохочущими стыками наспех протертый, завернутый в обрывок газеты пистолет. И тут же почувствовал на себе чей-то взгляд.

Кто-то стоял за его спиной.

Пистолет неслышно брякнулся на летящий под днищем вагона щебень.

“Ах ты… Незадача”, — промелькнуло в голове Хромого и рука его медленно скользнула под борт пиджака.

В следующий момент, напружинившись всем телом, он резко привстал, обернувшись к неведомому противнику, своей медлительностью давшему ему невероятный шанс на спасение и победу…

С точки зрения даже посредственного профессионала спецслужб, Прозоров, обладающий преимуществом атакующей стороны, совершил две непростительных ошибки, решившись на откровенное столкновение с противником: во-первых, замешкался с анализом его непонятных манипуляций в переходе между вагонами, а, во-вторых, недооценил звериную сноровку обороняющегося. Однако главная причина незадавшейся акции заключалась в той непредвиденной случайности, что именно в момент отчаянного рывка хромого навстречу Ивану, вагон резко качнуло в сторону, и два эти движения, наложившись и усилив друг друга, привели к тому, что он оказался лежащим на боку в грохочущем узком проходе, с подвернутой за спину рукой. Ладонь другой руки, насквозь пробитая длинным шилом, — он даже не почувствовал боли, единственное — видел это шило, торчащее у него перед глазами, — эта ладонь пыталась оттолкнуть от лица уже близкую и неминуемую смерть, ощеренный лик которой застил белый свет — то бишь — тусклое и дрожащее пространство металлических плоскостей.

И вдруг, будто повинуясь некому приказу свыше, сильный и ловкий противник категорически передумал убивать его, сверлящий злобой взгляд, устремленный, казалось, в самую душу, как-то странно подобрел, и, вздохнув словно бы виновато, враг повинно уронил свою большую голову на грудь Прозорова и по-братски обнял его…

И тут в качающемся оранжево-размытом полумраке прохода Прозоров различил стоявшую над ним Аду с маленьким черным пистолетом в руке.

Он столкнул с себя отяжелевший труп, затем решительным движением вырвал шило из ладони, и встал на ноги, неотрывно глядя на свою спасительницу, бесстрастно застывшую в проходе. Обшарил карманы убитого, вытащив купейный ключ. Затем распахнул дверь вагона. С воем и визгом в тамбур хлынул холодный ветер. Морщась от боли в пробитой ладони, он подхватил неподвижное тело и, подталкивая его коленями, подтащил к двери. Хромая нога уперлась в боковую стойку и, к удивлению Прозорова, до сих пор недвижно и молча наблюдавшая за его хлопотами Ада, также молча подошла к трупу и хладнокровно пнула эту упрямую хромую ногу, лишив ее последней зацепки.

Прозоров, косясь на Аду — а ну как толкнет в спину! — выпихнул мертвое тело из вагона, захлопнул дверь.

— Если не собираешься в меня стрелять, то спрячь ствол, — произнес равнодушно, направляясь в глубь спящего вагона.

Она двинулась следом за ним.

Вошли в купе.

— Собирайся, — приказал он, кивнув в сторону багажной полки. — Я отлучусь, подожди…

Ада, не говоря ни слова, торопливо принялась убирать со столика косметичку, щетку, зеркальце… Лицо ее было бледно и сосредоточенно, движения порывисты, но точны и уверенны.

“Молодец девка, — подумал Прозоров. — Недаром говорят, что у баб крепкая психика…”

Через минуту он возвратился в купе с кейсом хромого, поднял его в вытянутой руке, сказав:

— Если там то, что я предполагаю, расклад будет такой: содержимое — поровну. Впрочем, нет. Коли имеются меркантильные возражения, принимаю их как приказ. Можешь забрать все. Я у тебя в долгу неоплатном.

— Хватит болтать, — отчужденно произнесла она. — Надо заняться твоей рукой. Держи платок и духи, йода у меня нет. Что, щипет?.. Ах ты, бедненький…

— Ты приготовься, нам скоро придется прыгать с подножки, — скрипя зубами промолвил Прозоров, прижимая к ране душистый и жгучий платок. — Через полчаса полустанок Вырь. Поезд снизит скорость. Не доезжая выскочим…

— Вскрой, — сказала Ада.

— Рванет? — усомнился Прозоров.

— Вскрой, — повторила она. — Не рванет…

— Но зачем сейчас? Успеется…

— А мне просто любопытно, — сказала она. — Меня, представь, распирает чисто женское любопытство…

— Хорошо, — усмехнулся Иван. — Ты мне нравишься все больше и больше. Перефразируя классика, “умна, прекрасна и беспола…” Но, полагаю, что отныне нам нужно опасаться не государственных следственных органов, а системы куда более беспощадной…

— Мы как-то неприметно перешли на “ты”, — безразличным тоном резюмировала она.

— Общее дело сближает, а общее преступление вообще роднит, — нашелся Иван, рассматривая замок кейса. — Итак, — произнес задумчиво. — Три валика, на каждом по десять цифр… Около тысячи комбинаций. Портфель боевой, шестеренки замка зажеванные, а слух у меня острый, хотя можно всем этим хитростям противопоставить отвертку швейцарского ножа, с которым я не расстаюсь… Но время, как ты сказала, есть, а потому побалуемся…

Замок открылся через пять минут. Отщелкнулись язычки позолоченных щекод, и в купе повила напряженная пауза.

— Ну, вперед! — просто сказала Ада.

Прозоров поднял крышку кейса. Обнажились аккуратно уложенные, запаянные в пластик серо-зеленые пачки. В боковой части кейса находилась черная пластмассовая коробка, рядом с ней — пара перетянутых аптечной резинкой компьютерных дискет.

— Нескромный вопрос: куда и на что ты потратишь эту чертову уйму деньжищ? — спросил Прозоров.

— Во-первых, вопрос, — кокетливо отозвалась Ада. — Если я не ослышалась, данная сумма полностью находится в моем безраздельном распоряжении, так? Как гонорар за спасение того, что от вас осталось. Или вы погорячились с подобным благородным выводом?

— Абсолютно — нет, — Прозоров придвинул к ее коленям кейс, захлопнув его крышку.

— Тогда — во-вторых, — продолжила она. — Оставьте деньги себе, поскольку они целевым, как говорится, назначением, пойдут на оплату услуг киллера. — Замолчала, испытующе глядя на собеседника.

— Кого же ты хочешь убить? — холодно спросил он.

— Ферапонта.

— Вот как? Личные счеты?

— В точку, — сказала Ада и вздохнула. — И тем более — в точку, что интересы наши на сей счет, полагаю, идеально совпадают. Так что поздравляю с внезапным гонораром или же авансом, тем более, данную мерзкую работу ты собирался сделать совершенно бесплатно.

— Ничего себе! — потрясенный Прозоров открыл рот. — Но каким образом…

— Я тебя случайно вычислила, когда ты посещал “Скокс”, потом шла по следу… Иногда ты делал ошибки, как накануне…

— Ты хочешь сказать, что в одном купе мы оказались не волею случая? — догадался Прозоров и ему стало не по себе. — Да ты что, “конторскую” школу прошла?..

— Можно сказать, и прошла, — ответила Ада, скидывая с ног туфельки на высоком каблуке. — Мой любимый покойный дядя все жизнь прослужил в проклятом народом КГБ. И на склоне лет, будучи беспечным дачником, жаждущим хоть с кем-то из надежных людей поделиться своим боевым прошлым да и вообще опытом виртуозного профессионала тайной полиции, доверил мне массу лично выстраданных методик… Дай-ка мне мою сумку, у меня там ботинки. Не в этих же мне, в самом деле, прыгать с поезда…

 

ДЖОРДЖ ЭВИРОН

В декабре одна тысяча девятьсот восемьдесят пятого года, по личной инициативе выйдя в отставку из аппарата Центрального разведывательного управления США со ссылкой на резкое ухудшение здоровья, Джордж Эвирон — человек, которому едва перевалило за сорок, начал раздумывать о новых направлениях своего жизненного пути, видевшегося ему вполне независимым и благополучным в арифметике ожидаемых доходов.

Формальный повод отставки — тяжелейшую форму экземы, обширными кровавыми проплешами и язвами обсыпавшую все его тело после нервного стресса, случившегося после командировки в Восточный Берлин, где он выполнял деликатную и крайне рискованную миссию, связаннную с устранением двойного агента, специальная медицинская комиссия утвердила безоговорочно, благодаря чему он получил щедрую пенсию по инвалидности и — отпущение в мир свободного предпринимательства.

В свое время Джордж закончил Принстонский университет, став дипломированным славистом, откуда, завербованный ЦРУ и прошедший спецподготовку, был направлен в Западный Берлин, где, подобравшись с помощью искусных подкопов к кабелям связи советской группы войск, американская разведка получала заветную информацию. Офицеру Эвирону полагалось информацию поначалу тупо переводить, а после — уже и анализировать, составляя определенного рода отчеты. Далее его перевели на стезю агентуриста, пройденную им с блеском и без единой осечки.

Как выяснилось позже, о хитроумных подкопах противника всемогущий КГБ ведал всецело, опираясь на своих компетентных, занимающих ключевые позиции в руководстве противника осведомителях, и умело кормил Запад дезинформацией, однако Джордж Эвирон, — честный и патриотически настроенный американец, квалифицированный специалист, с упоением изучавший и совершенствующий язык врага, преданно и дисциплинированно выполнял возложенные на него задачи, не испытывая ни малейшего колебания в их важности и целесообразности.

До определенной поры, конечно… Как только заколебался, давая первые трещины нерушимый, казалось бы, монолит коммунистического режима, Джордж понял, что перед ним открываются возможности поистине фантастические, ибо через трещины виделся ему колоссальный рынок бесхозных ресурсов, чья микроскопическая часть, будучи превращенной в его Величество Доллар, многократно перекрывала любую казенную зарплату и всякого рода сопутствующие служебные бенефиты.

Прознав, что Черногорский комбинат нуждается в обновлении оборудования, Джордж, срочным порядком зарегистрировав частную корпорацию, вылетел в Россию, где, без особенного труда встретившись с Колдуновым — в ту пору сидевшим в кресле директора комбината, решил стратегический вопрос своего обеспеченного будущего. Все дело решили какие-то жалкие сувенирчики, а уже через месяц, благодаря бартерной сделке, на комбинат было поставлено требуемое оборудование, начавшее ежедневно и бесперерывно приносить мистеру Эвирону стабильный доход.

Он, Джордж, просто подобрал с земли эти миллионы долларов, точно сыграв свою роль сиятельного пришельца из таинственного западного мира, перед которым, в неведении его, преклонялись подобострастно и рабски совдеповские чиновные людишки, некогда покупавшиеся на грошовые безделушки с надписью “made in USA”. После рабы поумнели, уяснили, что их надули, но всемирная экспансия его Величества Доллара уже состоялась, и в банковском сейфе Джорджа лежали, гарантируя ему незыблемое благополучие, замечательные документики, утверждающие его долевое участие в разделе прибыли коптившего в глубине российских раздольев воистину обогатительного комбината.

Партнер Колдунов, получавший от бизнеса незначительную долю, вскоре ушел в политику, оставив свое место слепо ему подчиняющемуся менеджеру, но их отношения с Джорджем особенно укрепились, когда алчущий денег чиновник предложил американскому другу некоторые интересные технологии, используемые комбинатом при выполнении оборонных заказов, исчерпавшихся практически с самым началом перестройки. За передачу пускай секретной, но ныне уже никому не нужной документации, Колдунов запросил пятьдесят тысяч долларов наличными.

Эвирон поначалу скептически отнесся к данному коммерческому предложению, ибо полагал, что ничего существенного и сколь-нибудь нового в разработках российских ученых содержаться не может, однако технологические резюме перевел и предоставил их компетентным людям для ознакомления. Какого же было его удивление, когда буквально через неделю к нему домой прибыли бывшие коллеги из ЦРУ, сообщившие, что переданная им информация оценена как крайне перспективная и выдающаяся, а посему Джорджу, как патриоту своего государства, необходимо сдать в надежные руки свой источник.

Тут перед мистером Эвироном встала дилемма: с одной стороны, на передаче технологий он также мог неплохо заработать, но с другой стороны, вмешивать в бизнес шпионские страсти и отдавать в бестрепетные лапы разведки своего партнера, способного запутаться и бездарно прогореть во всякого рода секретных мероприятиях, подставив таким образом его, Джорджа, интересы, категорически не стоило.

Опыта в ведении профессиональных разговоров Джорджу было не занимать, а потому он легко убедил бывших коллег, что, как информатор мистер Колдунов фигура абсолютно нулевая, данная сделка носит характер случайный и никакой перспективой не обладает. Кроме того, если говорить о вербовке, то строить ее на шантаже явно не стоит, ибо впоследствии, коли возникнет такая необходимость, все можно решить на полутонах, вполне дружески, привнести в мотив сотрудничества деловой элемент, а покуда гнать коней вскачь не имеет ни малейшего смысла. Пускай Колдунов развивается, обзаводится политическими связями, обрастает стратегической информацией, а там — поглядим…

Бывшие коллеги с такой постановкой вопроса согласились. Вербовки в разведке могут идти не годами, а десятилетиями, это не полицейское рекрутирование стукачей из попавшихся на горяченьком уголовников.

В итоге отставник Джордж обязался ненавязчиво курировать Колдунова, держаться на связи с ЦРУ по поводу вопросов, способных возникнуть в отношении Черногорска, и, получив кругленькую сумму за технологии, честно расплатился меньшей ее частью со своим агентом, покуда еще и не подозревающем о такого рода личном статусе. Ах, это счастливое неведение жаждущих денежек авантюристов, протягивающих за ними руки в неразличимую пасть самого дьявола…

Единственное, о чем Джордж крепко-накрепко предупредил Колдунова — о невозможности повторения аферы с представителями третьего государства, намекнув, что подобное распыление на несколько фронтов может иметь тягчайшие последствия для продавца стратегической информации. Колдунов, приложив ладони к груди, горячим шепотом уверил его, что, во-первых, и не помышлял о таких сомнительных кульбитах, а во-вторых, передал Джорджу единственные копии документов, причем сделал это крайне вовремя, ибо, будто что-то почуяв, встрепенулась местная госбезопасность, нагрянув на комбинат, проведя проверку архива бывшего режимного отдела и забрав к себе в контору все оригиналы бумаг, связанных с былой оборонной тематикой.

Навестив посольство США в Москве, где в резидентуре работал один из его знакомых, Джордж, сообразно заданию, полученному из Лэнгли, передал ему выкупленную информацию, и вскоре выбросил из головы это банальное, в общем-то, для него приключение, вернувшись к привычной жизни.

С недавней поры, после смерти жены — простодушной толстой ирландки, оставившей ему обширное наследство, Джорджа начало глодать одиночество. Он жил под Нью-Йорком, в благостном и тихом поселке штата Нью-Джерси, окруженный вежливо-отчужденными от него и столь же благополучными соседями, и проводил жизнь в беспрерывном благоустройстве дома, едва ли не ежедневными посещениями банка, проверяя уверенно растущие цифры капитала и — визитами в спортивный клуб, где порой заводил легкомысленные романчики.

Жизнь была сыта, однообразна и скучна. Жениться повторно он не собирался, ибо брак нес в себе опасность угрозы накопленному состоянию, способному получить ущерб от происков и домогательств какой-нибудь коварной стервы; открыть местный бизнес, хоть чуточку бы развлекший его, не имело смысла, ибо прибыли от десятка подобных предприятий не шли ни в какое сравнение с доходами, автоматически получаемыми из России, и потому мистер Эвирон в последнее время откровенно маялся от своей созерцательной беспросветной бездеятельности, к которой, впрочем, некогда безоглядно стремился.

Однако — ничто не вечно под луною и солнцем, и удары судьбы неизбежны для каждого из смертных, даже самых ухищренных и благоразумных. Таким ударом для Джорджа явился внезапный звонок от его заокеанского партнера Колдунова, сообщившего, что положение вещей в стабильном бизнесе категорически поменялось и возникла крайняя необходимость провести срочные переговоры для обозначения новых перспектив.

Разговор отличался характером путанным и уклончивым, был полон недомолвок, тягучих “эканий”, туманных намеков, выразительных пауз и тревожных междометий, и, положив трубку, Джордж вывел для себя решительное и единственно верное заключение — лететь в Россию! Срочно, немедленно и безоглядно!

И — исчезло внезапно синее высокое небо Америки. Самолет, летящий навстречу закату, в считанные мгновения нырнул в чернила густых сумерек, готовых, как виделось это здесь, в вышине, как бы исподтишка ринуться в победную атаку на покойно лежавший далеко внизу город. Иллюминаторы застила тягостная тревожная ночь, но тут Эвирон ясно ощутил, что тревога рождается не вне, а именно что внутри него — пристально вглядывающегося в темноту, отрешенно прощающегося… С чем же? С родной землей? Но ведь он вернется к ней, не надолго разлука… Отчего же столь пронзительна эта тревога, отчего?

Завороженно, с обмершим сердцем он вглядывался в черную, без горизонта, плоскость океана, обрамленную береговыми огнями, узнавая приметы отдаляющегося города: знакомую подкову залива со светящимся теремком приморского ресторанчика возле трассы Белт Парк Вэй, оранжевые фонари, протянувшиеся вдоль пирса, с которого еще в детстве он ловил на куриное мясо крабов…

И тут поползла в иллюминаторе туманная властная пелена, затирая исчезающий вдалеке город, вспомнившийся ему солнечным и беззаботным, наполненным знакомыми и любимыми лицами, человеческой суетой и всем уже непоправимо прожитым, и за оконцем окончательно и звеняще воцарились ночь и темнота. Кажется, вечные. И он, в усталой отупелости откинувшись на спинку кресла, подумал отчетливо и смятенно, что, может быть, также покидает мир этот, глядя на туманную дымку, застилающую твердь и прошлую навсегда жизнь, душа человеческая; покидает, влекомая суровым законом неизбежной Смерти, что куда мощнее всех рвущихся ввысь самолетных турбин; и не докричать свое последнее “Прощай!” всему светлому и дорогому, всему земному и понятному, что остается в чернеющем, навсегда уходящем далеке…

Как больно и страшно. Но это — будет. И это — для всех.

Далее был стаканчик виски, апельсиновый сок, аппетитные ножки стюардесс, их холеные лица, светящийся монитор, обозначавший траекторию полета “боинга” через побережия Канады, Гренландии, Шотландии, независимых в очередной раз прибалтийских держав, а после в серых сумерках зачинавшегося рассвета потянулись российские просторы, закончившиеся легким ударом шасси о бетонную полосу московской взлетно-посадочной полосы.

Оглушенный долгим перелетом Джордж, миновав пограничные и таможенные заслоны, вышел в “предбанник” “Шереметьево-2”, где сразу же был опознан и привечен двумя дружелюбными представителями черногорской администрации, которые доставили его в Домодедово, прямо к посадке на лайнер местной авиалинии.

В баре аэропорта Домодедово один из представителей администрации остался развлекать американца русскими анекдотами, а другой в это время занялся оформлением билетов. Все это заняло считанные минуты, затем объявили посадку в самолет, автобус подвез компанию к трапу, Джордж бодро взбежал по нему, и уже занес ногу, дабы шагнуть в чрево воздушного судна, но вдруг, побледнев лицом, опустил ногу на площадку, уперся, растопырив руки, в края гостеприимно распахнутого люка под давлением устремившихся вслед за ним пассажиров, как Иванушка перед печью, а затем, поднырнув под бок напирающего на него физического лица и, расталкивая поднимающуюся на борт публику, решительно устремился обратно, на твердую землю.

— Что это с ним? — удивился один из сопровождающих.

— Да хер их поймет, этих иностранцев, — раздраженно пожал плечами другой, спускаясь вслед за заморским гостем.

Пассажиры, тесно толпившиеся на трапе, громко ругались, нехотя уступая дорогу суетным сумасбродам.

— Что случилось, мистер Джордж? — догнав американца, спросил сопровождающий.

— Я не полечу этим рейсом в Черногорск, — твердо заявил Джордж. — И никаким другим рейсом я не полечу в Черногорск. Я поеду поездом.

— Опасаетесь самолетов? — догадливо высказался сопровождающий.

— Я никогда не опасаюсь самолетов, — с достоинством ответил Джордж. — Но я не могу лететь на самолете, у которого половина крыла заштопана листом обыкновенной фанеры, пусть даже этот лист и покрашен алюминиевой краской…

Присвистнув, сопровождающий взглянул на крыло лайнера. Затем, подумав пару секунд, нерешительно молвил:

— Но это хорошая фанера, мистер Джордж. Прочная. Десять миллиметров толщины, не меньше. Во! — Он сблизил большой и указательный пальцы, как бы демонстрируя толщину и прочность фанеры.

Однако Джордж, не дослушав аргументов собеседника, уже решительно шагал в сторону здания аэропорта.

— Чудаковатый какой-то, — удрученно развел руками второй сопровождающий.

— Да просто мудак! — выругался другой, устремляясь вслед за строптивым гостем. — Надо срочно звонить шефу, переносить встречу…

Этот незначительный инцидент, отодвинувший на пару суток важные переговоры, ничуть, впрочем, не испортил общего впечатления от встречи с мэром Черногорска и от того поистине невероятного и предупредительного гостеприимства, с каким мистера Эвирона приняли в убогой российской провинции. Несколько черных ухоженных машин с полицейскими мигалками сопровождали предназначенный для него белый удлиненный “линкольн” по центральным улицам города вплоть до здания мэрии, не хватало лишь на пути следования по его обочинам восторженно скандирующей толпы с американскими флажками и с букетами красных гвоздик. И хотя Джордж давно привык к иррациональной расточительности русских, однако, войдя в кабинет Колдунова и мельком взглянув в приоткрытую дверь комнаты отдыха, в очередной раз поразился сказочному изобилию закусок и бутылок, которыми был уставлен большой овальный стол, прочно стоявший посреди помещения на резных львиных лапах. Вокруг стола хлопотали официанты во фраках и длинноногие официантки в коротких юбках и белых наколках, — что-то переставляя, прихорашивая, уплотняя и передвигая.

— Рад вас видеть, мистер Джордж! С благополучным приездом в наши, так сказать, палестины! — Вениамин Аркадьевич широко раскинул руки, заключил дорогого гостя в дружеские объятия, трижды с чувством облыбызал в тщательно выбритые щеки. — Прошу вас, присаживайтесь вот в это кресло. А после недолгих и, я надеюсь, приятных переговоров мы плавно перейдем в соседнее помещение. Делу, как говорится, время, потехе час…

— Я тоже рад вас видеть, уважаемый мистер Колдунов. — Джордж широко улыбнулся, стараясь привнести в свой настороженно и строго направленный на собеседника взгляд толику вымученной сердечности. — Я, признаться, не очень понял из телефонного…

— После, после, — замахал руками Колдунов. — Все обсудим! Сейчас мы удалим лишних людей и сразу же к делу… Танюша, пусть ребята пока освободят помещение. Я позову…

Официанты и официантки гуськом потянулись к выходу.

— Хочу познакомить вас, мистер Джордж, с нашими новыми коллегами по общему бизнесу, — сказал Колдунов, плотно прикрыв дубовую дверь. — Господин Ферапонтов Егор Тимофеевич. Прошу знакомиться. И господин Урвачев Сергей Иванович. Люди молодые, энергичные, новой, так сказать, формации, без предрассудков…

Ферапонт и Рвач, сияя дружескими открытыми улыбками, тепло поздоровались с гостем, который, в свою очередь, энергично и доброжелательно пожимал их протянутые руки..

“Гангстеры, — галантно расшаркиваясь, определил многоопытный Джордж. — Вот какая она — знаменитая русская мафия”…

— Ну что ж, не будем мешкать и перейдем к существу дела, — сказал Колдунов. — Прошу, господа, садитесь поудобнее… И, как говаривали в старину, слово для доклада предоставляется товарищу Урвачеву…

— По существу дела имею доложить следующее… — Урвачев хохотнул, перенимая шутливый тон Колдунова и внимательно посмотрел на поджарого загорелого американца, с лица которого не сходила предупредительная белозубая улыбка. — Вам, мистер Джордж, хорошо известен наш обогатительный комбинат и его продукция. — После данной фразы тон его сделался серьезен и вдумчив. — Вы много потрудились, чтобы продукция эта нашла надлежащий сбыт, вы выстраивали цепочку, по которой она попадала на мировые рынки, вы обеспечивали ее реализацию и осуществляли перевод денег на некоторые московские счета… — Тут докладчик прервался, неторопливо откупорил бутылку минеральной воды, налил ее в фужер и медленно, со вкусом, выпил. Затем вальяжно продолжил: — Все ваши заслуги мы оцениваем и по-существу, и по достоинсту. Однако поскольку у нас в стране ситуация постоянно меняется, и нет еще твердо установившихся традиций и законов, то кое-что, естественно, поменялось в последнее время и в нашей отрасли. Отрасли, так сказать, управленцев. Видите ли, мы тщательно проанализировали положение бизнеса и пришли к выводу, что вся конструкция, которая действовала до сих пор, слишком громоздка и неповоротлива. Чересчур много посредников, мистер Джордж, а вернее, паразитов… — Он выдержал многозначительную паузу, и в течение данной паузы мистер Эвирон пережил массу крайне отрицательных эмоций, увязывая определение “паразит” со своей собственной персоной.

— Другое дело, такой посредник как вы — то есть знающий специалист, реально увязывающий сложные и многоплановые проблемы! — самым серьезным тоном добавил докладчик, как бы откликаясь на мысли собеседника. — Однако вы порядочно и дисциплинированно следовали в русле взятых на себя обязательств, наверняка с досадой сознавая несправедливость в разделении доходов и глупое распыление капиталов. Не так ли?

Джордж был вынужден сподобиться на неопределенный кивок.

— Таким образом, — прозвучал вывод, — мы пришли к отчетливому заключению, что наш бизнес нуждается в усовершенствовании и более того — кое что сделали в этом направлении. Опираясь, простите, на собственную инициативу.

“Ему бы на партконференциях выступать, — позавидовал Колдунов красноречию бандита. — Блестящую карьеру сделал бы”…

— Теперь выслушайте наши предложения, — вещал Урвачев. — Мы хотим предельно упростить схему реализации металла, отсечь все лишнее, оставив лишь самое необходимое. И, естественно, разделить доходы сообразно прилагаемым усилиям. Итак. Все ваши обязанности сохраняются, и отныне ваша доля составит десять процентов от общей прибыли. Надеемся, подобное положение вещей вас устроит.

“Чего тут думать, убьете и все” … — мелькнуло в голове Джорджа.

— Я не тороплю вас с ответом, — лилась доброжелательная речь, — обдумайте все хорошенько. Вот вам некоторые документы, результат проведенной нами бухгалтерской проверки. Документы эти, поверьте, впечатляющи, они показывают, сколь значительно неучтенных средств уходило в чужие карманы, как много по образному выражению поэта “разных ракушек налипало нам на бока”. Эти ракушки, впрочем, мы основательно подчистили и теперь наш корабль готов к большому плаванию. Надеюсь, коллективным умом, собравшись вместе, мы сумеем упорядочить наш бизнес, ибо это в наших общих интересах. Я закончил.

В кабинете стояла напряженная тишина, изредка нарушаемая шорохом перелистываемых страниц, и, читая их, Джордж уяснял, что, в общем-то, он ничего не теряет, а только выигрывает. Проконтролировать его комиссионные от покупателей продукции эти ушлые ребятки никогда не смогут, рынок сбыта по-прежнему находится в его руках, и эти безграмотные идиоты, отчего-то упрямо верящие в непогрешимость его незаменимости, рабским своим сознанием никак не дойдут, что, найми они за копейки толкового специалиста и заставь его покопаться в Интернете, не нужен им будет никакой Джордж Эвирон с его примитивными услугами, оплачиваемыми до сей поры с щедростью безумцев.

Одновременно мелькнула у Джорджа и другая мысль: ведь вскоре эти пещерные люди, влекомые инерцией своего тоталитарного сознания, наконец-то постигнут простенькое положение вещей и, несмотря на всякого рода юридические заковыки, которым грош цена, выкинут его на обочину как сегодня выкинули других… Да, это произойдет непременно, скоро, и грозит гибельными последствиями.

Очень отчетливо Джордж представил себе свой уютный домик в Нью Джерси, сияющий паркетный пол, а на нем — хладный труп в безобразной луже крови…

И мгновенно родилась в его мозгу профессионального и опытного разведчика хитроумная комбинация…

А следом зачесались и пошли мурашками сочленения ног — застарелая экзема, мгновенно откликающаяся на любое нервное возбуждение, опять давала знать о себе, сволочь!

— В принципе, существо дела мне понятно, — глубокомысленно изрек он. — Но господин Ладный, с которым…

— Увы, — мягко перебил его Урвачев. — Вы, наверное, еще не в курсе…

— Ладный не так давно умер, — со вздохом пояснил Колдунов.

— Трагически погиб, — уточнил Урвачев, мрачно кивнув.

— Ифаркт? — подыгрывая собеседникам, сочувственно вопросил Джордж.

— Практически… Пуля в сердце, — сказал свое слово Ферапонт. — Неизвестные преступники. На подмосковной даче из двух автоматов… На глазах у жены и детей…

— Какая жестокость! — вздохнул Джордж.

— К сожалению, — горестно покачал головой Урвачев, — такова общая обстановка в стране. — Продолжительность и цена человеческой жизни резко упала. Власть не справляется с разгулом бандитизма. Идеалы свободы и демократии восприняты у нас довольно своеобразно…

— Что поделаешь, переходный период, — равнодушно пособолезновал мистер Джордж. — Но насколько мне известно, шестьдесят процентов акций находятся у…

— Увы, — с трагической ноткой перебил Урвачев. — На сей раз человека постиг инсульт.

— Как?

— Это — жизнь! — торжественно пояснил Ферапонт.

— К счастью, накануне инсульта старик успел передать нам свои акции, — печально объяснил Урвачев. — Словно бы предчувствовал… Короче, освободился от праха земного, понимая, что все истинные его сокровища там, на небесах…

“Страшные люди”… — скорректировал свое впечатление от новых знакомых Джордж, вспоминая невольно бывших коллег-мокрушников из ЦРУ и приходя к заключению: как же все-таки похожи друг на друга профессиональные душегубы. Особенно — в ерничестве своем…

— Да, действительно, и в Библии сказано: “Не собирайте земных сокровищ, их ест ржавчина и точит моль…” — согласился он.

— Вечная истина, — поддакнул Урвачев. — И, что странно, редко мы в земной нашей жизни вспоминаем о вечных истинах. Пребываем в суете, в грехах, не помним о смерти…

— Ну ладно, хорош! — раздраженно произнес Ферапонт, тяжело взглянув на приятеля.

“А у них между собой не так все и просто, — мгновенно уразумел наблюдательный Джордж. — Один — балабол, второй — человек дела, но — ущербный, потому перед чужим интеллектом пасует… Хотя — какой там интеллект? Все наносное, поверхностное, разве в импровизации талантлив этот краснобай, а сам же — пустышка”…

— Вот чему я удивляюсь, — взбодрившись, вступил в разговор Колдунов, весело оглядывая присутствующих. — Как часто цепь трагических и нелепых случайностей приводит к парадоксально благоприятным результатам. Из плохого рождается хорошее. Закон диалектики? Взгляните с этой стороны хотя бы на наше дело — итогом всех этих плачевных событий последнего месяца стало лишь то, что наступила гармония, и ключи от бизнеса сконцентрировались, так сказать, в наших руках. И никаких случайностей больше не нужно, всякая нужда в них отпала…

— Случайность есть осознанная закономерность, — не преминул вновь блеснуть красноречием Урвачев. — И эту закономерность мы с вами очень хорошо осознали, а потому, надеюсь, сделаем правильные выводы.

— Господа, — стеснительно кашлянув, молвил Джордж. — Думаю, наше сотрудничество может быть плодотворным. Весьма плодотворным. Но у меня есть одно встречное предложение. Вернее, даже не предложение, а просто я хочу поделиться с вами некоторыми мыслями, которые по ходу обсуждения пришли мне в голову. Как вы сами заметили, обстановка в России далека от стабильности и в этом смысле могут возникнуть реальные угрозы безопасности вашего капитала. Счета в московских банках вещь ненадежная и, на мой взгляд, говорю это вам из чисто дружеских побуждений, деньги лучше держать за пределами вашей страны.

Колдунов, Урвачев и Ферапонт явственно насторожились.

— Нет, нет, не подумайте ничего дурного… — выставил вперед ладонь Джордж. — В конце концов, каким образом распоряжаться средствами — личное дело каждого. Но если вам потребуется содействие с открытием счетов в Штатах — к вашим, что называется, услугам… Тем более для вас дело это крайне выгодное. Во-первых, растут проценты, а во-вторых, поскольку вы не резиденты, то не платите никаких налогов. Далее. Поступления от очередных сделок автоматически оседали бы в банке. Знаете, гораздо спокойнее, когда деньги остаются на месте и не пересекают лишний раз государственных границ…

— Резонно, — сказал Колдунов. — Это мы с вами непременно и подробно обсудим. А теперь прошу к столу, господа. Надо по русскому обычаю обмыть наше дело…

 

ПАРТНЕРЫ

Застолье, устроенное в честь заокеанского гостя, увы, получилось пресным, натянутым и скомканным. Американец за успех предприятия выпил самую малость, да и то эту малость немилосердно разбавил апельсиновым соком; съел пару бутербродов с икрой, поклевал как птица от нескольких закусок, скоро осовел и, сославшись на тягость акклиматизации и на усталость после дальней дороги, попросил отвезти его в гостиницу. Компаньоны сердечно попрощались до вечера, усадили его в машину с охраной, и уже через пятнадцать минут Эвирон переместился в бывший трехкомнатный обкомовский номер “люкс”, оснащенный новомодным джакузи, двумя туалетами и холодильниками, набитыми под завязку деликатесами и напитками.

За столом в комнате отдыха, примыкавшей к кабинету мэра, между тем продолжался заинтересованный разговор.

— По поводу заграничного счета, по-моему, он разумные вещи говорил, — поведал сидящим напротив него гангстерам Колдунов. — Надо будет подробно выяснить что к чему…

— Мутный он, — недоверчиво покачав головой, заметил Ферапонт. — Скользкий какой-то. Взять бы его хорошенько за жабры да встряхнуть…

— Скользкий-то скользкий, но и без него никуда, — возразил Колдунов. — Верить, конечно, никому нельзя, но, с другой стороны, до сих пор все чисто шло. Он слово держит…

— Меня этот заграничный счет тоже заинтересовал, — ковыряя в зубах зубочисткой, сказал Урвачев. — Мало ли что в жизни может случиться? У нас государство — как псих со справкой. Чего хочет сотворит, и ничего ему за это не будет. Власть переменится, начнутся разборки. Реквизиции, проверки, выяснения… Лучше иметь крепкие тылы. То, что сегодня норма в нашей стране — завтра преступление. И наоборот. Моего прадеда, кстати, раскулачили и в Магадан на четвертак строгача зарядили… А за что? За то, что имел двенадцать венских стульев и граммофон. А уж нас-то… Историю надо помнить!

— А не сдаст этот банк американский информацию кому не надо? — вскинул брови Ферапонт. — А то ведь…

— Да они, что, идиоты? — с напором спросил Урвачев. — Кто из них и когда чего сдавал? Только под давлением следствия, не иначе. Им вложенные деньги возвращать — никакого смысла. Да и потом у них банковская система отлаженная, все четко, шито-крыто… И ни с какими аферами в их сфере особенно не развернешься. Все продумано лучшими умами — система безопасности, гарантий, то-сё… Другое меня волнует: верного бы человечка к американу приставить, чтоб глаз с него не спускал…

— Кого же ты к нему в Штатах приставишь? — задумчиво буркнул Ферапонт.

— А верно ли я понял, уважаемый Вениамин Аркадьевич, что американец наш холостяк? — обратился Урвачев к хозяину кабинета.

— Полгода назад жена у него умерла, — подтвердил Колдунов. — И, говорит, что больше жениться не намерен. Там у них жены жуткие, стервозные до невозможности…

— Точно, — сказал Ферапонт. — Там на постороннюю бабу глянул не так, изнасилование могут пришить…

— Это хорошо-о, — задумчиво произнес Урвачев. — Это очень даже хорошо-о… Вот что, Ферапонт, я надумал… Надо свести его как-нибудь с Ксюшей, она его живо обработает. Отправим ее с ним в Штаты, пусть, дескать, со страной ознакомится, в Диснейлэнд съездит, в море теплом искупается… А вы, мол, дорогой мистер Джордж, будьте любезны в качестве гида недолгое время с ней провести…

— Сестру продаешь, — неодобрительно отозвался Ферапонт.

— А что сестре? И делу польза, и ей выгода. Если, конечно, выйдет так, как я планирую. А интуиция подсказывает, что тут все должно пойти как по маслу. Не устоит американец перед Ксюшей, ни за что не устоит!

— Сергей Иванович дело говорит, — одобрил Колдунов. — Одним махом нескольких зайцев убиваем — и предприятию нашему укрепление, и денежкам присмотр, и круг ограниченных лиц это… по-прежнему остается узким… Ваша сестра какой язык изучала в школе?

— Английский, вроде…

— Вот и чудно. Пусть постажируется в Америке, расширит словарный запас. Думаю, мистер Джордж не откажет в такой малости. А если еще и внешние, так сказать, данные…

— Внешние данные — охренеть можно! — мрачно сказал Ферапонт. — Если б она Рвачу не сестра…

— Великолепно! — хлопнул в ладоши Колдунов. — Считайте меня, так сказать, сватом… Егор Тимофеевич, еще по рюмашке?

— Давай. По рюмашке и я отваливаю. Через час поезд в Москву. Так что вы уж тут без меня сватайтесь.

— А я с вами раскланиваюсь до вечера, — пожимая руку Колдунову, сказал Урвачев, поднимаясь с места. — Стало быть, в восемь часов “У Юры”?

— Да, Сергей Иванович. Но там о делах ни слова. Просто отдыхаем. Возможно, со мной будет еще парочка журналистов.

— Это… насчет РУБОП? — спросил Урвачев.

— Именно, как мы и говорили… Несколько материалов об их преступлениях, о превышении полномочий, о взятках не помешают. Знаете, все-таки центральные газеты, огласка… Тут, конечно, и прокурор Чухлый со своей стороны будет действовать, дела-то заведены… Важно, чтобы предоставленные вами свидетели на попятную не пошли, когда скандал по-настоящему разгорится, чтобы от показаний не отреклись и в одну дуду дудели…

— Уважаемый Вениамин Аркадьевич, — с легкой укоризной сказал Урвачев. — Мои свидетели даже на страшном суде будут говорить только то, что я им прикажу. Так-то… До свидания.

— До скорого свидания, Сергей Иванович.

— Пойду и я, — Ферапонт поднялся, махнул полфужера коньяку и, запихивая в рот кусок севрюги, направился к выходу вслед за Урвачевым.

Оставшись в одиночестве, Колдунов взглянул на часы. Московский корреспондент должен был подойти с минуты на минуту. Редактор местной газеты “Демократ Черногорска” давно уже сидел в приемной, ожидая вызова.

“Этот свой, черт с ним, пусть потомится,” — подумал Колдунов.

Редактора — сорокалетнего Бориса Голикова, он недолюбливал, ибо находил в его натуре нечто родственное со своей, причем родственность эта имела свойство едва ли не пародийное.

Голиков был человеком, без всякого сомнения, умным и расчетливым. А кроме того — авантюрным, бесстыдным, циничным и гибким.

Начинал он свою карьеру с должности председателя совета пионерской дружины средней школы имени Гайдара, затем поступил на журфак, где был избран комсоргом факультета. Должность эту совмещал с деятельностью тайного осведомителя КГБ. После получения диплома Голиков пошел по идеологической линии и стал третьим, вторым, а затем и первым секретарем горкома комсомола.

Затем короткое время он мелькал в коридорах обкома партии, где, однако, карьеры не сделал, поскольку попался на каких-то аферах и мухлеже, да так неудачно, что из обкома его решительно, хотя и без лишней огласки выпихнули.

Опального Голикова назначили редактором газеты “Коммунист Черногорска”. Пытаясь реабилитироваться, он в конце семидесятых написал книгу о тогдашнем секретаре обкома Хрякине “Несгибаемая когорта”, а следом — роман об ударниках обогатительного комбината, под названием “Как закалялся молибден”. Труды были должным образом и весьма благосклонно оценены, Голикова вновь пригласили на работу в обком, но заветное некогда кресло заведующего идеологическим отделом уже потеряло привлекательность — в стране началась перестройка. Поразмыслив, Голиков остался в газете — хоть плохонькое, но личное хозяйство, воплощенное в уютный особнячок в центре города с типографией в подвале. Особнячок и типографию он, естественно, агрессивно и не мешкая приватизировал как только тому подоспела первая же возможность.

С ходом дальнейших перемен в стране органично менялся и Голиков — в самом начале девяностых он публично, сразу же вслед за Колдуновым, сжег свой партбилет. Вскоре опубликовал обличительную книгу о бывшем секретаре обкома Хрякине — “Хряк у корыта”, и переименовал свое издание в “Демократ Черногорска”.

Вся эта эквилибристика неприятно напоминала Колдунову его собственные метаморфозы, великолепно, по всей видимости, сознаваемые и Голиковым, и иными людьми. Кроме того, досадовал Колдунов и на тот факт, что отчество у Голикова было таким же, как у него — Аркадьевич. Борис Аркадьевич Голиков. Хотя почему досадовал, и сам не понимал… Не нравились ему все эти аналогии, и — баста!

— Боря, зайди, — скомандовал он, выглянув в приемную.

В кабинет вошел, умиленно улыбаясь, маленький толстый человечек в свободной светлой тужурке и леких брюках, держа в руке дымящуюся трубочку с изогнутым мундштуком.

— Я, Вениамин Аркадьевич, с вашего позволения…

— Кури, кури, черт с тобой, — разрешил Колдунов. — Ты все-таки человек свободный, творческий… Ты вот что, Боря… Сейчас московский газетчик тут будет. Ты особенно не влезай в разговор, поддакивай больше… Это про РУБОП, мы с тобой в общих чертах обговорили это дело. Со стороны Москвы привлечем прессу, она, как ни крути, а калибром покруче. Но и ты ему свои материалы подсунь, пусть пользуется… Там сейчас официанты стол в порядок приводят, гляди, не злоупотребляй. Вечером я тебя, может быть, с собой прихвачу, так что будь в форме… А-а! — радостно протянул он и шагнул к двери, в которую входил высокий худой человек с желчным выражением на темном узком лице. — Милости просим, милости просим!..

Желчный неприязненно посмотрел на Голикова, затем принюхался к нему длинным своим носом, и две брезгливые складки еще резче обозначились у него по углам рта, а губы презрительно двинулись.

“Своего признал, — подумал Колдунов. — Рыбак рыбака…”

— Здравствуйте, Вениамин Аркадьевич, — холодно молвил посетитель.

— Рад видеть вас, уважаемый Семен Игнатьевич! — откликнулся Колдунов. — К сожалению, времени в обрез, городская текучка, а потому прошу к столу, там и переговорим… — Он пропустил гостей в комнату отдыха.

Уселись за обновленным столом.

— В двух словах по телефону я вам уже обозначил тему, — начал Колдунов, наливая коньяк в тонкие, с золотым рисунком рюмки.

— Я, Вениамин Аркадьевич, предпочел бы водочки, — сказал желчный. — Вашей. Знаменитой. Местной…

— О, нет проблем!

Колдунов откупорил квадратный штоф и налил до краев резную хрустальную стопку.

— Будьте здоровы! — сказал желчный и махом выпил. — Да, превосходная водка, — выдохнув воздух, похвалил он. — Прекрасный сувенир. У меня теща, знаете ли, собирает…

— Понял, — Колдунов прищелкнул пальцами и приказал почтительно склонившемуся официанту: — Упакуйте ящичек “Черногорской”…

— Благодарю вас, — степенно кивнул Семен Игнатьевич.

— А теперь к делу, — глядя, как за прислугой закрывается дверь, весело сказал Колдунов. — А дело такое: обстановка у нас в городе не очень здоровая… Местный наш РУБОП пошаливает. Совершенно распустились, прямо-таки группировка какая-то… Я со своей стороны делаю определенные усилия, но они ведь подчиняются своей вертикали… Материал мы вам предоставим самый горячий, — и от прокурора, и вот, Борис Аркадьевич, наш, так сказать, местный Коротич, тоже поделится собственными наблюдениями… Житья нет, честное слово…

— Суть предмета ясна, — сказал желчный. — Есть мнение, что Черногорский РУБОП создал тайное подразделение “Белая стрела” для физического устранения бандитов. Общественное мнение на этот счет давно уже подготовлено, так что, уверяю вас, семя ляжет в удобренную почву… Страница у нас стоит восемьсот тысяч, которые вы перечислите на счет редакции. А лично мы, знаете, получаем не так уж и много. Честно вам сказать, теща на одни лекарства…

— Нет проблем, дорогой Семен Игнатьевич! — восхищенно воскликнул Колдунов. — Оговоренная сумма будет перечислена в редакцию уже завтра утром. Но, само собой, всякий индивидуальный творческий труд, тем более направленный на пользу общества, должен поощряться особо! И об этом не беспокойтесь, я уже отдал распоряжение.

— Благодарю вас, — кивнул Семен Игнатьевич, закусывая водку нежной осетриной. — Великолепный балык, такого и в Москве не сыщешь… Местного производства?

— Местного, дорогой Семен Игнатьевич, — дружелюбно подтвердил Колдунов. — Ваша теща, уверяю, будет вполне довольна…

— Благодарю вас, — удовлетворенно отозвался мастер пера.

— У нас тут еще отличные платки вяжут из козьего меха, — нейтральным тоном заметил до сей поры молчавший Голиков.

— Заранее благодарен, — снова кивнул Семен Игнатьевич.

— А теперь извините меня, — дела! — сказал Колдунов, поднимаясь. — Да, дела, дела… Куда от них деться? Я думал, в двух креслах нельзя задремать — в зубоврачебном и в гинекологическом… — позволил он себе шуточку. — Оказывается, в моем тоже… Так вот, Семен Игнатьевич… Ваш коллега Борис Аркадьевич сейчас проводит вас к прокурору, потом поедете с ним в редакцию, посмотрите имеющиеся материалы… А после — отдых. Вечером прошу на ужин в ресторан “У Юры”, машину я пришлю к половине восьмого… Жить будете в гостинице “Центральная”, номер оплачен. — Голос мэра звучал уже отрывисто и деловито.

Профессиональный бандит высокого ранга кроме твердого характера и железной воли должен обладать еще массой самых разнообразных качеств и талантов. Иначе удержаться на плаву в среде своих критически мыслящих, наблюдательных и жестоких соратников долго ему не удастся. Из Сергея Урвачева, сложись его судьба иным образом, мог бы получиться тонкий психолог или же неплохой режиссер-постановщик.

За два часа репетиций со своей сестрой Ксенией под его художественным руководством они подготовили маленький спектакль, финалом которого должно было стать если не объяснение в любви и предложение руки и сердца, то уж по крайней мере непреодолимое стремление заезжего иностранца к продолжению знакомства с очаровательной сестрой нового партнера.

Покинув кабинет Колдунова, Рвач заблаговременно навестил ресторан, очистил его от всякой случайной швали, выдворил бандитских “шестерок” с наиболее характерными рожами и дал команду организовать несколько столиков со статистками, растолковав менеджеру, что по преимуществу необходимы круглолицые простушки с полными телесами. Таким образом он задумал создать соответственный общий фон, который выгодно оттенял бы эффектную внешность его сестры. Затем оценил место за столом, куда следовало бы усадить американца, дабы тот мог хотя бы вскользь озирать зал из уютного закутка, отделенного от прочей публики прозрачной стеной, составленной из аквариумов, а также решеткой, увитой вечнозеленым плющом и прочей экзотической растительностью.

— Добро, — удовлетворенно сказал он, оглядев напоследок сестру со всех сторон. — Грудь великовата, но это в американском вкусе, они это любят… Вырез нормальный, хотя… Есть легкий налет вульгарности, но это на трезвый взгляд. Значит, запомни: появишься минут через тридцать после первого тоста и, соответственно, первой рюмки. Эффект таинственной незнакомки…

— Да ты не суетись, Сережа, — самоуверенно заявила Ксения, глядя в маленькое зеркальце и подправляя помадой линию губ. — Ты же сам сказал, что у него возраст козлиный, куда он денется…

— Ты не на ночь его снимаешь, Ксюша… — воздел к потолку указательный палец Рвач. — Никакой фамильярности! Особенно поначалу. Сиди как скала, как ледяная глыба. Но не перегни, прочувствуй момент и пусть ему блеснет луч надежды. И опять лед. Потом пронзи его долгим задумчивым взглядом, как бы в рассеянности, но гляди не в глаза, а сквозь них, в самый мозжечок, в гипофиз целься… Работай на контрастах…

— Сереж, да поди ты к черту! — рассердилась Ксения. — Ты мне своими дурацкими советами все испортишь…

— Ну ладно, сеструха, я тебе верю и на тебя надеюсь. Ты у меня баба мудрая… Но все-таки желательно, чтобы ты пару раз как-нибудь так нагнулась, чтоб порельефнее… Мужики на это сильно западают.

— Вот врежу сейчас пудреницей между глаз…

— Все, мне пора. А ты, как уговорились, через полчаса…

Ресторан “У Юры” хотя и находился на выезде из города, а не в центре, с давних пор считался в Черногорске самым лучшим и престижным рестораном. Еще в советские времена лучшие и богатейшие люди города отмечали здесь юбилеи, обмывали удачно защищенные диссертации, назначения и повышения в должности, справляли счастливые свадьбы и пышные тризны. В этих залах встречали и отсюда провожали многочисленные иностранные делегации, когда-то довольно часто посещавшие город и обогатительный комбинат, и именно после нескольких банкетов, устроенных для иностранцев Колдуновым в бытность его директором предприятия, он поделился с женой практическим наблюдением:

— Вот все говорят, Тамара, что иностранцы пьют мало и пьют культурно. Полная чушь и обман! Может быть, дома на свои денежки они и мало пьют, не спорю… Но на халяву, Тамара, пьют они так, что в конце не в состоянии пальцы на руке пересчитать… Одних аквариумов сколько заменить пришлось. Вечно сквозь них пытаются из зала выйти… А то и блюют без стеснения, это у них называется “рыбок покормить”…

Теперь ресторан “У Юры” полностью контролировался “ферапонтовцами”, постоянно гулявшими в его стенах, однако, по законам экономической целесообразности, здесь охотно принимали всякого щедрого посетителя — случалось порою и так, что в разных углах отмечали свои юбилеи или же удачные дела и “шанхайцы”, и “зареченские”, и те же “ферапонтовцы”… В этих случаях служба безопасности ресторана работала в усиленном режиме, стояла на входе с металлоискателями, а братва покорно сдавала оружие на временное хранение, получая взамен жетоны и номерки. Такие гульбы неизменно заканчивались потасовками, битьем морд, зеркал, аквариумов и посуды, но до стрельбы дело никогда не доходило. Наутро протрезвевшие братки оружие свое из камеры хранения изымали и выяснение обид происходило уже в другом месте.

Первыми в ресторан вошли Колдунов и Джордж. Вениамин Аркадьевич, которому американец “запустил жука в голову” своим и в самом деле разумным предложением об открытии зарубежного счета, хотел до прихода остальных гостей все-таки прояснить кое-какие детали, а потому заехал за Джорджем чуть раньше условленного времени. Часть охраны осталась на улице, несколько человек удобно расположились по углам ресторана, трое отправились дежурить на кухню и в подсобные помещения.

Сервировка стола опять же отличалась исключительной роскошью.

— Дорогой Джордж, — усаживая гостя, начал Вениамин Аркадьевич. — Я вот все по поводу этого счета думаю… Идея, в общем-то, подходящая. Но некоторые моменты, касающиеся ее практического воплощения, для меня не совсем ясны…

— Здесь нет никаких проблем, — успокоил американец.

— Допустим… Но для этого мне что, необходимо лететь в Америку?

— Обязательно, — решительно мотнув головой, произнес Джордж. — Вы должны во плоти, имея на руках личный паспорт, предстать перед менеджером банка, лично расписаться на всех документах. Любой, кто скажет вам, будто счет открывается заочно — или безграмотный человек, или — жулик, зарящийся на чужие деньги.

— Значит, вот как… — пробормотал словно в беспамятстве Колдунов, но, впрочем, в следующий миг словно стряхнув с себя груз неких потусторонних раздумий, доверительно произнес: — С другой стороны, среди людей посвященных бытует упорное мнение, что новый президент непременно объявит амнистию капитала…

— И что она вам даст? — незаинтересованно спросил Джордж. — Легализацию существующей суммы? Предположим. Но почему бы этой сумме, покуда ожидается амнистия, не обрасти процентами на Западе? Далее. Последующие поступления вполне могут проконтролироваться вашими налоговыми органами. И, кстати, не удивлюсь, если скоро с банковских дивидендов вы также станете отчислять обязательный налог. Чего абсолютно не должны делать в США, поскольку не являетесь их жителем. По сути — это счет в том же оффшоре…

— Любопытно… — закусил губу Колдунов. — А как же… Эх, вот незадача… — с досадой вздохнул он, увидев идущего к столу Урвачева, а за ним — двух коллег-журналистов.

Заметно было, что журналюги времени даром не теряли и успели если не подружиться, то проникнуться взаимопониманием. Они шли, бережно поддерживая друг друга под локти, лицо Голикова маслилось от умиления, а столичный коллега нашептывал на ухо своему визави, очевидно, нечто весьма лестное, одновременно постукивая ногтем по глянцевой обложке книги под названием “Хряк у корыта”.

— У меня скоро двухтомник выходит, — донеслось до слуха Колдунова, когда журналисты приблизились к столу. — Полное собрание. “Как закалялся молибден” и эта… Я “Молибден” сильно переделал, с учетом современных реалий, акценты и прочее…

Гости церемонно раскланялись с мэром и американским гостем, представились ему.

— Ну, как поработалось? — сверля колючим взором явно нетрезвого редактора подотчетного издания, спросил Колдунов.

— Ударными темпами, Вениамин Аркадьевич! — с чувством доложил тот. — И хочу выразить вам искреннюю признательность за своего новоприобретенного друга Семена Игнатьевича! Отменнейшего обаяния человек, кристальная душа… Профессионал — нет слов! Все схватывает на лету… День нашего знакомства — великий день!

Уяснив, что степень опьянения редактора, равно как и его сотоварища, приближается к критической, Колдунов, глядя на Джорджа, криво и вынуждено улыбнулся, многозначительно поиграл бровями, а затем усадил долговязого за стол. Рядом с ним плюхнулся и Голиков.

— М-да, люди творческие, пресса… Вы уж извините, мистер Джордж, — обратился Колдунов к американцу, который тоже с улыбкой наблюдал за этой сценой.

— Да полно, господин Колдунов, — успокоил американец. — Господин Голиков прав, сегодня великий день… И мне кажется, стоит основательно повеселиться, не так ли, господин Урвачев?

— За чем же дело стало? — открывая бутылку, отозвался Рвач. — Ради такого события я и сам нарушу обет трезвости, честное слово… Итак, предлагаю тост за долгое и плодотворное сотрудничество!

— Виват! — крикнул Голиков, вскакивая. — Прекрасный тост, золотые слова! Пьем стоя…

Грянула из глубины ресторана музыка, празднично захлопало откупориваемое шампанское, зашумел и закружился ресторанный зал, зазвенели хрустальные фужеры, загомонили хмельные голоса… Время как бы очнулось от спячки, стряхнуло с себя дремоту, двинулось, понеслось вкачь, и скоро зарозовели впалые щеки мистера Эвирона, расслабилось напряженное лицо Урвачева, растрепались редкие волосы на повлажневшем лбу Вениамина Аркадьевича, а журналисты, позабыв, что они уже пили на брудершафт в буфете гостиницы “Центральная”, снова повторили церемонию и публично троекратно расцеловались…

— Эх, женщин не хватает! — вырвалось у Голикова, глаза которого давно уже рыскали по залу. — Недосмотр, Вениамин Аркадьевич…

Вениамин Аркадьевич поглядел на американца, хотел что-то сказать, но тут заметил, что глаза гостя изумленно округлились, и, проследив за направлением его взгляда, увидел Колдунов дивное великолепное явление, выступающее из дымного ресторанного пространства…

— А вот и сестрица моя, Ксения, — произнес в наступившей тишине Урвачев, поднимаясь со стула.

Но как-то неловко он поднимался, видимо, сказывался непривычный для него алкоголь, и как бы в доказательство того, что привычку к трезвости нарушать ему никак не следовало, он покачнулся, не устояв на ногах, схватился рукой за край скатерти и стал валиться на спину…

Посыпалась с утянутой скатерти наполненная закусками посуда, зазвякали тарелки, рассыпались в мелкие осколки хрустальные фужеры, раскатились по залу персики, яблоки, груши, остро шибануло запахом разлитого коньяка.

Опрокинув стул, Урвачев упал, ударившись затылком о мраморный пол.

Оцепенев, собутыльники смотрели на его странно недвижное тело. В ресторане установилась обморочная тишина, которую разрушил громкий вскрик Ксении. И перегнувшись через стол, Колдунов заметил, как на белой рубашке Урвачева, на правой стороне груди быстро расползается алое пятно.

“Погуляли”! — молнией пронеслось в мозгу у Колдунова, и перед тем, как инстинкт самосохранения кинул его тело на пол, он мельком взглянул на успевшего уже залечь американца и показалось ему, что тот понимающе ему кивнул.

 

ПРОЗОРОВ

Рано утром из пригородной электрички на платформу станции “Суходрев” Калужского отделения московской железной дороги вместе с тремя десятками других пассажиров, в основном местных жителей, а также нескольких дачников, плотно увешанных рюкзаками и сумками, вышли двое, облик и манеры которых выдавали в них чужаков. Первым на платформу ступил невысокий мужчина крепкого телосложения, одетый в добротный серый костюм и в светлый плащ нараспашку. В одной руке он держал дорогой кейс с цифровыми замками и объемистый дорожный баул, другую руку протянул в тамбур и помог сойти своей спутнице — жест довольно редкий в данной местности, вызвавший у обитателей поселка несколько снисходительных ухмылок. Электричка свистнула и, стремительно набирая ход, унеслась прочь. Толпа старожилов и дачников сбилась в тесную кучу и, погромыхивая колесиками тележек по бетонным плитам, бодро пошагала в противоположную сторону, и через минуту наши путники остались совершенно одни.

Мужчина неторопливо застегнул плащ на все пуговицы, поднял воротник, накинул на плечо лямки баула, взял в руку кейс и повернулся к своей спутнице. Молодая женщина зябко передернула плечами и растерянно огляделась. Было сыро и довольно прохладно, густой туман стелился вдоль откоса железной дороги и в его мерцающей глубине неясные громады кустов показались ей на миг стадом пасущихся допотопных животных. И точно для того, чтобы она утвердилась в этом своем впечатлении, откуда-то издалека сипло протрубил невидимый поезд.

— Боже, какая глухомань, — сказала она, инстинктивно прижимаясь плечом к плечу мужчины и крепко схватившись за его локоть.

— Это тебе из-за тумана так кажется, — объяснил он. — А вообще место довольно обжитое. Отсюда до участков три километра, от силы… Сорок минут и мы на месте. Вперед, Ада!

— Прозоров, тебе не кажется, что мы совершаем ошибку? Друга твоего нет, а тут мы являемся…Соседи на этих дачах люди внимательные, все примечают.

— Во-первых, Ада, я несколько раз был там и меня знают… Во-вторых, мы так напетляли, что никому и в голову не придет связать происшествие в каком-то там поезде “Черногорск-Москва” с нашим появлением в этой, как ты говоришь, глухомани, в совершенно неожиданной стороне… И потом, народ туда приезжает в основном на выходные… В любом случае, нам следует отдышаться и передохнуть в укромном месте.

— Ну, ладно, Прозоров, — вздохнула Ада. — Тебе видней… Душ-то хоть там есть?

— Натопим, — бодро сказал Прозоров.

Они спустились с платформы, на четвереньках пролезли под неподвижной громадой стоящего товарного поезда, выбрались на узкую тропинку и пошагали к смутно белеющей впереди проселочной дороге.

— А вдруг ты меня зарезать ведешь? — серьезным тоном сказала Ада. — И никаких там дач нет, а есть одно глубокое болото. Подельников ведь всегда топят в глубоких болотах…

— С чего это ты взяла, что подельников в болоте топят?

— В какой-то книжке читала. Сперва режут или душат в укромном месте, а потом — в трясину. А в трясине этой — пиявки, жуки всякие, тритоны, бр-р… Холодно, сыро, неприятно. Не бросай меня в болото, Прозоров…

— Договорились, — сказал Прозоров. — Но и ты меня не отрави грибами.

Минут десять они шли молча, и только когда, выйдя на дорогу, перешли через мост и оставили за спиной неширокую речку, Ада снова заговорила:

— Как странно, Прозоров… Всегда мечтала поменять жизнь, стать свободной и богатой… И вот в один день жизнь моя поменялась. Отчего же мне так грустно и неспокойно?

— Я когда в первый раз убил человека, у меня тоже с нервами что-то странное творилось… — откликнулся он.

— Да нет же! — Перебила Ада. — Об этой скотине я и не думаю… Тем более, это была необходимая самооборона…

— Ну, не совсем самооборона, — усмехнулся Прозоров. — Но, с другой стороны, хорошего человека спасла… Главное, чтобы достойный мотив присутствовал, веская причина… А у нас с тобой, Ада, мотивы очень веские. И теперь самое главное — постараться поменьше размышлять об этике и морали, ибо такие размышления — вещь чрезвычайно неприятная и чреватая. Ничто так не парализует волю к действию, как долгие беседы с собственной совестью.

— У женщин, Прозоров, совести нет, — сказала Ада.

— Вот как? — Прозоров косо взглянул на нее и замолчал.

Студил щеку легкий ветерок, дорога тянулась меж желтеющих полей, остатки утреннего тумана уползали к дальним опушкам.

— Вон там дорога поворачивает к дачам, — указывая на открывшийся впереди лес, сообщил Прозоров. — Но мы, пожалуй, срежем. Широкие пути ведут к погибели, а потому пойдем путем узким и тесным… Здесь где-то есть тропинка через поле…

— Священное Писание читаешь на ночь? — сворачивая вслед за ним на обочину, спросила Ада с иронией.

— Выборочно. Причем, исключительно в познавательных целях, — отчего-то смутившись и застеснявшись, поспешил оправдаться Прозоров.

Дачный поселок выглядел необитаемым, немногочисленное постоянное население его — московские пенсионеры и их внуки, по-видимому, еще мирно спали. Лениво тявкнула собака. Остановившись у некрашеного забора, Прозоров просунул руку в щель, отпер калитку.

Весь двор был усыпан золотой березовой листвой. Небольшой летний домик тусклыми окнами глядел на них из глубины участка. Снова дунул легкий ветерок, и облетающие листья с тихим шорохом заскользила меж ветвей.

— Постой, — вдруг сказала Ада, внимательно поглядев на Прозорова, и протянула руку к его лицу.

Он замер, подался вперед и почему-то закрыл глаза.

— Вот, глупый, — рассмеялась она, легко коснувшись пальцами его виска. — У тебя листок застрял в волосах… А он уже невесть что вообразил.

— Ничего я не вообразил, — хрипло сказал Прозоров.

— Вообразил и немедленно поменял свои планы. Решил сначала меня изнасиловать, а потом уже задушить и утопить в болоте… Да ты просто маньяк, Прозоров! С виду такой благопристойный, воспитанный…

— Ада, у тебя довольно оригинальный и разнообразный провокаторский дар! — Прозоров, нагнувшись, шарил рукой под крыльцом. — То глухонемой прикинешься, то мыслишки мне разные подбрасываешь… Пожалей старика…

Он выпрямился и рассеянным взглядом оглядел строение, пытаясь определить то место, куда хозяин мог запрятать ключи.

— Ты не старик, Прозоров, — покачала головой Ада. — Далеко не старик… И уж поверь мне, но настоящая твоя жизнь только начинается…

— Ада, я не люблю, когда женщина выступает в роли доморощенной прорицательницы, — перебил он. — Это удел женщин ограниченных. Ты же… ты же…

— И что я же?

— Ты… другая. Не знаю, как это поточнее выразить…

— Я тебе помогу. Загадочная, неповторимая, влекущая, прекрасная, единственная…

— Все верно, — тихо произнес Прозоров. — Все именно так…

Связка ключей обнаружилась внутри железного ящика с газовыми баллонами, стоявшего у стены дома.

Ада и Прозоров вошли на террасу, в грустную нежилую пустоту.

— Наконец-то… Боже мой, как же я устала, — присаживаясь на край деревянной самодельной кровати, произнесла она. — Устала и замерзла.

— Ты пока посиди и отдохни, — сказал Прозоров. — А я мигом…

Он вышел во двор, осмотрелся. Ага, вот в том сарайчике, кажется, была нагревательная установка с душем.

Через считанные минуты Прозоров разжег печурку, плотно набил ее березовыми поленьями, приоткрыл поддувало. Внутри весело загудело пламя, отсветы его заплясали на полу.

Прозоров сидел рядом на низенькой табуретке, приложив ладони к покатым бокам печки. Им овладела какая-то светлая рассеянная задумчивость, будто он вышел за пределы реальности и, казалось, само время обтекает его со всех сторон, а его жизнь остановилась и застыла в полной и покойной неподвижности.

Он заставил себя отринуть это блаженное, томное оцепенение, столь нейсвойственное ему, подбросил еще несколько поленьев, затем, открыв кран, подставил ладонь под теплую струйку воды. После вернулся в дом.

Ада, накрывшись коротким хозяйским полушубком, уже глубоко спала, по-детски посапывая и подтянув колени к животу. Не найдя ничего подходящего, чтобы укрыть ее, Прозоров поднялся на второй этаж, снял со стены большую медвежью шкуру и, стараясь не стучать каблуками, медленно спустился по крутой лестнице. Убрал полушубок и накрыл Аду тяжелой и теплой шкурой. Затем осторожно снял с ее ног сырые ботинки, присел на край постели и бережно заключил в ладони ее маленькие озябшие ступни. Он был совершенно один, звенящая тишина обступала его со всех сторон, он слышал только глухой шорох собственной крови, пульсирующей в затылке. На какое-то недолгое мгновение он расслабился и, утратив над собой контроль, впустил в свое сердце внезапно возникший тихий позыв жалости и нежности к этой слабой, обиженной, одинокой, и, в сущности, беззащитной женщине. А когда опомнился и попытался взять себя в руки, было уже поздно — эта всеобъемлющая нежность и жалость уже переполняли все его существо…

— Прозоров, — не открывая глаз, сонно сказала Ада. — Не бросай меня, Прозоров…

Прозоров улыбался в полусне, чувствуя, как широкий поток закатного солнечного света падает из окна на его лицо, прозрачно и жарко проникает сквозь сомкнутые веки, и в этом горячем расплавленном мареве медленно всплывают и опадают на радужной оболочке глаз волшебные ворсинки…

— Прозоров, не притворяйся, — Ада тихо провела ладонью по его щеке. — Я же вижу, ты давно не спишь. У тебя веки дрожат…

Иван Васильевич открыл глаза. Никакого закатного солнца не было и в помине. Тусклые сумерки наполняли холодную комнату.

— Вот какой ты негодяй, Прозоров, — положив голову на его плечо, укоризненно проговорила Ада. — Воспользовался минутной слабостью беззащитной женщины. Наивной девочки, можно сказать…

— Ну, насчет наивной девочки я бы мог поспорить… — откликнулся Прозоров, чувствуя в себе спокойную и уверенную силу. — Признаться, более искушенной и распутной любовницы я в жизни не встречал.

— Не смущай меня, Прозоров. Можно подумать, что до сих пор ты спал исключительно с добропорядочными домохозяйками. Или с завучами средней школы…

— Может быть, и так, — неопределенно сказал Прозоров.

— А такую, как я, встретил в первый раз в жизни…

— Ты на удивление точно формулируешь мои мысли и чувства.

— Ты не против, если мы когда-нибудь встретимся еще разок?

— Когда же?

— Да вот хотя бы сейчас! — Рука ее соскользнула с его плеча, простучала острыми ноготками по груди…

Через полчаса Прозоров хлопотал у печки, щепал лучину небольшим топориком, искал бумагу на растопку. Ада, высоко подбив подушку и укрывшись до подбородка медвежьей шкурой, наблюдала за ним из своего угла.

— У меня странное и легкое чувство, — сказал Прозоров, взглянув на нее. — Мне кажется, я сейчас взлечу к потолку, точно воздушный шарик… Тэ-эк… Где же, где же, где же у него газеты? — Он обвел взглядом комнату и вдруг, усмехнувшись, шагнул к стоящему под столиком кейсу, открыл его, вспорол уголком топорика целлофановую обертку. Затем, вытащив пачку долларов, небрежно распечатал ее, извлек стодолларовую купюру. Чиркнул спичкой, поджигая ее с уголка и — сунул в печурку.

Затрещала сухая лучина.

Он понимал, что, поступая так, выглядит фатовато, но какая-то хмельная дудочка поигрывала в нем, понуждала совершать глупости.

— Пошло, — прокомментировала из своего угла Ада. — До чего же пошло, Прозоров! С какой стороны ни глянь, ужасающе пошло! Но знал бы ты, милый мой, как это здорово и хорошо!.. Я никогда не забуду этот дом. Давай купим его у твоего приятеля и пусть здесь будет музей… А когда ты действительно состаришься, будешь его смотрителем. Злым таким, ворчливым дедом в валенках…

— А где же будешь ты? — подбрасывая в огонь дрова, не оборачиваясь, спросил Иван Васильевич.

— А я к тому времени буду далеко-далеко… — тихо и мечтательно, как показалось Прозорову, сказала она. — Страшно далеко. Но я и оттуда буду за тобой следить…

— Перестань, Ада, — возясь с дровами, поморщился Прозоров, чувствуя, как сердцем его овладевает смутное беспокойство. — Слова — опасная вещь, не накликай… В конце концов, мы вместе можем отправиться в твое далеко, а в смотрители кого-нибудь другого наймем, из местных…

— Прозоров, а ты ведь совсем мальчишка! Честное слово. Вот я гляжу отсюда на тебя…

— Не говори глупостей, Ада, — прервал ее он, захлопывая дверцу печки и поднимаясь с корточек. — Я на двадцать лет старше тебя…

— Мне тысяча лет, Прозоров, — сказала Ада. — Женщине всегда тысяча лет…

— Что с тобой, Ада? — встревожился он, вглядываясь в ее лицо. — Отчего ты плачешь? Все будет нормально, Ада, я тебе обещаю…

— Хорошо, — сказала она неестественно бодрым тоном. — Все будет нормально, ты прав. Я проголодалась. И давай, наконец, пересчитаем эти деньги…

— И считать нечего. Там шестьсот тысяч, — сказал Иван Васильевич. — Ровно шестьдесят пачек.

— Пятьсот девяносто девять девятьсот. Сотню ты уже извел.

— Ну да… Часть возьмем на текущие расходы, а остальное припрячем здесь.

— Где же мы их припрячем?

— В нужнике, разумеется. Где же еще прятать деньги на даче?

— Вот так, да? Ну а дальше что?

— А дальше переночуем здесь. Рано утром электричкой в Москву. Снимем на месяц квартиру у моей бывшей жены, возобновим кое-какие прежние связи и будем без суеты и спешки искать Ферапонта.

— А как же мы снимем квартиру у твоей жены? Она же ревновать будет…

— А мы ее отправим в оплачиваемый отпуск. Выкупим ей горящую путевку на Канарские, положим, острова. А что? Она согласится. Билет в оба конца, щедрые командировочные в качестве компенсации за погубленную ее молодость, и — прощай, милый друг…

 

УРВАЧЕВ

Сразу же после получасовой операции по извлечению пули из правого плеча Сергея Урвачева, успешно проведенной бригадой лучших хирургов военного госпиталя города Черногорска, раненого мафиозо на всякий случай на всю ночь поместили в отделении реанимации.

На следующее утро дежурный врач обследовал его, измерил температуру, и — вздохнул с облегчением: кажется, опасность, нависшая над персоналом, миновала. Пациент был переведен в отдельную палату, к дверям которой от реанимационной молча переместились и четверо угрюмых охранников, в наброшенных на плечи одинаковых кожаных курток белых халатах.

По аллеям госпитального двора, а также вдоль бетонного забора по двое и по трое прогуливались такие же мрачные человекоподобные существа, внимательно наблюдая за окнами госпиталя, за пропускным пунктом, за всеми въезжающими и выезжающими машинами, чутко реагируя на всякое движение и на всякий шум, доносящийся извне, из-за забора.

Сестра раненого бандита, просидевшая в коридоре до самого окончания операции, уехала ночью домой, но утром вернулась обратно.

— Ну что, Сережка? — участливо спросила она, присаживаясь на край постели и косясь на капельницу. — Как ты?

— Все хорошо, Ксюша, — хрипло отозвался Урвачев. — Дня через три обещают выписать. Какие у тебя новости? Что в “Скоксе”? Как Колдунов?

— Колдунов просил не афишировать его участие в этом деле… Ну, в смысле, что он тоже был там…

— Это понятно…

— Во-вторых, Джордж отправляется в Москву, от греха подальше… Между прочим, на самолете…

Урвачев криво усмехнулся. Облизнув сухие губы, произнес:

— Колдунов с ним все обговорил. Насчет счета в банке… Служебный паспорт МИД и визу мне сделают, полечу в Штаты, как советник мэра, справочку подготовят… Но главное, сначала туда отправить тебя… А тут — закавыка! Видишь, какая лажа в дело включилась…

— Почему закавыка? Джордж обещал мне помочь с визой, — уверенно произнесла Ксения. — У него в посольстве какой-то знакомый — говорит, то ли работали когда-то вместе, то ли учились… Взял мой паспорт и фотографии, сказал, что анкету заполнит сам. Так что, вероятно, через недельку поеду в Москву, а оттуда — в Нью-Йорк. Он сказал, что без меня не улетит, такие дела.

— Когда это вы снюхаться-то успели? — неприязненно спросил Урвачев.

— Да вчера, как отсюда уехали, всю ночь в баре сидели, переживали… Домой меня проводил…

— Вот как…

— Ну… А чего?

— Ты разговор наш помнишь, глаз с него не спускай, — тяжело поглядев на сестру, сказал Урвачев. — Перед отъездом еще раз сюда забеги, может, мне еще какие мысли толковые в голову придут. Я тут с нашими юристами завтра проконсультируюсь… Есть всякие вопросы. И запомни: Джордж — Джорджем, Америка — Америкой, а цель у тебя одна: брак. Замужество то есть. Так что строго с ним, с козлом этим…

— Да понятно! — отмахнулась она. — Сереж, ну а ты-то… Кто стрелял?

— Еще не знаю, но есть кое-какие догадки. Вот, полюбуйся на сувенир… — Урвачев свободной рукой пошарил в тумбочке и показал Ксении желтую пулю. — Стрелял из-за кустов, гаденыш, через стекло. Винтовку нашли с разбитым прикладом и — никаких следов. Но я догадываюсь, кто заказчик… Что в “Скоксе”?

— Там проблемы, — тихо сказала Ксения, а затем, оглянувшись на дверь, склонилась к самому лицу брата, зашептав: — Хромой до Москвы не доехал, пропал вместе с грузом.

— Что-о?! — Рвач дернулся, лицо его исказилось от боли и ярости, и он снова упал на подушку. — Н-ну, с-суки!.. Шестьсот штук, документы!.. А где Мухтар, Цыган?..

— Ферапонт Мухтара и Цыгана приказал в гаражах… Ну, короче, нет их.

— Ясно, — помолчав, сказал Урвачев. — Ясно… Красиво задумано. Рвач, значит, в гробу, груза нет, все концы обрублены. Спросить не с кого… Ай да, Ферапоша!

— Ты думаешь, он все устроил?

— Больше некому, — мрачно подтвердил Урвачев. — А если даже и не он, то все равно его надо валить. Он садист и дуболом, время его прошло. Нынче, Ксюша, многое будет меняться и меняться стремительно. Капитал без власти ничто, ноль. Так что, хочешь не хочешь, а придется нам идти в большую политику…

— В Думу, что ли?

— А куда народ выберет, туда и пойдем… Ты вот что, Ксюха, ты пока иди, мне тут небольшое совещание нужно провести. Позови из коридора Мослака.

— Это со шрамом который?

— Он.

— Ну ладно, братик, поправляйся. Вот в этом пакете фрукты разные, вода. Пока.

Через минуту после ее ухода в палату вошел невысокий жилистый мужчина в камуфляже. Лицо его было хмурым и сосредоточенным. Широкий косой шрам пролегал от виска до угла рта. Глаза глядели настороженно.

— Мослак, присядь сюда, — Рвач указал на стул, стоявший у тумбочки.

Мослак со спокойным достоинством прошел вперед и молча уселся на указанное ему место.

— Ну, какие новости? — спросил Урвачев.

— Парни “шанхай” шерстят, — сообщил Мослак. — Там полная отрицаловка. У ментов версий нет. “Зареченские” оборзели, уже с утра поперли внаглую, наехали на две наших точки. Тексты там такие: мол, у Ферапонта грызня идет, Рвач в больничке…

— То-то же, — удовлетворенно сказал Рвач. — Соображают, суки, в точку догадки! А чего? Все верно, так по жизни и должно быть. Междоусобица до добра не доводит. Натворил дел Ферапоша…

Мослак выжидающе молчал.

— Я вот что думаю, — выдержав паузу, продолжал Рвач. — У нас с тобой, Мослак, все на доверии должно быть. Ты сам видишь, Ферапонт губит дело…

— Не слепой, — согласился Мослак отрывисто.

— И потом эти заходы его беспредельные… Кровь пить заставляет, псих… Людей держит в черном теле…

— Да, — подтвердил Мослак. — Братва давно ропщет…

— Так вот, Мослак, я хочу с тобой посовещаться, мне важно знать твое мнение. Ты умеешь мыслить стратегически и, в отличие от многих, ясно видишь перспективу… — Рвач снова ненадолго замолчал, давая Мослаку время для того, чтобы тот переварил комплимент и преисполнился значимости беседы. — Время меняется, Мослак, и ты это сам понимаешь. Мы хорошо и грамотно начинали, действовали в соответствии с реальной обстановкой, а потому добились многого. Но теперь реальная обстановка иная, и только дурак это не чувствует. Нельзя же весь век сидеть на точках, снимать пенку с дерьма и жить только с одной дани… Это варварство, монголо-татарское иго какое-то… И тут нам покоя никогда не будет, все время придется отбиваться и воевать за каждый коммерческий сарай. Кроме того, мы же на виду, и в любой миг нас могут придавить, — не снизу, так сверху… Да тот же РУБОП… Ему нынче прямое вымогательство — как бальзам… Легкая работа. Зафиксировали базары и повязали… В общем, о чем я? Власть может очухаться и попереть как танк, но у танка, Мослак, есть мертвая зона… Он способен расстрелять тебя издалека, но если ты подберешься поближе, то рано или поздно окажешься в такой позиции, где ни снаряд, ни пулемет тебя уже не достанут. Надо идти в политику, Мослак, а чтобы идти в политику, необходимы две вещи. Всего только две вещи, Мослак — деньги и организация…

— Я, Рвач, об этом тоже думал, — потеплев голосом, отозвался собеседник. — Как-то мы на месте топчемся…

— Во-от, соображаешь!

— Но с другой стороны, — продолжил Мослак, — все эти выборы, речи, встречи с избирателями, базары, бумаги… Демократия, словом… Тягомотное дело. Переворот, диктатура — это по мне. Кто против — к стенке!

— Вот тут ты заблуждаешься, Мослак, — укоризненно молвил Рвач. — Искренне заблуждаешься. Диктатура, раз уж мы вышли на такой уровень разговора, должна быть неприметной. Людишки — бараны, и ты это знаешь… Они видят только внешнюю сторону вещей.

— Козлы они…

— Ну, неважно… Важно то, что демократия не может быть целью, это всего лишь средство для достижения той же власти. Но я к чему клоню? Деньги и организация, Мослак, повторяю. Деньги у нас есть. А вот с организацией, сам видишь… Нужно проводить большую чистку. И начинать с самого верха. Ферапонт против нас попер в открытую, расколол братву, внес смуту…

— Это так…

— Короче, валить его надо, Мослак. Пока он нас не завалил, а у него такие планы есть, это я тебе точно говорю. Он на Москву ушел, авторитет там себе наколачивает, а здесь хвосты рубить будет. Отбери верных людей, план конкретный продумаем вместе. Теперь о его финансовой части. Пятьдесят штук, я думаю, достаточно. Распределишь сам. А я тем временем стану наводить порядок в городе, тут тоже надо крыс пострелять…

— Большая война будет.

— Да, Мослак, будет большая война, на несколько фронтов. Но мы должны подмять под себя всех, и у нас есть для этого силы. К зиме, Мослак, не будет больше ни “шанхайцев”, ни “зареченских”, в городе останемся только мы, а они войдут в нашу организацию, станут подразделениями… Разве ты лично не хочешь порядка?

— Все это так, Рвач, — согласился Мослак. — Бардак надоел. Но тут есть одна сложность. РУБОП на нас наседает, крепко наседает. Братва начинает колоться, давать показания… Стукачей, чувствую, появилась тьма-тьмущая… Урон идет конкретный. Сам знаешь.

— А вот для этого нам и нужна власть политическая, — сказал Урвачев. — Чтобы и РУБОП нам подчинялся, наши интересы соблюдал… То есть как? Пусть занимаются работой, кого-то и арестовывают — квартирных грабителей, к примеру, шелупонь разную… Это даже очень полезно, милиция в обществе должна быть. И не морщись! Посади тебя в кресло подобающее, еще как она тебе понадобится! И спрашивать с нее результаты станешь! И про всякие “понятия” уркаганские враз позабудешь! А надо будет — расформируешь весь этот РУБОП по всем его шестеренкам! Запустишь его кадры на усиление участковых. Но пока… м-да… Впрочем, ты по поводу мусоров особенно не беспокойся, кое-какие меры мы уже принимаем… Теперь вот что, Мослак. Насчет “зареченских”… То, что они на две наших точки наехали, симптом плохой, очень плохой… И медлить с ответом ни в коем случае нельзя. Кара должна быть скорой и неотвратимой, иначе мы можем потерять лицо. Сам знаешь, что труднее всего восстанавливать авторитет. Так что прямо сейчас возьми хлопцев и разберись. Жестко разберись!

— Бойцы готовы, Рвач, — поднимаясь со стула, сказал Мослак. — У “зареченских” как раз сегодня банный день. Они вечером в спорткомплексе соберутся. Вот мы на огонек и заглянем…

Мослак вышел от Рвача, обуреваемый довольно противоречивыми чувствами. В том пункте, что нужно валить Ферапонта и наводить порядок в городе, он был с Рвачом абсолютно согласен и солидарен. Ферапонт со своим диким беспределом у всех сидел костью в горле, от него в любой момент можно было ожидать какой угодно подлянки. Его боялись, но его же и ненавидели даже самые приближенные к нему люди, ибо, находясь с ним рядом, никто не был уверен в своей безопасности и всякую минуту опасался получить либо пулю в лоб, либо нож в спину. Даже на Рвача посягнул… Совсем одурел! Но зато теперь дурость эта дорого ему встанет, ведь в случае его ликвидации мести опасаться и не от кого, на поминках десять гармоней порвут… Но и Рвач задумал что-то свое, отдельное, а что, — пока непонятно. Стелил он сегодня мягко, подходы кривые наводил, подслащивал, — мол, ты, Мослак, умный и дальновидный… Ох, тоже подляной тянет, просто так не станет Рвач елей лить… Думай, Мослак, думай!.. За пятьдесят штук Ферапонта, конечно, замочить можно и нужно, цена хорошая. Что дальше? Рвач в структуры полезет. Это разумно и логично… А ну как потом сдавать старых кентов начнет, биографию подчищать, анкету править? Тоже ведь логично… Думай, Мослак!

 

РУБОП

В здании Черногорского РУБОП, в отделе, занимающемся пресечением деятельности местных, так называемых “славянских” группировок, царили не то, чтобы возмущение и растерянность, но немалая озабоченность. Майор Зуйченко, чертыхаясь, ходил из угла в угол по тесному помещению, все время задевая одно и то же кожаное кресло на хромированной ножке, которое с жалобным поскрипыванием поворачивалось то в одну, то в другую сторону. Капитан Пономарев сидел неподвижно, сгорбившись, уперев локти в колени, молчал, думал и курил уже третью сигарету подряд.

Несмотря на наступившее утро, в кабинете горел свет. Прошедшая ночь выдалась на редкость хлопотной и бессонной. Накануне поздно вечером поступил сигнал о кровавой бандитской разборке в сауне спорткомплекса, где в предбаннике были расстреляны из автоматов девять человек, принадлежавших по оперативным данным ко второму по численности и могуществу преступному сообществу Черногорска. Даже видавшие виды офицеры, прибыв на место, были потрясены открывшейся перед ними картиной — девять голых трупов буквально растерзанных пулями со смещенным центром в черных обширных лужах застывающей крови… Только на одно составление протокола осмотра места происшествия, описания характера ранений, положения убитых и прочих деталей, ушла почти половина ночи. Опрос свидетелей и работников спорткомплекса, подтвердил первоначальное предположение Пономарева о том, что “зареченских” положили “ферапонтовцы”. Обслуге сауны был предложен фотоальбом, и, после боязливых осторожных отнекиваний, один из банщиков все-таки указал на несколько фотографий, признав в них черты нападавших. Однако решительно заметил в итоге:

— Предупреждаю: никаких там очных ставок…

— Это понятно, — вздохнул капитан Пономарев, убирая альбом в портфель. Он был немало раздосадован тем, что агентура отчего-то не сообщила ему о готовящейся мясорубке. Или решение о ней было принято спешно и внезапно? Кем? Уехавшим в Москву Ферапонтом? Может быть. Потому и уехал, дабы создать себе пускай формальное, но все-таки алиби. Или подранок Рвач, очухавшись от ранения, немедленно взялся за отмщение?

Так или иначе, но остаток ночи и все утро Зуйченко и Пономарев, отпустив остальных сотрудников домой, посвятили чисто канцелярской работе — нужно было оформить, пронумеровать и расположить надлежащим образом собранный в последние дни материал.

А десять минут назад в кабинете раздался телефонный звонок, потом еще один. Звонили растревоженные жены коллег. Информация была попросту ошеломляющая: на рассвете в своих квартирах были арестованы трое сотрудников Черногорского РУБОП, и по постановлению, подписанному прокурором Чухлым, отправлены в следственный изолятор.

— Я тебе говорил, что будет именно так! Говорил ведь! — ударив кулаком в ладонь, в который уже раз выкрикнул Пономарев. — Говорил, что надо в Москву ехать за поддержкой… Как только мы на Колдунова вышли — все было уже ясно. А ты: нет, сами доведем… Вот и довели!

Зуйченко молча курил, стряхивая пепел в ладонь.

— Да что ж ты молчишь, как пень, честное слово?! — не выдержал Пономарев. — Иди в шефу, проси содействия. Ему в столицу ехать нельзя, ребят никто не защитит… Да и вообще — побежал, скажут, отмазываться…

— Ты не мельтеши, — произнес рассудительный Зуйченко мрачным тоном. — Выходи из ступора. Чует мое сердце — не сегодня-завтра придут и за нами. Уверен, что постановление Чухлый на нас уже подписал. А если еще и не подписал, то в ближайшее время подпишет точно. Мы в самое гнездо осиное влезли. Давай-ка, пока не поздно, бери материал и дуй в столицу. А я свяжусь с ребятами из ФСБ. Они покуда над схваткой, но, уверен, поддержат.

— Угу, поддержат тебя эти накопители материалов, — угрюмо отозвался Пономарев.

— И мы не лучше, — сказал Зуйченко.

— Мы хоть сажаем…

— Сажает суд. Впрочем, да, суд у нас обладает намерениями глубоко гуманными и освободительными…

— Ну, банду Резаного, положим, вчера устроили на нары прочно и безо всяких перспектив апелляций…

— Да потому, что Резаный этот никому не нужен! — с чувством произнес Зуйченко. — Обычный налетчик с подельниками-уголовничками. Профессиональный, глубоко законспирированный, поднахватавшийся всякой премудрости в подслушивании и слежке за жертвами, но по сути-то кто он? Антиобщественный элемент. А мафия — элемент общественный… Резаный ведь может и Колдунову по голове настучать, с него станется… Да и Ферапонту тому же… Он откровенный кондовый вор, такая у него работа. И в нем никто не заинтересован. И если бы мы такими резаными только и занимались, поверь, заморочек с властью было бы существенно меньше. Панегирики бы о нас слагали. Решались бы с пылу-жара квартирные вопросы, шли бы субсидии в порядке оказания материальной помощи, местное телевидение не переставало бы живописать наши подвиги…

— А происходит все с точностью до наоборот, — заключил Пономарев.

— А как ты хотел?

— И чем все кончится? — спросил Пономарев угрюмо.

— Чем? — Зуйченко раздумчиво кхекнул. — Кто бы знал. Известно, что самостоятельностью нашей недовольны на самых верхах, это раз. Два: многие из наших тоже хороши — кто-то отличается от бандитов только наличием погон, у кого-то служба называется бизнесом… И при наличии компромата и определенных политических настроений могут нас…

— Упразднить, что ли? — рассмеялся Пономарев.

— Ну почему. Переподчинить УВД, к примеру.

— Так это то же самое упразднение. Ладно, хватит футурологии. К делу. Пока, Саша, ты начальник, тебе и карты в руки, — устало сказал Пономарев. — Придется тебе самому ехать в столицу. И связей у тебя там побольше, и говоришь ты поскладнее. К тому же уверен, на Ферапонта там материал накопился, он столицу не ради ее музеев и галерей навещает. А девки и рестораны у нас ничуть не хуже, тем более он ими непосредственно заведует… Так что материал тамошний надо посмотреть, изучить и — увязать с нашим… Интересные выводы могут возникнуть! В поезд садиться не советую, — мало ли что?.. Бери мою “шестерочку” и — в путь. Я как раз всю ходовую сменил, проверишь заодно, обкатаешь… А шеф тебя отпустит, не сомневаюсь. Не будет поддержки из центра — всем нам хана! Загонят в пятый угол.

Зуйченко, прищурясь досадливо, кивнул, нехотя соглашаясь со справедливостью слов товарища.

А в полдень белая “шестерка” с заправленным до горловины баком, проезжала через Соборную площадь, направляясь к выезду из города.

Глядя на высившийся над площадью храм, Зуйченко широко и с чувством перекрестился, затем мельком взглянул на тротуар, где еще чернела впадина от недавнего взрыва и словно укоряя кого-то покачал головой. Затем проехал мимо вокзала, поднялся на мост, въехал в деревянную часть города. Лавируя между выбоинами и колдобинами, преодолел длинную улицу Розы Люксембург, покосился на пустынное тихое кладбище, на котором, впрочем, заметил троих мужиков с лопатами, бредущих по Аллее Героев…

“Ах да, — вспомнил он. — Спорткомплекс… Девять могил, большая работа. Когда только проведать успели эти могильщики…”

Не прошло и получаса, как город остался далеко позади, и машина, миновав пригороды с их скученными дачными домиками и осенними прозрачными березовыми рощами, выехала на Московскую трассу.

Между тем трое могильщиков, примеченных майором, уже копали в самом конце Аллеи Героев титановыми лопатами свежую яму. Вернее, копали двое, а третий же, — бодрый загорелый старик с креповой повязкой на рукаве, широкими шагами мерил оставшееся незаселенным пространство. Что-то не нравилось ему, что-то не сходилось, ибо он недовольно покашливал, качал головой, возвращался то и дело к самой ограде кладбища, и начинал перемерять земельный надел с другой стороны, но уже не шагами, а подпаленным, дабы не скользили руки, черенком лопаты.

— Хер там, — сообщил он, приседая у края ямы, в глубине которой молча работали его младшие коллеги. — Никак не ужмешь, а ужать все равно надо…

— Все же сошлось, Прохор Кузьмич, — отставив лопату, откликнулся из-под земли круглолицый упитанный могильщик. — Мы же мерили уже… Ровно девять. Как раз до самого конца.

— Эх, Петруха, — закуривая папиросу, сказал старик. — Одним днем живешь, перспективы не видишь… Девять-то оно девять, все верно.

— Ну так все и сходится…

— А ты подумал, куда нам десятого класть?

— Ты что, Прохор Кузьмич! — Второй могильщик выпрямился и с удивлением посмотрел на старика. — Какого еще такого десятого? Сказали же — точно девять…

— Эх, Сашок, — вздохнул старик. — Что Петруха, что ты… Молодость, молодость… А вы подумали о том, куда нам Ферапонта помещать, какой красный угол для него готовить? Это вам не рядовой боец, ему по рангу простор положен… Полуторная могила. Скамейки-лавочки, стол широкий, мраморный… Ну и памятник само собой… Не бюст же ставить, а в полный рост, на постаменте, с цепями-столбиками…

Петруха и Сашок переглянулись.

— Ты что, Прохор Кузьмич? — опасливо выглянув из могилы, приглушенным голосом спросил Сашок. — Неужели и Ферапонта кончили?!

— Не то, чтобы… — неопределенно сказал Прохор Кузьмич. — Жду… Со дня на день жду.

— Так-так-так, — лицо Петрухи оживилось. — Если такая история брезжит, Сашок, то “Фелицию” я тебе уступлю. Я тут “Тойоту” присмотрел, а тебе моя “Фелиция” перейдет…

— Кончай базар, парни, — прервал Прохор Кузьмич эти мечтательные разговоры. — Шевелите рогом. Девять могил, это вам не шутка. А я пока тут перепланировку сделаю… Ужму… Надо уважить Ферапонта.

 

ПРОЗОРОВ

Семиэтажное, старинной постройки здание гостиницы “Парадиз”, совсем недавно переоборудованное и модернизированное ее нынешними владельцами, располагалось на набережной Москвы-реки как раз напротив причала прогулочных теплоходов московского пароходства. На гранитном ее фасаде денно и нощно светились розовым неоном два упитанных языческих амура, целящихся друг в дружку из луков. Под самой крышей разместился ресторан “Седьмое небо”, а в левом крыле нижнего этажа в уютных зальчиках казино “Кесарь” звучала тихая музыка, вертелись колеса рулеток, лукаво подмигивали разноцветными огоньками игровые автоматы, чередовались черные и красные масти на зеленом сукне карточных столов…

Одним словом, гостиница “Парадиз” была и внутри и снаружи устроена в точном соответствии с грубыми представлениями закоренелых грешников об устройстве рая небесного. По крайней мере три основных составляющих таких представлений о вечных наслаждениях, которые, кстати, любят изображать на собственной коже сентиментальные уголовники — карты, вино и женщины — имелись здесь налицо. Впрочем, настоящая полноценная жизнь с ее хмельным гвалтом и праздничным коловращением страстей, начиналась здесь с наступлением сумерек, в в будничный полдень, когда Прозоров и Ада подъехали сюда на такси, жизнь эта едва теплилась.

— Ты уверен, что это хорошая, спокойная гостиница? — с подозрением взглянув на дуэль амуров, спросил Прозоров таксиста.

— Не “Метрополь”, конечно, — сказал водитель. — Случаются драки и разборки, но насчет того, чтобы тут убили кого или из окна выкинули, можете не сомневаться. Место мирное…

Усатый пожилой швейцар в золотых профессорских очках отворил перед посетителями массивную солидную дверь, пронзил вошедших многоопытным и мудрым взглядом человека, немало повидавшего на своем веку, и моментально определил в них людей приезжих, состоятельных, но разбогатевших внезапно и легко… Он с таким достоинством склонил седеющую голову, что Прозоров поневоле сунул руку в карман, извлек сложенную пополам российскую десятку, но затем, поколебавшись с секунду, сунул старику пять долларов. Сердцевед швейцар, безошибочно уяснив растерянное колебание чувств дарителя, еще раз кивнул, но уже с таким надменным выражением лица, что на Прозорова каким-то непостижимым, но весьма ощутимым образом излился дух его презрительной благодарности…

Вступив в холл, мягко освещенный бронзовыми люстрами и мерцающий настенными зеркалами, которые странно искажали и расширяли пространство, Прозоров, отвыкший от столичной цивилизации, несколько растерялся, не говоря уже об Аде, скромной провинциалке, которая сразу же споткнулась на ступеньке и поспешила опереться о его локоть.

“Вот, черт старый, — с досадой обругал Иван Васильевич швейцара. — Все настроение испортил. Хрен ты у меня в другой раз чего получишь, сволочь высокомерная… А с другой стороны, что я так суечусь и заискиваю? Бред какой-то… Нет, это уж, видно, наша, национальная крестьянская черта…” — заключил он, невольно припомнив вдруг одну характерную сценку, свидетелем которой стал несколько лет назад в Польше, когда в рыбном магазине Кракова услышал, как громадного роста турист-волжанин, сильно окая, обращался к продавцу-поляку, тщедушному человечку с пушистыми шляхетскими усиками:

— Мне, пожалуйста, вот эту рыбину… — и тут же торопливо добавил, как-то заискивающе взглянув на продавца: — Если можно, конечно…

И это идиотское “если можно, конечно …”, униженно произнесенное соотечественником, очень больно ударила тогда Прозорова по сердцу.

Иван огляделся, отыскивая стойку дежурного администратора.

Дежурным администратором гостиницы “Парадиз” оказалась статная блондинка лет тридцати пяти, каждой линией тела откровенно излучающая абсолютную и всепобеждающую сексуальность. Недвусмысленно-интригующим голосом жрицы одноразовой любви она, не взглянув ни разу на Аду, выяснила у Прозорова интересующие ее подробности: цель приезда (“командировка”), время проживания (“пока на сутки”), какой вам номер? — (“номер одноместный”) — и в две минуты оформила все необходимые бумажки.

Приняв из ее рук талон на вселение и, заглянув попутно в голубые глаза с поволокой, Прозоров на миг почувствовал себя почти прелюбодеем. Провожая Аду в указанный номер и поднимаясь с нею в лифте, он через ее плечо увидел в зеркале свое лицо, и к стыду своему вынужден был признать, что после двухминутного общения с белокурой обольстительницей щеки его малость порозовели.

“Однако, персонал у них… — с новым приступом досады подумал он. — Нет, задерживаться здесь надолго, пожалуй, не следует…”

Пока Ада разгружала баул и раскладывала свои пудреницы, Прозоров по телефону заказал завтрак для двоих, затем по профессиональной привычке выглянул в окно и внимательно изучил окрестности, определяя возможные направления отхода… К причалу швартовался белый прогулочный теплоход, немногочисленные в этот час праздные гуляющие слонялись на верхней палубе, ежились на ветру, несколько пассажиров пили пиво за столиками…

В дверь легонько постучали и, выдержав деликатную паузу, в номер вкатился столик на колесиках. Ада, вышедшая было встречать посыльного, ахнула и изумленно попятилась.

— Прошу прощения, господа, — извинился круглолицый лоснящийся негр, наряженный в белую куртку с золотыми эполетами. — Ваш завтрак…

Получив чаевые от Прозорова, он сделал печальное лицо и молча удалился.

Ада присела к столику, разлила кофе в чашки, склонилась над тарелками и недоверчиво повела ноздрями.

— Ты знаешь, Прозоров, мне что-то с утра не очень хочется есть, — сказала она. — Кофе, пожалуй, выпью… А ты?

— Из-за негра расстроилась? — догадался Иван Васильевич.

— Да не то, чтобы…

— Я, пожалуй, тоже ограничусь чашкой кофе, — отозвался Прозоров. — Занятная гостиница… Ты пока здесь обживайся, а я постараюсь побыстрее управиться с делами… В любом случае, вечером зайду.

Прежде, чем отправиться в свой старый дом, Прозоров посетил парикмахерскую. Затем заехал в бюро путешествий, справился там о ценах на путевки в Испанию и в Италию, сделал предварительный заказ, но оплачивать его не стал, пояснив:

— Я вернусь через час-другой… Возможно, поедут двое… — При этом он испытал нечто похожее на легкий укол запоздалой ревности.

Он остановил такси за два квартала до своего бывшего дома, вышел как раз на том углу, где когда-то стоял, обдумывая свои дальнейшие планы, связанные с неожиданно обрушившейся на него свободой, и тут ему показалось, что вернулся он сюда через пропасть времени, хотя всего-то прошло неполные два месяца… Сколько же всего уместилось в эти дни! И как странно, что где-то, не ведая о его существовании, жила Ада, да и он не догадывался о ней…

Потянуло вдоль улицы осенним сквознячком, Прозоров запахнул плащ и бодро пошагал знакомыми дворами. Он шел вполне довольный собой, в сладком предвкушении того удивленного и недоумевающего выражения, которое непременно проявится на лице бывшей жены, когда она увидит его, одетого с иголочки, причем одетого не с плебейской роскошью какого-нибудь внезапно разбогатевшего вахлака, а со сдержанной простотой делового потомственного миллионера…

У мусорного бака бранились два бомжа, вырывая друг у друга из рук какую-то желтую шуршащую дрянь.

И приятное легкое чувство, отмеченное предвкушением некоей условной мести супруге, сменилось в сердце Прозорова таким же легким чувством жалости ко всем алчущим и обездоленным, стремящимся к тленным земным благам и не обретающим их. Однако — прочь философию! Теперь перед ним стояла задача устроить грядущую встречу таким образом, чтобы не унизить чужого достоинства, ибо в наслаждении местью определенно есть что-то варварское и глубоко мещанское…

Пешком поднимался он по лестнице, выгадывая время и перебирая варианты предстоящего долгого и трудного разговора с женой. То, что разговор будет трудным, он был уверен. Она явно заподозрит что-нибудь, станет упираться, спорить… И потом, как объяснить ей про эти путевки на дорогой иностранный курорт?.. Пошутить, что это, дескать, плата за ее загубленную молодость? А деньги, спросит, откуда? Ответит, что устроился в один из банков начальником службы безопасности…

Он позвонил условным звонком — два коротких и длинный.

Дверь квартиры тотчас распахнулась. Жена, одетая словно для выхода в театр, глядела на него с удивленно и недоумевающе.

— Где это ты так густо надушился, Прозоров? — спросила она и Прозоров понял, почему всю дорогу воротил от него свой нос таксист. — Да и вырядился, как шут гороховый…

— Ничего себе… шут… — пробормотал Иван, растерянно оглядывая свою одежду и вмиг озаботясь, что с ней что-то случилось. — Этот костюм, между прочим, стоит две тысячи долларов, — доложил он, вступая в тесную прихожую и натыкаясь на стоящие в ней чемоданы.

— Ну и дурак, — простецки сказала жена, пощупав материю на рукаве его пиджака. — У нас внизу в магазине точно такой же всего за сотню висит, пылится. Слушай, ты надолго? Вот бы кстати, а то мы с Лешкой на юга улетаем… К морю… Эй, скоро ты там?! — крикнула она вглубь квартиры. — Ну, копуша! — Далее, обернувшись к Прозорову, сообщила: — Мы в Крым едем, в военный пансионат. Ты меня за всю жизнь не удосужился… — Вздохнула. — Но да ладно… Пожил бы месяц здесь, как? А то я уже с бабой Верой договорилась. Мне главное, чтобы цветы раз в неделю поливать, только и забот. Поживи, а, Прозоров…

Прозоров молчал, изумленно моргая.

Послышался шум спускаемой в унитаз воды, хлопнула дверь.

— Ну наконец-то, Леша, — укоризненно произнесла жена в сторону возникшей в темноте коридора мужской фигуры. — Вот, знакомься, мой бывший… Иван Васильевич.

В прихожую, затягивая на ходу ремень, вышел бодрый улыбающийся мужик в очках, протянул руку Прозорову.

“После вымою…” — подумал Иван Васильевич, вынужденно пожимая протянутую руку.

— Так, билеты здесь, путевки здесь, все здесь… Деньги в разные места по частям… — бормотала жена. — Леша, он месяц у нас поживет. Цветы поливать будет. Если что, ключи оставь бабе Вере. По межгороду не звони. Ну, пока, Иван Васильевич, пожелай нам приятного отдыха…

— Приятного вам отдыха, — пожелал от души Прозоров и посторонился, пропуская торопящихся хозяев.

— Только без баб! — крикнула с лестницы жена и вслед за тем грохнула дверь лифта.

Иван Васильевич прошелся по квартире, рассеянным взглядом отмечая многочисленные мелкие перестановки и благотворные перемены, произошедшие за время его отсутствия: аккуратно подклеенные обои, починенную дверца шкафа, заново закрепленный карниз, подновленную плитку в ванной, исправно действующий кран, из которого перестала произвольно сочиться горячая вода… Все эти несообразности когда-то являлись предметом небольших семейных ссор и размолвок.

Заглянул в свой тайник, до которого, к счастью, не добралась еще рука нового мастеровитого хозяина. Все его богатство было на месте.

Прозоров достал свою записную книжку, полистал ее и направился к телефону.

Корпус разбитого телефонного аппарата также был тщательно заделан и скреплен прозрачной клейкой лентой. Прозоров набрал номер.

— Привет, Егоров, — сказал он. — Возникли проблемы, брат… Долго рассказывать. Наведи, дружище, по своим каналам справки о московских филиалах некоей черногорской фирмы “Скокс”… Хозяин — Ферапонтов Егор Тимофеевич, возраст тридцать-тридцать пять лет. Через пару часов я к тебе наведаюсь… Там и подробности обсудим. Пока… Да, еще… Машинку расхожую мне в пользование не найдешь?

В сумерках Прозоров на подержанных “Жигулях” проехал мимо мраморных ступеней залитой праздничными огнями гостиницы “Парадиз”, остановился поблизости, в укромном переулке и открыл заднюю дверь. Ожидавшая его с собранным баулом Ада скользнула на сиденье. Машина двинулась по набережной.

Небольшие, но существенные метаморфозы произошли за это недолгое время с внешностью Ивана Васильевича. Теперь, сменив свой утренний, отливающий сталью костюм, на потертые джинсы и серый невзрачный пиджачок, сбросив с ног модельные ботинки и надев старые кроссовки, водрузив на нос очки в простой пластмассовой оправе, он походил на стесненного в средствах учителя физкультуры или же на мастера по ремонту бытовой техники.

Прозоров был предельно собран и внимательно присматривался к окружающей его обстановке, и сейчас, сидя за рулем, непрерывно поглядывал в зеркало заднего вида. Для этого у него имелись достаточно веские основания. В первую очередь его немало смущали странные выходки капризного рока. Рок этот как-то явно заигрывал с ним и с Адой, конструируя череду странных, но отличавшихся неизменно благополучным финалом ситуаций. А когда знаковые случайности следуют одна за другой, и когда слишком навязчиво преследует человека удача, следует отнестись к этому с повышенной осторожностью.

Чудесным образом освободившаяся квартира рассматривалась им теперь не как единичный и частный случай проявления теории вероятностей, а как некая приманка, как звякнувшее вдруг звено мистической цепи, которая, может быть, готовится уже сомкнуться и захлестнуть их обоих…

Случайный таксист, подсказавший, в какой из приличных гостиниц можно остановиться на сутки-двое и доставивший их с Киевского вокзала к “Парадизу”, в этом неожиданно высветившимся смысле происходящего казался теперь вовсе не таксистом, а активным и толковым агентом неведомого гроссмейстера тайных сил. Из десятков возможных гостиниц, мотелей и отелей он привез их именно в ту, которая ровно месяц назад, после нескольких таинственных убийств, самоубийств и загадочных автомобильных аварий перешла в полную и безраздельную собственность московского филиала черногорской фирмы “Скокс”!

— Ада, я, кажется, вышел на их след, — после долгого молчания сказал Прозоров. — И мы, оказывается, были в самом их логове. В этой гостинице — их штаб-квартира. Поэтому я просил тебя никуда не выходить из номера и поэтому сейчас мы едем в безопасное место. Очень возможно, что тебя кто-нибудь узнал. В любом случае, оставаться там не следует. А я вернусь сюда на пару часов, жди меня дома… И еще: мне нужна часть наших денег…

— В смысле?

— Ну, тысяч пять из тех, что мы взяли с собой.

— А я у тебя что, бухгалтер? — усмехнулась Ада. — Ох, Ванечка, сколько же у тебя комплексов… Да и при чем здесь какие-то доллары? Ты хоть на что их растрать, лишь бы сам вернулся…

— Это, представь, и в моих интересах, — буркнул Прозоров. — Даже не сомневайся.

В двенадцатом часу ночи в казино “Кесарь” вошел нервный близорукий посетитель с блокнотиком в руках, с авторучкой, торчащей из нагрудного кармана потертого пиджачка, и — с хорошо знакомой охранникам данного заведения безуминкой в расширенных зрачках.

Когда посетитель, минув раму металлоискателя, двинулся в глубь зала, один из охранников сказал другому:

— Будет стоять со своей сотней, записывать расклады… А в конце все равно продуется.

— Математики, блин, — равнодушно отозвался другой.

Иван Васильевич тем временем осмотрел обширное помещение: стеклянная, под потолок, дверь примыкавшего к игровому залу ресторана, в дальнем конце — стойка бара, толпящиеся возле рулеточных столов игроки, официантки в бикини, разносящие мельхиоровые подносы с напитками и сигаретами…

Публика здесь собралась разношерстная: были и превосходно одетые господа и дамы, словно щеголявшие друг перед другом своими туалетами, и плотные мальчики в кожаных курточках, и какие-то блеклые и невзрачные типы, на чьем фоне простецки одетый Прозоров ничуть не выделялся.

Двое посетителей, беседующих за стойкой бара, неожиданно привлекли его внимание, хотя он увидел их со спины. Прозоров направился к стойке и, чем ближе он подходил к ней, тем тревожнее становилось на сердце. В следующий миг один из беседующих повернулся в профиль, и теперь последние сомнения в том, что одного из парней он уже видел, у Прозорова улетучились.

“Ах вот ты где, мой родной!” — злорадно восхитился он, узнавая косой шрам, тянущийся от виска до подбородка. Именно этот тип некогда ободряюще хлопал по плечу Тимоню, и звали его, кажется, Мосол…

Прозоров, почувствовав невольный холодок внутри, подобрался.

“Нет, не Мосол, а Мослак! Точно — Мослак! Не из рядовых, и, судя по ухваточкам, наверняка опытная и хитрая тварь. А приятель его — лицо новое… Морда, вернее. Так… Теперь думай, Иван, думай. Стоит ли сегодня что-либо учинять или же нет… Наверное, нет. Осмотримся, сыграем в рулетку, тем паче, никогда ранее ты себе это по бедности не позволял. А лезть напролом не стоит, ведь, помимо этих гадов, в зале могут находиться их компаньоны… Кстати, почему бы ему не выпить рюмку коньяка?”

Он взобрался на высокий стульчак с крутящимся круглым сиденьем, протянул руку по направлению к бармену, подзывая его, а когда неловко принял руку обратно, то опрокинул стоявшую на стойке пластмассовую вазочку с салфетками. Мослак и его приятель косо поглядели в его сторону. Прозоров, кинувшись подбирать с пола рассыпавшиеся салфетки, наклонился над ними, и тут из неглубокого внутреннего кармана пиджака выскользнули, разлетевшись по скользкому мраморному настилу сотенные американские купюры.

Суетясь, он непослушными руками принялся сгребать их. Затем, виновато улыбнувшись бармену, сел на свое место, выпил торопливо коньяк и, расплатившись, вернулся в зал, чувствуя на спине внимательные тяжелые взгляды бандитов.

Не обернувшись на них, походил рядом с рулеточными столами, глядя на черные панно, отражающие выпавшие накануне цифры. На одном из столов, как заметил он, четырнадцать раз подряд выпадало “черное”, причем, сплошь нечетное. По всем законам теории вероятности ситуация вскоре должна была хотя бы единажды, однако поменяться на противоположную, а если бы такого и не случилось, то все равно стоило бы рискнуть, сыграв по системе удвоения ставок.

Однако Прозоров, лишь смутно знакомый с сомнительной теорией противоборства с коварной рулеткой, решил рискнуть хоть раз, но по крупному.

Он подошел к столу, обменял у крупье две тысячи долларов на пестренькие “чипсы”, а после, выждав, когда шарик, упав, заскользил в ободе деревянной тарелки, поставил полторы тысячи на “чет” и полторы — на красное, твердо уверенный, что ничего не потеряет — гипотетически какая-то из ставок непременно должна была состояться, если, конечно, ее не срежет коварное “зеро”…

Шарик, описав неровную дугу, словно бы нехотя улегся в красную ячейку четной цифры.

Среди публики пронесся завистливый вздох: три тысячи долларов выигрыша за один заход на максимально допустимой ставке!

Оставив крупье пару “чипсов” в качестве искренней благодарности, Прозоров, не решаясь более испытывать судьбу, прошел к кассе, обменял пластмассовые кругляшки на наличные деньги и, скосясь в зеркало, узрел знакомую парочку, исподволь, но крайне напряженно наблюдавшую за ним.

А затем пошел через пестрые залы игральных автоматов, путаясь и ошибаясь в направлениях, спрашивая и переспрашивая дорогу, снова ошибаясь и путаясь, и только, убедившись, наконец, что две темные тени, то и дело возникающие на периферии его зрения, точно так же путаются в поисках выхода, вышел наружу. Помешкал у края дороги, пережидая автомобильный поток, затем перешел на противоположную сторону, молниеносно наклонившись над остовом недавно, видимо, сгоревшего то ли в разборках, то ли по случаю “БМВ”, достал прилепленный на мощном магните к днищу “маузер” и быстрыми шагами пересек набережную, спустившись по ступенькам на пристань. Теперь он находился в надежной западне, откуда путь к отступлению был только один — в темную осеннюю воду, где мутно голубели блики городских огней.

— Эй, мужик, — произнес кто-то за его спиной тихим, не сулящим ничего хорошего голосом. — Нехорошо поступил. Сорвал куш и убежал. Нехорошо. Делиться надо.

Прозоров обернулся. Две давешние тени теснили его к воде.

— С какой стати я должен делиться? — дрожащим голосом спросил Иван Васильевич. — Я рисковал, ставки делал…

— Процент надо платить. Закон такой… — произнес Мослак.

— Ну и какой у вас процент?

— По-братски, — оглядываясь на шумящую сверху набережную, пояснил другой парень — мордастый, стриженный коротким ежиком. — Гони половину. Это честно…

— Пока я вам половину буду отсчитывать, вы все у меня вырвете. А меня по голове и в воду…

— Ну зачем по голове? — По интонации чувствовалось, что говоривший улыбается. — У нас кое-что получше имеется. — Мослак сунул руку за пояс.

— Давно хотел у вас спросить, — неожиданно произнес Прозоров. — Ваши прически как называются? “Бокс”? “Полубокс”? “Полька”?

Этот невинный вопрос почему-то очень рассердил грабителей.

— Ты гляди, Длинный, фраерок-то наш с гонором…

— Не говори, Мослак… Любознательный…

Но в то же время чувствовалась в нападающих какая-то нерешительность, слишком уж спокойным выглядел Прозоров.

— И откуда же вас столько наплодилось? — продолжал Иван Васильевич, отступая к самому краю причала и отстраненно рзмышляя о том, что теперь бандитам стрелять в него не резон, ибо придется нырять за упавшим в воду телом, дабы извлечь из карманов намокшие деньги. — Честное слово, как тараканы… Из каких щелей вы повылезли? Ведь вот что удивительно, куда ни приедешь — одни и те же хари… Какие-то вы все одинаковые, именно, как тараканы… Одного придавишь, другой точно такой же вылезает… Так как же все-таки, ответьте мне напоследок, именуются ваши стрижки — “бокс” или “полубокс”?

— Ты, паскуда наглая, как с нами разговариваешь?! — вытаскивая пистолет и быстро навинчивая на его ствол глушитель, сказал Длинный. — Ты сам, сука, меня завел…

— Хорошо, половина ваша…

— Поздно, фраерок, — снова оглядываясь на набережную, промолвил Длинный. — Ты все нам отдашь…

— Это ограбление? — удивляясь своему спокойствию, недоуменно спросил Прозоров и поглядел на направленный в его сторону ствол. — Ладно, братва… Еще завалите по дури, ну вас… Потом Ферапонт вас в асфальт закатает из-за меня…

Рука с пистолетом дрогнула и медленно стала опускаться вниз.

— Ты откуда Ферапонта знаешь? — настороженно спросил Мослак.

— Дела у меня с ним. Большие дела…

— Какие еще дела? — Было видно, что противники сбиты с толку и находятся в немалой растерянности.

“Все, кончаем спектакль, — мелькнуло в голове Прозорова. — Натешился, хватит. За такие диалоги тебе бы прежде в Конторе устроили прочную дисквалификацию в дворники… С покойниками бесед не ведут”!

Расстояние между ним и оппонентами было оптимальным для того, чтобы решить все проблемы без помощи оружия, таящегося в рукаве пиджака и готового выскользнуть в поджатые к ладони пальцы.

Прозоров привычно перенес вес тела на опорную ногу, не обращая внимания на выпавший из рукава пистолет, а дальше уже сам собою включился тысячекратно отрепетированный на тренировках механизм, когда из отдельных разрозненных элементов естественно и гармонично выстраивается на редкость цельное и красивое движение: “делаем — р-раз, делаем — два, делаем — три…”

Да, хрупок и уязвим человек.

Два темных тела скользнули по крутому бетонному спуску, тихо хлюпнула небольшая волна, разбившись о сваи пристани, и воды славной Москва-реки сомкнулись, приняв в свои недра неожиданный дар страстей человеческих…

Прозоров рассовал по карманам изъятые у бандитов вещи — записные книжки, бумажники, мобильный телефон… Пистолеты Длинного и Мослака, поколебавшись, все-таки выбросил в реку. Единственное — свинтил со стволов профессионально изготовленные глушители.

“Вот так и происходит привыкание к убийству, — с грустным равнодушием думал он, вышагивая по ночной набережной. — Никаких эмоций. Хоть сейчас иди в казино и продолжай дерзать… Не думал только, что так быстро происходит это привыкание…”

Неожиданно посреди пустынной набережной, где-то совсем рядом раздалась трель телефонного звонка.

Прозоров вздрогнул, диковато оглянулся… Затем, уяснив, в чем дело, сунул руку в карман пиджака, достав миниаюрную, размером чуть больше спичечного коробка, трубочку. Разложил ее на три сомкнутые составные части, вытащил наружу темный усик антенны.

— Слушаю, — произнес глухо, приостановившись у бетонного парапета.

— Мослак, ты? — нервно домогался далекий голос, прорываясь сквозь шорох и треск.

— Я.

— Что с голосом?

— Воды нахлебался…

— Какой еще там воды? Мослак!.. Алё, Мослак…

— Ну…

— Что “ну”? Длинный где?

— Со мной рядом лежит…

— Вы что там, нажрались уже? — грозно спросил голос, ставший внезапно отчетливым и близким, поскольку трески и помехи вдруг как-то разом прекратились.

— Я же тебе ясно сказал, — сурово произнес Прозоров. — Мы оба нахлебались воды. Лежим рядом на самом донышке. Под пристанью напротив “Парадиза”… Здесь темно и сыро, зато покойно…

— Кто это? — после некоторой паузы настороженно спросил голос.

— Смерть твоя, — раздельно и внятно сказал Прозоров и — зашвырнул телефон в реку. Затем поднял руку, остановил частника и поехал в центр города, где вышел, прошагал переулками пару кварталов и пересел в другую машину. К своему дому он подъехал в первом часу ночи уже на третьем по счету частнике.

 

ГУБОП

Несмотря на то, что начальник отделения Олег Павлович Громов полтора года назад получил звание майора, а его коллега и подчиненный Игорь Тихонов по-прежнему носил погоны капитана, сотрудники ГУБОП продолжали называть их по сложившейся привычке: “Два капитана”.

Трудно было найти и соединить людей более разных по характеру и темпераменту. И, вероятно, именно по этой причине в пору создания ведомства, даже в официальном приказе было особо подчеркнуто, что Тихонов И.П. “временно” переводится в подчинение Громову О.П. Начальство отчетливо понимало, что такие непохожие люди вряд ли сработаются. Но права известная поговорка: нет ничего более постоянного, чем “временное”…

По странной филологической иронии фамилия Громов идеально подошла бы Тихонову, равно как и наоборот, ибо Тихонов являл собой непрерывно действующий фонтан взрывной энергии, а Громов же отличался характером тихим, вдумчивым, медлительным… Это был невозмутимый флегматик, который даже самые спешные и срочные дела делал с какой-то сонной неторопливостью и чрезмерной основательностью, чем ставил своего друга-холерика порою на грань нервного срыва… Даже на вопрос: “Который час?” — Олег Громов отвечал не прежде, чем уяснял себе, кто спрашивает, зачем и почему именно у него, у Громова… Иногда с мрачной иронией Тихонов справлялся у начальника: мол, не пронумерованы ли у него носки? В том, дескать, смысле, который из носков левый, а который правый?

Хотя справедливости ради нужно признать, что резкий, энергичный, постоянно куда-то спешивший Игорь Тихонов, был вечным должником у времени. Он успевал, но успевал в последнюю секунду, вскакивал на подножку, протискивался в закрываемые двери, и в этом смысле даже с получением очередного звания вполне логично и закономерно отставал от неторопливого Громова.

Но кто знает, быть может, начальство имело в данном вопросе свои особенные виды и сознательно хитрило с кадровыми позициями и повышениями званий, создавая в подразделении максимально эффективное саморегулирующееся звено, где недостатки одного сотрудника гасились бы достоинствами другого, где импульсивность и резкость одного купировались бы осторожностью и осмотрительностью другого, где прирожденная интуиция одного дополнялась бы холодным аналитическим расчетом другого?..

Начальство поступило действительно тонко, и результаты его кадровой политики превзошли все ожидания — отделение работало с предельной результативностью, хотя именно на данную структуру сыпались повседневно и неутомимо жалобы из различных прокуратур.

Тем не менее когда по Москве в очередной раз прокатилась волна убийств, курируемых именно что следователями столичной прокуратуры, сыскные мероприятия по делам были переданы юриспрудентами в карнавальных погонах непосредственно “двум капитанам”.

Поначалу сыщикам пришлось работать буквально днем и ночью, выискивая во всех этих преступлениях хоть что-то общее, выявляя логическую систему, обнаружив которую можно было бы просчитывать ходы наперед, прогнозировать, совершать упреждающие шаги. Но все эти убийства, происходившие и в московских квартирах, и в подмосковных лесах, объединяли всего лишь две общих черты: во-первых, преступления совершались с подчеркнутой жестокостью, а во-вторых, в большинстве случаев жертвами становились либо уроженцы города Черногорска и его окрестностей, либо люди, каким-то образом с ними связанные. Но сдвиг в анализе обстановки произошел тогда, когда сыщики обнаружили и выковыряли из плинтуса пулю, которую поленились извлечь неведомые убийцы и получили информацию от экспертов, что данное оружие уже два раза успело засветиться в Черногорске, откуда также посылались официальный запросы в центральную пуле-гильзовую картотеку. Сей факт означал, что преступники — члены устойчивого сообщества, действуют крайне нагло и неосмотрительно, поскольку безоглядно уверены в своей неуязвимости и ненаказуемости.

Связавшись с Черногорском и одновременно подняв материалы отдела, занимающегося “славянскими” группировками, в Главном управлении по оргпреступности легко просчитали фигуру, стоявшую за преступлениями — бизнесмена Ферапонтова, уже давно облюбовавшего столицу и уверенно в ней обустроившегося.

Однако оперативная информация — всего лишь ступенька на длинной и шаткой лестнице, которую извечно предстоит пройти, подбираясь шаг за шагом к доказательной базе в разоблачении ушлых и юридически подкованных гангстеров.

— Олег, ну сколько можно медлить! — восклицал Игорь Тихонов, бегая по кабинету. — Все же ясно, как день: надо срочно выезжать в Черногорск! Мы, между прочим, могли еще позавчера туда смотаться, поработать там, взять документы и вернуться…

— Нет, Игорек, — задумчиво отвечал Громов. — Надо, брат, выждать… Я тебе и позавчера то же говорил…

— Ну и что ты выждал?

— А вот, почитай-ка сегодняшнюю прессу… — Громов нагнулся, вытащил из портфеля сложенную в четверть “Центральную газету”. — Есть тут статейка одна, любопытнейшая статейка, я тебе доложу… А позавчера ее еще не было. А мы бы, не прочитав этой статейки, явились бы в Черногорск кое-кому на потеху…

— Что еще за статейка? — Тихонов развернул газету.

— Да вон, на второй полосе… “Траектория “Белой стрелы” называется…

— Да читал я эту туфту! Мало ли что журналюги для сенсации загнут…

— А ты подзаголовок погляди….

— Так… “Призраки тридцать седьмого…” Любопытно.

— Вот-вот, Игорек… Действительно, любопытно. Дался им, между прочим, этот тридцать седьмой год. Незаконные, видишь ли, репрессии… Подумать только, до этого самого тридцать седьмого года, когда двадцать лет подряд миллионами истребляли простой народ, да русское офицерство, да священников, гимназистов, учителей — все это, выходит, были самые что ни на есть “законные” репрессии. А как до них самих дело дошло, как их самих в соственную же мясорубку затянуло — сразу репрессии стали незаконными…

— Погоди, не отвлекай, — Игорь Тихонов, нахмурившись, быстро читал статью. — Да, гляди-ка, что творится… Санкции прокурора, ордера на арест… Трое рубоповцев в черногорском СИЗО…

— Чувствуешь, какое там гнездо осиное наши ребята ковырнули? То-то же… А ты рвешься туда с бухты-барахты… Здесь, брат, надо основательно подготовиться…

В дверь осторожно постучали.

— Не заперто, — крикнул Тихонов.

На пороге стоял невысокий человек с дорожной сумкой на плече и внимательно разглядывал поднявшегося с места Олега Громова.

— Ба! — сказал вошедший и радостно улыбнулся. — Направили к Громову. А я иду по коридору и думаю, не тот ли это Громов…

— Тот, тот, — шагнув навстречу гостю, подтвердил Олег Павлович. — Проходи, Александр… Знакомься, Игорь — мой бывший однокашник Александр Зуйченко. Из черногорского, между прочим, РУБОП… В самый аккурат поспел. Еще не арестован, к счастью… А мы тут как раз вашу тему обсуждаем. Ну, давай, Саша, излагай… Что можешь сказать в свое оправдание?

— Вижу, вижу, — сказал Александр Зуйченко, кивнув на “Центральную газету”. — Я нынче утром несколько экземпляров купил в привокзальном киоске. Интересно, сколько Колдунов, мэр наш, этому борзописцу отвалил?

— Почему думаешь, что отвалил? — поднял брови Тихонов. — Некоторые среди газетчиков бывают исключительными бессребрениками. Одни — из благоприобретенной принципиальности, другие — из врожденного и неуемного желания напакостить… Но в данном случае утешение лично у вас одно: получили всероссийскую славу. Как тут сказано… “Сотрудники черногорского РУБОП создали отряд “Белая стрела”, который занимается незаконным отстрелом подозреваемых…” Да, этот автор без куска хлеба не останется. Выпрут из газеты, возьмется за детективную макулатуру, пополнит ряды сочинителей.

— А все-таки… И на чью же большую и больную мозоль вы там наступили? — насупившись, спросил Громов. — Такой гвалт до небес без основательного заказа не поднимается…

— У меня тут кое-какие документы с собой. — Зуйченко похлопал ладонью по сумке. — Ехал к вам, между прочим, путями окольными… Можно сказать, на собаках…

— Ну давай, что вы там накопали… На чью, так сказать, честь и достоинство посягнули…

— Да ситуация, в общем, типичная, — устало поморщился Зуйченко. — Как везде, в любом более-менее крупном городе… Москву не беру, это государство в государстве, тут все раздроблено, тьма всяких интересов и конфронтаций, от того вам и легче лавировать… А в провинции дележки пирогов выверенные, поскольку пирогов куда меньше, а посему и жулье у нас и очевиднее, и наглее. Знаете, пословица есть: “Игумен за чарку, братия — за ковши!”. В городе три банды. Война. Одна банда лидирующая — “ферапонтовцы”. За них — начальник милиции, прокурор, председатель облсуда…

— Сила, — кивнул головой Громов. — Очерченный круг, хрен сквозь него прорвешься. Просто система какая-то… Хотя — чего тут неясного? Прежние советские чиновнички — давно снюхавшиеся и выживающие по твердо уясненным принципам. А про этого Ферапонта мы наслышаны. Он у нас в Москве гость частый. Хотя доказательств на него — сам понимаешь… Только начинаем разработку. А у вас-то как?..

— А у нас — так: пока мы с мелочевкой возились, все было относительно спокойно, — ответил Зуйченко. — Случалось, и до суда наши клиенты доходили, и даже срока получали. Благолепие, в общем. Действует, так сказать, РУБОП, часть иммунной системы государственного организма, уничтожает злокачественные клетки, вирусы и прочую нечисть… Не понимающую, кстати, что, как только организму конец придет, то и ей, сволочи, тоже… Потому, наверное, и строит, и покупает сволочь всякие строения с бассейнами за рубежами той страны, где гадит… Ну, в итоге, стараниями нашими дело коснулось главной опухоли: некоей фирмы “Скокс”, связанной непосредственно с обогатительным комбинатом… Наслышаны о таковом, да? Тут-то все и началось… И все узлы начали очевидно завязываться на мэре, Колдунове Вениамине Аркадьевиче.

— В масть фамилия, — заметил Тихонов.

— Ага, — кивнул Зуйченко. — Я тут кассетку привез интересную. Беседа в бане, в интимной обстановке. После послушаете. Теперь — горячая новость: в Москву из Черногорска приехали некие Мослак и Длинный. С интересным заданием: уничтожить Ферапонта.

— Конкуренты решили сыграть на нейтральной территории? — спросил Громов.

— Да не совсем так… Есть у Ферапонта правая рука и лучший дружок — некто Урвачев…

— Перегрызлись?

Зуйченко пожал плечами.

— Опять-таки типичная история. Крысы в бочке. Два лидера — перебор. Иначе и быть не могло. Так вот. У Мослака — телефон мобильной связи. Номер имеется. Думаю, нелишне послушать…

— Это сделаем, — сказал Громов. — А ты где, Саша, остановился-то?

— Нигде пока. В машине…

— Вот тебе ключ. Я теперь один живу, жена с дочкой в отпуске на даче… Поезжай, отоспись. А вечером пойдем с тобой в ресторан. Поужинаем. Прекрасный ресторан под названием “Соколиная охота”. Там вечером должны наши клиенты из Калуги собраться, вот мы и посидим неподалеку, понаблюдаем… Составишь компанию в оперативном мероприятии?

— О лучшем предложении и не мечтал! — с искренней признательностью отозвался гость столицы. — Я — парень корпоративный, мне без команды — никуда…

— Ну и поиграешь на нашем поле, — резюмировал Громов. — Общие правила те же… Оружие в командировке отмечено?

— Я же сказал: дорога была непростой…

— Понял.

 

ПРОЗОРОВ

— Ну, наконец-то! — проворчала Ада, впуская Прозорова в квартиру. — А я уж извелась совсем. Тебя три часа не было…

— Профсоюзное собрание, — устало произнес Иван Васильевич. Волнение Ады было ему приятно. — Вот что, дорогая, — бросая пакет в угол, сказал он. — А не пойти ли нам в какой-нибудь уютный ресторанчик? Только не в центр… А здесь, всего в двух кварталах отсюда, есть довольно уютное местечко… Ресторан “Соколиная охота”. Осколок советского общепита. Любовно отшлифованный временами повсеместного частного предпринимательства. Вокально-инструментальный ансамбль, шницель отбивной, салат из свежей капусты и прочие кулинарные прелести. Правда, я там не был уже года полтора, но, надеюсь, все осталось по-прежнему…

— Почему бы нет? — сказала Ада.

— Решено. Десять минут на сборы. А я, пока ты собираешься, выпью, пожалуй, рюмку коньяку…

До ресторана шли пешком.

“Огни притона заманчиво мигают…” — ерничая, напевал Прозоров, проходя мимо застывших у двери мордастых охранников и ведя за руку свою последнюю, как он это отчетливо понимал, любовь.

Стоял полуночный час, зал был наполовину пуст, в нем тихо и ровно шелестел приглушенный ропот голосов, какой бывает, к примеру, в театре во время антракта, и если бы не резкий звяк упавшей вилки, стук ножа о тарелку, чей-то пьяный выкрик, хлопок пробки от шампанского, сопровождаемый взрывом смеха из дальнего угла, то у Прозорова определенно бы сложилось впечатление, будто он попал в перерыв какого-нибудь концертного действа…

Впрочем, в правильности такой своей ассоциации он вскоре убедился, ибо усмотрел на небольшой полукруглой эстраде в центре зала одиноко торчавшие пюпитры, лежавшую на стуле скрипку, матово поблескивающий на крышке рояля саксофон, три гитары, скученно прислоненные к стене у боковой неприметной двери и потому будто бы чем-то совещающиеся… Определенно, только что музыканты ушли на кратковременный роздых.

Официант подвел парочку к свободному столику, принял заказ.

Трое мужчин за соседним столом прекратили жевать и уставились на Аду.

“То-то же…” — самодовольно подумал Прозоров.

Боковая дверь открылась и на эстраду, вытирая губы, гуськом стали подниматься музыканты.

Прозоров, в ожидании Ады успевший выпить на кухне три объемных рюмки, чувствовал теперь легкое праздничное опьянение и переживал тот кратковременный блаженный момент, который бывает у людей в самом начале застолья. Мир вокруг него сиял свежо и обновленно, люди казались исключительно симпатичными и, в сущности, замечательными существами. Он прекрасно понимал иллюзорность своего мироощущения, но ему вдруг захотелось выпить еще и еще, чтобы приумножить свою радость.

Шустрый официант между тем уже успел обернуться и теперь хлопотал вокруг Прозорова и Ады, выставляя на середину стола запотевший графинчик водки, бутылку красного сухого вина, салаты, закуски, хлеб…

— Горячее через минуту, — предупредил он, отступая, и добавил еще нечто услужливое, что утонуло в пронзительном гуле ожившего вдруг микрофона.

Вслед за оглушающим радиотехническим звуком раздалось покашливание, изданное лысым краснолицым барабанщиком, который, прочистив горло, объявил развязным, с ноткой приблатненности тенорком:

— А сейчас по просьбе гостей из Калуги исполняется песня “Братва, не стреляйте друг друга…”

— Самое время выпить, — сказал Иван Васильевич, воспользовавшись секундной паузой. — И вот что еще хочу тебе сказать, покуда я трезвый… А мне почему-то ужасно хочется сегодня напиться…

— Мне тоже, — неожиданно поддержала его Ада.

— Почему бы нет… — улыбнувшись, повторил ее слова Прозоров и поднял рюмку. — И пока я трезвый, я говорю тебе: Ты единственная и неповторимая…

— А как же администраторша в “Парадизе”? — ехидно перебила Ада.

— Анатомия и физиология, — нашелся Иван Васильевич.

— Ясно, Прозоров… Старый, похотливый лис.

— Старый, Ада… — непритворно вздохнул Прозоров. — Такой груз на мне… Давай, выпьем за это. Знаешь, за что? “Я не буду больше молодым…” Вот за что…

Заревела музыка, взвыл саксофон, взвизгнула скрипка.

В дальнем углу ресторана за большим столом пили стоя.

“Братва из Калуги”, — без труда догадался Иван Васильевич.

— Мне нужно кое-кого помянуть, — наливая себе еще одну рюмку, сказал он. — Не чокаясь…

Ада что-то говорила ему в ответ немыми губами, пытаясь преодолеть музыку.

— Не важно, — сказал Прозоров и выпил.

Невесть откуда взявшийся официант проворно расставлял новые блюда.

— Я ведь люблю тебя, Ада, — вслух признавался Прозоров, зная, что слова его пропадают втуне, что никто его не услышит. — Ну и пусть, — продолжал он, чувствуя, как сладко трепыхнулось в груди сердце и как внезапно повлажнели глаза. — И не надо слышать. Но, честное слово, никак не ожидал от себя…

Ада молча и серьезно глядела на него. Прозорову вдруг показалось, что она все слышит, и он немного устыдился своей сентиментальной расслабленности.

“А и пусть!.. — подумал он. — Надо же когда-нибудь отпустить тормоза и пожить по полной своей воле…”

Еще дрожал в табачном мареве последний аккорд прозвучавшей песни, а он уже поднимался со стула. Отметив с некоторым удивлением, что его слегка пошатывает, Прозоров невольно подобрался и старательным твердым шагом направился к эстраде.

— Песня, — сказал он, обращаясь к лысому барабанщику. — Сколько стоит песня?

— Хорошая песня стоит дорого, — пожевав губами, сказал лысый, с видимой привычностью оценивая платежеспособность клиента, возраст, вкусы и процент алкоголя в крови. — Стольник.

— Ага, — Прозоров вытащил сто долларов. — Ага…

– “Не жалею…”? — спросил лысый.

— Именно, друг! “…не зову, не плачу…” Именно!

— Как объявить?

— Без объявления, — решительно мотнул головойПрозоров. — Мы же не из Баку… Я свой.

Иван Васильевич шел к столу, а за его спиной приблатненный тенор уже и жалел, и звал, и плакал…

Прозоров молча сел за стол, оперся подбородком о кулаки и пригорюнился…

Ада с любопытством и с легким недоумением поглядывала на него.

— Как-то скоро кончилась песня, — сказал Иван Васильевич. — Не успел толком вчувствоваться. Если ты не против, я еще раз поставлю пластинку.

— Давай, — пригубив бокал, кивнула Ада.

Сцена повторилась вновь, но и на этот раз Прозоров не успел “восчувствовать” как следует…

— Давай! — озорно блеснув глазами, опять разрешила Ада.

Прозоров отправился к барабанщику.

— Лимит исчерпан, — сказал лысый. — Может, другое что? А то публика нервничает…

— Трудно найти равноценное. — Прозоров задумался. — Ладно… “Черный ворон” давай…

— Слишком драматично, — возразил лысый. — Публика будет нервничать…

— Отряхаю прах, — объявил Прозоров и вернулся на место.

— Ну что? — спросила его Ада.

— Лимит исчерпан, — горестно сказал Иван Васильевич. — Не любо мне здесь… Уходим…

Он как-то внезапно протрезвел, но знал, что данное просветление — ненадолго.

Ада молча поднялась и пошла вслед за Прозоровым. Наперерез им бросился шустрый официант с пустым подносом.

— Возьми, друг, — сказал Прозоров, кинув на поднос несколько купюр. — Там на столе еще…

— Премного благодарен…

— То-то же, — хмыкнул Иван Васильевич и поспешил за уходящей Адой.

Догуливали в народном ресторане Казанского вокзала. За песню здесь брали гораздо дешевле, а тенор, к удивлению Прозорова был все тот же.

— Вот что, брат, — сказал Прозоров точно такому же лысому барабанщику, когда песню исполнили уже трижды кряду. — Надо двенадцать раз. Пять раз уже повторяли, осталось — семь… Давай, брат, оптом…

— На опт скидок нет. Цена розничная…

— Черт с тобой, пой…

— Сокращенный вариант. Иначе публика будет волноваться…

— Давай сокращенный, — махнул рукой Иван Васильевич.

С небольшими паузами “Я не буду больше молодым” было исполнено еще семь раз подряд. Последний вариант был сокращен до двух куплетов…

— Ах ты, горюшко мое! — говорил растроганный Прозоров. — До чего же славно иногда напиться… Что ни говори, а не дураки были русские купцы, когда куролесили в ресторанах… Зеркала били… Давай, Ада, рассобачим вон то зеркало…

Но Ада, крепко взяв его под локоть, повела его к выходу.

— Слушаю и повинуюсь, — покорно кивал Прозоров, натыкаясь на колонны. — Слушаю и повинуюсь…

Наутро Иван Васильевич был тих и безмолвен. Долго стоял под холодным душем, с омерзением вспоминая свои вчерашние медовые слезы и дешевые кабацкие выходки. Растерся жестким полотенцем, пригладил сырые волосы, обильно оросил себя одеколоном.

— Доброе утро, — хмуро произнес он, входя на кухню и стараясь не встречаться взглядом с Адой. — М-да… Погуляли вчера… Несколько…

— Привет, — отозвалась Ада. — Не переживай, Прозоров. Все было замечательно.

Прозоров присел на стул, взял чашку с чаем.

— Хороший день, — нейтрально сказал он, выглядывая в окно. — Солнышко… Может, в парк сходить, развеяться?..

— А поехали кататься на пароходе, — предложила Ада. — Я когда-то давным-давно каталась по Москве-реке… И тоже была осень, и был солнечный день…

— Не знаю, — засомневался Прозоров.

— Пива с собой возьмем, — подзадоривала Ада.

— Поедем, — согласился Иван Васильевич. — Но только не пива. Пиво — напиток плебеев…

Ада всплеснула руками и радостно захохотала:

— Прозоров, ты уж не обижайся, давно хотела тебе сказать… Только не оскорбляйся, но, откровенно говоря, ты до чрезвычайности похож именно на древнеримского плебея!

У Симонова монастыря они сели на речной теплоход и поплыли в сторону Киевского вокзала.

— Римский плебей хотел бы угостить патрицианку красным вином, — усаживаясь за столик на верхней палубе, сказал Прозоров и извлек из портфеля бутылку. Добавил, как бы извиняясь: — Все-таки полтора часа плавания…

Все это время он с недоумением прислушивался к себе, пытался проанализировать свои чувства и — не узнавал себя. Вряд ли нынешние его настроения были связаны со вчерашней гульбой и утренним похмельем, все началось далеко не вчера… В нем исподволь происходили неожиданные для него перемены, словно некий панцирь и крепкая стена, которыми был он огражден от мира и которые он так тщательно и упорно возводил всю свою жизнь, внезапно дали незаметные трещины, впоследствии стремительно расширившиеся, побежавшие извилистыми ответвлениями, и вот уже спасительные ограды начинают осыпаться сухим песком, рушиться, обваливаться. Зазияли безнадежные и невосстановимые проломы, загуляли в душе его непрошеные сквозняки. Не без удивления Прозоров обнаружил в душе своей что-то до сих пор неведомое, лишнее, мешающее жить просто и четко, сеявшее сомнения в правильности жизненного пути своего и отчуждающее от мира. То, что считал он своей неизменной природной сущностью, оказалось на поверку всего лишь имитацией, цепью выработанных привычек, камуфляжным прикрытием, за которым расстилалась бездна, и дыхание этой бездны пугало его.

До недавних пор он являл собой прочную и жесткую систему, органически встроенную в систему иную — военно-государственную, но, как известно, самая главная опасность для всех жестких систем и конструкций — ослабление хотя бы одного маленького элемента… Так произошло со всей страной, со всеми ее базисами и надстройками, когда попытались чуточку ослабить несколько узлов, открутить пару-тройку гаек… И шум от падения гигантской страны был велик и ужасен… Хотя на поверку оказалось, что рухнули всего лишь картонные декорации…

Прозоров, словно очнувшись, недоуменно повел глазами по сторонам. Ярко светило солнце, в прозрачном синем небе неподвижно стояли белые облака. От реки тянуло стылым осенним холодком, московские рощи и скверы осыпались сухим грустным золотом… Конечно, и раньше испытывал Прозоров, как и всякий живой человек, грустное чувство в дни ранней осени, но никогда еще чувство это не было настолько пронзительно-прощальным.

Они сидели друг напротив друга на верхней открытой палубе под тентом; Ада зябко куталась в легкий плащик, только что купленный ими в подвернувшемся на пути модном салоне. Молчала, отстраненно глядя то на воду, то на проплывающий мимо гранитный берег.

“Да, — думал Иван Васильевич с какой-то болезненной, обрывающей сердце отрадой, — конечно, плебей… И никогда она не сможет полюбить меня. Все это утешительные сказки…”

— Прозоров, — глухо сказала вдруг Ада, по-прежнему глядя на берег. — Я ведь не шутила с тобой. Я действительно должна умереть…

— Все умрем, — отозвался Прозоров. — Не поддавайся минутному настроению…

— Во мне говорит вовсе не настроение, — ровным голосом продолжала Ада. — Существует многократно проверенный диагноз. Официальное врачебное заключение…

— Ты это серьезно? — не поверил Иван Васильевич.

— Разве похоже, что я шучу? Да ты не опасайся, это не заразно… Но постарайся не очень ко мне привыкать. Хотя, честно говоря, мне было бы приятно знать, что кто-то по-настоящему переживает и убивается по данному поводу.

Прозоров не находил никаких слов, тупо оглядывая проплывающие мимо окрестности. Мелькнула неподалеку семиэтажная гостиница “Парадиз”, вызвав какие-то путанные ассоциации; Иван Васильевич рассеянно взглянул на нее и тотчас отвернулся. Признания Ады оглушили его, сбили с толку и никак не хотели укладываться в растревоженном, сознании.

— Странно, — продолжала она все тем же ровным глухим голосом. — Придет еще одна осень, как всегда… Вот так-то, милый мой… И, честное слово, мне как-то уже не до этого дурацкого, маленького, злобного и жалкого Ферапонта… Лично мне, понимаешь… А я вынуждена заниматься такими мелкими и глупыми делишками. А с другой стороны, его надо уничтожить просто ради того, чтобы он никому больше не мог причинить зла. Только и всего…

— Ты так обо всем этом говоришь…

— Как? Спокойно? Первое время, Прозоров, мне хотелось на стену лезть. Как же это так? Почему я? Разве я всех виновней? А потом узнала, что со всеми, кого это коснется, происходит практически одинаково: сперва истерика, отчаяние до судорог, злоба на весь мир, а потом — какая-то успокоенность и отрешенность. И только чувствуешь ее притяжение, от которого нельзя отгородиться ни на минуту. Оно сквозь любые стены проходит, притяжение это… И ты все дальше и дальше от мира…

Теплоход пришвартовался к причалу. Десятка два новых пассажиров с гоготом поднялись на верхнюю палубу.

Прозоров, чувствуя, как внезапно пересохло у него в горле, налил себе полный стакан вина и залпом его выпил.

— Ерунда, — сказал он неуверенным голосом. — Не может такого быть, чтобы никакой надежды…

За соседним столиком новоприбывшие раскладывали закуски, доставали пластмассовые стаканчики, раскупоривали водку, галдели, смеялись…

— Как хорошо, — сказала Ада, тонкими руками откинув назад волосы. — Жалко, что прогулка всего на полтора часа. А так бы плыть и плыть…

— Можем от Киевского двинуться обратно, — предложил Прозоров. — Но все-таки послушай меня…

— Оставь, — махнула она рукой. — А обратно плыть не следует. Лучше уже не будет. Хорошего всегда должно не хватать. Нужно уметь вовремя остановиться…

Компания за соседним столиком дружно выпила водочки, крепко крякнула и остервенело навалилась на походную закуску. Внезапно один из пирующих, мужичонка в сбитой на затылок шляпе, перестал жевать, выкрикнул, указывая рукой на близкий берег:

— Гляди, гляди, Мишка! Топляков тянут! Гляди!.. Двух сразу…

Все, находившиеся на верхней палубе, подались к борту. Ада привстала, Прозоров покосился в сторону гранитного парапета.

Длинный утопленник, одетый в кожаную черную куртку, лежал на краю пристани, второго укладывали рядышком с ним. Небольшая толпа сгрудилась на набережной, люди перегибались через чугунные решетки, наблюдая за действиями водолазов.

Прозорову показалось, что в толпе этой мелькнуло пару раз бледное лицо Ферапонта. Вместе с тем он заметил арматурные прутья, выглядывавшие из воды — вероятно, в этом месте шел ремонт набережной и тела убитых бандитов лишь притопились, зацепившись одеждой за возводимый под водой каркас.

Теплоход все дальше и дальше уплывал от страшного места. За соседним столиком жизнерадостно помянули “топляков”.

— Ты, знаешь, — вымолвил наконец Прозоров, — мне показалось, что там, в толпе этой…

— Да, — перебила Ада. — Ты не ошибся. Это был он…

— И мы по-прежнему пребываем в закономерности случайностей, — отрешенно произнес Прозоров.

— Нет, мы попросту пребываем там, где пребывать должно, — откликнулась Ада. — И лично меня это здорово обнадеживает…

— То есть?..

— Обнадеживает в принципе… Остальное додумай сам.

 

УРВАЧЕВ

После короткого разговора с неведомым человеком, в руках которого оказался мобильный телефон Мослака, Сергей Урвачев почти не сомневался в том, что он потерял двух своих лучших бойцов. А когда он поднял на ноги свою московскую службу информации и та, перезвонив ему на рассвете, сообщила, что ни Мослак, ни Длинный в номере своем не появлялись, и что в последний раз их видели в казино за несколько минут до беседы Урвачева с незнакомцем, последние надежды и сомнения отпали, — бойцов кончили!

Урвачев почти не спал в ту ночь, занимаясь кропотливым анализом и сопоставлением событий, произошедших за последнее время. То, что его людей могли как-нибудь вычислить и убрать люди Ферапонта, было маловероятно, к тому же Ферапонт о его вероломных замыслах категорически не догадывался, что подтверждалось многочисленными косвенными признаками. Вероятнее всего, в дело вмешался неожиданный фактор, который Урвачев определил для себя как некую “третью силу”. И кое-какие соображения по поводу этой “третьей силы” у него к утру уже имелись. Причем в данных соображениях присутствовал и парадоксально-позитивный оттенок. Во всяком случае, можно было попробовать использовать эту неведомую и, судя по результатам, весьма квалифицированную силу в собственных видах и интересах. Только для начала нужно было ее выявить и уяснить руководящие ей мотивы. С данной задачей Урвачев мог справиться самостоятельно, однако, как решил он, это заняло бы слишком много времени, а потому, отправляясь с визитом к мэру, он, кроме обсуждения сложившейся обстановки, рассчитывал заручиться оперативной помощью непосредственно от властных структур…

Первым пунктом в разговоре с Колдуновым естественным образом фигурировал недавний инцидент, случившийся в ресторане “У Юры”.

Вениамин Аркадьевич самым задушевным тоном справился о состоянии здоровья собеседника, а далее сообщил, что располагает кое-какими сведениями, относительно выстрела, доставленными ему начальником милиции Рыбаковым. Оказывается, неудачливый стрелок был задержан буквально через несколько часов после покушения, но поскольку находился в невменяемом состоянии и связных показаний дать не мог, то поначалу выдерживался в одиночной камере и на допросы не вызывался. Однако вчерашним вечером следователь прояснил кое-какие любопытные детали…

— Да знаю, знаю, — равнодушно отмахнулся от выдерживающего многозначительную паузу мэра Урвачев. — Какой-то придурок из “шанхайских”… Вот, чмо! Я его вытолкал в шею из ресторана накануне нашей встречи. Но не учел человеческого фактора. Все это, оказывается, происходило на глазах у его девчонки. Псих обиделся насмерть и пальнул сдуру… Видите, насколько наша жизнь полна всяких непредвиденных случайностей…

— А вы, насколько я могу судить, подозревали Егора Тимофеевича Ферапонтова? — Колдунов с проницательным прищуром поглядел в глаза Урвачева.

— Ни секунды его не подозревал, — усмехаясь, сказал Урвачев. — Буду с вами предельно откровенен, Вениамин Аркадьевич… В самый момент выстрела уже знал, что это — не Ферапонт. Другое дело, рано или поздно… ну, вы понимаете… И у меня имеются очень веские основания для подобных выводов, хотя, полагаю, не стоит посвящать вас в хитросплетения всех подробностей наших отношений с моим партнером…

— Я, Сергей Иванович, и не нуждаюсь ни в каких подробностях, но совершенно с вами согласен, что логика вещей именно такова…. — задумчиво отозвался Колдунов. — Я еще в самом начале нашего знакомства думал именно об этом. Буду тоже откровенен: один из вас в деле — лишний. И глубоко убежден, что лишним является как раз наш общий друг Ферапонт.

Теперь уже Урвачев внимательно поглядел в глаза Вениамина Аркадьевича.

— Я чист перед законом, — сказал Урвачев значительно. — Во всяком случае, с формальной точки зрения ко мне комар носа не подточит… Это, как вы его назвали, “наш общий друг” по свойству своего характера очень любил принимать личное практическое участие во всех силовых акциях. Любитель, знаете ли, острых ощущений… А это первый признак натуры низменной.

— Я имел возможность заметить, что друг наш не очень развит в культурном отношении, — вставил Колдунов. — Что настораживает в перспективе.

— Это бы ничего… У всякого человека есть собственные слабости и всякий имеет право на реализацию свойств своей натуры, которую, как известно, не переделаешь… Но он оставлял следы, а следы эти, я вам доложу, весьма багровые, весьма…

— Но с другой стороны, общая политическая ситуация в стране в какой-то степени диктовала ему именно такую модель поведения, — стеснительно кашлянул в кулачок Колдунов.

— Времена меняются, дорогой Вениамин Аркадьевич, — вздохнув, произнес Урвачев. — И времена меняются стремительно. А логика этих перемен говорит о том, что нынче следует решительно отмежевываться от подобных людей. Само знакомство с ними бросает на всех нас гигантскую черную тень, и уже одно простое соседство фамилий в каком-нибудь пустяковом следственном протоколе чревато… Представьте себе сочетание Колдунов и Ферапонтов в какой-нибудь газетной кляузе… Нехорошо. Непоправимый вред репутации.

— Да, нехорошо, — согласился Колдунов. — Здесь-то на месте я пока еще в состоянии пресечь кривотолки, но ведь Егор Тимофеевич нынче в Москве действует…

— И очень активно. И обязательно там наследит. Да наверняка наследил уже. И если допустить возможность, что тамошние органы выйдут на него, а это весьма реально, дорогой Вениамин Аркадьевич; так вот, если они всерьез возьмутся за него, то рано или поздно пойдут трепать и вашу фамилию, и мою… Но главное, представьте себе, какая опасность нависнет над комбинатом, над нашим общим делом… Приедут сюда спецгруппы из Центрального РУБОП, с Лубянки, начнется такая рубка…

Колдунов подошел к окну, некоторое время стоял в задумчивости, барабаня пальцами по стеклу. Урвачев молчал, давая ему время для размышлений.

— Так-то так, но послезавтра я улетаю в Америку… — не оборачиваясь, проговорил Колдунов. — Но дело, собственно, не в этом — я в любом случае вмешиваться в решение ваших проблем не собираюсь… Ну пошлите, в конце концов, своих людей. Я не знаю, как это делается на практике, но знаю, что такая практика существует в вашей… в вашей….

— Понятно, деятельности. Спешу сообщить, Вениамин Аркадьевич: своих людей я уже послал…

— Вот как? Так в чем же вопрос?

— Кто-то пострелял моих людей. Очень профессионально пострелял и, в буквальном смысле, упрятал концы в воду. И мне достоверно известно, Вениамин Аркадьевич, что Ферапонт к этому злодеянию не имеет ни малейшего отношения.

— Тэ-эк-с… Уж не меня ли вы подозреваете?..

— Ну что вы, уважаемый Вениамин Аркадьевич! Как можно! Тут действовала какая-то покуда неизвестная третья сила. Неизвестная ни мне, ни вам, ни Ферапонту… Я очень напряженно думал над всем этим. И кое-что надумал… Я перебрал все возможные варианты, опять же не стану отягощать вас ненужными подробностями, и пришел к выводу, что наиболее вероятный мотив — личная месть.

— Ну и кто же этот народный мститель?

— Видите ли, из всех наших людей при невыясненных обстоятельствах гибнут и пропадают именно те, кто сжег фермера с семьей. Помните эту акцию Ферапонта?

— Как же, — поморщился Колдунов.

— Я ведь его отговаривал, — поспешил оправдаться Урвачев. — Изо всех сил… Но Ферапонта отговорить невозможно. Итак, Горыныч, Мослак, Длинный… Конопля и Тимоня… — Урвачев и этих покойников как-то автоматически навесил на неведомого мстителя. — Все они были в тот вечер там. Я провел подробное расследование и выяснил, что накануне к фермеру приезжал какой-то рыбак из Питера, а потом он бесследно исчез. Не логично ли было ему обратиться в милицию? Дескать, вот я приехал, а тут трупы и пожар… Но он почему-то не обратился!

— Черт возьми! — воскликнул Колдунов и ударил себя ладошкой по лбу. — Это ведь было накануне нашей первой деловой встречи! Верно?

— Ну…

— Я вспомнил этого загадочного посетителя, который не давал мне покоя… Это же Прозоров! Я же с детства его знал!

— Ну и каким боком этот ваш Прозоров относится к фермеру?

— Сводный брат. То-то меня мучила память…

— Уважаемый Вениамин Аркадьевич, — озабоченно сказал Урвачев. — Нужно немедленно выяснить все про этого Прозорова. Кто он, откуда, профессия, адрес, телефон…

— Он в военном училище, помнится…

— Ага! Значит, кадровый военный. Уже кое-что. Я вас прошу, Вениамин Аркадьевич, по своим властным каналам узнайте как можно подробнее… Я, конечно, со своей стороны тоже буду действовать, но вам, все-таки сподручнее. Позвоните прокурору. В рамках уголовного дела об убийстве, запросы-вопросы, то-сё… Ага?

 

ПРОЗОРОВ

Возвратясь после речной прогулки, Ада вдруг почувствовала болезненную усталость, а потому быстренько приняла ванну и забралась в постель. Прозоров же уселся на табурет и до поздней ночи, почти не меняя позы, просидел на кухне в одиночестве.

Взгляд его был рассеян, одна угловатая и тяжкая как булыжник дума ворочалась в голове и не было у этой беспросветной думы ни исхода, ни разрешения. Стучали часы на стене, стихал городской шум за окном, а Прозоров все сидел и сидел, уставившись в одну точку, в след сигаретного ожога на клеенке, и точка эта то раздваивалась, то вновь сходилась в округлую коричневую кляксу…

Когда он поднялся и прошел в спальню, Ада давно уже спала и дыхания ее не было слышно. Мерцал пустой экран телевизора, наполняя комнату тусклым светом, отчего она показалась Ивану Васильевичу похожей на реанимационное отделение. Прозоров выключил телевизор, услышал тихий вздох Ады. Он тоже вздохнул и, не раздеваясь, прилег на самом краешке постели, подложив под затылок сцепленные кисти рук. Точно в таком же положении он очнулся на рассвете. За окном ровно шумел дождь и Прозоров остро ощутил, что лето прошло окончательно и бесповоротно, что впереди тусклая осень, а за ней сырая бесконечная зима…

Он покосился на спящую Аду. Тонкое лицо ее было бледно и спокойно, и как ему показалось, на нем лежала печать какой-то покорной беззащитности…

“И все-таки, нет, — подумал он. — Поеду к Романовскому. Он зубы съел на этих лейкозах… Надо же хоть что-то делать, в конце концов…. Старик опытный, что-нибудь да подскажет…”

Прозоров, стараясь не шуметь, отправился в ванную, умылся, затем, не включая света в прихожей, нащупал плащ, сунул ноги в ботинки и вышел на лестницу, осторожно прихлопнув за собой дверь.

“Зонт забыл, — спохватился он, но не решился еще раз щелкать замком. — Пес с ним. Только бы Романовский был на месте”, — думал он, застегивая на ходу плащ, и пускай иллюзорно, но явно ощущая, как вся тяжесть его надежд, сомнений, тоски и упований как-то сама собою перекладывается отныне на сутулые хрупкие плечи Романовского — старичка-онколога из знаменитого военного госпиталя. И от того, будет ли он на месте, зависела жизнь Прозорова, — так по крайней мере, ему казалось…

Ровно через три часа промокший до нитки Прозоров, не дожидаясь блуждающего где-то на верхних этажах лифта, бодро взбежал по лестнице, погремел ключами, выискивая нужный, несколько раз ошибся, но наконец дверь поддалась.

— Ты где пропадал? — выглядывая в прихожую, сонно спросила Ада.

— Все отлично, малыш! — улыбаясь, воскликнул Иван Васильевич, сделал шаг навстречу и, подхватив ее на руки, закружил в тесном коридоре. — Все в полном порядке! Молодец, старик! Умный старик! Ай да Романовский!

— Ты что, Прозоров? — слабо сопротивлялась Ада, пытаясь выскользнуть из его крепких объятий. — Пил с утра?

— Пьян, Ада, пьян как сапожник, — проговорил Прозоров, осторожно опуская ее на пол. — Вот что… У тебя заграничный паспорт есть?

— Да, — сказала Ада, пристально вглядываясь в лицо Прозорова.

— Отлично! И у меня есть. Визы нам сделают. В три дня…

— Какие визы?

— В Германию. В фатерланд! Клиника “Эйзель”. Немцы, Ада, все-таки великая нация! Правда, берут дорого, но зато надежно. Денег у нас хватит, а не хватит — добудем! Семьдесят процентов излечения. Так что твоя лейкемия — тьфу! Мираж…

— Это тебе Романовский сказал? Кто он?

— Гениальный врач. Практик. Он весь подводный флот лечил, он все знает!

— Что знает?

— Абсолютно все знает! Чудак, я ему доллары сую, а он матерится… Пришлось за коньяком бежать. И не устоял старик, взял. Как миленький взял. Кто ж перед настоящим французским устоит? А он, я тебе доложу, великий любитель выпить. Профессионал, знаток вин и прочих напитков. Он, Ада, все знает… — Прозоров трещал без умолку, его распирала деятельная беспокойная энергия, хотелось немедленно собрать вещи и бежать в аэропорт, лететь в клинику “Эйзель”…

— А как же Ферапонт? — напомнила Ада.

— К черту! Времени нет. Пусть живет и дышит.

— Нет, Прозоров… Нельзя оставлять долги без оплаты…

— Ах, Ада, долги, конечно, отдавать следует, но нет времени. Пока его вычислишь, отследишь, подготовишься… Месяц уйдет. Если бы можно было как-нибудь, мимоходом, попутно…

— Телефон, — сказала Ада.

— Не понял…

— Телефон, — повторила она, снимая трубку и подавая ее Прозорову. — Межгород, судя по звонку. Я чай поставлю, ты вымок весь…

— Алло, слушаю, — весело крикнул в трубку Иван Васильевич. — Кто это? Как это неважно, еще как важно…

— Иван Васильевич, — сквозь дальний шорох и треск говорила трубка. — Мы с вами позавчера разговаривали…

Сердце Прозорова гулко и тревожно стукнуло, улыбка сошла с лица. Они сумели вычислить его домашний номер! А значит, и адрес, и фамилию… И все, все, все… И, может быть, даже причастность к ситуации с “курьером”… Но — как?! И зачем они ему звонят?

— Прошу вас, не бросайте трубку, — вежливо продолжал голос. — Я надеюсь, мы с вами договоримся… Алло, вы слышите?

— Слышу, — глухо ответил Прозоров, бегло оглядывая прихожую, мысленно собирая необходимые вещи и прикидывая, сколько времени потребуется на спешную эвакуацию.

— У меня к вам, как к отменному профессионалу, есть очень конкретное предложение, — выговаривал между тем голос. — Я очень рассчитываю на вашу помощь в одном деликатном деле…

“Западня!” — стукнуло в голове у Прозорова.

— Во-первых, уважаемый Иван Васильевич, отбросьте сразу же все ваши подозрения, — успокоил голос. — Вы же сами понимаете, что у нас было достаточно времени и благоприятных обстоятельств для того, чтобы, не обнаруживая себя… В общем, вы понимаете…

— Хорошо, — сказал Прозоров. — Давайте дело.

— У вас в почтовом ящике пакет. Потрудитесь спуститься и забрать его. Не откладывайте. Мало ли какому хулигану придет в голову мысль взломать ящик… В пакете вы найдете ответы на вопросы и, надеюсь, все сомнения ваши благополучно разрешатся сами собой… До свидания.

— Прозоров, — позвала Ада из кухни. — Скидывай сейчас же мокрую одежду и иди пить чай. Кто это был? Жена?

— Хуже, — сказал Прозоров. — Погоди, Ада, я сейчас…

Загнав в ствол “стечкина” патрон, он осторожно вышел из квартиры, замкнув дверь на ключ, спустился по лестнице к почтовому ящику. Извлек из него плотный тяжелый пакет. Опасаясь взрывного устройства, тщательно и аккуратно прощупал его. Затем аккуратно надорвал край. Из дыры выпали две пачки стодолларовых купюр в банковской упаковке.

— Деньги к деньгам… — мрачно пробормотал Иван Васильевич, заглядывая в конверт и вытаскивая сложенный в четверть лист бумаги. — Та-ак, стало быть, и план прилагается… Лихое начало…

 

ФЕРАПОНТ

С утра шел дождь и глухо шумели за окном деревья Измайловского парка. Место было укромное и обустроенное. Деревянный дом, принадлежавший некогда администрации лесопарка, был обнесен высоким чугунным забором, ворота снабжены электронными замками, и все же на душе Егора Ферапонтова было неспокойно. События последних дней были непонятны, а потому тревожны. И события эти стали происходить с пугающей частотой сразу же после того, как он уехал из Черногорска в Москву. Во-первых, исчез курьер. Опытнейший и надежный Хромой бесследно пропал вместе с кейсом, набитым деньгами. Мухтар и Цыган, испытанные бойцы, сумели отсечь ментовский хвост и уйти. В принципе, поступили они правильно…

Ферапонт, уткнувшись в холодное стекло окна лбом, закусил губу. Неприятное воспоминание о припадке бешенства, с которым он не сумел справиться, дав команду растерзать верных подручных, заставило его досадливо скрипнуть зубами, — чего на него нашло?.. Воистину — дьявол попутал… Ладно… Что сделано, то сделано, хрен с ними… Не хватало еще ему переживать и мучиться раскаянием. Может, он и не прав, поторопился с высшей мерой наказания, но, с другой стороны, пропало шестьсот кусков зелени! А такой цены жизни этих тварей никак не стоили! Да, потеря… Наживется со временем, но все равно досадно.

Теперь — иная незадача: кто-то попытался замочить Рвача без его, Ферапонта, ведома. Сошка, “шанхайская” шестерка… Оборзела шпана, сколько их не учи, волчат… Но, главное, промазал, сука, вот что по-настоящему горько… А пришелся бы свинец по надлежащему адресу, как бы все славно и мило решилось… Безо всяких на него, Ферапонта, косяков со стороны братвы, чинно-благородно, несчастный случай, пышная тризна, зареванная красавица Ксения…

Ферапонт не удержался, достал из бара початую бутылку виски, отхлебнул глоток. С минуты на минуту здесь должен был появиться гонец от Рвача. Рвач предупредил, что разговор предстоит очень серьезный и требует соблюдения всех норм конспирации. Просил даже включить генератор белого шума, устраняющий возможность прослушивания. И чтобы — никаких свидетелей. Что-то там с комбинатом… Мутит Рвач. Сорок штук гонцу попросил отдать, на какие такие дела?

Ферапонт приблизился к письменному столу, стоящему напротив окна, выдвинул ящик, осмотрел четыре ровненьких запечатанных пачки валюты. Вяло подумал:

“А, пожалуй, Рвач, прав — перед бойцами не следует светиться с генеральными делами и деликатными переговорами… Это правильно, максимум секретности. Запомнит рожу гонца будущий изменник или же стукач… А дальше — кто знает, куда и какие нити потянутся, на кого грешить? Да и плохо Москва действует на бойцов, развращает, на переоценки ценностей толкает, на критические мысли наводит… Да и уже, поди, кое-что пронюхали бойцы. Больно морды у них напряженные были, когда отсылал их в бильярдную… Так, что еще? Мослак и Длинный. Тоже дела непонятные, и тут серьезно разбираться нужно, дотошно… Сплошная цепь неприятностей, полоса неудач… — Ферапонт снова приложился к горлышку, запрокинул голову. Затем косо поглядел за окно. По садовой дорожке шел человек. Плащ, очки, кейс. — Гонец. Точно. Ну что же…”

— Ну что же, — сказал он, открывая дверь и впуская гостя. — Входи…

— Егор Тимофеевич? — доброжелательно улыбаясь, осведомился вошедший.

— Он самый, — хмуро подтвердил Ферапонт, направляясь к столу. — Ну, что там у вас стряслось?

— Деньги приготовили? Позвольте взглянуть…

— Хрена ли на них глядеть, — проворчал Ферапонт, вновь выдвигая ящик и выкладывая пачки на столешницу. — Почему Рвач сам не дал, из своих? У меня тут все рассчитано, каждый грош…

— Ну что вы, — ласково сказал гонец. — Зачем это ему? Каждый платит за себя сам…

Что-то в этих словах да и в самом голосе гостя насторожило Ферапонта, и он, не поднимая глаз, снова рванул на себя задвинутый было ящик, но тот, вероятно, перекосился и не хотел выдвигаться.

— Стоп! — жестко приказал пришелец. — Так не годится. Не надо этих нервных движений.

Ферапонт поднял глаза и увидел именно то, что и ожидал увидеть.

“С глушителем! А братва в бильярдной… Ах, Рвач…”

— Руки на стол, — холодно и спокойно произнес киллер.

— Даю вдвое больше, — осипшим голосом предложил Ферапонт. — Втрое!.. Ты меня свяжешь и спокойно уйдешь… Можешь рот заклеить липучкой, вон она…

— Хорошо, только ты сам себе заклей… Втрое — это будет полторы сотни…

— В сейфе, — Ферапонт кивком головы указал на стоящий в углу комнаты сейф. — Ключ под письменным прибором…

— Отойди от стола и — заклеивайся, — ровным голосом произнес незнакомец. — Осторожней с ножницами, не уколись… И, пожалуйста, без резких движений. А то у меня спусковой крючок слишком разболтался. От частого употребления. Такой чувствительный стал, прямо беда. А в починку отдать все времени нет…

— Это ты… поосторожнее… Ствол-то отведи в сторонку на всякий случай …. — обрезая ленту, процедил Ферапонт.

— А вот ствол отводить в сторону нецелесообразно, — прозвучал доверительный ответ. — С вами глаз да глаз… Народ шустрый, изворотливый…

— Ну, сволочь, Рвач! — приклеивая ленту к щеке и морщась болезненно, констатировал Ферапонт. — Ох, сволочь…

— Людям надо прощать, — посоветовал незнакомец, поднимая назидательно указательный палец свободной руки. — Сказано: “Люби ближних и прощай врагов”. А ты, брат, мало любил ближних… Более того, ты их совсем не любил… Э-э, что с тобой, Ферапоша?..

— Случайно, — плачущим голосом, сконфуженно объяснил Ферапонт. — Само…

— Удивительно, такой герой, а в трудную минуту пукаешь некстати. Причем, полагаю, со всеми вытекающими… Смешно, честное слово. Солидный мужчина… Так, брат, ты меня совсем разжалобишь… Жить-то хочешь, поди?..

— Хочу, — покорно кивнул Ферапонт.

— Ну, хорошо, — сказал убийца. — Я, пожалуй, соглашусь вернуть тебе твою поганую жизнь… И денег не возьму. Но ты должен выполнить одно мое условие. Я тебе предлагаю обмен…

— Согласен, — горячо произнес Ферапонт. — Любой обмен… “Вольво” твоя. В придачу к обмену…

— Это хорошо. Щедро. А обмен вот какой, — с расстановкой сказал страшный гость. — Ты сейчас вернешь мне жизнь брата. Жизнь его дочурки и жизнь его жены. Мелочь ведь… Людишки простые, тихие… А я тебе тут же возвращаю твою единственную и неповторимую… Ну как?

— Сволочь… — прохрипел Ферапонт.

— Вот видишь, не можешь…

— Ненавижу!

— Люби ближних, — напомнил собеседник. — И никогда не бери от жизни больше, чем сможешь потом отдать.

— А сам? Сам-то?

— Да, — сказал оппонент. — Об этом я как-то не задумывался… Надо будет как-нибудь на досуге…

Ферапонт, пригнув голову, хищно рванулся к Прозорову и концовки фразы уже не слышал.

Иван Васильевич сунул пистолет за пояс, смахнул со стола деньги в кейс, затем подошел к сейфу и открыл дверцу.

— Ого, — произнес он скучно. — А ведь еще недавно я экономил на поездке в автобусе…

 

КОЛДУНОВ

Вениамин Аркадьевич Колдунов отправился в Америку, исходя из интересов в первую очередь практических, а уж потом — познавательных. Вот, кстати, странно! Заокеанская держава, некогда представлявшая как для него, так и для миллионов задавленных тоталитаризмом советских граждан, некое сказочно-недостижимое пространство, олицетворявшее собой небывалое изобилие, чудеса современных технологий и повсеместную свободу прав граждан, это пространство скоропостижно утратило свое очарование, как только состоялась великая долларовая экспансия, открывшая глаза слепцам. И романтические представления об американском рае сменились скучной, однако справедливой истиной: мир един, устремления людские одинаковы, и сладкую жизнь нигде и никто не преподносит тебе на блюде. Эту жизнь обеспечивают лишь тем или иным образом заработанные деньги, а никак не подачки отдельно взятого государства, пусть и развитого. К тому же Колдунов превосходно сознавал, что, имей он хотя бы и миллиард этих самых вожделенных долларов и поменяй Черногорск на какой-нибудь из курортных городков Флориды, то мгновенно лишится всего, что обеспечивает смыслом его существование; он променяет власть и привычную суету, с этой властью связанную на теплый бассейн, газончик и роскошную виллу, в которой загнется от скуки, одиночества и категорической невостребованности.

Посему Колдунов рассудил так: вилла во Флориде — безусловно неплохое приобретение, но расценивать его следует не более, чем вклад в рынок перспективной недвижимости и место проведения отпусков. Сама же Америка — по сути своей сбербанк, где, надежно и планомерно умножаясь, будут храниться его капиталы. Вот, собственно, и все. А коли пробьет черный час, коли случится что несуразное в политических и экономических основах родной страны, то будет куда и к кому бежать, и это “куда” означает банк, и ждут его в нем вернейшие друзья — вся плеяда американских президентов, многократно продублированная на заветных серо-зеленых бумажках.

Компаньон Джордж, встретивший его в аэропорту, сказал, что программа недельного визита Колдунова особо насыщенной не будет: сейчас они едут в отель, затем ужинают в ресторане, а завтра с утра гостя из России ждет ответственный менеджер банка, должный открыть ему личный счет. Тут же Джордж пояснил, что открытие счета иностранцам, не имеющим номера “social security”, соотносящегося с налоговой ответственностью граждан и резидентов США — огромная проблема, и менеджер в каком-то смысле берет на себя обязательства перед банком в правовой лояльности клиента Колдунова, но этот тонкий момент Джордж, дескать, уже разрешил, договорившись о неформальном вознаграждении за такую услугу. Услуга же означала приобщение жалкой личности из страны третьего мира к империалистическому финансовому эстэблишменту.

— И чего они хотят… за услугу? — вопросил Колдунов мрачно, уяснив простенькую суть: счет — за взятку.

— Пять тысяч долларов, — беспечно сообщил Джордж.

— Что?! Пять тысяч?! За какой-то там счет? — запенился меркантильный мэр. — Да я и взял-то с собой всего девять…

Выруливая на скоростную трассу, ведущую в дебри штата Нью-Джерси, где располагался в одном из охраняемых поселков его дом, Джордж вежливым тоном объяснил:

— В Штатах каждый должен платить налоги. В том числе — на начисляемые на вклад проценты.

— Вот как! Ну и законы же у вас… — Колдунов, одуревший от долгого перелета и томительного выстаивания в очереди к иммиграционной стойке, путался в мыслях и эмоциях. — А что же вы мне раньше… Вообще — зачем? Я бы где-нибудь лучше в оффшорке…

— Все будет в порядке! — отчеканил Джордж. — Вы просто не понимаете, о чем говорите. Что есть оффшорка? Хотите доверить свои деньги какому-то неизвестному банку? Жуликам? А тут — один из первых банков США! Столп мировой экономики! Вас смущают эти пять тысяч? Какая чушь! Зато у вас будет счет, на который вы можете переводить деньги из-за границы и не платить с них ни цента налогов! Как иностранец. Единственное, вы должны заполнить форму W-8 и раз в каждые последующие три года подписывать ее… И все! Здесь вы — всего лишь гость, и банк хранит ваши деньги. И — умножает их. Никаких налогов, гоните через свой счет хоть миллиарды…

— Ну уж миллиарды… — стеснительно протянул Колдунов, умеряя пыл.

— Кто знает, кто знает, — качнул аккуратно подстриженной головой Джордж. — Я верю в ваш талант… Кстати, таким счетом могут пользоваться ваши влиятельные друзья, и вы сможете брать с них за это процент…

На такое предложение Колдунов ничего не ответил, лишь подумал, что едва ли найдется в его окружении какой-либо дурак, кто станет хранить свои кровные во всех смыслах монеты на счету своего собрата по совместным махинациям. Нет, дружки найдут себе такого же вот Джорджа и с удовольствием заплатят ему за аналогичную операцию. Да и что такое пять тысяч, надежно страхующих безналоговые миллионы?

— Как у вас отношения с Ксенией? — спросил он, рассеянно глядя на сизые океанские волны, виднеющиеся в оконце автомобиля с чудовищной высоты моста Верразано, чьи готические арки, упиравшиеся в поднебесье, словно проглатывали несущийся в них разноцветный автомобильный поток.

— Через месяц свадьба, — вдумчиво ответил Джордж, и по серьезности и одновременно теплоте его тона Колдунов понял, что американец привязался к сестре главного бандита Черногорска не на шутку, и в каком-то смысле это неплохо…

Он еще смутно уяснял себе ту гарантию в их общем бизнесе, которую будет являть собой Ксения, однако уже выстраивал конструкцию, переплетающую капиталы его, Колдунова, и — бандитов. Каким-то образом следовало перегонять деньги Рвача на тот счет, что откроет завтра для него, Колдунова, Джордж. Нет, грабить гангстера не следовало, это было опасно и глупо, однако Колдунов был уверен, что альянс их — категорически быстротечен, и рано или поздно логика внутренних кровавых разборок превратит партнера в хладный беспомощный труп, а все его капиталы…

Только вот закавыка — ведь Ксения — гарантия прежде всего для того же Рвача, который более заинтересован держать свои денежки на счету родной сестры, а не чужого дяди… Как тут сыграть? Как убедить эту проклятую сволочь переводить…

— Мне звонил Сергей, — словно откликаясь на его мысли, произнес Джордж. — Он тоже хочет открыть себе счет. Но боюсь, такого не получится. Наше консульство с неохотой дает визы…

— Но у него же теперь здесь сестра…

— Сестра — сестрой, — сказал Джордж. — Прийди он на интервью, консул едва на него взглянет, поймет, что у парня за профессия… Вы, к примеру, уважаемый человек, мэр, а все равно мне пришлось похлопотать и дать за вас гарантии…

— Так он может пользоваться моим счетом! — воодушевленно предложил Колдунов.

— Ну посмотрим… — откликнулся Джордж неопределенно и, ориентируясь на интонацию этой кислой фразы, Колдунов разочарованно постиг, что вот и рухнули все его мечты о завладении денежками бандита — хитроумный американец наверняка все уже просчитал и столь же наверняка полагает бандитский капитал своей будущей безраздельной собственностью.

Обдурит Джордж наивную провинциалку Ксению, ох, обдурит. И первая же их свадьба будет несомненно бриллиантовой для ушлого янки. И не ошибается ли Колдунов в наличии какого-либо эмоционального начала у мистера Эвирона, решившегося на столь скоропалительный брак? Может, это брак по расчету? И куда более тонкому, чем существует у хищненькой Ксении, стремящейся пристроиться в благополучии сытого и безопасного американского бытия?

О, этот мир обмана, лицемерия, актерства и лжи! Как трудно в нем и как противно! Но терпи, Колдунов, терпи! Терниста твоя стезя, но не свернуть с нее. А свернешь — закопают в канаве обочины.

Просторный дом Джорджа сиял лощеным узорчатым паркетом, начищенной старинной бронзой канделябров и люстр, изяществом со вкусом подобранной мебели и бесчисленных золочено-перламутровых безделушек.

— Музей! — невольно вырвалось у Колдунова. И тут же подумалось ему, что все великолепие этого жилища построено на российских нефти, газе, металле и тех, кто эти нефть, газ и металл добывал, даже не подозревая, что тем самым создает уютное гнездышко заокеанскому проходимцу, умело и точно курсирующему с бумажками от одного чиновничка к другому, собирая за мелкие взятки необходимые подписи.

Ранее одним из таких чиновничков был сам Колдунов, с восторгом принимающим упаковку колготок для жены в обмен на тонны редкого металла, однако — что о прошлом? Ведь разве мог он предложить американцу в те незабвенные советские времена расплатиться с ним — директором завода так, как следует? Нет, это было бы самоубийству подобно. Заокеанский фирмач приезжал с бумажкой, увенчанной подписью министра, кому был вручен за подпись какой-нибудь костюмчик с галстуком, и посему оставалось лишь униженно благодарить мистера Эвирона за эти колготки, а затем добросовестно отправлять груз по указанному американцем адресу. Но — изменились времена! Теперь этот капиталист-посредник всего лишь жалкий процентщик, реализатор продукции, принадлежащей ему, Колдунову. И кормится отныне мистер Эвирон с руки Колдунова исключительно за счет своих знаний западного рынка, покладистости и проверенной годами благонадежности.

Попив кофе с пирожными на уютной кухне с мраморным полом и отделанными дубовыми панелями стенами, двинулись в местный мотель, где, приняв душ и переодевшись, Колдунов привел себя в относительный порядок после долгой дороги. После покатили в японский ресторан — на “суши”.

“Суши”, представлявшие из себя валики сырой рыбы, обтянутые опять-таки рыбьей кожей, освобожденной от чешуи, Колдунову не понравились, однако, погруженный в хоровод каких-то мятущихся мыслей и созерцание экзотического ресторанного антуража с его фонариками-апельсинами, самурайскими мечами-муляжами на стенах и официантками в атласных кимоно, съел Колдунов огромное количество пресных валиков, неосторожно удобряя каждый едким, словно нефтяным, соусом и выпил много пива, заправляя в каждый бокал рюмку теплого саке по наущению Джорджа и — незаметно опьянел…

Доносились словно сквозь пелену до него слова американца, крутились в дерганом хороводе раскосые глаза ресторанной прислуги и качались колоколами японские фонарики, похожие на чудовищно раздутые плоды какого-то садового декоративного растения с забытым названием… Ах, да, растение именовалось физалис…

И очнулся Колдунов лишь ночью, в мотеле, подскочил на кровати с колотящим в ребра сердцем, в поту, категорически не понимая, где он находится; а после пришло осознание, что в Америке, в ее дебрях, что его дико тошнит, а в животе происходит просто-таки конкурс под названием “Угадай мелодию”.

Едва дополз Колдунов до заветного, пахнущего ароматной химией унитаза, но аромат этот вызвал в нем уже неудержимый порыв тошноты и — хлынули из его чрева дорогостоящие экзотические морепродукты вперемешку с перекисшим алкоголем, а после вновь взвыли трубы и контрабасы в желудке, и пришлось подниматься с колен и оседлывать унитаз-спаситель, закрывая набухшие веки от режущего света ярких ламп.

О, зря закрывал глаза Колдунов, ибо в нездоровье своем проявил он ужасающую растерянность в аппаратуре санитарии, установленной в ванной, спутав унитаз с биде, куда производил физиологические отправления.

И весь остаток ночи, обливаясь лихорадочным потом и стуча словно в ознобе зубами, посвятил он многотрудной пакостной очистке биде, прерываемой теми же болезненными отправлениями, правда, приходящимися уже по надлежащему адресу.

Когда утром за ним заехал Джордж, чувствовал себя Колдунов так, будто бы по нему промчался табун скакунов и, что характерно, стоял как в номере, так и во рту его густой запах конского навоза, и дышал потребитель японской кухни, выставив губы дудочкой, в сторону, ибо от аромата своего же дыхания вновь и вновь одолевал его неугасимый порыв братания с белым фаянсовым другом, еще теплым от ночных объятий.

— Отравился, — прохрипел Колдунов. — Проклятые самурайцы…

Брезгливо поведя носом, Джордж предложил прихворнувшему компаньону заехать к нему домой, где, по его уверениям, хранились какие-то чудодейственные таблетки, а далее, ориентируясь на самочувствие, принять решение относительно визита в банк.

Колдунов нерешительно согласился. Его подмывало рухнуть на просторную кровать, забывшись в дреме, однако со слабоволием своим поневоле надлежало справиться: главная задача — открытие заветного счета не терпело по его мнению ни малейшей протяжки.

Таблетки действительно нейтрализовали желудочно-кишечную вакханалию, но сознание по-прежнему оставалось мутным, осмысленные фразы давались с трудом и мучила давящая боль в затылке, по которому словно плашмя ударили лопатой.

И потому словно погружением в чудной и расплывчатый сон воспринял он свое перемещение из благостной провинции с ее подстриженными деревцами, лужайками и аккуратными домиками в стеклянно-асфальтовые теснины Манхэттена, заполоненные желтыми такси и грузовиками, суетой миллионных толп, клубами пара из бесчисленных металлических решеток-отдушин…

Передав Джорджу пять тысяч наличными требуемой взятки, Колдунов около минуты постоял в вестибюле банка, покуда американец договорится со знакомым клерком и вручит ему необходимую сумму, и вскоре, видимо, после свершения незаконного акта, был приглашен в огромный зал учреждения и усажен в стеклянной кабинке доброжелательного лысоватого менеджера в белой рубашечке с аляповатым цветным галстуком.

Тыкая в кнопки клавиатуры компьютера, менеджер что-то ему говорил, поглядывая на невозмутимого Джорджа, осуществлявшего перевод диалога.

Впрочем, какого к черту диалога!

Ничего не мог понять Колдунов своим воспаленным сознанием из пояснений клерка, да и если бы было сознание его кристально чистым, все равно бы ничего толком не уяснил он в тех банковских предложениях, которые вываливал на него англоязычный служащий. Какой-то чекинг-эккаунт, си-ди и сэвинг, кредитные и дебетные карты, минимальный остаток, с которого не берется чардж за сервис, трансферы между счетами с домашнего компьютера и банкомата…

Уяснив полнейшую неподготовленность партнера к ведению полноценной беседы, Джордж, удрученно вздохнув, сказал:

— Вот что… Все детали объясню вам на досуге. Уясните основу: сейчас вам открывают два счета. Один — чековый, расчетный, беспроцентный. Положите на него долларов пятьдесят и — хватит. Лишь бы он был. А основную сумму поместите на сберегательный, она будет ежемесячно прирастать. Согласны?

— Хорошо, пусть так! — обреченно отмахнулся Колдунов, передавая менеджеру свой паспорт.

Процедура открытия счета заняла более полутора часов. Были подписаны ворохи бумаг, Колдунов получил квитанции на положенные в банк наличные, но в ходе переговоров возникла некоторая закавыка: Джордж сообщил, что менеджеру непременно требуется домашний адрес нового клиента.

— Зачем? — резонно спросил Колдунов.

— Каждый месяц банк обязан прислать вам отчет о состоянии счета, — объяснил Джордж.

— Нужен ли мне этот отчет, как зайцу стоп-сигнал…

Данную реплику переводить менеджеру Джордж не стал, а пояснил терпеливо:

— Поймите, это — незыблемое правило. И осуществляется оно в главном офисе банка, в другом штате. Отчет может приходить или на ваш американский адрес, или — в Черногорск.

— Еще чего! В Черногорск! — Несмотря на свое нелегкое состояние, Колдунов позволил себе усмешку. Многое было в этой усмешке, но в основном — изумление наивностью американцев: попади такой отчетик кому не надо…

— Ну тогда пусть стэйтмент приходит на мой адрес, — пожал плечами Джордж. — Буду передавать его вам с оказией…

— Да, так будет куда лучше! — согласился Колдунов.

Наконец банковские таинства исчерпались, менеджер пожал новоиспеченному клиенту руку и вновь обратился к компьютеру, а Колдунов и Эвирон вышли из банка на знаменитую пятую авеню с ее отмытыми небоскребами и высоченными витринами дорогих магазинов.

— Перекусим? — предложил Джордж.

При мысли о еде Колдунов вновь почувствовал дурноту. Сил для ответа не нашлось: он лишь отрицательно мотнул головой. Тяготы банковской процедуры отняли у него всякую дееспособность. Ноги с трудом передвигали едва повинующееся тело, а голова болела так, будто на плаху просилась.

Через час осуществилась пламенная мечта: он укрылся мягкой, ластящейся к телу простыней в номере мотеля с освеженным воздухом и под мерное гудение кондиционера погрузился в избавляющий от физических страданий сон.

Следующие два дня они провели на глубоководной океанской рыбалке, вернувшей Колдунову утраченные силы, затем мотались по дорогим магазинам, закупая мэру представительские костюмы и обувь, а после настала пора трогаться с набитыми барахлом чемоданами в аэропорт.

Однако утром накануне отъезда произошло знаменательное событие: Джордж торжественно вручил Колдунову две пластиковые карточки, обозначенные как “платиновые”, со значками “виза” и “мастер-кард”.

— Можете расплачиваться ими, — пояснил он. — Расходы автоматически будут сниматься с вашего счета. Да, кстати. Поскольку вы иностранец, банк удерживает с вас за обслуживание счета за каждый год деньги.

— Как? — помрачнел Колдунов.

— Так. Всего два доллара. Один доллар за один счет, расчетный, другой — за сберегательный.

— Всего-то?

— Ну да… Надо по пути в аэропорт заехать в банк и заплатить эти гроши.

— Вы когда будете в банке, то и заплатите… — Колдунов полез в бумажник. — Вот вам два доллара…

— Э, нет! — замахал руками Джордж. — Вы должны выписать два чека и сами отдать их менеджеру. Чековая книжка у вас. Пишите.

Колдунов достал из папки, выданной ему в банке, чековую книжку. Спросил, непонимающе рассматривая отчерченные графы:

— И… где тут?

— Пишите: один доллар… По-английски. А в клеточке поставьте цифры. Там где центы — два нуля…

— Да я же по-английски не это…

— Хорошо, давайте сюда чеки… — вздохнул Джордж. — Я сам заполню.

В конце первой графы он написал “one dollar”, проставил единичку с двумя нулями в полагающиеся клеточки и, передав Колдунову ручку, ткнул ногтем в место, предназначенное для подписи. Колдунов старательно, с многочисленными завитушками, расписался.

Далее действо повторилось.

— Ну, в банк! — вручая Колдунову чеки, произнес Джордж.

Впрочем, в банк Колдунову попасть не удалось: в будние и субботние дни запарковать машину в Манхэттене можно было лишь на платных стоянках, но тратить десятку долларов за час было глупо, ибо передача чеков заняла бы две-три минуты, а потому Джордж предложил Колдунову пересесть за руль, дабы осторожно нарезать пару-тройку кругов вокруг финансового учреждения, пока он передаст менеджеру чеки.

— Или — идите сами, — сказал он, притормозив у стеклянной двери. — Только быстро!

Колдунов опрометью ринулся в дверь, отыскал в стеклянных кабинках знакомую лысыватую голову, торопливо поздоровался и сунул менеджеру две голубые бумажки. Менеджер, посмотрев на бумажки, задал Колдунову вопрос на своем непонятном языке, Колдунов пожал плечами, затем последовал еще один вопрос и, уяснив, что самостоятельный поход в банк — заведомая глупость, Колдунов поднял палец, с чувством произнес: “Минутку!” и — вновь ринулся к стеклянной двери, у которой как раз проезжал знакомый “линкольн” Джорджа.

— Не могу объяснить, — выдохнул он в приоткрывшееся оконце. — Давайте я за руль… Эти два доллара меня доконают…

— Чеки у менеджера? — спросил Джордж.

— Да…

— Садитесь за руль, а то видите — полицейский уже блокнот вынимает, сейчас выпишет пятьдесят пять за эти два…

Впрочем, через несколько минут недоразумение исчерпалось, Джордж объяснился с менеджером, Колдунов вновь пересел на место пассажира и, перевалив через Квинсборо-бридж, машина понеслась по широкой трассе к аэропорту Кеннеди.

Простились тепло.

Вскоре самолет взмыл над залитой солнцем Атлантикой.

Стюардесса поставила перед Колдуновым бутылочку виски и стакан апельсинового сока со льдом.

Блаженно жмурясь от летящего в оконце иллюминатора света, Колдунов достал из бумажника заветные карточки. С любовью провел по трехцветному флажку “визы”, полюбовался на голограмму земных полукружий “мастер-кард”.

Облегченно вздохнул. Все, кончилась пора складывания пачек валюты в тайниках, кончился страх потерять ее из-за воров и непредсказуемости стихийных явлений. Теперь наличность поступит в свой российский банчок, откуда за умеренный процент выверенными порциями перетечет на американский надежный счет. Туда же польются ручейки “левака” за экспортные операции… Жаль вот, Америки он не увидел. Скомканно все как-то вышло…

“Впрочем, — рассудил он, — подсоберу капитальца, возьму переводчицу толковую и длинноногую, и следующим годом — во Флориду. Присмотрим, так сказать, недвижимость, погуляем по морским ресторанчикам…”

Ассоциативно ему вспомнилась сырая японская рыба, и он сглотнул слюну, отделываясь от невольного приступа тошноты.

За иллюминатором темнело. Самолет проваливался в ночь, навстречу которой он неуклонно летел.

 

ПРЕДВЫБОРНЫЕ СТРАСТИ

То, что политика не имеет ничего общего с моралью, не просто расхожая обывательская фраза, а проверенная веками непреложная аксиома. Правитель, руководящийся моралью — неполитичен, а потому положение его не бывает достаточно прочным. Кто хочет править, должен прибегать к хитрости и к лицемерию. Великие народные качества — откровенность и честность — это пороки в политике, потому что они свергают с престолов лучше и вернее сильнейшего врага.

До выборов главы города Черногорска и его заместителя, назначенных на середину февраля, оставались считанные дни, и надо отдать должное Вениамину Аркадьевичу Колдунову — предвыборную кампанию он провел блестяще, использовав все допустимые в таком важном деле хитрости и уловки.

Единственную ошибку совершил он, не послушав предостережений умного Сергея Урвачева, и эта ошибка могла стоить ему нескольких процентов голосов. Урвачев, кровно заинтересованный в исходе выборов, поскольку шел в паре с Колдуновым и претендовал на должность вице-мэра, всеми силами отговаривал Вениамина Аркадьевича от неверного шага, но тот остался непреклонен…

Урвачев, наловчившийся на митингах и собраниях предельно точно и доходчиво формулировать мысль, расхаживал перед Колдуновым, как какой-нибудь профессор перед аудиторией и, взмахивая рукой, четко и раздельно произносил:

— Экий вы идеалист, Вениамин Аркадьевич, если лезете к толпе с такими благими порывами. Поймите, во все времена народы, как и отдельные люди, принимали слово за дело, ибо они всегда удовлетворяются показным, редко замечая, последовало ли на общественной почве за обещанием исполнение…

— Как хотите, Сергей Иванович, но здесь я от своего решения не отступлю, — твердо отвечал Колдунов, стараясь поскорее поставить точку в затянувшемся споре. — Пенсионеры самая дисциплинированная часть избирателей и пренебрегать этой частью крайне неразумно…

— Хочу вам все-таки напомнить, что люди с дурными инстинктами, даже среди пенсионеров, гораздо многочисленнее иных, благородных, так сказать, поэтому лучшие результаты в управлении ими достигаются насилием и устрашением, а не академическими рассуждениями и либеральными подачками. Знаете ли вы, что народ всегда питал и питает особую любовь и уважение к гениям политической мощи, и на все их мошеннические действия отвечает: “Подло-то, подло, но ловко! Фокус, но как сыгран, до чего нахально!..”

Урвачев говорил с удовольствием, фразы из него лились без заминки, и ни малейших затруднений в подыскивании нужных слов он не испытывал. С недавних пор у него появились даже те характерные ораторские жесты, которые Колдунову случалось видеть в хронике времен февральской революции, у ее ведущих персонажей, а именно: манера совать правую руку за борт пиджака очень напоминала привычный жест Керенского, не хватало только полувоенного френча… И даже со стороны было совершенно очевидно, что Рвачу и самому очень нравится лицедействовать, что он познал уже отравленную сладость сцены и сорванных аплодисментов, что роль публичного политика, совсем недавно освоенная им, еще не прискучила ему.

— Я не менее вашего изучал нравы и привычки народа, — заметил Колдунов. — Правда, могу признать, что вы в изучении психологии толпы весьма продвинулись. Но поверьте мне, иногда народ нуждается в некотором послаблении, и, думаю, эта прибавка к пенсии очень своевременна ввиду грядущих выборов…

— Дорогой Вениамин Аркадьевич, — устало сказал на это Урвачев. — Поверьте мне, вы очень скоро пожалеете о своем решении. Народ туп и неблагодарен, а эта ваша прибавка к пенсии ничего, кроме раздражения не вызовет. Что такое, в конце концов, пятьдесят рублей? Тьфу… Попомните мое слово.

И действительно, Сергей Урвачев оказался прав. Сразу же после объявленного повышения пенсий, корреспонденты местного телевидения прошли с микрофонами по рынкам и магазинам, узнавая настроения людей и их отношение к объявленной Колдуновым прибавке. Результат оказался удручающим для мэра — никогда на голову его не выливалось разом столько злобной брани и проклятий.

— Ну что, Вениамин Аркадьевич, смотрели вы вчерашний выпуск “Обратной связи”? — язвительно ухмыляясь, поинтересовался наутро Урвачев.

— Да, парадокс вышел, — вынужден был признать Колдунов. — Вы были правы, народ стал крайне сволочным. Крайне…

— То-то же… Я сколько раз убеждался, — чтобы выработать целесообразные действия, надо принять во внимание подлость, неустойчивость, непостоянство толпы, ее неспособность понимать и уважать условия собственной жизни, собственного благополучия… — Урвачев, чувствовалось, и сам понимал, что его снова заносит, но остановиться в дидактическом словоречении уже не мог, словно бес ему язык щекотал.

— Вы точно цитатами сыплете, — перебивая собеседника, проворчал Вениамин Аркадьевич. — Какой, однако, оратор пропадает…

— Отчего же пропадает? Наоборот… Я, Вениамин Аркадьевич, времени даром не терял, такую прорву литературы одолел за эти полгода, сам диву даюсь… Одних авторов десятка два, — от древних до самых новых. Много, много поучительного… Народ ласки не любит, чем добрее правитель, тем больше помоев на него выльют и современники, и потомки. И наоборот, возьмите того же Петра… Четверть населения страны выморил к концу царства, а в результате получил прозвище — Великий… Или Грозный, или Сталин…

— Это все мне известно, — прервал Колдунов, чувствуя, что Урвачев начинает его все больше и больше подавлять. — Признаю, совершил ошибку. Свалял дурака и крыть тут нечем…

— Вы не убивайтесь так, Вениамин Аркадьевич. Я полагаю, ничего непредвиденного не произойдет… Но наперед — наука!

Колдунов упрекам собеседника не перечил, сознавая ту громаду работы, которую Урвачев провел в его благо, будучи теперь совершенно уверенным в полном успехе выборов. Накануне голосования три самых опасных кандидата были обезврежены и с дистанции сошли, вернее, были вынуждены снять свои кандидатуры под мощным давлением Урвачева и его агентов. Четвертый поначалу уперся, но когда в случайной пьяной потасовке возле общежития комбината был убит его представитель ножом в грудь прямо во время митинга, и этот тоже сломался… Процентов двадцать при любых условиях должны были добавить избирательные комиссии… Словом, накладка с пенсиями никак не могла помешать безоговорочному триумфу.

— А с писателями наше общение облегчится тем, что в отношениях с ними мы будем действовать на самые чувствительные струны человеческого ума — на расчет, на алчность, на ненасытность материальных потребностей… — вещал Рвач.

— Нельзя ли попроще, Сергей Иванович, — попросил Колдунов. — Я вижу, вы действительно слишком много читали. Говорите в точности, как книжник и фарисей… Я-то лично на Ленине воспитывался, что вполне достаточно для политика…

— Да, — признался Урвачев. — Иногда сам удивляюсь… Заносит, знаете ли. Я ведь иной день по два-три раза выступал перед коллективами, поневоле начинаешь заговариваться… В общем, вы с писателями все решили правильно. Пусть повыступают в школах, в публичных библиотеках… В доме престарелых, в конце концов…. Этот скромный электорат как-то выпал из нашего поля зрения. А тут перед ними выступят люди солидные, из Москвы опять-таки… Классические ценности, уходящая эпоха… Найдут сочувствие и понимание…

— В копеечку влетели мне эти писатели, — пожаловался Колдунов.

— Ну, Вениамин Аркадьевич, на культуру нельзя жалеть средств… Надо, кстати, побольше местной творческой интеллигенции привлечь к общению…

— Так ведь напьются-то на банкете, — покачав головою, сказал Колдунов. — Наскандалить могут, местные-то…

— А пусть их… На банкете можно, вдали от глаз… Главное, чтобы с утра не начали пить, пусть сперва отработают мероприятия…

— Да… Абабкину надо памятник открывать. Вы, часом, не читали этого Абабкина? Он, говорят, из местных литераторов был…

— Не приходилось, — признался Урвачев. — Ницше, Гитлера, Макиавелли, даже Троцкого читал, а вот Абабкин как-то мимо меня проплыл…

— Жаль, а то бы подсказали…. Затем — литературный музей. Выступления в коллективах, вечером банкет, а наутро отправить их без потерь… И все это на мою голову.

— Надо потерпеть, Вениамин Аркадьевич. Когда делегация прибывает?

— Завтра…

— Ну что ж, желаю успехов!

Много горьких, хотя порой и весьма справедливых слов сказано о писателях, и, как ни странно, самые горькие слова сказаны самими же писателями. Оно, впрочем, и понятно, и объяснимо — изнутри проблема видится яснее, а кроме того, тема эта заранее обречена на успех и внимание публики. Потому что, во-первых, редкий человек на Руси не считает себя писателем, а во-вторых, уж очень колоритные люди объединились в этом творческом цехе, и очень любопытные происходят там конфликты и коллизии. Литература же, как известно, питается преимущественно и, может быть, даже исключительно конфликтами.

Попробуйте описать человека, доброго семьянина, исправно и до копеечки платящего налоги, не укравшего ни гвоздя, не страдающего с похмелья, ибо не пьет, не ругателя и не скандалиста, не тщеславного и не гордого, человека со всех сторон положительного и добродетельного — и вы увидите, что каждое это “не” точно ластиком безжалостно стирает в человеке черты индивидуальные и характерные, так что в итоге образуется нечто крайне неопределенное, лишенное особых примет, и, к сожалению, пресное. И самый терпеливый и усидчивый читатель в конце концов с раздражением отбросит такую книгу в сторону и возьмет, пожалуй, какие-нибудь пошлейшие “Скандалы недели”, или “Криминальную хронику”, или “Похождения сексуального маньяка”… Да что там читатель, даже обычная жена не сможет ужиться с таким человеком! С каким-нибудь подонком уживется прекрасно, будет мучиться, маяться, впадать в истерики, испытывать эмоциональные стрессы и нервные срывы, но не уйдет от него и не бросит, а добрейшего Ивана Ивановича, который проехать без билета в троллейбусе и то не способен, будет третировать и презирать…

У творческой музы, надо признать, именно такой вот непоследовательный и капризный женский характер. И со стороны иногда кажется удивительным — как это из всего многообразия человеческих типов выбирает она для творческого союза столь ущербную и одиозную личность.

Сократ Исидорович Бобров, член Союза писателей с сорокалетним стажем, автор замечательных, но, к сожалению, основательно подзабытых романов, ехал в город Черногорск в самом скверном расположении духа. Причиной подавленного настроения его явился совершенный пустяк, но из-за этого пустяка Сократ Исидорович, уже разместившийся в удобном купе и рассовавший сумки по полкам, едва не выпрыгнул из вагона в самую последнюю минуту перед отправлением поезда. Именно в эту самую последнюю минуту случилось то, чего всю свою жизнь более всего опасался Бобров — в вагон внедрился Степан Игнатьевич Бобриков, автор нескольких производственных повестей, тоже, кстати, напрочь забытых читателями.

Бобриков был неотвязчивым кошмаром всей жизни Сократа Исидоровича, кошмаром, от которого нельзя было проснуться. Разумеется, для любого уважающего себя Боброва соседство какого-то фельетонного Бобрикова само по себе неприятно, но когда соседство это возникает в литературе, где всякая фамилия на слуху, неприятности увеличиваются тысячекратно. Надо ли говорить о том, сколько по такому случаю сочинено было злых эпиграмм, сколько язвительных шуток и шпилек отпускалось по этому ничтожному, в сущности, поводу… И даже когда в прежние времена на серьезных конференциях и совещаниях председательствующий объявлял: “Слово предоставляется товарищу Боброву. Приготовиться Бобрикову…” — дружный веселый ропот неизбежно пробегал по рядам, и Сократ Исидорович, поднимаясь на трибуну, чувствовал себя в эти мгновения поруганным и обесчещенным.

В иные минуты Сократ Исидорович подумывал даже о дуэли и жалел, что нынешний век не допускает поединков и барьеров, но, во-первых, телом он был вдвое тучнее, а значит, и вдвое уязвимее для пули, а во-вторых, даже при успешном исходе поединка, все равно роковое сочетание фамилий обесценивало подвиг. “Дуэль Боброва с Бобриковым…” Пошлейший фельетон, да и только!

Подлец Бобриков в долгу не оставался, и со своей стороны всеми способами, прямо и косвенно, старался навредить сопернику. Если Сократа Исидоровича, честно отстоявшего свою очередь, выдвигали, положим, на республиканскую премию, то Степан Игнатьевич Бобриков непременно всеми правдами и неправдами просачивался в этот же список и срывал дело. Когда же случались творческие командировки за границу… Впрочем, что говорить, даже и в нынешнюю поездку Бобриков отправился подложно, по чужому билету, вместо запланированного и утвержденного поэта Шалого, которого самым подлым образом спаивал перед тем в течение трех суток и довел до состояния невменяемого…

Обнаружив своего врага в поезде, Сократ Исидорович Бобров решительно и тотчас взялся собирать вещи и, честное слово, сошел бы, непременно сошел, но вспомнился некстати размер обещанного гонорара за содействие в выборах мэра Черногорска, и это побочное соображение остановило его порыв…

“Надо претерпеть”, — сказал себе Сократ Исидорович и опустился на уготованное ему железнодорожной судьбой место.

И за этакое смирение судьба все-таки вознаградила его, ибо впоследствии Сократ Исидорович наконец-таки испытал сладость совершившейся мести. Дело в том, что когда прибывший писательский десант был доставлен на спецавтобусе в лучшую гостиницу города, где для всех забронированы были отдельные одноместные номера, неожиданно в холле появился поэт Шалый, каким-то непостижимым способом, едва ли не на военном самолете, добравшийся до Черногорска. Таким образом Бобриков, заполнивший уже все анкеты и протягивающий паспорт администратору, был остановлен перстом, так сказать, рока.

— Извините, уважаемый Степан Игнатьевич, — вежливо сказала администраторша, — но этот номер предназначен для Шалого… Других же номеров у нас нет и не предвидится. Может быть, кто-то из ваших товарищей согласится приютить вас на кушетке… Ведь одна ночь всего…

Наивная администраторша не понимала, что, предлагая кушетку, наносит страшный удар по авторскому самолюбию, ибо даже одна такая ночь из многих иных тысяч способна навеки погубить литературную репутацию…

Нужно было видеть, как обескрылел вдруг Бобриков, как беспомощно стал озираться, как опустились его руки, и румянец унижения стал покрывать щеки, сизые от суточной щетины.

— Потрудитесь отойти от окошка, — тесня его своим обширным животом, внушительно сказал торжествующий Бобров. — Что ж вы так непредусмотрительно, друг мой…

— Не ваше дело, — огрызнулся уязвленный Бобриков, но покорно отошел и сел в сторонке.

А ровно в полдень, после продолжительного завтрака, тот же служебный автобус повез делегацию на открытие бронзового бюста местного писателя Абабкина. Мало кто из приезжих знал прежде о существовании данного литератора, книг его никто не читал и даже в глаза не видывал, но Сократ Исидорович, которому поручено было выступить от гостей праздника, добился-таки того, что ему выдали список названий этих самых книг, последняя из которых, оказывается, вышла еще в конце пятидесятых годов. Названия были самые неопределенные: “Веснянский шлях”, “Бочаги”, “Сырые зяби”, а потому Бобров решил ограничиться словами тоже самыми общими. Он вчерне наметил пункты своего выступления, рассеянно слушая, как мэр города Колдунов завершал речь:

— Итак, дорогие сограждане и земляки, вы видите, как много сделано и как много намечено сделать. Планы ясны, цели определены. Прежде всего, человек труда, сталевар и учитель, домохозяйка и врач — вот главная наша забота, и в этом смысле нельзя огульно отбрасывать все, что было при социализме…

“Чует, подлец, тенденцию”, — думал Сократ Исидорович, поглядывая на притихшую и довольно, впрочем, немногочисленную толпу. Краем глаза приметил подбирающегося к нему критика Оболенского.

— Плохие новости, Сократ Исидорович, — сообщил Оболенский, взволнованно дыша и приплевывая ему в ухо. — Скверные новости…

— Что еще? — встрепенулся Бобров.

— Да Бобриков наш что учудил, мерзавец! Опять всех объехал по кривой…

— Ну?

— Трехместный люкс занял! Правительственный! Оплачивается из нашей общей сметы…

— Не может быть! — ахнул Бобров, едва справляясь с перехватившей горло обидой.

— Не может быть, но так оно и есть! По распоряжению мэра, в виде исключения и отсутствия одноместных… Главное, что из общей сметы…

Бобров разевал рот, как рыба, будучи не в силах произнести ни слова, и как раз в этот момент ему вручили микрофон.

Возможно, по эмоциональному накалу это была одна из лучших речей, произнесенных им за всю свою жизнь. Никогда еще Сократ Исидорович ни о ком из покойников не говорил таким рыдающим, сдавленным, прерывающимся голосом, так что даже мэр города Черногорска поглядывал на него с нескрываемым удивлением. Толпа, мало вникавшая в смысл официальных речей, все-таки была тронута, чувства оратора поневоле передались ей, две-три старушки потянулись за носовыми платками, а после окончания речи собравшиеся довольно долго рукоплескали Боброву.

Затем был обильный обед и посещение районного литературного музея, организованного тщанием местного энтузиаста. Две комнатки в сыроватом полуподвале, крашенные масляной краской стены, режущий свет люминесцентных ламп… Экспонатов, правда, в музее пока имелось немного, и энтузиаст крепко рассчитывал пополнить их за счет приезжих знаменитостей. Среди экспонатов оказались и вещи довольно занимательные, среди которых выделялись две, особо выставленные в больших стеклянных ящиках в центре комнаты.

— Только сегодня получил, — хвастался энтузиаст. — Буквально накануне вашего прихода. От вашего же коллеги… И не так уж дорого мне все это обошлось…

— Ну-ка, ну-ка… — заинтересованно протянул Бобров, направляясь к ящикам и чувствуя при этом какую-то сосущую сердце тревогу…

На зеленом сукне в одном из ящиков лежали старые роговые очки, принадлежавшие, судя по свежей надписи, “известному московскому прозаику Степану Игнатьевичу Бобрикову”, в другом — его же шариковая авторучка…

Постояв некоторое время у ящиков и подивившись низости человеческого тщеславия, Сократ Исидорович мрачно объявил:

— Все, товарищи! Делимся на группы и агитбригады. Разъезжаемся до вечера по точкам. Надо отрабатывать гонорар…

— Ну, полдела сделано, — сообщил Колдунов Урвачеву, встретившись с ним в своем кабинете сразу же после открытия памятника. — Хорошо выступал один… Профессионал. С пафосом, со слезой… Народ замечательно реагировал. Так, теперь осталось только банкет провести…

— Я вам советую, Вениамин Аркадьевич, выпить пару рюмок и покинуть эту публику. Пусть уж они в узком кругу… Я ресторан приказал очистить от лишних людей.

— Я тоже так планирую. Два-три тоста. Вручение премий и “до свидания, государственные дела…”

— Именно так. У них могут произойти конфликты с местной пьющей интеллигенцией… Мне уже пришлось с утра после завтрака вытаскивать из отделения одного гостя, какого-то поэта Шальнова… Действительно, шальной.

— Шалый, — поправил Колдунов. — Самый талантливый, говорят… Надо его на банкете от нашего художника Верещагина подальше отсадить. Наш-то тоже шебутной. Не приведи Бог, объединятся…

— Самый талантливый? Никогда бы не подумал. С другой стороны, натуры странные… Но в конце концов — безвредные, в сущности, люди… Иной в романе горы трупов нагромоздит, а так, по жизни, курицы не зарежет…

— Все в слова уходит, вся сила…

— Может быть, может быть… — рассеянно проговорил Урвачев. — Все, дорогой Вениамин Аркадьевич, в этой жизни может быть…

Что-то в тоне собеседника насторожило Колдунова.

— Вы чем-то озабочены, Сергей Иванович? — спросил он. — У вас в лице что-то переменилось…

— Да как вам сказать, Вениамин Аркадьевич… Поводов особых для беспокойства нет. Выборы мы выиграем с отрывом и при любых обстоятельствах, это я вам гарантирую. С РУБОП вроде бы все уладилось. Правда, московские занялись прокурором Чухлым, но это — его проблемы. Заелся, поросенок. Мы-то с вами лично ни в чем не засвечены. Моих “шестерок” метут москвичи, но на то они и “шестерки”…

— Так в чем тогда дело? — механически спросил Колдунов, одновременно подумав: “Ни хрена себе — мелочи…”

— А дело в том, — ответил Урвачев, — что по моим сведениям, тем же поездом, которым доставлены были писатели, прибыл в наш город еще один человек. И прибыл не один, а в компании очаровательной особы. И мне думается, не тоска по родине привела их сюда.

— Кого вы имеете в виду? Что за люди?

— Да вы их знаете, Вениамин Аркадьевич. Это близкий друг вашего детства Прозоров. Хороший профессионал, я вам доложу. У меня есть кое-какие виды на него. Но зачем он прибыл, по какому такому срочному делу? Ведь должен же понимать, что это может быть опасно для него… Мягко говоря.

— Так, так… А дама?

— А дама, уважаемый Вениамин Аркадьевич, ни кто иная, как неутешная вдовица бывшего вашего протеже Корысного, трагически погибшего на ее же глазах.

Колдунов слегка изменился в лице и эта слабая перемена не ускользнула от внимательных глаз Урвачева.

— А скажите мне откровенно, уважаемый Вениамин Аркадьевич, — вкрадчиво спросил он. — Не кажется ли вам странным то обстоятельство, что ваш ближайший подчиненный Корысный, человек безусловно умный и расчетливый, не оставил никаких мемуаров о вас? Он ведь много знал лишнего, неужели же не подстраховался?

— Вы говорили, что погибший Ферапонт досматривал личные вещи Корысного и ничего не обнаружил… Может быть, он и нашел что-нибудь… э-э… что-нибудь компрометирующее, да не поделился с вами? Корысный много знал, это верно. Но до сих пор все было спокойно…

— До сих пор все было спокойно, — задумчиво повторил Урвачев. — Все было спокойно… Это верно. Мог и Ферапонт перепрятать архив Корысного… Но вот в чем дело. Сюда прибыла загадочная парочка. Для чего? Опираясь на некоторые данные, полагаю, что денег у парочки куда больше, нежели она способна заработать за десятилетие в нищей провинции, где все твердо распределено, и под каждый бизнес подведены конкретные крыши и фундаменты. Что руководит ими? Сразу возникает в сознании простое и ясное слово: месть. Но — кому? Ферапонт в могиле… А может, парочка что-то здесь оставила? И приехала это “что-то” забрать? Или начать игру на нашей территории? Ломая вчера голову, вспомнил я один фактик… Мы ведь Корысного подробно разрабатывали, а потому слушали его вечерние разговоры с супругой… И вдруг мелькнула в разговорах этих фраза, показавшаяся мне поначалу пустой, а тут-то и припомнившаяся… А сказал Корыстный следующее: мол, Вениамин Аркадьевич, такой-рассякой, не только металл на Запад поставляет, но и кое-что другое, за что и в прежние, и в нынешние времена светил бы ему не суд, а военный трибунал… Стояло ли за словами этими что-либо серьезное, как вы полагаете? Какая-нибудь реальная подноготная? Мое мнение — да! А в каких случаях гражданских лиц трибунал нагружает, вам известно… Не хочу портить вам настроение, но уточню: как правило, за измену Родине в форме шпионажа. Теперь — вопрос. Мог он пронюхать о ваших совершенно и абсолютно тайных грехах и каким-либо образом зафиксировать их? Он ведь вас столь же тщательно разрабатывал, как мы его… Даже куда как тщательнее и долговременнее! Вопрос мой, конечно, болезненный, но — не праздный. Ибо если возникнет подобного рода скандал, пострадаете не только вы, но и я… Я, тот, кто сделал на вас ставку! Конец вам, конец мне. Так что нужно принимать серьезные, судя по затянувшейся с вашей стороны паузе, меры. И — получить от вас ответ — хотя бы в общих чертах…

Некоторое время Колдунов прохаживался взад-вперед по кабинету, затем остановился перед Урвачевым и, глядя ему прямо в глаза, хмуро сказал:

— М-да! Ладно, исключительно вам, по секрету… Впрочем, это и недоказуемо — без свидетельств и улик… В общем… несколько лет назад, в бытность мою директором, когда все шаталось и рушилось, ну вы понимаете… Конверсия и тому подобное… А у нас был отдел разработок. Военных разработок… Стали и сплавы…

— И вы щедро поделились этими трудами с кем-то! — догадался Урвачев. — Я примерно так и думал…

— И — продешевил, Сергей Иванович! Продешевил страшно. Знаете ли, опыт еще небольшой был, совковые страхи не отошли… Действовал второпях…

— Зря, зря, Вениамин Аркадьевич. Военные секреты — это серьезно… Тут вы за опасную черту заступили. Хотя — понимаю… В государстве — разброд, госбезопасность — в руинах, шеф контрразведки с помпой дарит американцам секреты, выпестованные десятилетиями; каждый торгует золотом за медь… Понимаю. Но теперь-то эти темы снова — того… Взяты на щит. И под меч… ЧеКа от нокаута очухивается… Вот куда бы я, кстати, не будь всей этой перестройки, наверняка бы пошел…

— Да, это сейчас как дамоклов меч надо мной… — пропустив мимо ушей откровение собеседника, рассеянно произнес Колдунов. — Дернула меня нелегкая…

— Я вот что думаю, Вениамин Аркадьевич, — рассудительно промолвил Урвачев. — Корысный такие вещи и сведения должен был прятать хитроумно и надежно. Вряд ли Ферапонт что-либо обнаружил. Но допускаю, что друг вашего детства именно за этим кладом и приехал. Ведь родной жене Корысный, находясь на смертном одре, вполне мог сообщить координаты тайника. А потому я лично прослежу за всеми действиями этого Прозорова и, может быть, еще и содействие ему окажу — косвенное, неприметное. Пусть он делает спокойно всю свою черновую розыскную работу, а в самый последний миг мы и вмешаемся, и отнимем добычу…

— Я надеюсь, вы не собираетесь ей воспользоваться в определенном смысле… — Колдунов уже отчасти досадовал, что чересчур о многом поведал Урвачеву.

— Ну что вы, Вениамин Аркадьевич! Сколько раз повторять: ваше доброе имя — это и мое доброе имя.

— Станете вице-мэром, захочется большего…

— Нет, Вениамин Аркадьевич, увольте. Я предпочитаю вторые роли. Выгоднее, безопаснее, да и хлопот меньше. К тому же — куда стабильнее и долгосрочнее… Уж оставайтесь главой сами, вам привычнее…

Банкет в ресторане “У Юры” начинался великолепно. Колдунов не кривил душой — данное мероприятие действительно обошлось городу в копеечку.

Зал, как и обещал Урвачев, был совершенно очищен от всякой посторонней шушеры, способной смутить своим внешним видом острое писательское око. Ни одной бандитской рожи, ни единой татуировки, но на всякий случай припас Урвачев и сюрприз — несколько “шанхайских” проституток под видом старшекурсниц медучилища скромно отмечали в углу зала день рождения подруги. Да, даже об этом позаботился дальновидный Урвачев.

— Но если хоть одна блядь начнет сама вешаться на шею или, что еще хуже, спи…т что-нибудь у писателей, шкуру сниму! — напутствовал он развеселившихся девиц. — Денег не брать, если что… Но, думаю, до этого не дойдет, они больше разговор любят задушевный. Обдумайте свои биографии — первая любовь, трудное детство. Им темы нужны… В общем, сами сориентируетесь…

— Сергей Иванович, а можно мы все им будем представляться Маринами? Для юмора…

— Хрен с вами, представляйтесь…

Длинный писательский стол располагался в банкетном зальчике, отгороженном стеной аквариумов. Рассаживались вперемежку с городской творческой интеллигенцией, тщательно отобранной и просеянной. Но Колдунов с легкой досадой отметил, что все-таки две-три скандальные личности сумели просочиться и занять места. И уже доносились до уха мэра невнятные выкрики, упал и разбился хрустальный бокал, взвизгнула отодвинутая нетрезвой рукой тарелка, прозвучало даже слово “графоман”.

— Друзья мои! — постучав в микрофон ногтем, начал Колдунов. — К сожалению, неотложные государственные дела не позволяют мне весь вечер провести в таком избранном обществе. Но за отпущенные мне полчаса мы, надеюсь, успеем вручить наши литературные премии и скромные сувениры… Боря, подойди сюда, — обратился он к верному редактору Голикову. — Давайте начинать… Будем просто, по алфавиту… Итак. Дорогой товарищ Бобров. Сократ Ипполитович. Позвольте вручить вам вот этот дипломат для хранения, так сказать, новых рукописей…

Голиков подал Боброву коричневый кейс.

— А также, — продолжал Колдунов, лукаво улыбаясь, — вот этот конвертик…

— Конверт пустить по кругу! — не к месту выкрикнул из угла Шалый, но реплика его осталась без внимания.

Бобров с достоинством пожал руку, отвесил полупоклон и, почему-то зардевшись, вернулся на свое место. Давненько не получал он из официальных рук никаких наград и поощрений, а потому почувствовал в сердце своем расслабляющее чувство признательности к хорошему человеку, мэру города Черногорска. “Дай Бог ему удачи на выборах!” Чувство это горело в душе его недолго и довольно скоро вытеснено было другим, весьма нехорошим чувством. Ибо следующей должна была прозвучать фамилия Бобрикова.

Однако после Боброва свой кейс и конверт получил вынужденно-непьющий Варламов, затем назван был плодовитый как кролик Галкин и вот уже десять лет находящийся в творческом онемении Гаврилкин. Следующими получили награды хромой Добродеев, скромнейший белорус Жинович, про которого в писательских кругах ходила злая молва, что это одесский еврей и его настоящая фамилия, разумеется, Жидович, — затем последовали Копылкин, Рогачев, Шалый, и всем им торжественно вручались одинаковые кейсы и конвертики… После пошли местные…

Бобриков сидел, нахохлясь, напротив Боброва, и Сократ Исидорович, потирая под столом взволнованные руки, внимательно поглядывал на него. Кейсы кончились. Голиков что-то озабоченно прошептал на ухо Колдунову.

— Друзья мои! — воззвал Колдунов. — К сожалению, не обошлось без досадных технических накладок. Среди нас находится замечательный и тонкий прозаик Бобриков. Но поскольку кейса для него не хватило, я полагаю, во избежание обид, компенсировать стоимость… В двойном размере, ибо наш недосмотр…

“Сволочь, — тяжко вздохнул Бобров, наливая себе большой фужер водки. — И тут выгадал! Редчайшая гадина!”

— А теперь позвольте мне поднять бокал за вас, дорогие мои творческие люди! — вдохновенно продолжал Колдунов. — Недаром народная молва называет вас совестью нации. За вас! А засим, позвольте откланяться. Желаю вам душевно и с взаимной пользой провести этот вечер. Завтра утром вас будет ждать автобус у гостиницы.

С уходом мэра все как-то сразу почувствовали себя свободней и задышали в полную грудь. Спустя полчаса кое-кто уже вожделенно поглядывал на медсестричек, кто-то шел к оркестру заказывать медленный танец, а кто-то, тыча соседа пальцем в грудь, начинал высказывать ему все, что он думает о нем, и начиналось это с традиционного слова “гений”, чтобы по мере опьянения слово это вырождалось и вырождалось, превращаясь к концу застолья в традиционного “бездаря” или в уже упомянутого “графомана”.

Непьющий вот уже полгода Варламов, черной тенью сидел посреди стремительно разгорающейся пьянки, с отвращением глядел на обильную еду, и лицо его искажено было внутренней борьбой. В груди его назревал мятеж и рвался наружу страшный русский бунт против самого себя. Да, он знал, что все это обман и наваждение, что самая приятная часть всякого застолья длится только первые полчаса, до третьей рюмки, а потом начинается безобразие и скотство, вытесняющие собой искреннее веселье, что очень скоро пирующие начнут, да и начали уже по нескольку раз повторять одно и то же, перебивая и не очень слушая друг друга…

“Вот же скоты… Ну не скоты ли? — думал Варламов, с брезгливостью поглядывая по сторонам. — Истинные скоты!..”

А “скоты” между тем веселились от всей души, не обращая никакого внимания на одиноко скорбящего Варламова.

Бобриков уже обнимался с поэтом Шалым, который, успев забежать далеко вперед и достигнуть предельной точки, теперь уже двигался против общего течения и потока, с каждой рюмкой становясь несколько трезвей и крепче держась на ногах.

— Степушка, душа моя!.. Изо всей этой швали… Ты один… Разве они поймут? — говорил Шалый, глядя на друга влажными глазами. — Ты один, брат… Не вижу людей…

— Да, Ваня… Люди есть, но нет среди них человека… — вторил Бобриков, глядя на Боброва, который низко склонился над банкетным столом и, пользуясь минутой, прятал в подаренный кейс два штофа водки.

— Степушка, ты один здесь человек, — говорил Шалый, подымая рюмку.

— Два! Два человека, — поправлял Бобриков. — Среди всей этой гнили…

— Ах, душа моя! — восхищался Шалый, снова увлекаемый общим потоком и стремительно пьянея. — Знаешь что, друг… Я тебе кейс подарю, бери… Тебе не хватило, а я все равно потеряю… Бери, не сомневайся!

— Беру, Ваня! У Боброва бы не взял даже под пыткой, а тебя уважаю. Беру и не сомневаюсь…

Варламов тосковал и ерзал на стуле.

— Ну как водочка? — дрожащим от напряжения голосом поинтересовался он у только что выпившего соседа, жизнерадостного бородатого скульптора из местных.

Тот, мощно пережевывая ветчину, кивнул и поднял вверх большой палец.

— Э-э… Так и быть, — решился наконец Варламов. — Рискну. Если что, вы уж меня в гостиницу доставьте.

Скульптор снова кивнул и снова молча поднял палец.

Часть медсестер пересела уже к пирующим, часть пирующих пересела к медсестрам. Там и сям возникали спонтанные рои восхищенных словес, вздымалась вдруг дружно начатая песня и как-то очень скоро утихала недопетой… Время гудело, кружилось, жужжало, и летело незаметно. Уже тушили окурки в салатницах и в кофейных чашках, уже успел местный художник Верещагин, обругав местного же художника Агуреева, схлестнуться с тишайшим в обыденной жизни, но вреднейшим во хмелю Жиновичем, уже поэт Шалый искал повсюду исчезнувшего Бобрикова, чтобы разбить ему “его поганую харю”…

Но наступил момент, когда метрдотель, перешагнув через тело спящего на полу Варламова, уже не церемонясь, объявил об окончании банкета, и набежавшая охрана стала вытаскивать под мышки гостей из-за стола и подталкивать их к выходу.

Возникла естественная и забавная путаница с кейсами, ибо все они были абсолютно одинаковы, и в этот миг Сократ Исидорович Бобров обнаружил, что его личный кейс, хранившийся под столом с двумя тяжелыми штофами, подменила чья-то злодейская рука на кейс легкий, порожний. И Бобров совершенно определенно знал, кому именно принадлежала эта рука.

 

ВЕРЕЩАГИН

Пожалуй, единственная отрада следующего утра для художника Верещагина состояла в том, что проснулся он на диване совершенно один, не считая, разумеется, своего сменщика Мишки Чиркина, который спал на этом же диване у стенки, валетом. Сменщик даже не пошевелился ни разу за все то время, пока Верещагин вставал, тихо прокашливался, возился с ботинками, ощупью искал свою вязаную шапочку и пояс от зимнего пальто.

За окном едва-едва начинало светать, и когда Верещагин для облегчения поисков решился зажечь настольную лампу, окна снова налились безнадежной февральской темнотой.

Верещагин некоторое время постоял, бездумно глядя в эту неожиданно вернувшуюся, подступившую к самым окнам зимнюю ночь, затем встрепенулся и снова принялся искать шапочку и пояс. Движения его были судорожны и беспорядочны, он то и дело задумывался и замирал, остановившись посередине комнаты или же ненадолго приседал на краешек стула, но потом, спохватившись, вскакивал и снова кружил по тесному пространству, заглядывая во все углы и щели, выдвигая по нескольку раз ящики письменного стола и снова задвигая их обратно.

Шапочка, в конце концов, случайно отыскалась в пыльной щели между ребрами батареи под окном, а вот пояс, похоже, потерялся безвозвратно. Верещагину никогда не везло с поясами. Вероятно, потому, что в хмельном виде имел он с юности привычку ходить нараспашку, не застегивая пуговиц и не подпоясываясь, какая бы стужа ни леденила грудь.

“Опять придется со Галкой разбираться, — уныло думал он, шаря ладонью в безжизненной пустоте под тумбой письменного стола. — Сперва, стало быть, посеял пояс от плаща, перед Новым годом пропал пояс от куртки, а теперь вот и от пальто… Орать будет. А и черт с ним! Главное, один проснулся. Вот что самое существенное…”

Он тяжело вздохнул, нащупал в кармане пальто пачку “Беломора”, спички и присел боком на широкий холодный подоконник, свесив одну ногу почти до пола. Поглядел на беззащитную узкую спину спящего Чиркина и невольно усмехнулся. Тот как всегда спал совсем по-детски, посапывал, свернувшись калачиком и подложив обе ладони под щеку. И таким покоем, такой отроческой невинностью веяло от фигуры Чиркина, что Верещагин невольно позавидовал ему и на миг засомневался, не слишком ли рано сам встал, однако с места не двинулся, зная, что все равно сон к нему сегодня больше не вернется.

Совсем рядом за толстыми стенами глухо и враждебно рокотал невидимый город. Здесь же горел желтый свет настольной лампы и от этого казенное помещение казалось даже уютным, похожим на коммунальную кухню. Тем более, что на письменном столе поблескивал электрический чайник, стояло несколько разномастных чашек, белела коробка сахара, а в железной миске еще оставалось полбуханки черного хлеба.

У Верещагина стучало в висках и кружилась голова, и от этого мерещилось, что подоконник тихо покачивается. Он вытащил папиросу из полупустой пачки и снова впал оцепенение, пусто глядя на безмятежно спящего Чиркина.

“Вот ведь как странно вывернулась жизнь, — подумалось ему. — Физик-теоретик, отставной полковник и художник сошлись вместе в тесном полуподвале, и по очереди охраняют паскудное имущество удачливых и бойких проходимцев, укрывшихся под вывеской фирмы “Скокс”. Имущество, в сущности, награбленное у народа, то есть, у нас с вами, господин полковник, физик и художник…”

Спичечный коробок выскользнул из дрогнувших пальцев и с сухим треском упал на выстланный каменной плиткой пол. Верещагин, пытаясь поймать его в полете, запоздало нырнул следом, черпнул ладонью воздух и, свалив стул, рухнул на четвереньки.

— Курил бы поменьше, Витек, — тотчас послышался недовольный голос с дивана. Вслед за этим Мишка Чиркин перевернулся на живот и, оттолкнувшись ладонями, выпростался из-под старой солдатской шинели, которой укрывался, усевшись на краю постели. Был он довольно мелок телом и узок плечами, отчего его большая голова с высоким лбом и обширными залысинами казалась еще больше. Из-под толстых стекол ученых очков глядели умные печальные глаза.

— Бросил бы ты курить, Витек, — повторил Мишка Чиркин. — Глупая же привычка, все равно что, к примеру, стул грызть… Да и с пьянками завязывай…

— Я вот чему не устаю удивляться, — радуясь, что кончилось его утреннее одиночество, произнес Верещагин. — Как это вы, господин ученый резонер, умудряетесь спать всю ночь в очках и при этом они не сваливаются у вас с носа?

— Трепач ты, Верещагин, — беззлобно сказал Чиркин. — Трепач и пьяница. Хорошо, совесть в тебе еще не угасла.

— Из чего ты заключил, что во мне совесть не угасла? — настороженно спросил Верещагин.

— Ну как же? Вчера вы, господин художник, явились в служебное помещение во втором часу ночи, так?

— Во втором часу? — Голос Верещагина дрогнул. — Во втором часу… Ну и где же я тогда, по-твоему, пропадал столько времени? Я ушел от них, вернее, охрана нас вытолкала в половине двенадцатого, потом провал… Неужели я все-таки…

— Поясняю, — перебил Чиркин. — Раньше положенного времени вы придти не могли, никак не могли. Ибо всякая нечисть имеет привычку являться к порядочным людям и вредить им именно после полуночи, но никак не ранее. Это время ее активной жизни и деятельности. Она не терпит солнечного света…

— Прекрати, — попросил Верещагин. — Не терзай мне нервы, ты не жена мне…

— Ага! — Чиркин хлопнул в ладоши и засмеялся. — Вспомнил про жену! Но нет уж, испей чашу правды. Итак, ты явился сюда, в служебное помещение во втором часу ночи в виде самом безобразном и скандальном. Но к жене ты не поехал, чтобы не оскорбить ее добродетель своим омерзительным состоянием, а потому я заключил, что совесть в тебе покуда не угасла. Ты вчера, честно тебе сказать, просто дымился от скверны…

— Дымился от скверны! — эхом повторил Верещагин. — Я не мог дымиться от скверны, потому что там ничего такого не было… Я всего, конечно, не упомню теперь, но был, судя по всему, обыкновенный скандал. Ругань… Но женщина-то здесь не замешана!

— Нет, я настаиваю, — ты именно дымился от скверны! Во всяком случае серой пахло и очень ощутимо…

— Это от спичек. Ты мне суть говори. Что я тебе рассказал вчера? По свежей памяти говори…

— Мне совестно повторять твои вчерашние слова.

— Слушай, сволочь, Мишка! — рассердился Верещагин. — У меня и так все горит, у меня в сердце теснота, а ты еще жуть тут нагоняешь. Говори нормально, по-товарищески…

— Ну, ладно. — Мишка уже и сам понял, что перегнул палку. — Успокойся. В общих чертах все было пристойно. Относительно пристойно. Во всяком случае, в глазах того круга людей, с которыми ты привык общаться. Но вне богемы, среди людей обычных и порядочных, это выглядело бы, конечно, совсем-совсем по-другому…

— Да, я ругал Агуреева, — мрачно сказал Верещагин. — Та еще сволочь…

— Если художник иногда и халтурит, то называть его сволочью по меньшей мере неделикатно.

— Сволочь, он сволочь и есть, — упрямо повторил Верещагин. — Бездарь к тому же… Другое меня мучит — то, что я себя в грудь бил и похвалялся собственным талантом. Вот что скверно и гадко. Да еще бабы эти… Между прочим, друг Чиркин, откровенно говоря, мне там сразу три понравились. Они еще и до сих пор мне нравятся. Три девицы под окном… Скромны, остроумны и красивы. Я их сразу выделил из всей толпы. Поразительно, что все оказались Маринами.

— Ты об этом говорил уже, полночи спать не давал. И про “трех девиц под окном” раз двадцать повторил. Между прочим, ничего нет мучительнее, чем трезвому разговаривать с пьяным.

— Прости, брат, — приложил руку к груди Верещагин. — Тут я тебя прекрасно понимаю. Сам испытывал неоднократно. Однажды Кадыкова по бульвару три часа водил, отрезвлял… Горький был опыт. Прости.

— Прощаю, — отозвался Чиркин и задумался. — А что, они в самом деле того… Пошли бы с тобой с первого знакомства? Впрочем, конечно… Некоторые, даже вполне порядочные женщины, любят таких… Безалаберных и безответственных. Материнский инстинкт.

— Друг мой, Мишка! — с чувством сказал Верещагин. — Инстинкт, конечно, вещь упрямая, но флиртовать можно годков этак до тридцати… Грех и блуд, но, по крайней мере, не пошлость… Но коль уж тебе стукнуло тридцать пять, знай честь и будь верен жене. Флирт после тридцати пяти — это уже распущенность, мерзкая похоть, собачьи судороги, козлиные страсти… Пошлость, проще говоря… А пошлости я не терплю ни в каком виде.

Верещагин болтал и чувствовал, как постепенно теснота в груди его рассасывается. По крайней мере, той острой первоначальной тревоги и неясных, но мучительных угрызений совести, с которыми он проснулся, уже не было. Главное в том, что он проснулся один, не поехал ни к одной из трех Марин, и ни одну из них не заманил сюда, в эту бытовку.

— Эк, ты сказанул, собачьи судороги! — Чиркин ухмыльнулся и, сузив глаза, насмешливо поглядел на приятеля. — В твоих словах, знаешь, что подозрительно? Уж больно ты горячишься и протестуешь. Чувствуешь, стало быть, в себе слабину… Тайные грешники всегда были самыми яростными проповедниками морали. А у тебя вон и седина в бороде…

— Оставь мою бороду, бритый кот! — Верещагин провел ладонью по усам и бороде, точно пытаясь стереть седину. — Знаешь ли ты, отчего Русь так яростно противилась бритью бород? Дело-то, оказывается, вовсе не в дремучей силе традиции и привычки. Дело в другом — до Петра бороды и усы сбривали одни “голубые”. У них там целая слобода таких была, бритых. Опущенных, говоря современным тюремным языком…

— Что, они и тогда были? — искренне удивился Чиркин, озабочено трогая и оглаживая свои хохлацкие усы.

— Они были, есть и будут всегда, — кратко сказал Верещагин. — Они вечны и неистребимы. Ого, уже половина восьмого, — спохватился он, взглянув на часы. — Сейчас хозяева жизни нагрянут. Пойду я, брат Чиркин. Надо еще часик где-нибудь перекантоваться, пока Галка на работу уйдет. Ты не проговорись ей, что я на банкете был, убьет. Я ее предупредил, что мы с тобой сменами поменялись. Пока.

Он потрепал приятеля по плечу и направился к выходу.

— Тебе она раза три звонила, — вспомнил Чиркин. — Пришлось врать, что ты на складе…

— Молодец. Кстати, знаешь, каким образом я обезопасил себя от этих Марин? — сказал Верещагин, остановившись у порога.

— Ну?

— Есть один верный способ. Я каждой по очереди нашептал на ушко, что она самая красивая женщина из всех присутствующих.

— За тремя зайцами погнался, и ни одного не поймал?

— Так точно. За тремя зайчихами… Или, скорее, волчицами. Так будет вернее. Ну, прощай, береги, брат, имущество “Скокса”, ибо это все временно у нас с тобой украдено.

— Яволь! — Чиркин вытянулся в накинутой на плечи шинели со споротыми погонами, щелкнул босыми пятками и козырнул.

Верещагин, тяжко вздохнув, толкнул кулаком входную дверь.

В “Скоксе” художник Верещагин служил сторожем уже второй год.

Впрочем, он и сам не знал, кто же он теперь, — сторож или художник. Попав недавно в отделение милиции, на вопрос о профессии, не задумываясь, ответил: “Сторож”. Он давно уже не касался кисти, и выдавленные на палитру масляные краски покрылись пылью и окаменели. Иногда посещали его смутные позывы вдохновения, но как-то уж больно нерешительны они были, слишком быстро слабели и выдыхались. И подходя в последнее время к мольберту, он рассеянно перебирал и ощупывал кисти, потом откладывал их в сторону, и на горестном выдохе шептал: “Не время, Витя, не время…”

Вместе с тем весьма отчетливо помнил он ту пору, когда вся жизнь и все самое главное в ней было еще впереди, когда он и в похмельном сне не смог бы представить себе, что подобный творческий застой не только возможен, но и отупело-привычен. Он помнил, как раньше ему досадно было пропустить даром, без работы, не то, что месяцы, а хотя бы один день, и, если таковое случалось, пальцы его к вечеру начинали ныть и тосковать.

Почти всегда в те времена просыпался он рано утром в настроении бодром, деятельном, с ясной головой, наскоро умывался, заваривал кофе и, тревожно томясь сердцем, шел в угловую комнату к своей начатой накануне картине. Надкусывал на ходу бутерброд с сыром и, не чувствуя его вкуса, тянулся к кисти. Постоянно жила в нем эта легкая тревога — а вдруг сейчас, на трезвый утренний взгляд, все то, что с вечера казалось ему многообещающей удачей, предстанет в самом удручающем виде.

Он крался с тыла, огибал холст и, подойдя к окну, ставил чашку на подоконник, закуривал папиросу, затем медленно поворачивался и, прищурясь, наконец-то решался взглянуть на свою работу. “Хорошо, — бормотал беззвучно, охваченный окрыляющей все его существо радостью. — Ах, хорошо!.. Только бы не записать, не замаслить…”

Он работал весь день, пока светило солнце, ощущая под ложечкой тихую дрожь вдохновения.

А потом незаметно потянулись и другие утренние пробуждения, — тусклые и унылые, когда он снимал свой очередной незавершенный холст, ставил его лицом к стене, затем долго вышагивал из угла в угол, куря папиросы, — сутулый и опустошенный, а после звонил по телефону приятелям, вызнавая, где пьянка, — а пьянка была почти везде, — и ехал туда.

Но муки его не были бесплодными муками прозревшей вдруг и впавшей в уныние бездарности.

— Старик, ты с ума сошел! — тормошил его приятель, график Кадыков, пересмотрев все то, что казалось Верещагину банальным и безнадежным. — Ты с ума сошел… Это же великолепно, — то, что ты начал! Докончи, прах тебя задери! Идиот! Так, как ты, не сможет никто…

— Видишь ли, — объяснял Верещагин. — Писать надо главное и существенное, но я еще сам не знаю, что для меня самое главное и существенное.

— У тебя слишком требовательный вкус, старик. И ты чересчур к себе строг. Прежде, чем художник состоится в тебе, критик задушит его и загубит.

Верещагин все это прекрасно понимал, но поделать с собой ничего не мог. Он сознавал, что любая целеустремленная, кропотливая и самонадеянная серость добивается в жизни гораздо большего, нежели сомневающийся в себе талант. И тем не менее, тем не менее…

Верещагин запахнул за собой тяжелую стальную дверь полуподвала и, осторожно поднявшись по скользким ступенькам, вышел прямо в переулок. Было уже довольно светло, но еще горели, понуро склонив над землей свои лысые головы, потускневшие фонари. Застегиваясь на ходу, размашисто ступая по раскисшему снегу, Верещагин направился к площади.

Дорога была знакома ему до мелочей, но что-то сегодня было не так как обычно. Верещагин недоуменно поглядывал по сторонам, поднимал глаза к небу, опять видел эти грустные фонари, серенькие низкие тучи, желтый свет в окнах утренних кухонь…

“Похмелье, что ли, так странно действует нынче на меня?” — думал он, прислушиваясь к себе и снова растерянно оглядываясь.

Сырой февральский ветерок, в котором дышала уже весна, мягко ударил в лицо, и Верещагин понял, что именно это и томило его душу, именно это и предчувствовал он за секунду до того, как услышал знакомый полузабытый зов. Верещагин остановился, ноздри его затрепетали, он глубоко, до боли в груди, вдохнул, закрыл глаза. Всегда случалось с ним это, и именно в феврале, когда неожиданно, с утра, после вчерашних морозов и метелей налетал вдруг невесть откуда этот мягкий внезапный порыв весеннего ветра. И всегда приносил с собой этот кочевой ветер какую-то сладкую и мучительную тоску, так было и в самой ранней юности, так случилось и теперь, когда давно перешагнул Верещагин свое тридцатилетие. Ему снова захотелось прямо сейчас, не откладывая ни на один день, разделаться с прежней жизнью, решительно все поменять, сорваться с места, стряхнуть с себя все опостылевшее и привычное, потому что в порыве этом всегда заключена была жажда обновления.

Взвизгнули близкие тормоза и кто-то за его спиной разразился яростным клекотом:

— Куда ты прешь, ублюдок! Разуй глаза, сволочь поганая!.. Раздавлю, как кота помойного…

Верещагин вздрогнул, возвращаясь в реальность, и обнаружил себя стоящим посередине улицы. Из бокового окна едва не сбившего его автомобиля высовывалась толстая бритая морда с выпученными свирепыми глазами, а с заднего сидения другая такая же толстая и бритая морда, но в темных очках, грозила ему кулаком.

Понурившись, он отступил на тротуар, пропуская с визгом умчавшуюся в сизый сумеречный туман опасную машину.

Нужно было убить время. Целый час времени. Галка уйдет в девять утра, тогда можно будет спокойно и без опаски вернуться в освободившуюся квартиру.

Он вышел из-под железнодорожного моста на площадь и теперь, направляясь к дому, двигался нарочно помедленней, то и дело останавливаясь у освещенных витрин продовольственных палаток, разглядывая сорта пива и сопоставляя цены.

Кое-где на столбах и рекламных щитах попадались ему на глаза предвыборные плакаты кандидатов в мэры и в вице-мэры, которые, очевидно, не успели еще содрать, тем самым нарушив закон об отмене какой-либо агитации накануне свершения действа голосования. Выборы между тем должны были состояться завтра. Верещагин ни разу не ходил ни на какие выборы, но все же данный факт беззакония внутренне возмутил его, — впрочем, не столь и болезненно. Ибо — что такое писанный закон для России, где правит стихия?..

“Колдунов так Колдунов, какая разница? — текли мысли Верещагина. — Тем более мэр, кажется, человек неплохой, по крайней мере, художникам ничего дурного не сделал. Равно как и хорошего… Но ведь главное в отношениях политика с художниками — не вмешиваться, как сказал один французкий король на смертном одре. А вот что интересно: кандидат в вице-мэры, Урвачев, не родственник ли он нашей Ксюши?.. Ведь есть у нее какой-то деловой братец… Неужели он? Любопытно было бы…”

Тот первый порыв весеннего ветра, который так внезапно растревожил его душу, уже рассеялся в пространстве, растекся по форточкам и подъездам, растратил свою зовущую силу. На площади хозяйничал обыкновенный сырой февральский сквозняк, пронимавший его до костей. Верещагин сутулился и зябко передергивал плечами.

На углу под фонарем, широко расставив короткие ножки в мягких сапогах, лицом к востоку стоял маленький плотный таджик в расстегнутой на груди дубленке и, как издали показалось Верещагину, читал свои мусульманские молитвы. Таджик шевелил губами, голова его была низко опущена, руки благоговейно прижаты к груди. Он мельком зыркнул на подходившего незнакомца, переложил пачку денег в другую руку и, отвернувшись к западу, снова стал их старательно пересчитывать.

“Вот досада, — вспомнил Верещагин. — Я же сегодня денег обещал жене добыть… А где их теперь добыть?”

Цепким взглядом грибника он окинул близлежащее пространство — обрывки газеты, смятый пластмассовый стаканчик, пустая пачка из-под сигарет, пивные пробки… Вон на том углу когда-то давным-давно стояла чугунная урна, возле которой им был найден в юности сложенный в четверть красный советский червонец. Разумеется, его выронил какой-нибудь пьяный растяпа, вытаскивая носовой платок, но Верещагину это показалось в ту пору знаком небес, приветом едва ли не от самого Аполлона.

И теперь Верещагин, внимательно глядя под ноги, шел мимо вокзала по тому самому асфальту, по которому некогда шагал легко и окрыленно, будучи, как все про него говорили, “подающим громадные надежды” художником. Тогда он был полон самых радужных упований и, протискиваясь сквозь беспечную, ни о чем не догадывающуюся толпу, весело думал, глядя на себя как бы со стороны, из самого недалекого будущего: “Вот он идет, но ни один человек об этом еще и отдаленно не подозревает… Но дай людям знание о том, кто рядом с ними, он бы прошел сейчас через оцепенение и шок…” И в этот миг, остановившись на углу, увидел на солнечном асфальте полновесную десятку.

Двигаясь ныне по той же самой дороге, Верещагин вспоминал о тогдашних своих юношеских мыслях вполне равнодушно и без всякого сожаления.

Как ни мешкал он, каких только остановок и крюков ни делал (заглянул по пути даже в рыбный магазин и пересмотрел все витрины), все равно оставалась еще уйма холодного и бесприютного времени.

Верещагин приостановился. Обнаружилось, что время тоже, как и все на этом свете, чрезвычайно неоднородно, многообразно и далеко не равноценно. Вот если бы, скажем, разрешено было людям свободно и по взаимному согласию меняться личным временем как жилплощадью, то что тогда? А то, что один час жизни на солнечном пляже близ Фороса, отпущенный Богом, к примеру, некоему Петрову, этот самый Петров при желании и без долгих торгов вполне мог бы поменять у некоего заключенного Сидорова на целый год жизни в тюрьме…

Верещагин в лицах представил подобный обмен, и его настолько развеселила эта забавная арифметика, что, проходя в двух шагах от троллейбусной остановки, он вдруг рассмеялся искренне и звонко. Несколько человек, ожидающих троллейбус, оглянулись, не удержалась от улыбки какая-то милая студентка в малиновом берете, неодобрительно нахмурился пожилой майор в шинели старого образца, а случившийся рядом приличного вида бомж с перебитым и вдавленным в лицо носом тотчас прицепился к Верещагину и попросил рубль. Как раз рубль и оставался у Верещагина. Бомж получил просимое и несколько минут шел рядом, выслушивая арифметические выкладки Виктора, но не понял ровным счетом ничего, только нейтрально заметил по поводу тюрьмы:

— Тюрьма, она и в Африке тюрьма.

— Нет, ты, брат, не вполне уразумел, — терпеливо принялся заново объяснять ему Верещагин. — Допустим, тебе месяц жизни нужно провести в ШИЗО, но ты можешь этот месяц вычеркнуть, отнять из общего срока своей жизни и очень выгодно выменять его на один час моря, солнца и пляжа… За этот час можно, кстати, и с девушкой какой-либо сойтись накоротке… Вон с той студенткой, а?

— Не годится, — кратко возразил бомж, даже не взглянув на указанную студентку. Он деловито шагнул к бордюру, извлек из кучи мусора пустую пивную бутылку, обтер ее ладонью и сунул в боковой карман бурого бушлата.

— Почему не годится? — удивился Верещагин.

— Несправедливый обмен, неравноценный. Я, допустим, месяц в ШИЗО посидел, помучился. Возвращаюсь в барак, мне братва уже грев приготовила — чифирек, консервы, сигареты, разговор душевный, уважительный. То есть, я человек. А, к примеру, возвращаюсь я из этой твоей Феодосии, с пляжа, весь, допустим, в помаде… Что ж ты думаешь, как меня люди встретят? Ты, скажут, сука, у кума шашлыки хавал, пока мы тут мучимся?!. И такое мне в бараке ШИЗО устроят, мало не покажется… Так по жизни выходит? То-то же…

Бомж шмыгнул перебитым носом и пропал в кустах.

“Странные какие у меня сегодня с утра настроения, — думал Верещагин, подходя к своей улице, — странные разговоры и интересные собеседники…”

К тому времени, когда он находился уже вблизи своего дома, квадратные часы на столбе у кинотеатра показывали без четверти девять. Несмотря на столь ранний час, какой-то солидный упитанный Ромео пружинисто прохаживался взад-вперед под часами, сжимая в окоченевших руках букет роз, упакованных в целлофановый куль. Пыжиковая шапка, малиновый шарф, под которым наверняка скрывался галстук-бабочка…

“Нет, — подумал Верещагин, с трудом отрывая взгляд от приплясывающего человечка. — В этом мире никогда не будет скучно…”

Для верности нужно было протолкаться здесь еще хотя бы полчаса. Он ходил по середине аллеи, ведущей в парк, но ветер, ставший уже нестерпимо пронизывающим, налетал и спереди, и сзади, и с боков. Как ни укутывался Верещагин в свое пальто, очень скоро он совершенно озяб.

Поневоле пришлось перебраться под бетонный навес с колоннами, который оказался входом в магазин “Меха”. Потоптавшись здесь и походив взад-вперед, Верещагин быстро убедился, что у колонн холод еще злее, а потому вынужден был юркнуть внутрь, в неоновое тепло дорогого магазина. Первое, что попалось ему на глаза, было яркое объявление напротив входа, напоминающее о том, что магазин снабжен электронными устройствами против краж. Помешкав в тамбуре у стеклянных дверей, Верещагин продвинулся вглубь, поскольку неловко было стоять без дела на проходе, да и охранники как-то слишком неприветливо глядели на его фигуру.

Скользнув мимо зеркала, он мельком оглядел себя. В своем потертом пальтишке, в вязаной лыжной шапчонке, он явно не соответствовал убранству и ассортименту этого магазина. Даже богемная серебристая борода не спасала. Кругом висели роскошные меха, оранжевые дубленки, пушистые дивные шубы…

Худощавая некрасивая продавщица, красившая тонкие губы, при появлении столь подозрительного покупателя опустила руку с зеркальцем и, вытягивая шею, стала внимательно следить за ним из-за колонны. Верещагин потоптался у длинной вешалки, протянул руку к дубленке…

— Гражданин! — строго окрикнула продавщица. — Нельзя зря товар маслить!..

— Я не маслю… — растерянно оглянулся Верещагин, одергивая руку.

— Ходят тут, маслят грязными пальцами… — не унималась та, и Верещагин, остро чувствуя свою социальную никчемность, малодушно побрел к выходу.

Пройдя сквозь арку и оказавшись в своем дворе, он первым делом взглянул на кухонное окно на пятом этаже, надеясь увидеть безжизненную пустоту. Но окно приветливо светилось и в этом свете Верещагин разглядел силуэт своей жены, которая, узрев его, тотчас махнула ему рукой. Верещагин тоже вскинул руку, распрямил плечи и, стараясь выглядеть человеком, честно отдежурившим свою ночную смену, двинулся к подъезду.

Кажется, нет в мире ничего более иррационального, более необъяснимого, более запутанного и сложного, чем история всякой семейной пары. По степени сложности сравниться с ней может разве что история какого-нибудь государства. Как говаривал известный острослов Ознобишин, после того, как дважды разводился, уходя на время в другую семью, а затем дважды сходясь с прежней женой: “Чужая семья — потемки”, и добавлял без улыбки после небольшой раздумчивой паузы: “А своя семья — потомки.” Он же по поводу семейной жизни любил повторять одну старую поговорку: “Одно полено в поле гаснет, а два — дымятся”.

Применительно к Верещагиным эта поговорка звучала бы чуть иначе: “Одно полено в поле гаснет, а четыре — дымятся”, потому что, если вычесть двух котов и двух пуделей, которых Галина упорно считала членами семьи, всего их было — четверо. За пятнадцать лет совместной жизни супруги нажили двоих детей. Это были четырнадцатилетняя дочь Света и сын Василий тринадцати лет, названный Верещагиным в честь известного русского художника, но не того, что изображал засыпанных снегом часовых, черепа и мрачные турецкие лазареты, а другого Василия Верещагина, жившего в одно время с баталистом и написавшего “Илью Муромца” и “Крещение Святого Владимира”.

Это была, пожалуй, первая серьезная размолвка между супругами, потому что Галина хотела назвать сына Петром, в честь еще одного Верещагина — Петра Петровича, живописца, жившего в ту же пору, что и первые два, но рисовавшего преимущественно пейзажи и виды русских городов.

Похоже, к этому времени в жизни супругов уже накопилось та критическая масса внутренних подспудных напряжений, когда даже столь мирное дело как выбор имени для ребенка, спровоцировало резкий всплеск этих напряжений, породило тягучий безысходный спор, переросший затем в ссору. Нашла коса на камень.

— Сейчас, Петенька, сейчас мы тебя перепеленаем, — не остывшим от ссоры голосом, припевала Галина, склонившись над орущим и пока еще безымянным младенцем, демонстративно заслоняя сына спиной от топчущегося рядом Верещагина. — Сейчас, мой петушок… Намучил нас этот страшный человек…

Страшный человек, который не любил Петра Верещагина за излишнюю тщательность его пейзажей и которому надоел этот спор вокруг имен, понял, что на сей раз переупрямить жену не удастся и предложил в конце концов разумный компромисс:

— Ладно, пусть выйдет не по-моему, но и не по-твоему. Хотя я, да будет тебе известно, по всем церковным канонам — глава семьи. Но это в сторону. Итак, назовем сына Сергеем, в честь моего прапрадеда Сергея Верещагина, тоже, кстати говоря, отменного живописца, ординарца Скобелева, награжденного Георгиевским крестом за воинскую доблесть…

— Ни за что! — не приняв компромисса, ответила Галина решительно. — Терпеть не могу Сергеев!

— Это по какой же причине ты терпеть не можешь Сергеев? — подумав некоторое время и, внимательно поглядев в глаза Галине, спросил Верещагин.

— По весьма уважительной причине, о которой я не желаю здесь распространяться! — отрезала та. — И нечего на меня так пялиться, я тебе не новые ворота!

— Нет, ты уж, пожалуйста, распространись, сделай одолжение… — настаивал Верещагин, больно задетый этими “новыми воротами”, но решивший пока не реагировать на побочное оскорбление.

— Это мое личное дело, — с вызовом ответила Галина.

— Значит, у нас завелись некоторые темноватые личные дела, о которых не может знать даже родной муж? — стараясь вложить как можно больше яда и сарказма в свой вопрос, переспросил Верещагин. — Личные, значит, делишки…”

— Сугубо!

В тот раз Верещагин отступил, испугавшись неизвестно чего, может быть, какой-нибудь неожиданной правды, но некий мстительный осадок выпал, если можно так выразиться, на дно его души.

Он в тот же день поехал в ЗАГС, своей волей назвал сына Василием и привез домой официальный документ. Был в тот вечер по этому поводу скандал, слезы и даже проклятья, но что сделано, то сделано.

Верещагин не забыл Галине ни “новых ворот”, ни, тем более, “Сергея”. Вскоре после этого он в первый раз за три года совместной счастливой жизни бестолково изменил ей, переспав спьяну с маленькой, похожей на серую мышку, Тонькой Злобиной, дочерью директора сельскохозяйственного магазина. У Тоньки уже наутро появились дальние практические виды на Верещагина, и она немедленно начала плесть вокруг него свою паутину… Для начала она выбила для него через отца очень выгодную халтуру по оформлению стендов магазина. Когда же Верещагин, живо припомнив кошмарную эту ночь и ледяные липкие лапки своей случайной любовницы, с самой хамской категоричностью отказался от новых домогательств Тоньки Злобиной, халтура была у него так же решительно отобрана. Таким образом, пусть и не по своей воле, но Верещагину удалось в тот раз не изменить музе, сохранить свою творческую честь и не опуститься до низменной халтуры, но…

Но измена-то супружеская, как ни крути, уже состоялась. На пустом, можно сказать, месте. Этот горестный факт лишний раз свидетельствует о том, как сложны и запутанны бывают семейные отношения и как опасно одной из сторон одерживать верх в семейных размолвках и спорах.

С тех пор Верещагин, единожды совратившись, еще несколько раз изменял жене, но все это были измены случайные, по богемной пьянке, за исключением разве… Да, за исключением одной давней и серьезной любовной связи, с полным набором переживаний и угрызений, когда едва не ушел от жены насовсем… Если бы не маленькие дети…

“Все-таки интересно, — думал Верещагин, увидев на двери подъезда еще один рекламный предвыборный плакатик и вглядываясь пристально в лицо кандидата на пост вице-мэра — Урвачева Сергея. — Все-таки интересно, не родственник ли он ей?…Пожалуй, нет, хотя что-то отдаленное…”

Войдя в подъезд, он немедленно закурил папиросу, дабы устранить запах перегара и пешком стал подниматься на пятый этаж. На площадке второго этажа передумал и вызвал лифт, справедливо рассудив, что после пешего восхождения он поневоле запыхается и запах будет ощутимее.

Стоя у дверей своей квартиры, он перебирал ключи, а изнутри звонко лаяли чуткие пудели — любовь, гордость и главный предмет забот Галины. Эта домашняя живность, эти собаки и коты как-то постепенно и незаметно оттеснили самого Верещагина на обочину семейной жизни, они всякую ночь по-хозяйски гнездились в супружеской постели, вызывая в нем тихую бессильную ярость. Верещагин дрыгал ногами в полусне, скидывая с ног примостившуюся там теплую тяжесть, но через минуту упрямая тяжесть тихонько возвращалась обратно. Он выпихивал из-под бока пригревшегося похрапывающего кота, но через минуту кот этот похрапывал уже у него в головах. Кроме того, кто-то из них время от времени мочился в ботинки, кто-то гадил в ванной, а когда Верещагин попытался, как водится, по очереди натыкать их мордами, то получил самый твердый отпор со стороны Галины.

Дверь перед ним распахнулась, на пороге стояла Галина, одетая для выхода, в темно-синий строгий костюм и в голубую блузку. От нее крепко веяло духами, лицо было уже накрашено и напудрено. Верещагин рассеянно скользнул по ней взглядом и тотчас отвернулся.

— Привет, Верещагин! — сказала она и энергично пожевала губами, равномерно распределяя по ним помаду. — Что-то ты долго сегодня…

— Привет, — несколько в сторону ответил Верещагин и боком вошел в прихожую. — Хрены эти с утра какие-то коробки привезли, пришлось разгружать. А ты что не на работе?

— Да я же в поликлинику записана, я тебе говорила. Звонила учительница математики, надо со Светкой что-то делать. Ты бы зашел в школу сегодня вечером. И Васька, сынок твой, опять на перемене с Поганяном подрался…

— Сама сходи, — сказал Верещагин. — Ты мать, все-таки…

— Ты отец, все-таки, — в тон ему ответила Галя. — Я уже два раза ходила, теперь твоя очередь.

— Ты же знаешь, что я заведусь и снова нагрублю завучу, как в прошлый раз.

— Да, яблочко от яблони…

— Вот именно, что от яблони. Яблоня это ты и есть, женского рода… А этому Поганяну я и сам харю бы с удовольствием начистил.

— Ладно, Верещагин. Денег принес?

Верещагин поморщился, промолчал, и, повернувшись спиной к жене, стал снимать с себя пальто. Упоминание о деньгах как обычно привело его в замешательство, и он позабыл о потерянном поясе.

— Верещагин, где пояс? — трагическим голосом произнесла Галя. — Ну-ка, повернись ко мне и дыхни… То-то я гляжу ты какой-то взвинченный сегодня. Ну-ка, дыхни, подлец!

— Не устраивай комедии с утра, — понимая, что попался, вяло сказал Верещагин и попытался боком пройти мимо Галины вглубь квартиры.

— Нет, ты дыхни, гад! — Она схватила его за плечо и коленом перегородила проход.

— Пожалуйста, — сказал Верещагин, повернул к ней лицо, выпятил губы и со свистом втянул в себя воздух.

— Нет, ты дыхни, — твердо повторила Галя, давно раскусившая эту примитивную хитрость. — Пил, гад! Детям на хлеб дать нечего, они в школе голодные сидят, а он пьет, мерзавец! Ну и подлец же ты, Верещагин. Пояс потерял. Да тебе голову надо оторвать за твои подлости…

— Голову за пояс, не слишком ли… — раздражаясь от ее крика, мрачно огрызнулся Верещагин. — Пива попил. Бесплатно. Встретил Попова, он и угостил. У него в семье скандал, Валька его с бабой застукала…

— Ты мне зубы не заговаривай чужими проблемами. Попов имеет право, он деньги зарабатывает, семью содержит, в отличие от других чистоплюев. “Я искусству не изменю…” — передразнила она.

— Отойди от меня, — с тихим бешенством произнес Верещагин, сам дивясь тому, как быстро поменялось его настроение. — Ты своими криками энергию у меня высасываешь…

— Нужна мне твоя поганая энергия! — тотчас подхватив его тон огрызнулась Галина и, не удержавшись, добавила язвительно: — Сморчок!..

Кровь прихлынула к голове Верещагина, он, сжимая кулаки, со зверским выражением лица шагнул к жене. Та испуганно отступила к кухонной двери, взялась рукою за косяк, готовая при малейшей опасности юркнуть за угол. Глаза ее округлились как у курицы, она часто моргала ресницами. Верещагин вдруг увидел всю эту сцену как бы со стороны и такой она ему показалась глупой, нелепой и пошлой, что он поневоле усмехнулся. Ярость его погасла так же мгновенно, как и вспыхнула.

— Хорошо, — сказал он глухо и устало, понимая, что никакого выхода у него нет, что ничего в этой тупиковой жизни переменить нельзя. — Извини… Но давай хотя бы оставаться в каких-то рамках пристойности. Я ведь тоже могу тебя как-нибудь обидно обозвать, слов много… Не будем опускаться до уличного базара.

— Ладно, Верещагин… Иди завтракать, чай стынет. А мне пора, пока…

Спустя несколько минут Верещагин стоял у окна кухни с чашкой недопитого чая в руке и, приложив лоб к холодному стеклу, глядел во двор. Думал:

“Где же она? В лифте, что ли, застряла? Пора бы уже…” — Он откусил от булки и отхлебнул глоток чаю.

Внизу, у шестого подъезда, под навесом, тесно сдвинув головы, стояли Доктор, Чума и Вертолетчик, по-видимому, скидывались и пересчитывали деньги.

“А может, и в самом деле лифт застопорило?..”

Он перестал жевать. Показалась Галина, одетая в серое узковатое пальто и в серую шляпку, которую сама себе сшила еще в прошлом году. Пересекла двор, обернулась и — отпрянула от въезжающей в арку машины, которая едва не окатила ее грязной ледяной водой из лужи. И такой слабой, беззащитной показалась Верещагину в этот миг его жена, с которой прожил он пятнадцать лет и нажил двоих детей, такой бесконечно родной и жалкой, что вмиг пересохло горло, и он, поперхнувшись куском непрожеванной булки, закашлялся.

Она дошла до угла, так и не оглянувшись на окно квартиры.

“Не почувствовала”, — с огорчением подумал Верещагин.

 

ПОДРУГИ

Выходя из двора, Галина услышала сзади урчание мотора и едва успела отскочить в сторону от проезжавшего мимо джипа, но несколько грязных брызг попали все-таки ей на подол серого пальто и на сапоги, что крайне ее раздосадовало.

Верещагина могла развести в квартире болото, держать целый день груду грязной посуды в кухонной раковине, бродить по дому в засаленном халате, но совершенно не переносила небрежности и неряшливости в одежде, когда выходила на люди.

Поэтому, несмотря на скудость средств, она купила с лотка у гастронома поролоновую губку для обуви и, отойдя в укромное место, тщательно вычистила сапоги. Уголком носового платка стерла с пальто успевшие подсохнуть пятна. Вывернув шею, заглянула себе за спину и, не найдя больше никаких неряшливых отметин, способных скомпрометировать ее в глазах людей, направилась к автобусной остановке, где ее должна была ждать Урвачева, сидевшая, согласно телефонному пояснению, за рулем красной спортивной машины.

Подруги не виделись больше полугода и теперь, переходя неширокую площадь и направляясь к указанной машине, Галина никак не могла определиться и решить, каким выражением лица воспользоваться для первых минут встречи, какую манеру разговора выбрать, и какими будут произнесенные ей первые фразы. Когда-то в отношениях между ними у нее сам собою установился чуть ироничный и отчасти покровительственный тон по отношению к Урвачевой, ибо в дружбе, как и в любви равноправия не бывает, тем более, что Галина была на год старше подруги. Да и без этого Урвачева всегда числилась вторым номером, и без участия Галины шага ступить не решалась, шла ли речь о фасоне новой шляпки или о смене любовника. Когда-то она регулярно стреляла у Верещагиной деньги до получки, ибо жила безалаберно и тратила деньги легко и нерасчетливо. Могла, к примеру, не задумываясь, выложить половину зарплаты за педикюр в модном салоне или купить случайно попавшиеся ей на глаза песочные часы в медной оправе. Словом, в глазах окружающих казалась бестолковой, недалекой и поверхностной, что на самом деле было далеко не так, зато, по всеобщему единодушному мнению, обладала легким и уживчивым характером.

Окончив школу-интернат в Саранске, Ксения Урвачева приехала в Черногорск и поселилась в хрущевской пятиэтажке на первом этаже у старой и сварливой троюродной тетки, Матильды Генриховны Штосс, которую побаивались все соседи, поскольку она была, во-первых, горбата, а во-вторых, каким-то образом за весьма короткий срок умудрилась свести в могилу четверых мужей, один из которых, кстати, был геологом и однажды видел в предгорье Памира летающую тарелку.

По выражению начитанных и образованных соседей, Матильда Штосс являлась никем иным, как энергетическим вампиром, (соседи попроще называли ее без затей — “ведьмой”), ибо мужья ее уже через полгода совместной жизни начинали вдруг бледнеть на глазах, сутулиться и терять в весе. На что весельчак, гуляка и крикун был румянощекий, упитанный Ваня Толубеев, а тоже очень скоро облетел и осунулся, стал покашливать и говорить слабым глухим голосом, а потом вовсе слег и больше не встал.

У этой-то вампирши и поселилась Ксюша Урвачева, ничуть не смущаясь страшным соседством. И вот удивительно! — ровно через девять месяцев Матильда Генриховна Штосс без всякого постороннего вмешательства и принуждения отправилась на тот свет, оставив земное свое обиталище беспечной и легкомысленной племяннице. То есть несмотря на все вампирские ухищрения и ловушки, Ксюше удалось беспечно и ни чуточки не напрягаясь, оттеснить старуху на обочину бытия, и все крючки, сети и невода, которые забрасывала алчущая чужих несчастий мегера, проваливались в пустоту и возвращались пустыми. Таким образом Матильда Генриховна Штосс, можно сказать, умерла мучительной голодной смертью.

Тут следует заметить, что существуют в мире счастливые люди, от которых все напасти отскакивают, как орех от стены, а при том образе жизни, что вела восемнадцатилетняя девушка, обладающая собственной жилплощадью, любая другая в два-три года опустилась бы совершенно, запуталась, попалась бы в лапы каких-нибудь квартирных аферистов или, по крайней мере, спилась. Однако с Ксюшей ничего этакого не произошло, она жила легко и весело, в полное свое удовольствие, с интересом наблюдая за постоянным кипением страстей и событий, происходивших вокруг нее.

Ксюша Урвачева была одной из тех изумительных природных красавиц, которых так обильно и исправно родит русская провинция. Красавица, которая как бы вовсе не ценит и не замечает своей красоты, во всяком случае не считает ее своей личной заслугой.

Когда Урвачева пришла устраиваться в агентство, где в ту пору работала Верещагина, оживившийся при ее виде и выскочивший из-за стола начальник отдела поинтересовался, умеет ли она печатать на машинке.

— Не умею, — простодушно улыбаясь, ответила она.

— А работать с калькулятором доводилось?

— Нет…

— А… м-м… сортировать почту сможете?

— Не знаю…

— Н-да-с… Так что же вы умеете?

— Ничего, — все так же простодушно и честно отвечала Урвачева.

— Замечательно! — сказал начальник отдела и вытер платочком выступивший на лысине пот. — Я беру вас в штат. Первое время вы будете стажироваться у товарищ Верещагиной.

Вот так произошло их знакомство, очень скоро переросшее в самую горячую и задушевную дружбу, какая может быть только у женщин. У Урвачевой в самом деле был легкий и уживчивый характер. А когда Галина Верещагина зашла с ней на минутку в мастерскую скульптора Булыгина, который накануне оформил грузинское кафе и широко отмечал окончание халтуры, Ксюша застряла там надолго.

Урвачевой с первого же взгляда понравилась богемная жизнь. Здесь тоже, как и везде, кипели вокруг нее нешуточные страсти, но это были уже не бытовые низменные страсти, здесь все было облагорожено и освящено великим и вечным духом искусства. Здесь, к примеру, не возбранялось стоять голой на свету, едва прикрывшись куском марли, но это было не стыдно, потому что это была Древняя Греция.

Булыгин лично слепил с нее двенадцать пляшущих наяд.

А когда тот же упитанный Булыгин в кровь подрался с костистым цепким графиком Кадыковым, который укусил соперника за ухо и расцарапал ему щеку, то драка эта возникла не из плебейского: “Эй, мужик, закурить есть?”, — а в основании данного яростного поединка был положен интеллектуальный спор о пропорции, мере и перспективе. Булыгин в паузе между наядами лепил как раз скульптуру Ленина с поднятой рукой для парка в Черногорске и никак не мог справиться с ширинкой вождя.

— Древние греки обнаженного Аполлона лепили и все выглядело целомудренно, а у тебя вождь в штанах, а ширинка совершенно непристойная… — заметил график Кадыков, бегло осмотрев только что вчерне законченную, сырую еще скульптуру и присаживаясь к накрытому по такому случаю столу.

Помрачневший Булыгин, казалось, пропустил это едкое замечание мимо ушей, но спустя некоторое время, после трех-четырех выпитых рюмок, вдруг свирепо засопел, воинственно пошевелил густыми бровями и сказал, почему-то глядя на Верещагина:

— Некоторые, так называемые “древние греки”, что пробавляются всю жизнь мелкими халтурами, мнят себя ценителями искусства… Но если всякая свинья, которая, кстати говоря, привыкла пить “на халяву” и об этом все знают, но не говорят вслух… Так вот. Если эта свинья, ни уха ни рыла не понимающая в пропорциях…

Вот с чего, собственно, началась эта творческая пикировка, переросшая затем в безоглядную драку.

А Ксении, между тем, очень нравилось, как смачно художники за глаза отзываются друг о друге, совершенно, впрочем, как и писатели, за одного из которых Урвачева опрометчиво вышла замуж, расставшись с трагической и единственной своей любовью, с мужем лучшей подруги — Виктором Верещагиным. Об их пламенном и скоротечном романе подруга, кстати, ничегошеньки не ведала.

Писатель ради заработка писал скучные педагогические рассказы для детей про разные честные поступки, а между делом, для себя, для души и собственного удовольствия активно собирал материал о друзьях и собратьях по перу, задумав написать документальную книгу под названием “Портреты литературных лилипутов”. Некоторые куски из этой книги он с удовольствием зачитывал Урвачевой, куски были довольно смешными, но после чтения становилось грустно и смутно на душе, потому что перо у писателя было слишком злым. Как, впрочем, и он сам. Через два года Урвачева с большим для себя облегчением развелась с этим случайным в ее жизни человеком.

К тому времени, когда Ксения Урвачева обрела свободу от тяготившего ее супружества, мир вокруг нее очень существенно переменился. Со страной творилось что-то темное и нехорошее. На передний план грубо вырвались денежные люди, до тех пор скрывавшиеся в глубокой тени. Эти люди энергично и бесцеремонно вытеснили художников кисти и пера со всех олимпов и прочно угнездились на отвоеванных вершинах.

Художники в массе своей превратились в обыкновенную обслугу, и только несколько упрямых одиночек хранили верность своим обнищавшим музам.

Брошенный муж Ксении Урвачевой уехал поближе к эпицентру событий, в Подмосковье, и неожиданно разбогател там, употребив довольно бойкий талант на описание самых низменных человеческих инстинктов. Из-под его неутомимого пера ежегодно теперь выскакивали по три-четыре детектива, где каждая страница была обильно полита кровью, где в начале сюжета всячески попиралось “добро”, но зато к концу произведений “добро”, совершив жесточайшее, но праведное мщение, торжествовало. По количеству трупов детективы эти смахивали на братские могилы… Частенько Ксения видела его выступающим перед телекамерами, а однажды, на встрече с читателями “Огонька”, он буквально проговорился, заявив, что, дескать, “каждый настоящий писатель, макая перо в чернильницу, должен знать, что там не чернила, а кровь…”

Разбогатевший и прославившийся муж вздумал вернуть бывшую жену. Как-то вечером он явился с белыми голландскими розами и подписанным трехтомником в целлофановой обертке, встал на пороге, подчеркнуто скромно потупясь — вот, мол, тот, кого ты когда-то столь опрометчиво называла бездарем и графоманом, а оно вон как на поверку обернулось…

Ксения, едва взглянув на него, мгновенно раскусила всю эту тщеславную и самолюбивую затею. Он не успел и слова промолвить, как цветы были ловко выхвачены у него из рук, далее последовали энергичные пинки, вытеснившие знаменитость на лестничную площадку, а после увесистый дарственный трехтомник брякнул ему по затылку.

В данном случае Ксения поступила так, как велела ей натура, неспособная пойти на унизительный компромисс. Хотя к моменту появления бывшего и ныне процветающего супруга она порядочно обносилась, и ей все труднее становилось свою нищету выдавать за нарочитую небрежность и оригинальность. А мысли между тем метались самые отчаянные и горестные: мол, милая, впору тебе на панель… Вот тут-то, в самую критическую минуту судьба ее неожиданно переменилась. Объявился брат Сергей, который когда-то, вернувшись из армии, жил с полгода в ее квартире, затем занялся какими-то коммерческими делами и надолго пропал в неведомых пространствах. Изредка за все это время они виделись урывками, на ходу, перебрасывались двумя-тремя дежурными фразами и снова разбегались. Иногда Сергей, загадочно улыбаясь, подбрасывал ей сотню-другую долларов… Ксения догадывалась, что дела брата темны и страшноваты, но, испытывая безудержную тягу к личной свободе, не посягала и на свободу других, а потому не вникала в эти чужие дела. По городу гуляли смутные слухи, и мелькала в этих слухах фамилия брата, соседи опасливо покашивались на Ксению, но легкомысленная Ксюша данным слухам не придавала большого значения.

Итак, брат явился в самую критическую минуту и предложил ей выгоднейший контракт — нужно было влюбить в себя какого-то богатого прохиндея-американца и поехать с ним в Америку, где, подучившись языку, вести затем неусыпный контроль за делами нового супруга.

— Ксюша?

— Галчонок, солнышко мое! Привет, привет, привет! — Урвачева бросилась к подруге, трижды расцеловала в холодные щеки, отступила на шаг и быстро оглядела ее с ног до головы. — Боже мой, все такая же! Как будто и не расставались, честное слово… Ну как ты тут?

— Я по-прежнему… Ты-то как? — Галина тоже цепко оглядела на диво похорошевшую Урвачеву, и в сердце ее неприятно шевельнулась заноза зависти. — Расцвела на иностранных харчах. Загорелая, надо же… А мы тут, в Черногорске…

— Давай, Галка, в машину. По пути поговорим, а то ветер этот… — Ксения поежилась и запахнула серебристую норковую шубку. — Заходи с той стороны…

Верещагина покорно обошла машину, постучала каблучками о порог, сбивая мокрый снег и грязь. Уселась на кожаное сиденье.

Мягко щелкнула дверь, тихо замурлыкала музыка. Машина невесомо тронулась с места. Вскоре выехали на Загородное шоссе. Ксения прибавила газу, опасно подрезав “Скорую помощь”, стремительно выскочила в крайний левый ряд и — понеслась вон из Черногорска.

— А где твой американский муж? — спросила Галина.

— Торчит в своем Нью-Джерси, как гвоздь в доске, — весело отозвалась Ксения. — А я — в отпуске… От козла этого… Надоел мне хуже горькой редьки, собака такая… Как только он мне денег на личный счет перевел, так я вскорости и укатила от него. Расцеловала, правда… Звонит каждые полчаса, ревнует и рыдает…

— Так ты его, что, бросила?

— Если честно… Вообще-то — да… Ну его к бесу!

— А… как Америка?

— Да что Америка… Тот же совок. Посытнее и почище. Да и то — где и как — вопрос! Ну, получила я стараниями и связями адвокатов супруга спешным порядком эту грин-кард, то бишь вид на жительство, а толку? Кусок пластика, за который только всякая нищета и перекати-поле убиваются… И у кого в башке вместо мыслей — образ купюры достоинством от доллара до сотни… Скучно там, Галя, скучно до одури! И все на одном зациклено — на этом самом долларе… Нельзя там русскому человеку жить. Подработать, скрипя зубами — да, но жить… Упаси Господь! Три месяца от силы — и домой, домой, домой… А я полгода, как на зоне оттянула. Стоит это денег? Еще каких! Сейчас дом мой увидишь, в обморок только не падай…

— Что, как у этих… Новых русских? — дрогнувшим голосом спросила Галина.

— Увидишь…

Машина пролетела по Загородному шоссе мимо поселка Филино, а впереди видны уже были тесно столпившиеся на пригорке терракотовые особняки, отгороженные от остального мира высокими кирпичными заборами, увенчанными коваными пиками и телекамерами.

У одного из таких особняков — крытого бежевой черепицей трехэтажного строения с полукруглыми арочными окнами, Ксения Урвачева остановилась, нажала на кнопку пульта, укрепленного рядом с зеркальцем заднего обзора. Медленно распахнулись ворота, и они въехали во двор, мощенный фигурной плиткой.

Створки ворот неторопливо захлопнулись вслед за вкатившейся в поместье машиной.

“Все нормально, все в порядке вещей, — подавленно думала Галина, поднимаясь по лестнице на высокое крыльцо. — Боже мой, даже ступеньки мраморные!..”

— Это черный ход, но так удобнее, — пояснила Урвачева, отпирая дверь и пропуская подругу вперед.

Они вошли в просторную прихожую, и тут же хлынул мягкий свет из невидимых светильников, отразившись в зеркальных шкафах.

— Ну, ты живешь! — выдохнула Галина, растерянно оглядываясь по сторонам.

— Проходи в холл, Галка, — скидывая шубку, пригласила Ксения. — Переобуйся, вот тебе туфельки. А то там ковры на всех полах, замаешься пылесосить. Домработницу я еще нанять не успела… Как думаешь, сотни за две-три можно нанять? Я еще толком здесь не осмотрелась, честно сказать; неполный месяц назад этот риэл-эстэйт прикупила…

— За три сотни? — призадумалась Верещагина. — Маловато, но, думаю, за пятьсот вполне можно подрядить какую-нибудь аккуратную старушенцию из местных.

— Не может быть! За пятьсот? — удивилась Урвачева и тотчас рассмеялась, догадавшись. — Да нет, я же в долларах считаю, не в рублях. Проходи…

Они вошли в огромный холл, чье пространство перегораживалось раздвижной стенкой на две части — столовую и каминную, затем спустились вниз, осмотрели комнату отдыха, спортивный зал с тренажерами, ванную и расположенную рядом сауну. Здесь же мельком заглянули в запасную спальню и снова вышли наверх, прошли знакомый уже холл, стали подниматься на верхний этаж, где Галине были продемонстрированы два оснащенных компьютерами кабинета с кожаной мебелью и просторные уютные спальни. Здесь же располагались две ванных комнаты-джакузи с выложенных бирюзовой плиткой полами и зеркальными потолками.

Данный осмотр сопровождался восхищенными ахами и охами, всплескиваниями в ладони и восторгами Галины Верещагиной, не вполне, впрочем, искренними. Настроение ее по мере ознакомления с домом катастрофически портилось и ухудшалось.

— Туалеты и биде на каждом этаже, — добивала ее ничего не подозревающая Урвачева. — Есть еще мансарда, но лень туда подниматься, полуподвал с биллиардной и баром, но лень туда спускаться…

“За что, за что этой сучке такое счастье? — сокрушалась про себя Галина Верещагина, через силу улыбаясь и кивая подруге головой. — За какие такие подвиги и заслуги?”

— Великолепный дом! — похвалила она. — Ты, Ксюша, заслужила… После стольких мытарств…

— Да какие там мытарства, Галочка, — махнула рукой Ксения. — Просто дурам везет…

— Ну, не скажи. Не скажи, — фальшиво возразила Галина, внутренне совершенно согласившись с последними словами подруги. — Дур-то много, а не все живут в таких хоромах. Условия существования совершенно разные…

— Да просто я нестарая, неглупая, а главное, красивая дура! — рассмеялась Ксюша и встряхнула густыми золотистыми волосами. — Ох как вспомню этого Джоджа… Он, скотина такая, лезет, домогается, а как мужик — ноль, елозит только зря…

— Можно подумать, что ты из-за этого его бросила, — заметила Галина.

— Нет, конечно… Я же говорю: мне лично просто скучно там было. Вокруг, вроде, роскошь, а воспринимаешь ее — хуже чем стены тюремные… И мужики у них скучные.

— Можно подумать, с нашими веселее…

— Веселее, Галка! — воскликнула Урвачева убежденно. — Я всё художников вспоминала, богему нашу черногорскую. Свинтусы, конечно, пьяницы… А зато американы, как бы тебе сказать… пресные какие-то, правильные, этикету обучены, а внутри… бр-р, лучше глубоко и не заглядывать… Извращение сплошное. Помнишь, нас в школе учили: страна Желтого дьявола! Так вот. Не верила, думала — дурят, пропаганда. Хрен там! — так оно и есть. Все у них, вроде, благостно, гуманистически, вежливо, но это — туман… Понты, как мой братец говорит. Вокруг — акульи пасти. И, чуть зазевался, — трахают, не снимая штанов…

— Вот не думала, что ты такой патриоткой станешь, — ехидно заметила Галина. — Защищаем, значит, национальное русское свинство. В лифте нагадит, но с душой, с чувством. Ах, как хорошо!

— Ладно, ладно, — рассмеялась Ксения. — Я не о лифте, конечно, а совсем о другом, но… Действительно я что-то того… Не так выразилась. Но там стоит пожить, чтобы оценить свое. Я тебе на собственном примере кое-что поясню, мелочь одну… Представь себе, семь раз я дорожные правила нарушила и все семь раз какая-то сволочь из проезжавших стучала на меня по мобильнику в дорожную полицию. Возможно у нас такое?

— Если подумать, то все верно… Правила нехорошо нарушать.

— Но стучать-то гораздо хуже! Гаже! Как ты не понимаешь?.. И во всем у них так. С виду, вроде, разумно, и правильно, и хорошо, и здорово, и логично, а по-человечески — дрянь выходит… Ладно, идем, Галка, в сауну. Что-то я разволновалась… Помнишь нашего профорга? Помнишь, как он в Испанию по льготной турпутевке съездил? “Вот, говорит, Запад. Входишь в отель, тут же к тебе слуга выбегает, чемоданы подхватывает, прямо в номер несет… Идешь — кум королю с пустыми руками, вразвалочку… Культурно, вежливо. А у нас что?” Ему, кретину, и в голову не приходило, что, окажись он на этом самом культурном Западе, именно он и таскал бы чемоданы… Так, раздевайся и — в пар!

“Боже мой, как же я износилась”, — уныло думала Галина, сидя на банной полке и украдкой разглядывая подтянутую и стройную фигуру Ксении, которая энергичными движениями втирала в кожу мед, смешанный с солью.

Они уже больше часа сидели в чистенькой жаркой парной, постелив на полки белые махровые полотенца. Когда становилось невмоготу, выскакивали наружу и по очереди плюхались в наполненный ледяной водой бассейн, затем возвращались к пару, а, чуть согревшись, шли в комнату отдыха, где на столе кипел самовар, а в холодильнике стыло пиво.

“Что это я попусту растравливаю себя? — пыталась урезонить свои чувства Галина. — Мы же когда-то любили с ней париться в русской бане, — обыкновенной, городской, общественной, и какое удовольствие было… А теперь так все хорошо, а мне рыдать охота…”

— Ты какая-то молчаливая стала, Галка, — заметила Ксения. — Неприятности какие-нибудь? Витька обижает?

— Да пьет, мерзавец, — обрадовавшись тому, что теперь можно дать волю своей скрываемой досаде, пожаловалась Галина. — Работать не хочет, картин не пишет… Сторожем устроился. В прошлом году Кадыков пристроил три его работы одному типу на реализацию. Три маленьких старых этюдика. Тот их в Париж увез вместе с другими, не знаю, говорит, как дело пойдет. Но, чувствую, говорит, что пойдет… И представь себе, все три этюда в первую же неделю купили и еще заказали. По тысяче долларов за каждую отвалили, я его заставила сразу “Ниву” купить, думала, уж сейчас-то начнет работать, стимул будет! Не век же в сторожах ходить. И представь себе, наотрез отказался!

— Это на него похоже, — ничуть не удивилась Ксения. — Он у тебя всегда такой был. Уж на что наши художники на язык злы, а Витьку твоего никто не смел хаять. Все признавали за ним талант…

— Талант, черт бы его подрал! — разозлилась Галя. — Тебе ведь живые деньги платят, возьми кисть, краски, малюй, раз уж ты такой талант! Ну, походи, помайся, это — ладно… Это я пойму, перетерплю. Но и работай же, нельзя семью в черном теле держать из-за своих дурацких принципов. “Я не изменю искусству!” — передразнила она. — Вымотал он мне всю душу… Это он тогда меня, дуру молоденькую, голыми словами взял, а теперь меня вся эта романтика только бесит. Завел семью, так будь добр содержать ее!.. Меня трясет от его выходок. Представь себе, я ему на нашу нищету жалуюсь, а он мне отвечает: “Все относительно. Ты себя, говорит, не сравнивай с сытыми мира сего, ты себя с бабушкой Настей сравни с третьего этажа, она раз в месяц хек покупает и супчик варит. И счастлива”.

— Это, конечно, сильный аргумент, — усмехнулась Ксения.

— У него еще сильнее был аргумент. Он мне книжку какого-то дурацкого Солоневича принес. “Россия в концлагере” называется. “Сравни, говорит, как люди жили и выживали, и радуйся, что у тебя есть вдоволь хлеба, тепла, есть крыша над головой, трехкомнатная квартира и полный шкаф тряпья…” Я ему кричу, что это все давно из моды вышло, а он отвечает, что мода “несущественна”.

— Ничего себе, мода для него несущественна! — изумилась Ксения. — Хотя они все, художники эти, чокнутые малость… Слушай, Галка, у меня есть для тебя сюрприз, ты только сразу не отнекивайся. Я хочу тебя с детишками отправить на пару недель куда-нибудь отдохнуть… На Средиземное море, скажем…

— Да что ты, Ксюша.!..

— Ты только Витьке не говори пока. Ни слова, поняла? Может, урок для него будет… Договорились? А документы мы вам быстренько оформим, у меня в ОВИР связи… О’кей?

— Да как-то чудно все это, — протянула смущенная Галина. — У нас-то и одеть нечего для заграницы… Спасибо, дорогая, за заботу, но, пожалуй, мы не сможем…

— Молчи, Галка… Сможете. Все это — мои проблемы. Главное — Витьке — ни слова! Обещаешь?

— Н-ну…

— Вот и чудно!

 

ВЕРЕЩАГИН

Дня через три, утром, возвращаясь с дежурства, Верещагин заглянул в почтовый ящик. Теперь обычно приносили бесплатную рекламную газету, в которой был вкладыш с телевизионной программой. Газеты в ящике на этот раз почему-то не оказалось, но зато, к немалому удивлению Верещагина, среди целой груды рекламных листков обнаружился вдруг плотный длинный конверт, адресованный на его имя. Адрес был написан аккуратным женским почерком.

Верещагин постоял в задумчивости, повертел конверт в руках, затем поднес к лицу и понюхал. Ему показалось, что от конверта веет тонким, еле ощутимым запахом духов. Он сунул письмо во внутренний карман пальто и вызвал лифт.

Осторожно, стараясь не взбудоражить чутких сварливых пуделей, которые в свою очередь могли разбудить Галину, вставил ключ в замочную скважину и вошел, тихонько скрипнув дверью. Тотчас из спальни заливисто забрехали собаки и выскочили в коридор.

“Сама виновата, — подумал Верещагин, проходя мимо спальни. — Развела зоопарк…”

На кухне он, не раздеваясь, присел к столу, откинулся спиной к стене.

“Странное письмо, от кого бы это?”

Вошла сонная Галина в длинной ночной сорочке.

— Привет, Верещагин. Денег принес?

— Спи, спи, Галка… Нет денег, не давали сегодня. Иди спи, мне подумать надо…

— Ты думай, где денег взять, — посоветовала жена и зевнула. — За квартиру надо платить, пеня… Разделся бы. Вперся в ботинках на кухню, а мне мыть потом…

— Сам вымою, иди…

Галина неопределенно хмыкнула и ушла.

Верещагин закрыл дверь и надорвал конверт.

“Милый Верещагин!

Извините меня, Бога ради, за столь фамильярный тон, но мне надоело уже сто раз переписывать начало данного письма. Как ни напишу, все нескладно. Так что не взыщите, буду писать как пишется. Вы меня не знаете, точнее, мы с вами виделись и даже разговаривали, но вы вряд ли это вспомните сейчас. Не скажу, что после разговора с вами я могла сразу составить верное о вас мнение, но когда я случайно столкнулась с вашими работами, то очень многое увиделось мне совершенно в новом свете.

Ваше творчество великолепно и изумительно!

Но самое главное в том, что вы один из очень немногих творцов, сумевших устоять перед дьявольскими соблазнами мира. Я после разговора с вами, грешным делом подумала, что все это бравада, что ваши слова ничего не стоят, что это просто форма светской болтовни. Слава Богу, я ошиблась.

Милый Верещагин, (не буду извиняться!), я довольно много о вас узнала окольными путями, но мне хотелось бы, чтобы вы сами рассказали мне о себе и о своей жизни. Мне все-все важно и интересно, любая мелочь, любая черточка, которая касается вас и вашего творчества. Напишите мне, пожалуйста. В двух словах о вашем отношении к творчеству, о вашем кредо…

Я знаю, что вы женаты и вполне счастливы с вашей женой. Поэтому в этой части будьте совершенно уверены, я никак не посмею посягнуть на ваше спокойствие и благополучие.

О себе скажу кратко — мне чуть больше тридцати лет, я дважды была замужем… Догадываюсь, что вам, как и всякому нормальному мужчине, хотелось бы узнать, как я выгляжу внешне. Тут все в полном порядке, даже слишком. Меня называют пошлым словом “сексапильная” и, честно вам сказать, мне страшно надоели постоянные приставания на улице и назойливые просьбы “дать телефон”. Ну их к черту, все эти прилипалы омерзительны, тупы и однообразны. Вы — совершенно иное дело, но я, разумеется, говорю о духовной стороне. Впрочем, признаюсь, что вы и внешне очень симпатичны. Вот так! Всего вам доброго. Ваша М. ”

— Наша “эм”, — пробормотал растерянно Верещагин, отложив на стол это странное и неожиданное письмо. — Кто же ты, наша милая “эм”? Не та ли ты Марина, с которой беседовал я на банкете? Очень возможно… А откуда у нее мой адрес? Сболтнул? Вероятно… Но все-таки чего же такого я наговорил, что она так распалилась?… “Внешне симпатичны”. Вот те на!

Он бормотал все это, стараясь подавить в себе возникшую дрожь волнения. Письмо, надо признать, его взбудоражило чрезвычайно. Пожалуй, тон этого письма был несколько вольным, но не развязным.

“Она умна, — рассуждал Верещагин. — Умна и красива, судя по ее словам. Самоуверенна. Кое-что понимает в искусстве. Видимо, старается быть оригинальной, что настораживает… По существу, если отбросить все условности, это письмо не что иное, как призыв к адюльтеру. Больно нужны ей мои рассуждения…”

Сердце его сладостно затомилось, глаза затуманились, но в то же мгновение он ощутил жгучий прилив стыда, который сразу его отрезвил. До сих пор ему не приходилось сознательно, “находясь в ясном рассудке и полной памяти”, изменять Галине. То, что происходило с ним время от времени за эти двадцать лет совместной жизни было абсолютно случайно и никак не запланировано заранее. Во всяком разе, никогда с ним не происходило этого на трезвую голову. Досадные эпизоды, броуновские столкновения атомов. Быт художников в паузах между приступами вдохновенного и изнурительного творчества известен — несколько угарных дней и ночей полного расслабления, с непрерывным дымным застольем, нескончаемой сменой собутыльников и собутыльниц, и при этом довольно хаотичные, свободные и ни к чему не обязывающие связи, напоминающие в этом смысле брачные игры насекомых, положим, кузнечиков…

Теперь же, если бы Верещагин принял вызов неведомой соблазнительницы, ему пришлось бы существенно менять сам образ жизни, к которому он худо-бедно привык и притерпелся. Нужно было ловчить и изворачиваться, сознательно и тяжело лгать, отправляясь на тайное свидание, покупать регулярно дорогие цветы и шампанское, ловить такси, водить любовницу по барам и ресторанам, может быть, даже в казино, а для этого у него не было ни подходящей одежды, ни денег, ни, самое главное — воли и желания.

Но даже если бы он все это преодолел, оставалась еще Галина и дети. Пусть его почти не распаляла уже по ночам ее родная и пресная плоть, пусть любой пустяковый разговор с неизбежностью перерождался в унылую безысходную ссору, пусть она пренебрежительно относилась к его творчеству, пусть она обзывала его “сморчком”, но решиться на такую продуманную подлость… Нет, нет, нет. Прощай, милая “эм”.

Верещагин глубоко вздохнул, словно собирался нырнуть в воду, взял письмо со стола и разорвал его пополам, сложил половинки и разорвал еще раз, опять сложил… И с каждым разом все труднее поддавалось письмо уничтожению, еще можно было сложить его и склеить, хотя бы для забавы, чтобы небрежно показать и похвастаться перед Мишкой Чиркиным, но он добросовестно довел дело до конца и высыпал клочки в мусорное ведро.

Пудели, внимательно следившие за его манипуляциями, тотчас сунули носы в ведро, думая, должно быть, что хозяин по тупости выкинул туда шкурки от сардельки. Верещагин открыл холодильник, вытащил остаток вареной колбасы, поколебался, но разломил на две части и кинул псам. Налил в два блюдечка молока котам. Котов он любил больше. За независимый характер и отсутствие подобострастия перед человеком. Поставил чайник на плиту и зажег конфорку. Снова присел на стул. Теперь, когда он избавился от искушения, успокоившееся на минуту сердце его снова затревожилось. Он понял вдруг, что в какие бы мелкие куски ни изорвал письма, его нельзя уничтожить окончательно и навсегда. Он просто механическим движением пальцев на миг успокоил взбунтовавшуюся совесть, но зато теперь, когда улики больше не существовало, можно было свободно помечтать о таинственной и милой незнакомке. Ну, здравствуй, “сексапильная” “эм”!..

Где-то в глубине квартиры зазвонил будильник. Это у дочки, у Светки, определил Верещагин. Он взглянул на стенные конторские часы, которые когда-то купил за бутылку водки у случайного прохожего возле проходной обогатительного комбината. Восемь часов утра, сейчас встанут дети и будут собираться в школу. Будильник звонил и звонил, и Верещагин поднялся уже, чтобы пойти и разбудить дочь, но в это мгновение нудный звон оборвался. Слышно было, как по коридору простучали шлепанцы на деревянных подошвах, — дочка шла поднимать брата. Эти громыхающие шлепанцы всех выводили из себя, особенно — живущую этажом ниже тихую семью соседей-чеченцев, но Светка упрямо днем и ночью ходила только в них. Это упрямство было непонятно Верещагину.

— Привет, пап! — сказала Светка, распахнув дверь в кухню. — Опять накурил тут. Сколько тебе повторять можно, всегда одно и то же…

— А ты стучишь деревяшками своими… Соседей будишь.

— Хочу и стучу, тебе-то что? А на всех соседей мне начхать, не нравится, пусть убираются…

— Ну-ну… Ты тут геноцид не разводи… Ваську разбудила?

— Как же, разбудишь его, хомяка… А-а, нет, встал уже. — Света прислушалась. — Я его, пап, когда-нибудь точно прибью. Вчера с Ленкой Буровой на дискотеку с пацанами пошли, и он поперся. Мелкий, а прется. Казалось бы, мелкий, так сиди дома, ешь сало… Нет, ему нужно переться, назло мне… Ладно, чайник выключи потом… Пойду зубы почищу.

Деревяшки простучали по кафельному полу ванной и тотчас оттуда послышался шум яростной схватки и раздался истошный вопль Светки:

— Ты, гадина, опять мою щетку для волос украл! Вот же наглая рожа!..

— Да подавись ты! Нужна мне твоя щетка, скотина! — так же злобно крикнул в ответ Васька. — Причесаться не даст…

— Ты мне пять долларов верни сперва, а потом причесывай свои сальные патлы… Подвинься!

— Верну я тебе твои вонючие пять долларов. Сама подвинься, я первый вошел.

— Ты верни сперва… Нет, это ты подвинься!

— Верну, надоела ты мне, лошадь!.. — Васька выскочил из ванной, вытирая лицо полотенцем. — Привет, пап! Я ее точно когда-нибудь урою. Она меня доведет…

— Сынок, ты все-таки мужик, уступи, не связывайся… Как же ты с женой будешь жить? Ты лучше отойди, перетерпи… Отойди. Знаешь, поговорка есть: “Волк собаки не боится, только лая не любит.” Так и с женщинами. Чайник кипит, выключи …

В кухню вошла Галина в наброшенном на плечи оранжевом банном халате. На плече зияла прореха, сквозь которую просвечивала ночная рубашка, рукав халата был надорван по шву.

— Ну, что вы тут опять сцепились? — проворчала она, открывая холодильник. — Пошли к черту! — брыкнула ногой, отгоняя от себя двух котов и двух собак, тесным алчущим стадом столпившихся вокруг нее. — Дня нет, чтобы они не поругались. Так-так-так, где же у меня блинчики вчерашние? Ага, вот… Светка, погрей. Каждому по три… Папе оставьте. Ты опять, Верещагин, весь мой кофе вчера выпил. Я намелю, а он возьмет и выпьет. И вообще, я на большую чашку три ложки кладу, а он пять. Так никакого кофе не напасешься…

— Я редко пью, — сказал Верещагин. — Я вообще могу не пить…

— Сделай одолжение, — Галина с кастрюлькой собачьей еды подошла к столу. — Хотя если бы ты так насчет спиртного… Что это за письмо?

— Да-а… Так, пустяки, — смешавшись, пробормотал Верещагин и потянулся к беспечно позабытому им на столе конверту. — Это казенное… Из худфонда. На собрание зовут.

— Когда собрание? — Галина быстро перехватила конверт и сунула внутрь пальцы. — Пустой?

— Я порвал, — сказал Верещагин. — Солить мне, что ли, эти письма? Порвал и выбросил.

Галина внимательно поглядела на него и молча стала раскладывать еду по собачьим мискам. Верещагин демонстративно разорвал конверт на четыре части и выбросил в ведро.

— Пойду, сосну часок, — сказал он, вставая. — Потом позавтракаю. Ты детей проводи…

Он неумело зевнул и потянулся.

— Верещагин, — тихо и со значением сказала Галя, когда он был уже на пороге. — Казенные письма с приглашением на собрание, насколько я могу судить, в наше время не пишут от руки. Их размножают на ксероксе и рассылают адресатам…

— Если ты думаешь, что это письмо от любовницы, — так же ровно отозвался Верещагин, — то могу тебе тоже заметить, что подобные сердечные послания не рвут и не выбрасывают, а перекладывают засохшими фиалками и хранят в заветных шкатулках… Можешь собрать клочки и склеить, — добавил он, больше всего опасаясь того, что жена именно так и поступит.

— Ладно, я просто так сказала, а ты уже заводишься. Вынеси, кстати, ведро…

Верещагин, с бьющимся сердцем и равнодушной миной на лице, вернулся, подхватил ведро с уликами, вынес на лестничную площадку и вытряхнул в мусоропровод.

Вечером жена, взяв зачем-то паспорта, ушла.

— Куда? — спросил Верещагин.

— По делам, — сухо ответила Галина. — В ЖЭК. Через два часа буду.

Верещагин послонялся из угла в угол, а затем присел к письменному столу. Достал лист бумаги и авторучку.

“Милая, загадочная М.

Скажу вам откровенно: мне приятно было получить ваше доброе письмо. Не знаю почему, но, прочтя его, мне стало как-то очень печально на сердце. Я вдруг замечтался, задумался, однако в итоге понял с самой жестокой очевидностью, что никаких перемен в моей жизни больше быть не может. Время мое прошло. Я, конечно, имею в виду физическую, бытовую сторону этой жизни. Что касается творчества, то и здесь все очень и очень неопределенно. Тут тоже время мое течет сквозь пальцы, и порой меня охватывает настоящая паника от того, что я не сделал ничего сколь-нибудь значимого, и дни мои проходят впустую, хотя все равно в глубине души живет уверенность, быть может, ложная, что самое главное впереди. Кроме того, если что-то делать, то делать надо самое главное. Написать последнюю книгу, написать последнюю картину. Единственную. Где-то я вычитал любопытное замечание о том, что если ты хочешь наверняка попасть в цель из лука, никогда не бери три стрелы, бери — одну.

Если говорить в двух словах о моем отношении к художественному творчеству, то сформулировать его можно приблизительно так: “Красота в искусстве — есть олицетворенное выражение любви. Безобразное — выражение страха и ненависти.” Вероятно, в этом смысле будет вернее всего понимать известное выражение Достоевского о том, что “Красота спасет мир”.

Впрочем, пишу вам об этом, а думаю совершенно о другом. И вновь признаюсь, что вы очень-очень растревожили меня. Сердце мое неспокойно. Если вы все это затеяли в шутку, то лучше не надо, прошу вас.

Верещагин.

P.S. Правильно ли я расшифровал ваше имя? Марина?”

Он дважды перечитал письмо и, как всегда это с ним бывало, написанное показалось ему до того ничтожным, глупым, пошлым, что он вознамерился тут же разорвать свою писанину в клочки. Но его отвлек звонок в дверь, — вернулась жена, и он пошел отпирать. А когда вернулся к столу, разрушительный порыв в нем угас. Верещагин поглядел на свое смутное отражение в темном оконном стекле. Стекло было с изъяном, а потому казалось, что отражение скалит лошадиные зубы, хотя Верещагин не улыбался.

Он еще раз перечел письмо. Следовало все переписать наново.

“А и черт с тобой!” — выругался он мысленно, неизвестно кого имея в виду, затем решительно заклеил конверт, и только тут обнаружил, что отправить его не сможет. Ибо загадочная и неожиданная его поклонница адреса своего нигде не оставила.

— Пап, тебя к телефону! — крикнула дочь из соседней комнаты.

— Алло, — сказал он, взяв трубку.

— Привет, художник, — прозвучал веселый женский голос. — Узнал?

— Узнал, — мрачно сказал Верещагин. — Ты откуда?

— Из Америки, — все так же весело ответил голос. — Вернулась из Америки… Письмо мое получил?

— А, так вот оно, что, оказывается, значит…

— Значит, получил и ответ написал…

— Никакого ответа я тебе не писал, — почуяв себя до глубины души уязвленным, сказа Верещагин. — И вообще, оставь меня в покое. Что было, то прошло…

— Витюшка, милый, — взволнованно и страстно заговорила Урвачева. — Времена меняются. Ты уж за письмо не обижайся. Но я подумала… Мы ведь тоже другие стали. Может быть, нам снова… Вить, не вешай трубку! Вить, я богатая стала, очень богатая…

Верещагин повесил трубку и крикнул дочери:

— Кто бы ни звонил, меня нет и не будет! Никогда не будет!..

В субботу судьба свела художника Верещагина с замечательным в своем роде человеком — Иваном Васильевичем Прозоровым.

С первого взгляда и, судя по одежке, Верещагин решил, что перед ним — если человек и не его круга, то все равно, как выражались встарь — “социально-близкий элемент”.

Явился тот в сопровождении Ирмы Садомской, постоянно чем-то напуганной и нервной женщины — секретарши “Скокса”, которая и представила его Мишке Чиркину и Верещагину:

— Наш новый сотрудник. Будет временно вместо полковника… Вы, ребята, ознакомьте его с правилами и покажите ключи…

— А полковник как же? — спросил Чиркин.

— А полковник ваш со вчерашнего дня уволен, — почему-то втянув голову в плечи и, озираясь, сказала Ирма. — Он Семена Ефимыча по щеке кулаком ударил и даже не извинился. Наоборот, обозвал еще черным словом и сказал, что всех перестреляет. Я сама свидетель, он и на меня костылем своим замахнулся… А какие же мы “кровососы”? Мы никакие не “кровососы”… Нехорошо… Ах, нехорошо, нехорошо, — бормотала она сокрушенно, уходя по коридору. — Нехорошо…

— Иван Васильевич Прозоров, — чуть поклонившись, с достоинством представился новоприбывший. Затем снял шляпу с широкими полями и церемонно пожал протянутые ладони. — Волею временных обстоятельств, обитатель социального дна. Пятьдесят лет. Земную жизнь прошел до половины и оказался в сумрачном аду… То есть в “Скоксе”… — продолжил он, оглядывая помещение. — Так. Письменный стол имеется, диван, чайник, полка… Настольная лампа. Великолепно!

Был он невысок ростом и довольно плотен телом. Как-то не совсем подходили к его простоватому лицу, к его белесым бровям и аккуратной плеши чуть подкрученные кверху усы и короткая, по-видимому, недавно отпущенная бородка.

— “В сумрачном аду…” — повторил он. — Знаете ли вы, друзья мои, что означает на самом деле слово “Скокс”?

— “Скокс” он и есть “Скокс”, — отозвался Чиркин.

— Нет, друг мой… Направляясь сюда, я заглянул в один словарик и выяснил вот какое любопытное обстоятельство, — Прозоров поднял вверх указательный палец. — “Скокс” — это демон из практики средневековых заклинателей. Похищает имущество из царских домов и возвращает через двести лет…

— Надо же, — удивился Верещагин. — А хозяева-то наши не лишены остроумия… Жаль только, что нужно двести лет ждать, пока эти демоны вернут украденное… Э-э, Мишка, постой-постой, дай-ка я перехожу…

Прозоров снял плащ, повесил его на гвоздь у дверей, затем осторожно поставил на подоконник огромный потертый саквояж и подошел к столу.

Верещагин все это утро сражался в шахматы с Мишкой Чиркиным, который задержался после ночного дежурства, поскольку жил бобылем и спешить ему было некуда. Правый фланг Верещагина, куда неожиданно вперся ферзь противника, был этим ферзем в несколько ходов развален, так что сопротивлялся он Чиркину исключительно из упрямства.

— Ты подожди, браток, пока я его дожму, — попросил Чиркин Прозорова. — Присядь… Сдавался бы ты, Витек, что зря время тратить…

Прозоров вытащил из кармана коричневую трубку, пакет с табаком, стал наощупь набивать, поскольку внимательно следил за расстановкой шахматных сил на доске.

— Эх, зараза, — вздохнул Верещагин. — Дал я зевка, а ты и обрадовался… Только на зевках и выигрываешь. Неблагородно, Мишка. И все победы твои такие… Пирровы победы.

— А ты меня простил в прошлой партии, когда я ладью подставил? — огрызнулся Чиркин. — Схавал, как миленький…

— То была продуманная комбинация, плод кропотливого расчета и ума… Не ты подставил ладью, а я ее заманил в ловушку. Н-да, правый фланг мой накрылся. Сдаюсь, сволочь… — Верещагин повалил короля, но тут неожиданно вмешался Иван Прозоров.

— А позвольте, коллега, — сказал он, простирая ладонь над доской и поднимая поверженного короля. — Все равно ведь партия проиграна. Но тут любопытная ситуация получается. Вот если бы укрепить ваш фланг, если поставить вот сюда вместо вашего слона иную фигуру, — говоря это, Прозоров снял белого слона и поместил на освободившееся поле спичечный коробок. — Поставим здесь слона, но слона особенного, который, допустим, может ходить еще и как конь… Обратите внимание, противник ваш получает через два хода очень красивый мат.

Прозоров провальсировал спичечным коробком по доске и, действительно, получился неожиданный эффектный мат.

Чиркин сдвинул брови, призадумался, уперев в подбородок кулак, а через минуту, просияв лицом, сказал:

— Положим, все верно… Но если мы вместо моего простого ферзя поставим, к примеру, ферзя с задатками коня, то вся ваша комбинация мгновенно рушится…

Теперь задумался в свою очередь Прозоров. Он несколько раз глубоко затянулся, выпустил дым из ноздрей, отчего голова его совершенно пропала из виду, скрывшись в густых сизых клубах, — так иногда осенью какой-нибудь древний степной курган совершенно пропадает среди окутавшего его тумана.

— Согласен, — сказал он наконец, когда туман слегка рассеялся. — Но мы вашу фигуру атакуем слева, и все вновь становится на свои места…

— Э, позвольте усомниться, — поблескивая стеклами очков, азартно опроверг Чиркин, но Верещагин решительно смел фигуры с доски.

— Прозоров, ты меня от верного мата спас, — сказал Верещагин. — Партия аннулируется, Мишка. Общий счет по-прежнему остается… — он заглянул в засаленную тетрадь. — Общий счет по-прежнему двести семь на сто тридцать. В твою, к сожалению, пользу…

— Как это аннулируется? — запротестовал было Чиркин, но в этот момент его перебил густой и властный баритон Прозорова.

— Господа, — сказал он, снимая с подоконника свой объемистый потертый саквояж. — У меня тут есть. Чистейшая…

Да, существуют люди надежные, уютные и теплые, словно русская печка, и именно таким человеком с первых же минут знакомства показал себя Иван Васильевич Прозоров.

Стараниями его довольно постная газета “Демократ Черногорска”, которой застелен был старый письменный стол, буквально на глазах превратилась в подобие сказочной скатерти-самобранки. Посередине стола празднично засияла бутылка водки. Затем из саквояжа, словно из рога изобилия, извлечены были, сопровождаемые попутно краткими и точными пояснениями Прозорова, разнообразные свертки и кульки. Во-первых, завернутый в прозрачную восковую бумагу батон душистого хлеба.

— Хлеб всему голова! — оглядывая примолкших друзей, торжественно провозгласил Иван Васильевич. — Лучший, доложу вам, хлеб в Москве! Да-да, не удивляйтесь. Доставлен нынче утром знакомой проводницей. Булочная на Старом Арбате, дом три. В пятом подъезде того же дома проживала некогда первая моя любовь Бодрова Галка. Видели бы вы, в какую ступу превратилась теперь моя некогда ненаглядная. Сорок, как говорится, килограмм тому назад…

На отдельной бумажке аккуратно разложены были ломтики тонко нарезанной ветчина.

— Сейчас Великий пост, друзья мои, — со вздохом пояснил Прозоров, — но для тех, кто в дороге, позволительно… А я полагаю, мы все нынче находимся в дороге. По крайней мере, уж я-то всегда в дороге, пусть дорога эта, как метко выразился один мой приятель, ведет прямиком в ад.

Следом из целлофанового пакета вытряхнут был влажный ворох петрушки, сельдерея и зеленого лука.

— Если бы мужчины знали свойства сельдерея, они засеяли бы этой невзрачной на вид травой весь земной шар! — прозвучал комментарий. — Лук же, как вам известно…

— От семи недуг! — радостно выкрикнул Чиркин.

Затем появился на свет кусок желтого сыра.

— Сыр голландский, — объявил Прозоров. — Существует мнение, что к водке лучше рокфор, но при наличии маринованных опят, голландский предпочтительнее… — Он сунул руку в открытую пасть саквояжа, вытащил пол-литровую банку, снял пластмассовую крышку, понюхал и произнес: — Благороднейший гриб! Станция Суходрев, Калужской области. Девственные леса, древняя Русь…

Напоследок на столе появился шматок копченого сала с розовыми прожилками.

— Родина этого поросенка Украина, — с некоторой философской грустью в голосе заметил Прозоров. — Да-да, друзья мои, славный городок под названием Умань. Хохлушки, надо вам заметить, простодушны как домашние куры. Но пугливы, в чем имел удобный, но несчастливый случай убедиться лично. Однако довольно пустых слов. Прошу вас, господа, сдвинуть свои стулья потеснее.

Через полчаса совместной беседы за общим столом всем уже казалось, что они давным-давно знают друг друга, и, право же, не только выпитая водка была тому причиной. Можно предположить, что такому стремительному и тесному сближению содействовали несколько причин. Важнейшая из этих причин была та, что людей этих не связывали низменные материальные интересы, а потому в отношениях их не было никаких подспудных напряжений и тайных расчетов. Никто из них не мог ни при каких раскладах использовать ближнего, допустим, как ступеньку или трамплин на пути в своей служебной карьере. Сторож он и есть сторож, профессия, которой присуща некая абсолютная законченность и почти философская завершенность.

— Не знаю, братцы, что еще нужно от жизни, — благостно улыбаясь, говорил Мишка Чиркин, несколько помутневшими глазами оглядывая тесно заставленный стол. — Так бы и остался здесь навеки… Прощаю тебе, Верещагин, твой проигрыш.

Чиркин пил редко, а захмелев, становился сентиментален и романтичен, но обстановка и в самом деле располагала к разговорам задушевным и отвлеченным.

Водка, оказавшаяся на вкус и в самом деле превосходной, была выпита в два приема: “За первое знакомство” и “За улучшение жизни”. Несмотря на обилие еды, стол, после того, как пустая бутылка перекочевала в мусорное ведро, как-то внезапно осиротел. Выждав необходимую паузу и дав друзьям немного погрустить, Прозоров докурил трубку и снова направился к заветному саквояжу.

— Теперь предлагаю по традиции выпить за женщин! — сказал он, возвратившись к столу и откручивая жестяную пробку. — Как-никак, а во вселенной нашей доминирует женское начало. Вы, Верещагин, как художник должны это чувствовать интуитивно, ученейший же друг наш Чиркин, вероятно, согласится с нами, что и экспериментальная физика стоит на тех же позициях.

Верещагин молча кивнул.

— Вселенная процентов на девяносто девять состоит из женского начала, — подтвердил Чиркин. — Это, впрочем, не научный факт, а мое личное мнение…

— Ну что же, если мнения троих людей совпадают, то имеются все юридические основания считать это мнение доказанным научным фактом, — подытожил Прозоров. — За женщин, друзья!

Все встали, чокнулись чашками и выпили. Потянулись к закуске.

— Ты знаешь, Прозоров, — сказал Верещагин, задумчиво дожевав веточку сельдерея. — Мы вот выпили за женщин и женское начало. А все-таки хорошо, что здесь нет баб. Я вот представил себе, что открывается дверь и входит моя жена: “А, гад такой-сякой, пьешь!” Ну и все в таком роде. И все, пропал праздник. Удивительная способность разрушить гармонию. Все-таки нет у них чего-то очень существенного в душе, а они и не подозревают об этом. Мне иной раз сдается, что женщины не человеки, что они просто очень искусно ими притворяются…

— Признаюсь, я не раз думал об этом предмете, — откликнулся Прозоров с готовностью. — И приходил к похожим заключениям. Все-таки я тоже был женат, и женат неудачно, так что поневоле задумаешься. Но скажу вам, что нельзя осуждать человека за то, чего у него нет. Слепого же не станешь ругать за то, что он не различает цветов. А у женщин нет сущности, только и всего. Почему говорят, что женщина любит ушами? Потому, что она себе не доверяет, не верит никогда глазам своим, но легко поддается постороннему влиянию. Что ей нашепчут в уши, то для нее истина…

— Скажи какой-нибудь зубастой крысе, что у нее обворожительная улыбка, она и будет скалиться при всяком удобном случае, — вмешался Чиркин, внимательно слушавший разговор. — Зеркалу не поверит, а пустому слову проходимца — запросто!

— Но, с другой стороны, поверить-то она поверит, но так, сверху только… Она ни за что в глубину к себе никакой истины не допустит. Женщины, они по природе своей практики и позитивисты.

— Мне вот что в голову сейчас пришло, — снова встрял Чиркин. — Женщина, она ведь и устроена как сосуд, даже и в физическом смысле слова. Амфора. Что туда вольешь, то там и вырастет…

— Вы слишком вольно обращаетесь с метафорами… — заметил Прозоров. — Но я вам, друзья, один любопытный пример приведу, очень, кстати, показательный в этом смысле. О том, насколько глубока вера женщины, я не говорю о святых, там измерения иные… Вот слушайте, я сам это в серьезной книге вычитал. Факт реальный. Итак. Лет сто назад поветрие пошло среди простого народа о близком конце света. Эти поветрия, конечно, всегда по Руси кочевали и никогда не утихали вполне. Мы ведь, что ни говори, народ эсхатологический. Но тут все это с необычайной силой вспыхнуло, какой-то пророк объявился особенный. Я его очень зримо представляю — вдохновенный, дикий, страстный, заросший до ушей… А тут еще гроза идет от горизонта, ветер гудит, молнии блещут над лесом, гром вдали рокочет… Картина! Написали бы, кстати… — неожиданно предложил он Верещагину, и, прикурив трубку, продолжил: — Да, картина… Народ столпился у сельской церкви, священник-старичок что-то пытается возражать “пророку” слабым голосом, пробует увещевать толпу. А тот ему страшным таким рыком:

— Отыди, сатана!.. В пекле сгоришь!

А бабы перешептываются меж собой, какой, дескать, пророк “дерзновенный”… А в это время молния как сверкнет над головами, гром как протрещит… Знак, стало быть… И народ, конечно, “пророку” верит, а священнику-старичку только сочувствует по-человечески. Старичок-то попивает, слабенький, немощный…

— Это сюжет для передвижников. — заметил Верещагин.

— Для мастера нет ограничений и запретов, — возразил Прозоров. — Все зависит от того, как это сделаешь. Но слушайте дальше, тут самое интересное… “Пророк” этот целый уезд увлек и заморочил. Дескать, такого-то ноября — конец света. Второе пришествие и Страшный суд… Были среди толпы, я полагаю, истинно верующие люди, которые молча отошли прочь после этих его сомнительных слов о точных датах и сроках, поскольку, как гласит Библия, таковые даже Ангелам неизвестны, но — отойти отошли, а в головах зачесали… Ну а весь народ, конечно, в массе своей поступил известно как — принял решение — погулять напоследок от души. Мужики тотчас имущество пораспродавали, коней, коров, овец, телеги, хомуты… Я думаю, много покупателей налетело на дешевую распродажу. Гармонь только оставили ради такого праздника. Словом, недели три у них пир горой, дым столбом.

Прозоров чиркнул спичкой и мощно раздул угасшую было трубку. Выпустив два-три сизых облака, заговорил снова:

— Ну а перед роковой датой очухались, в бане выпарились и всей деревней в поле пошли, к дубу какому-нибудь старому. Где же еще конец света встречать, не в курных же избах и не в одиночку… А так — торжественно, всенародно. Всем миром в чистом поле. Кто-то всхлипывает, кто-то вздыхает, сосед с соседом обнимаются напоследок:

— Прости, Сидор, это я у тебя козу свел, а ты на Ивана грешил…

— Вона что, а я дурак… Ну ладно, прощаю тебя, Гришак, ради такого дня…

Девочка какая-то котенка за пазухой держит, тайком прихватила…

Прозоров замолчал, сощурившись, поглядел куда-то в дальний угол. Попытался затянуться, но трубка только сипела и клокотала. Он отложил ее, секунду подумал и поправился:

— А может быть, не у старого дуба… Может, на пригорке, на кладбище сельском. Да, пожалуй, так вернее. С иконами, крестами и хоругвями. Хоть оно и страшновато — сейчас могилы раскрываться начнут и мертвые восстанут наравне с живыми, но так положено. Кстати. В Троице-Сергиевой лавре огромная есть фреска на эту тему, там именно это изображено, как могилы вскрываются. Там, между прочим, Верещагин, на переднем плане один воскресший мертвец очень на вас похож. Стоит мрачный, сутулый, голову вниз опустил, бороду свою в кулаке терзает — кается, что жену нехорошим словом обзывал, но поздно уже, нет прощения…

— Не кощунствуй, Иван Васильевич — попросил Верещагин, вздрогнув. — Видел я эту фреску. Действительно, похож издалека. Ну а дальше-то что, с концом света?..

— Ну а дальше все уже проще. Стоят они час, и другой, и третий… Промерзли, ноябрь все-таки, а они налегке вышли. Да и пропили армяки-то свои сгоряча. Ропот поднялся, сомнения…

— А “пророк” что? — поинтересовался Чиркин.

— А “пророк” давно ушел из села. В ту самую грозу и ушел, потрясая посохом, другие уезды баламутить. Так что народ один остался, ропщет и колеблется. Одни говорят:

— Набрехал, собака! Не будет никакого конца…

А другие, которые вообще дотла пропились, возражают:

— Надо до вечера ждать, до заката солнца…

Словом, распри у них пошли, но уже внутренне все понимают, что “пророк” и в самом деле “набрехал”.

— Ну и чем кончилось? — поторопил Чиркин, которому уже снова захотелось выпить водки.

— Вот тут и суть притчи. Вернее, не притчи, а реального случая. Мужики заохали, закрякали:

— Как же нам теперь жить-то, ядрит твою мать? Ничего не осталось, ни козы, ни коровы, ни порося… Продали, а денежки пропили…

А бабы им в ответ:

— Пропили, да не все! Половину-то денежек мы припрятали на всякий случай, на черный день…

— Да как же вы смели прятать, когда конец света?!

— Так, — говорят, — спрятали… мало ли что…

— История замечательная, — согласился Верещагин, улыбаясь. — Но про это есть короткая поговорка: “Пусти бабу в рай, так она и корову за собой тащит”.

— Поговорка о другом. О бабьей жадности и глупости. А моя притча о глубине бабьей веры в истину. Так выпьем же, друзья мои, за то, что именно женщины чаще всего подталкивают нас к Истине, — неожиданно подвел итог Прозоров. — К Истине, которая существует независимо от того, верим мы в нее или же не верим!

Поздно ночью, когда наивные и простодушные коллеги его Чиркин и Верещагин, крепко и надежно спали, валетом уместившись на диване, Иван Васильевич Прозоров приступил к основной своей работе. Он прошел полутемным коридором к служебному кабинету, в котором так недолго довелось когда-то посидеть покойному Акиму Корысному. Оглядел дверной замок и перебрал связку ключей, отыскивая нужный. По крайней мере, пять ключей могли подойти к замку.

— Ну, с Богом! — тихо пожелал сам себе Прозоров и к вящему его удовольствию, первый же ключ из пяти отобранных им, легко вошел в скважину и повернулся с мягким маслянистым звуком.

“Отличная, благоприятная примета, — усмехнулся Иван Васильевич и беспрепятственно прошел вовнутрь. — Был бы только он здесь, не вынесли бы его по скудоумию в какой-нибудь далекий подвал…”

Сейф был на месте. Он стоял в дальнем углу под вешалкой. И был он небольшой, коричневого цвета, самый с виду обыкновенный… Именно такой, каким и описывала его Ада. Дверца его была чуть приоткрыта, внутренность абсолютна пуста.

— Слона-то вы и не приметили, — пробормотал Прозоров, укладывая сейф на крытый жестким ковровым покрытием пол и внимательно приглядываясь к его днищу. Здесь в днище, в самом неприметном уголке должно было находиться спрятанное под слоем краски заветное отверстие. И отверстие это тоже было на месте. Иван Васильевич вскрыл тайник, извлек оттуда аккуратную плоскую коробочку, взвесил ее в руке.

— Не слишком весомо для кощеевой смерти, — усмехнулся он, запихнул коробочку в карман, установил сейф на место и так же тихо покинул помещение.

 

СВИДЕТЕЛИ И ЗАЯВЛЕНЦЫ

В тот роковой февральский день Лев Евгеньевич Злобин, сосед художника Верещагина по лестничной площадке, возвращался домой довольно поздно, в очень мрачном настроении. И дело было не только в том, что не задалась рыбалка… Неприятности начались с того, что, отправившись с утра пораньше за город, он все-таки опоздал на электричку. Вернее, он даже и не опоздал, ибо на карманных часах, подаренных ему к пятидесятилетию профсоюзом комбината, оставалось еще минуты три до отправления. Злобин, еще сходя с автобуса у вокзала, специально достал часы и сверился со временем, хотя доставать часы было ему весьма затруднительно, поскольку, по случаю предстоящей долгой рыбалки, закутан он был основательно и плотно. И из-за этого едва не повздорил с толстой теткой, к слову, очень похожей на его жену. Доставая злополучные часы, он нечаянно столкнул ее с сидения и та в отместку громко обозвала его “старым лысым хреном”.

“Какой же я тебе “лысый хрен”, если на мне по брови надета зимняя шапка?” — хотел было возразить Злобин, поскольку характера был вздорного и любил поспорить с кем угодно, но на споры не оставалось времени, и он только махнул рукой и выскочил из автобуса.

Но машинист перед самым носом у набежавшего Льва Евгеньевича самым бессовестным образом сдвинул створки дверей, а вслед за тем поезд тронулся. В сердцах Злобин уронил рыбацкий ящик на мерзлые бетонные плиты перрона и нецензурно выругался, погрозив машинисту бессильным кулаком, для чего не поленился снять с руки армейскую меховую рукавицу.

Сгоряча он сунулся было поскандалить в будку пригородной кассы, но окошечко было уже закрыто. За дверью, однако, слышались звуки оживленного разговора. Злобин пнул ногой дверь, которая оказалась не запертой. Влетев в будку, он, вместо ожидаемой кассирши, обнаружил там двух выпивающих жлобов в брезентовых робах, надетых поверх телогреек. Собутыльники как раз в этот момент чокались железными кружками. Они разом обернулись на вломившегося в их пределы чужака. Лица мужиков были красны и сумрачны.

— Тебе чего надо, пес? — недружелюбно осведомился один из них, — здоровенный мужик, ставя кружку на столик и выразительно приподнимаясь с деревянной скамьи.

— Извините, промахнулся, — поспешил оправдаться Лев Евгеньевич, пятясь задом к выходу.

— Ну и пошел вон из казенного помещения, стукач херов! — выругался второй мужик. — Ходят тут, вынюхивают…

“Какой же я тебе “стукач херов”, если ты меня в первый раз видишь?” — мысленно возразил ему Злобин, поскольку, как уже говорилось, обладал характером вздорным и сварливым, но вслух говорить ничего не стал.

Но, понятно, после этих утренних стычек и досадных накладок настроение его было изрядно подпорчено. К тому же перед ним стояла очень неприятная дилемма — дело заключалось в том, что небольшая дощатая дачка Льва Евгеньевича, или, как он ее характеризовал — “охотничий домик”, находилась на берегу озера сразу же за городом, всего в трех перегонах отсюда. Следующая электричка отправлялась через полтора часа, то есть как раз за это время туда можно было добраться пешком. Это обстоятельство почему-то казалось особенно обидным.

Злобин двинулся было идти пешком, прошел метров триста, но передумал и вернулся. Походил по пустому перрону, погрелся в здании вокзала, попил воды в туалете. Опять вышел на перрон, затем снова вернулся в зал ожидания, присел на деревянный диванчик. Время тянулось медленно. Старуха-уборщица, шмыргая шваброй по полу, задела грязной тряпкой его боты, однако и на этот раз Лев Евгеньевич промолчал. Промолчала и уборщица.

“ А ведь самый клев идет, — изнывая в бездействии, думал Лев Евгеньевич, глядя на настенные вокзальные часы, и настроение его все больше портилось. — Надо было пешедралом идти, уже был бы возле Дубового Лога, а там какая-нибудь попутка наверняка попалась бы… А эти сволочи с утра пораньше за чарку. Эх, народ-народ… Урод, а не народ. Показал бы вам Сталин. И за пьянку с утра, и за “стукача”… И за “лысого хрена”…

Лев Евгеньевич стал представлять, как он, положим, следователь особого отдела, вызывает на допрос в свой кабинет первым делом этих двух в робах, а потом и толстую тетку из автобуса… Он представляет, как они входят, глядят сперва на зарешетчатое окно, затем узнают его, и красные лица их смертельно бледнеют и вытягиваются. А он сидит вежливый, причесанный, постукивает мундштуком “Казбека” по крышке портсигара, на котором крупно выгравировано “Товарищу Злобину лично от товарища Ежова в знак дружбы”, молчит и глядит в бумаги… Главное, спокойно так, бесстрастно. А у этих зубы стучат, колени трясутся. Губы отвисли… В этот момент, хорошо бы этак — входит лейтенант и докладывает: “Товарищ полковник! Враг народа машинист электрички по вашему приказанию расстрелян!” “А что уборщица?” “Уборщица помилована и выслана в Караганду на двадцать пять лет.” “Ага, а как у нас на сегодня с планом по высшей мере?” “Девяносто семь процентов, товарищ полковник. Еще троих надо расстрелять…” “Хорошо, товарищ лейтенант, вы свободны… Впрочем, нет, подождите в коридоре, пока я разберусь с этими тремя субъектами…”

В этот приятный миг Злобин снова взглянул на часы и обнаружил, что до отправления электрички остается всего десять минут. Он вскочил с места и пошел на перрон. А через полчаса он выходил уже на своем полустанке.

Однако напрасно Злобин надеялся, что с расстрелом врагов все его несчастья кончились, и впереди его ожидает славный отдых на природе и рыбалка. Еще издалека заметил он, что к калитке его ведут чуть припорошенные снегом глубокие следы. Причем следы петлистые и извилистые, а кое-где приметил Злобин даже оттиски растопыренной громадной пятерни.

“Явно злодейские следы”, — подумал почему-то Лев Евгеньевич и оказался совершенно прав.

Замок на калитке был сорван, дверь в “охотничий домик” распахнута. Красть-то, собственно, было нечего в этом домике, ибо, предвидя зимнее нашествие ворья, Злобин всегда увозил в город все, представляющее хоть какую-то ценность. Однако, как он и предполагал, жилье его было изрядно и цинично обесчещено — на круглом столе, точно посередке столешницы красовалась большая мерзлая пирамидка… В позапрошлом году случилось то же самое, — по-видимому, воры, не найдя добычи, совершали подобное непотребство с досады…

— Тьфу ты, черт! — выругался Лев Евгеньевич, радуясь тому, что по крайней мере хоть окна не разбиты, и скинул с плеча ящик.

Он вытащил из нагрудного кармана связку ключей, затем сходил в сарай за лопатой. Быстро управившись с неприятной работой, отнес находку в компостную яму, затем припер дверь домика штакетиной и — бодро пошагал к озеру.

Но, как уже говорилось, рыбалка, к которой с таким радостным нетерпением готовился он целую неделю, не задалась.

Темные воды озера точно вымерли — за десять часов терпеливого сидения над лункой не было ни одной поклевки, ни единой… Весь день косо летел сырой снег, порывами задувал на озере пронизывающий ветер, и как ни горбился, как ни кутался в телогрейку, как ни запахивался в брезентовый плащ Лев Евгеньевич, никакого спасения не было. И в конце концов его основательно продуло коварными зимними ветрами. Однако в азарте высиживания над заветной лункой пусть и в бесплодном ожидании поклевки, никаких признаков надвигающейся опасности он не ощущал.

Но уже возвращаясь в город, едва войдя в переполненный вагон, почувствовал он внезапный озноб и слабость в ногах, а потому сразу же присел на свой рыбацкий ящик и плотнее закутался в сырой непромокаемый плащ. Однако и в натопленном вагоне так и не сумел согреться. Яркий свет немилосердно резал глаза, окружающие пассажиры виделись в каком-то радужном мареве, но особенно досаждали однообразные реплики и вздорные споры хмельных картежников, которые играли в бесконечного “дурака” на лавочке напротив Льва Евгеньевича.

Он то и дело впадал едва ли не в беспамятство, и тогда окружающее заволакивалось сияющим туманом, смутно шевелились серебристые тени людей, а Злобин представлял горячую ванну с обильной душистой пеной, дымящуюся чашку горячего свежезаваренного чая (водку он не пил принципиально), и на лице его начинала блуждать слабая улыбка. Однако именно в этот утешительный миг очередной пьяный возглас с соседней скамейки возвращал его в томительную неуютную реальность.

— Убери бубу, гад!..

— Буба козырь…

— В прошлый раз буба была. Убери бубу!..

Лев Евгеньевич хмурил брови, с ненавистью суживал глаза, пытаясь разглядеть играющих, но те виделись хоть и явно, но неотчетливо, как бывает на экране, когда сбивается фокус в проекторе…

Волнами по телу Льва Евгеньевича проходила мелкая противная дрожь, он чувствовал, как взмокли его волосы под шапкой-ушанкой. Незаметно он снова впадал в полузабытье, снова мерещилась ему горячая ванна, бу-бу-бу-бу…

Поезд, казалось, едва тянулся, но, когда приехали в Черногорск, что Злобин уяснил по тому, как всё вокруг дружно зашевелилось, загомонило, заслонило свет, затолпилось в проходах, так вот, когда приехали в Черногорск, эти полчаса дороги показались ему задним числом не длиннее двух минут.

В автобусе, провонявшим солярочным угаром, он наконец немного согрелся, и ему категорически не хотелось подниматься с насиженного места, когда объявили его остановку. Теперь он находился в двух шагах от цели, — предстояло всего лишь перейти мост через речку, а сразу же за мостом стоял дом, в котором он уже десять лет проживал со своей женой, которую давно уже не любил и из-за которой, собственно говоря, увлекся рыбалкой, чтобы хоть изредка, но не видеть ее лица.

В этот вечер жены не было дома, и когда Лев Евгеньевич вышел из автобуса на улицу и вспомнил о том, что жена его на выходные уехала в деревню к матери, лицо его немного прояснилось, но тотчас снова нахмурилось под порывом свирепого косого ветра, ударившего по глазам колючим рассыпчатым снежком.

“До понедельника она у тещи, — подумал Лев Евгеньевич. — Великолепно! А если и приболею, обойдусь сам. Ванну набрать нетрудно, чай заварить не проблема. Пельмени есть… Арбидол в аптечке на кухне. На фиг, спрашивается, человеку жена?”

Он вздохнул, поправил ремень рыбацкого ящика и направился к мосту бодрым шагом. Как ни странно, но на улице ему стало намного лучше, чем в электричке и в автобусе. Празднично горели фонари, в кругу света словно мошкара толклись снежинки.

“Согреюсь в ванне, попью чайку, — и в теплую постель. Вернее, сперва в постель, подобью подушки, чаю с малиной на ночной столик, телевизор включу…”

Бедный Лев Евгеньевич еще не знал, что напрасно радуется отсутствию жены. Дело в том, что буквально через пять минут, подойдя к стальной двери, ведущей в квартиру, он с ужасом обнаружит пропажу ключей.

Но это ждало его впереди, а пока он, в счастливом неведении собственного будущего, заслонясь плечом от колючего ветра, упорно продвигался к заветному дому, который, сияя сквозь вьюгу и тьму уютными огнями окон, приближался к нему как “Титаник”.

Велико будет горе Злобина, когда обнаружит он пропажу ключей от квартиры, но всегда найдется в мире человек, у которого горе гораздо больше и серьезнее твоего. И такой человек жил именно в этом доме, и звали этого человека — Виктор Верещагин. А горе его состояло в том, что, возвратившись накануне утром домой, он застал квартиру свою пустой. Не было в ней ни жены, ни детей… Но и это не все.

— Ерунда какая-то, — пробормотал Верещагин, обойдя все комнаты. — Хотя бы записку оставили… Все исчезают. Но это даже и к лучшему. И этот Прозоров куда-то пропал без следа и слова… Работничек, тоже мне! Хорошо, что не взял ничего, а может, и взял, нас подпоив, недаром пять иномарок к “Скоксу” подкатило, и мордатые эти — ох, озабочены чем-то были… Сразу по всем кабинетам — шасть! Эх, недаром!

Верещагин находился еще в состоянии не совсем адекватном реальности, голова его трещала после ночной попойки. Дав себе слово бросить пить, он с колотящимся сердцем вскрыл бачок унитаза, достал оттуда припрятанную чекушку водки и тут же, не сходя с места, с отвращением приложился к горлышку. Промучившись несколько минут в преодолении желудочных судорог и, допив после этого остаток уже на кухне, отправился в спальню и завалился в постель.

Когда он проснулся, дом его по-прежнему был пуст. Теперь он встревожился по-настоящему, поняв, наконец, что произошло нечто из ряда вон выходящее. Деваться его семье было, в общем-то, некуда, никаких родственников в городе не существовало, и если даже жена и дети отправились бы погулять или в гости к знакомым, то к этому вечернему часу непременно должны были или вернуться, или, по крайней мере, позвонить… Часа два провел он в бесплодных попытках подыскать событию хоть какое-нибудь объяснение, затем оделся и отправился в ближайшее отделение милиции. Там заявление его выслушали довольно равнодушно.

— Ничего из ряда вон тут нет, — объяснил усталый дежурный. — У нас тут каждую неделю кто-нибудь пропадает. Обстановочка в городе, сам знаешь… Ну ладно, напиши заявление, а там видно будет… Чем можем — поможем…

И по тону дежурного Верещагин понял, что это самое “чем можем” практически равняется нулю.

Верещагин дрожащей рукой написал заявление и спросил, чувствуя, как тревога все больше овладевает всем его существом:

— А кто-нибудь еще есть… ну, кто занимается похищениями? Какая-нибудь еще организация… КГБ… Я слышал какой-то РУБОП еще есть…

— Есть, да что толку… Такие же люди… Сходи, если хочешь.

Верещагин взял такси и отправился в Черногорский РУБОП.

В дежурной части находились двое в милицейской форме и один — в штатском. На сей раз выслушали Верещагина более внимательно, а подвижный человек в партикулярном костюме расспросил Виктора и о месте работы его жены, и самого главы исчезнувшей семьи. При этом, услышав название фирмы “Скокс”, он даже прищелкнул пальцами и весьма многозначительно поглядел на заявителя.

— Хорошо, — произнес в итоге. — Пока идите домой, ждите… Дело, кажется, серьезное, и мы займемся им нынче же и — всерьез.

Однако дойти домой Верещагину не удалось. Прямо во дворе, на выходе из-под арки, он был оглушен тупым ударом по голове и потерял сознание.

А когда пришел в себя, то обнаружил, что находится в совершенно незнакомой комнате, привязанный к стулу, в лицо его бьет сильный свет, так что ничего толком разглядеть не удается, кроме смутного движения по этой самой комнате каких-то жутковатых громадных фигур…

“Пытошная”, — с ужасом подумал Верещагин и в этот момент свет погас. Вернее, погасла одна лишь направленная в глаза настольная лампа.

Верещагин закрыл глаза, пытаясь собраться с мыслями. Через полминуты, снова открыв глаза, он уже яснее увидел, что сидит перед столом, а напротив него сидят двое.

Лица этих двоих были такого свойства, что Верещагин поневоле еще раз зажмурил глаза и еще раз в оцепеневшем мозгу его прозвенело слово “пытошная”…

— Ну что, фраерок, — прозвучал тяжелый голос. — Допрыгался… Колись, сука, где дружок твой Прозоров?

Как ни смятен был Верещагин, как ни шумело в голове его, но он нашел в себе силы твердо ответить:

— Пока вы не объясните, где моя семья, где мои дети, я ни слова вам не скажу!

— Ты нам тут не впаривай насчет своей семьи, — после некоторой недоуменной паузы снова прозвучал грозный голос. — Ты отвечай прямо. И отвечай конкретно. И вот что я тебе скажу, художничек, мы можем тебя, конечно, изувечить, и сильно изувечить, но вот погляди-ка сюда…

Верещагин увидел в руках говорившего медицинский шприц и невольно дернулся.

— А-а, — мрачно осклабился палач. — С детства, значит, боишься уколов… Но тут укол особый. Слыхал про психотропные средства? Против вражеских шпионов применяют. Шпион раскалывается мгновенно, а после доживает свой век в сумасшедшем доме, если, конечно, его оставляют жить…

Комната закружилась в глазах Верещагина, и голос мучителя ушел куда-то вдаль…

Лев Евгеньевич Злобин теперь уже совершенно точно знал, что ключей от квартиры у него нет. Знал он и то, где они теперь находятся в “охотничьем домике”, на гвоздике у входа. И это знание умножало его скорбь. Он видел ясно, как путник в пустыне мираж голубого родника — гвоздик в косяке, свешивающийся на цепочке брелок в виде чертика, к которому прицеплена тяжелая связочка заветных ключей.

Но произошедшее бедствие казалось таким невозможным, таким до идиотизма глупым, что рассудок никак не хотел в это поверить и, стоя перед железными дверями жилища, Злобин в десятый раз перешарил все карманы, перетряхнул содержимое рыбацкого ящика, и в конце концов, что было уж совсем нелепым, плюнул на свою же собственную дверь. Голова его кружилась, спина покрылась испариной. Выхода, вернее, входа не было! Желанная ванна, находившаяся в пяти шагах от хозяина, была абсолютно недоступна, точно так же, как и мягкая постель, и горячий чай с малиной…

Лев Евгеньевич, пнув ненавистную дверь ногой, ругнулся и, покосившись на дверь соседа Негробова, отступил на лестницу и стал у окна. Задумчиво поглядел во двор, ощущая как в груди его постепенно нарастает ком раздражения, отчаяния, злости, бессилия… От окна сильно дуло, и он снова спустился на свою площадку. Как назло за дверью Негробовых именно в эту отчаянную минуту глухо зашумела вода, по-видимому, старики набирали ванну…

Другой человек в такой ситуации попросился бы к соседям, но и этого права лишен был Лев Евгеньевич, давно и напрочь рассорившийся со всеми своими близкими соседями и даже с обитателями дальних подъездов.

Он медленно сполз спиной по стене и просидел на корточках довольно долгое время в каком-то бесчувственном забытье.

Внезапно хлопнула дверь наверху, и по лестнице застучали озорные каблучки. Лев Евгеньевич изо всех сил вытянул шею и выглянул из-за угла. Вот что он увидел — сверху спускается веселая хмельная барышня, жительница третьего подъезда, которую легкомысленно пригласил к себе Саня Варакин, но неожиданно возвратившаяся жена Варакина, только что выперла ее из квартиры.

— Мужчина, угостите сигареткой! — обращается она к Льву Евгеньевичу и обдает его волнующим запахом духов.

Лев Евгеньевич, забыв, что он не курит, вытаскивает из рыбацкого ящика пачку “Парламента” и щелкает по ней пальцем. Девица берет сигаретку и лукаво глядя на встрепенувшегося Злобина, предлагает:

— А не могли бы вы помочь мне открыть дверь? Я не умею пользоваться ключом, а так хочется принять ванну и лечь в теплую постельку… Говорят, вы умеете подобрать ключи от женского сердца, коварный…

Лев Евгеньевич без всяких долгих размышлений готов с легким сердцем отомстить своей жене хотя бы с этой красоткой за то, что вот он вернулся с рыбалки, больной и голодный, а ключа-то нету… Вот, мол, назло тебе, раз уж ты так, то и я так… Но лицо веселой барышни вдруг вытягивается вперед, перламутровые губы ее чернеют, ноздри выворачиваются, и вот уже перед самым своим носом видит Лев Евгеньевич собачью морду.

Злобин вздрогнул и очнулся.

— Пшла вон! — Он отпихнул рукой дворнягу, поселившуюся с осени в их подъезде, которая прижилась на лестнице пятого этажа.

Собака медленно пошла на свой этаж, где у нее была подстилка и миска с остатками еды.

“А мне вот негде главу приклонить”, — подумал Лев Евгеньевич, обуреваемый сложными и противоречивыми чувствами.

С одной стороны он испытывал глубокую жалость к самому себе, жалость, от которой слезы мгновенно начали накатываться на глаза и вот-вот были готовы брызнуть целыми фонтанами, а с другой стороны, жгла его досада на глупую бесчувственную жену, которая… Которая, вроде бы, и ни при чем, а все равно — сволочь!

Шум воды из-за стены Негробовых затих.

“Ванна готова, — подумал Лев Евгеньевич, — да только вряд ли с пеной. Старики бедные, куда им… Да и жадные…” — Затем, встрепенувшись, насторожился, — внизу громыхнула дверь подъезда.

Он осторожно заглянул в пролет лестницы. Так и есть — по ступенькам агрессивно топала компания подростков, злая, как кодла чертей, ибо только что им набили морду у коммерческого ларька и отобрали две бутылки водки…

Компания, на его счастье, скрылась в квартире на втором этаже.

Лев Евгеньевич вздрогнул от ужаса и провел рукой по потному лбу.

— Этак невозможно, — сказал он вполголоса. — Хочешь не хочешь, а нужно пробираться к “охотничьему домику”…

Как ни крути, а это, действительно, был единственный выход — ехать обратно. Там, по крайней мере, можно быстро натопить печку, укрыться старыми телогрейками и как-нибудь перебиться до утра. А утром, с ключами в руках, будет уже другое дело.

Злобин, как это бывает со всеми малодушными и нерешительными людьми, приняв твердый план, заметно приободрился. Преодолевая слабость в ногах, поднялся, снова накинул на плечо лямку рыбацкого ящика и побрел вниз по лестнице.

Теперь обстоятельства складывались гораздо более удачно, нежели с утра. Во-первых, выйдя из подъезда, он обнаружил, что ветер утих и снег перестал валить с неба. Во-вторых, сразу же подошел полупустой автобус и Злобин благополучно добрался до вокзала. Тут, правда, обнаружилась немалая проблема: электрички уже не ходили, и ему пришлось долго торговаться с автомобильными частниками.

— Через час московский поезд придет, — недовольно сказал ему хмурый водила. — А ну как… гр-х-м… не успею обратно от твоей дачи? Ладно, давай полтинник — и по рукам!

— Сорок, — сказал Злобин. — Последнее мое слово. Пока торгуемся, уже успел бы два раза туда-обратно. Дорожка укатанная. Последнее слово…

— Ладно, гр-х-м… Деньги вперед. Садись. Только такое дело, курва, резина лысая и глушака нет… Уперли глушак, курвы…

— Деньги по доставке, — твердо сказал Злобин.

Ехали довольно быстро. Машина со страшным ревом неслась меж пустых безлюдных полей, и, поглядывая в боковое окошко, Лев Евгеньевич с какой-то нарастающей холодной жутью видел, как с правой стороны несется вслед за ними над темным лесом круглая полная луна.

Расплачиваясь с водителем, он полез в бумажник и вытащил из бокового кармашка сперва брелок в виде чертика…

— Э-э, чер-рт вас всех возьми! — выругался Злобин и при этом так взглянул на водителя, что тот отшатнулся, сощурил глаза и быстро сунул руку за пазуху бушлата.

— Гр-х-м…

— Дело не в том, друг, — устало сказал Лев Евгеньевич. — Ключи-то вот где, оказывается…

— Обратно за двадцатку отвезу, — тотчас сообразил водитель.

— Нет уж, хватит, — отказался Злобин. — Накатались на сегодня… Обратной дороги нет.

И как выяснилось, совершенно зря он отказался.

Проснулся Лев Евгеньевич довольно поздно, по-видимому, далеко за полдень. С вечера он долго топил печку, затем, собрав со всего дома груду тряпья, устроил себе на лежанке нечто вроде большого гнезда, не раздеваясь, зарылся в эту кучу и мгновенно уснул, точно провалился в обморок.

Проснулся он также мгновенно, словно от толчка, без привычного для него вялого перехода из сна к яви.

В комнате стояла абсолютная тишина, в окна било ослепительное косое солнце, и Злобин некоторое время лежал неподвижно, прислушиваясь к себе. Какое-то детское воспоминание само собою шевельнулось в душе: точно сейчас загремят шаги на крыльце, и в дом ввалится ватага друзей, и они побегут кататься на замерзшее озеро… Первый день каникул… “Мороз и солнце, день чудесный…”

Вчерашняя простуда как будто отступила, по крайней мере, голова его была ясной, мысли спокойными и вообще все прошедшие события казались далекими и никак с ним не связанными. Как будто он проспал неделю.

А вдруг и в самом деле — неделю?

От этой сумасбродной, однако показавшейся ему вполне реальной мысли, Лев Евгеньевич встрепенулся и резко стал приподниматься.

Нет, мысль была глупой, что подтвердило его физическое состояние: голова по-вчерашнему болезненно кружилась, и ноги тяжелила ватная слабость.

Он осторожно прошелся по комнате, успокаивая затрепетавшее сердце. Выглянул в окошко и поневоле сощурился, — слишком резко ударил по глазам ослепительный солнечный свет, отраженный всей поверхностью снежного наста. Сияющая равнина тянулась на целый километр от самых окон его домика, полого спускаясь к озеру, противоположный берег которого кое-где был тонко заштрихован кустами боярышника, а на ближнем берегу за черными стволами частого осинника темнела в протоке никогда не замерзающая узкая полынья — здесь били родники. Лев Евгеньевич рассеянно оглядывал пространство, постепенно привыкая глазами к свету. Озеро было совершенно пустынно, несмотря на выходной день, и это немного удивило Злобина. Обычно здесь удили рыбу мужики из села Запоева, теперь же ни единого человека не виднелось ни на этом берегу, ни на том.

Впрочем, кое-какое движение приметил Лев Евгеньевич у ближнего берега, когда обвык глазами и перестал щуриться — там, за осинником у самой полыньи стоял колесный трактор, а подле него хлопотали две мужские фигуры. Фигуры эти были согнуты, они как будто пытались что-то поднять с земли, что-то восково-желтое, но, по-видимому, это восково-желтое все время выскальзывало из неуклюжих рук. Видно было, как один из мужиков то и дело спотыкался и падал ничком.

Злобин отчего-то сильно забеспокоился и бросился открывать свой рыбацкий ящик, где хранился у него бинокль, который он всегда брал с собою с той практической целью, чтобы, не вставая с места, время от времени отслеживать улов других рыбаков и таким образом примечать добычливые места.

Наведя резкость и, приглядевшись, Лев Евгеньевич хотел было сглотнуть от волнения слюну, но почувствовал, что во рту его внезапно все пересохло. Увиденное было настолько ужасным, что Злобин крепко зажмурился, отстранил от глаз проклятый бинокль и отступил в простенок между окнами, боясь, что его тоже могут заметить с той стороны. В ушах у него звенело, а сердце, казалось, билось в самом горле.

Когда он немного отдышался и решил все-таки снова удостовериться в том, что он действительно видел то, что видел, и это никакая не галлюцинация расстроенного здоровья, и снова приложил к глазам бинокль, то застал самый финал зловещей драмы: двое мужиков запихивали в полынью под лед окоченевший голый труп женщины с короткими светлыми волосами.

“Почему я? Зачем мне все это?.. Ничего не видел, ничего не слышал!” — почему-то первым делом подумалось Злобину. — Лучше бы я с водителем вчера уехал…. А-а, черт, он же теперь против меня и свидетель… Труп все равно весной обнаружат, а он и скажет на допросе, — дескать, да, подвозил тогда-то такого-то… Выхода нет — либо труп повесят на меня, либо статья за недоносительство…”

Выхода, действительно, не было — приходилось идти в милицию, писать заявление, рассказывать.

“А прав был тот-то… Насчет “стукача херова” — тут же откликнулось эхом в голове. — Прозорливец! Хочешь не хочешь, а идти и стучать придется. Теперь выходит так, что я свидетель. Значит, меня могут уничтожить, подстерегут в подъезде — и бац по голове… Мафия не прощает, а у нее и в милиции наверняка есть свой осведомитель — вот, дескать, Злобин пришел, настучал насчет трупа и никто его за язык не тянул… Стукачок добровольный, проживает по адресу такому-то. Сходка воровская соберется, решит: уничтожить козла поганого, завалить. Ах, какая пакость получается…”

Лев Евгеньевич схватился руками за голову и закружил по комнате. Почувствовав внезапную слабость в животе, скоренько выбежал на улицу в ледяной сортир, боясь не успеть…

 

СЫЩИКИ

Недаром говорят, что понедельник день тяжелый, ибо всякий раз в этот день заново наваливается на людей груз предстоящих трудовых будней, а что же касается Черногорского РУБОП, то нынешний понедельник был тяжелым вдвойне. Никита Пономарев и Александр Зуйченко все прошедшие сутки провели, что называется “на ногах” в бесплодных поисках исчезнувшей семьи Верещагина, который к тому же и сам пропал бесследно. Пономарев, зашедший к дежурному, принял от заявление от художника, немало им озаботясь, — ведь дело пусть и косвенным образом касалось “Скокса”, ныне упорно разрабатываемого им с помощью московских представителей, двое из которых инкогнито находились в Черногорске. Отныне Черногорский РУБОП работал в теснейшем сотрудничестве со своими столичными коллегами, собравшими уже столь обширный материал на группировку покойного Ферапонта и благоденствующего в земной жизни Урвачева, что, несмотря на происки местных властей, отчетливо брезжила надежда: банде должен придти скорый и непоправимый крах.

Около двадцати “бойцов” уже сидели в московских тюрьмах, вываливая признательные показания друг на друга и на заказчиков совершенных им преступлений; верные Ферапонту бандиты, оказавшиеся не у дел, крайне озлобились на бросившего их Урвачева, виня его в своих бедах и невостребованности, означавшей мыкания и нищету, а потому, как, впрочем, и в любой банде, потерявшей лидера и ориентиры, наступил период хаоса и разброда, ознаменованный таким выбросом криминальной информации и такой податливости следствию, что каждый причастный к расследованию офицер понимал: реки данных сливаются в единое русло, и главное — осторожная незаметная методичность действий, должная привести к главным фигурантам, руководителям клуба убийц.

Что было во всем этом главное для Пономарева и Зуйченко? Главным было то, что в очередной раз они уяснили: нет за всеми их подопечными никакой правды, голый примитивный расчет связывает их, и за данный расчет любой друг другу способен перерезать горло, а уж предать своего “братка” со всеми потрохами — как плюнуть…

— Прочти “Остров сокровищ”, вечная книга, а что касается бандитской сути — в ней она отражена досконально, — говорил Зуйченко Пономареву, не отрываясь от свежих сводок, в которых надеялся найти хоть какую-то зацепку в деле исчезновения семьи художника.

— Нет, в нашем случае Джона Сильвера не найти, — удрученно вздыхал Пономарев. — Собратья его — да, один в один, а такой вот образ… Мелковаты наши.

— Ладно, — передавая ему бумаги и, откидываясь на спинку кресла, произнес Зуйченко. — Читай вслух. Ум хорошо, а два лучше. Тем более, после бессонной ночи…

— Читаю: “… в прошедшую субботу неизвестные злоумышленники на тракторе “Беларусь” разбили витрину магазина “Одежда”…

— Дальше…

— “В субботу днем, в деревне Матюги, около тринадцати часов, гражданин Чумаков, находясь в состоянии алкогольного опьянения, путем открытия замка двери сарайного помещения гражданки Кокшеневой с помощью бытового лома, похитил восьмерых курей. На место выезжал наряд милиции. Преступник задержан, похищенное возвращено…”

— Не успел, бедолага, полакомиться курятиной… Годик дадут, как пить.

— Какой годик! Кража с проникновением и с применением технических средств…

— Это каких?

— Ломом замок навесной свернул… И зря погорячился. Замок там наверняка — одна видимость… Ногтем бы провернул щеколду — уже другой срок… Ладно, дальше… “Поступило заявление от гражданина Злобина…” Так-так-так-так…

— Что там? — насторожился Зуйченко.

— Накануне утром он был свидетелем сокрытия в проруби трупа женщины… Ну, брат, кажется, сыскался след жены художника…

— Водолазы нужны… Кстати, где это?

— Недалеко от Запоева…

— Придется ехать.

— Куда денешься…

В деревне Запоево вот уже третьи сутки гуляла свадьба, и разрушения, ею произведенные, видны были повсюду. Первым делом оперативники на самом въезде в деревню обнаружили на дороге поваленный плетень, половина кольев из которого была разобрана. Тут же валялся кожух с выдранным из него рукавом и клочья тельняшки.

— Крепкая драка была, — качая головой и озирая вытоптанный снег в бурых пятнах крови, сказал Пономарев.

— Да уж, не разлей вода, — согласился Зуйченко. — Да и какая свадьба обходится без драки. По-моему, это даже и примета плохая, если на свадьбе не было драки…

— Драка дракой, — заметил один из водолазов, указывая спутникам на верхушку громоотвода возле фермы, — но вот как они исхитрились повесить туда вон ту интимную штуковину?

На стальном штыре высоко над землей развевались на ветру гигантского размера розовые бабьи панталоны.

— Ну-ка притормози, — попросил Пономарев водителя, когда машина поравнялась с мужиком в телогрейке, который, покачиваясь, шел по улице, держа за лапы трепыхающегося петуха. — Эй, брат, скажи ты мне, каким образом вы привязали трусы к громоотводу? У вас что, вертолет есть? Или шар воздушный?

— Это не трусы, — после недолгого молчания сказал мужик с петухом. — Это флаг свободного Запоева…

Все дружно рассмеялись и машина тронулась дальше. Объехали выдранный из земли и переломанный надвое телеграфный столб, объехали лежавшую в колее разбитую гармонь, объехали стоящий посередине улицы колесный трактор со свороченными набок фарами, внутри которого целовалась с кем-то невеста в белом платье, и оказались, наконец, за околицей…

— Ну, Лев Евгеньевич, указывайте место, — попросил Зуйченко нахохлившегося в углу машины Злобина.

— А вон та прорубь, — кивнул тот головой. — У кустов…

Машина притормозила на обледенелом берегу.

Двое водолазов переоблачились в прорезиненные костюмы, налили под горло теплой воды из термоса и, осторожно ступили в ледяную темную воду. Остальные, сгрудившись на берегу и, поеживаясь под пронизывающим ветерком, с сочувствием следили за их погружением.

— А больше ничего вы не видали, Лев Евгеньевич? — бодро спросил Пономарев. — Накануне что было, какие-нибудь детали… Вспомните…

— Да что вспоминать? — хмурясь, сказал Злобин. — Ничего такого… Ключи забыл, пришлось возвращаться… А тут с утра это дело… Вы уж не распространяйтесь, кто заявление писал… Мало ли, стукнут по башке…

— Будьте спокойны, — пообещал Зуйченко. — Больше, значит, ничего подозрительного вы не заметили…

— Ничего, — все так же неохотно ответил Злобин. — Верещагину по башке дубинкой стукнули, когда я во двор входил. Художничку… Но это в городе…

— Ну-ка, ну-ка!.. — воскликнул Никита Пономарев. — По голове, говорите? Кто?

— Хрен знает… Двое, стриженные…. И в машине увезли, в легковой…

— Так что же вы молчали до сих пор?! — изумился Пономарев. — Номер запомнили?

— “Что же молчал”! — огрызнулся Злобин. — Человек он плохой, пьяница…Обзывал меня по-всякому… И потом, мало ли, самому вот так по башке…

— Номера? — строго сказал Зуйченко.

— Номера-то я запомнил… “Опель”…

— Никита, займись этим, — сказал Зуйченко и ударил себя кулаком по лбу. — Черт возьми!..

— Что такое? — спросил Пономарев.

— Сводку вспомнил. Про неизвестных, разбивших витрину магазина “Одежда”… Они ведь свадебное платье похитили из витрины, неизвестные-то!

— Ну и что?

— А то, что в Запоеве свадьба! И невеста в белом платье, в фирменном… И трактор “беларусь” с развороченными фарами, как это тебе? Свяжусь-ка я с УВД, пусть пришлют наряд, проверят…

Пошел уже четвертый час, а результаты поисков были нулевые. Водолазы отогревались горячим чаем и снова раз за разом обшаривали илистое дно. Капитан Пономарев, вызнав у Злобина номера бандитского “опеля”, давно уехал в город.

— Майор Зуйченко! — позвал водитель из машины. — Вас по рации просят… Из УВД. По поводу Запоева.

Зуйченко взял в замерзшие руки трубку рацию:

— Слушаю. Что у вас там с невестой?

— Снимайте водолазов, — устало сказала рация. — Сообщаю. В субботу двое на тракторе “беларусь”, предварительно нажравшись на свадьбе, махнули в город. У невесты, видите ли, платья не было… Разгромили витрину, выволокли женский манекен в подвенечном наряде, погрузили в кабину и вернулись в Запоево. Платье содрали и подарили невесте, а манекен в целях сокрытия следов запихали в вашу прорубь. Мы сейчас с ними едем к вам, на место преступления. Так что водолазов вытаскивайте…

— Хорошо, понял, — сказал Зуйченко. — Я и сам уже хотел их снимать, намучились ребята. Сейчас они выйдут из-под воды и шабаш.

Он выключил рацию и передал ее водителю.

— Александр!.. — крикнул водитель, глядя на озеро. — Тащут!..

— Это — манекен из витрины, — равнодушно объяснил Зуйченко.

Но никакой это был не манекен. Это было распухшее до неузнаваемости тело человека мужского пола, которое называлось когда-то Ильей Сергеевичем Горюновым, а в бандитском же просторечии — “Горынычем”.

— Ну как у тебя с Верещагиным? — вернувшись вечером в РУБОП, первым делом поинтересовался Зуйченко у Пономарева.

— Достал я его, Саша, — устало сказал Пономарев. — Именно там, где мы с тобой и подозревали — на Турбазе. В невменяемом состоянии. В компании урвачевских бандитов. Срубили всех. Данных на них — выше нашей крыши. Которая, кстати, протекает. Зам по хозяйству средства ищет…

— Это я знаю. Что с ним?

— Сделали они ему какой-то укольчик хитрый, и чем это закончится, неизвестно… Сейчас спецы пытаются изучить, как его в нормальное состояние вернуть…

— Что за вещество? — деловито спросил Зуйченко.

— Да ты охренел? — Никита криво усмехнулся. — Бандюги о том не в курсе, а у нас, извини, лабораторий Лубянки и Лэнгли не имеется… Гемодиализ, реанимация, все такое… А там — куда кривая вывезет. Самого Верещагина отвезли в нашу психушку, временно. Там тоже хорошие доктора, уход соответственный…

— Ладно. А мы на озере, знаешь, кого обнаружили?

— Знаю уже, — сказал Пономарев. — Быка из “ферапонтовских”. Который фермера спалил с семьей.

— И та братва, с которой он это учинил, показания уже дала. Часть “братков” — в Москве. В КПЗ. Чувствуешь, разворот?.. Кстати, вот шифрограмма из главка, копия, ознакомься.

— Пошло дело!

— К чему придет, вот вопрос!

— А ты не чувствуешь, что в нашей прокуратуре существенно изменилась атмосфера? Санкции утверждают без проволочек, ребят наших выпустили… А я тут Чухлого видел — на нем лица нет…

— Еще бы! — бодро подтвердил Зуйченко. — Наш шеф на него центнер бумаг в Генеральную прокуратуру отправил. Грядет аврал, капитальная проверка.

— Меня другое беспокоит, — задумчиво отозвался Пономарев. — После того, как Ферапонта грохнули, второстепенные шавки резко активизировались… Начнется вскоре, думаю, передел криминальной власти.

— А как ты хотел? В такое время живем, при таком строе. И сейчас задача — выпихнуть криминал из власти и из экономики, на обочину, так сказать, бытия. А на обочине он, как сорняк, будет плодиться. А мы его — неутомимо пропалывать. Такая вот концепция.

— И ты веришь в ее осуществление?

— Хотелось бы.

— А что мешает?

— Например, то, что вчера видел нашего второго зама за рулем “мерина” текущего года издания. Сегодня справился: машина числится за его тещей-пенсионеркой. Еще примеры нужны?

— Да я и сам в состоянии…

— То-то.

 

В СУМАСШЕДШЕМ ДОМЕ

Высокий и сутулый, с длинными рыжими волосами, убранными на лбу под ремешок, с лицом тощим и смуглым, с пламенеющим взором, Ожгибесов Илья Исаевич производил на всякого новичка неизгладимо пугающее впечатления. Это уже после выяснялось, что в житейских спорах человеком он был мягким и уступчивым, несмотря на то, что эрудицией обладал фантастической и поспорить мог по любому вопросу. Это подтверждалось хотя бы тем фактом, что в давешнем споре в стенах психиатрической больницы он безо всякого сопротивления уступил тихому Аристотелю Алексеевичу Ивлеву, закоренелому материалисту и стороннику осязательного опыта, который, стоя и глядя в окно, путем простых умозаключений и зрительных наблюдений вывел, что земля плоская, о чем и объявил во всеуслышание с радостной улыбкой.

— Милый Аристотель Алексеевич, — возразил ему сперва Ожгибесов, разведя при этом свои открытые ладони и как бы обнимая ими некий незримый футбольный мяч. — Смею вас уверить, что земля все-таки шарообразна и немного только сплющена на полюсах, ибо центробежная…

— Не спорьте, пожалуйста со мной, — попросил Аристотель капризным голосом и лицо его горестно сморщилось. — Я же вижу, что она плоская, как блин… Только с пригорками и ямками. Мне надоело все это вранье… Мало того, что по телевизору врут постоянно, так еще и вы…

— О, тут вы совершенно правы! — воскликнул Ожгибесов, подходя к окну и оглядывая пустое поле. — Она действительно на вид абсолютно плоская. Не считая, конечно, ям и пригорков… Совершенно с вами согласен.

Однако существовал один пункт, в котором Ожгибесов не уступал никому и никогда, и пункт этот касался Священного писания, которое Илья Исаевич, имея память поистине фотографическую, знал практически наизусть.

Ожгибесов походил чем-то на отшельника, тем более, что одет был в закинутую за плечо простыню и на костлявых ногах его болтались стоптанные кожаные босоножки с расстегнутыми пряжками. Войдя в палату, Верещагин первым делом обратил внимание на расхаживающего из угла в угол Ожгибесова, который в этот миг о чем-то усиленно размышлял, приставив указательный палец левой руки к середине лба, а правой рукою совершая рубящие движения сверху вниз, точно расправляясь с возражающим оппонентом. Увидев недоумевающий взгляд Верещагина, Ожгибесов нахмурился, сел на серую свою койку и, сунув босоножки под тумбочку, снова встал, прошелся босиком взад-вперед по палате и только затем объяснил, немного, впрочем, витиевато и не вполне современным языком:

— Сверг вретище с чресл своих, иззул сандалии с ног и, подобно древлему пророку, хожу наг и бос в ознаменование грядущего позорного царства антихристова…

Так произошло первое их знакомство.

Буквально на второй же день пребывания Верещагина в лечебнице, когда он, лежа на кровати, вяло перелистывал какой-то цветной журнальчик, не потрудившись узнать его название, к нему неслышно подкрался Ожгибесов и тихим голосом сказал:

— Прошу вас, не читайте напрасных книг, ибо они отвлекают вас от единственно нужной книги…

— Вы имеете в виду Евангелие? — догадался Верещагин. — Как же, прочел давно. И очень даже внимательно прочел, но увы…

— Понимаю, — мягко сказал Ожгибесов. — Много якобы нестыковок… Сомнения в подлинности…

— Как раз в подлинности я не усомнился, ибо книга писалась живыми свидетелями. А, как известно, опросите трех свидетелей происшествия и получите три совершенно разных взгляда на событие. По крайней мере, именно в описании конкретных мелочей. Это-то как раз и убеждает больше всего, что не подделка… Сомнительны мне некоторые описанные там чудеса… В особенности чудо воскресения.

— Если не было воскресения, то и вся вера наша тщетна… Вот Аристотель Алексеевич, несчастнейший человек, он вообще отказывается прочесть из Евангелия хотя бы строчку, и стоит на том, что…

Аристотель Алексеевич, до тех пор тихо дремавший в углу, повернул страдальческое лицо свое и произнес отрывисто, срывающимся тонким голосом:

— И стою и стоять буду. Убежден, а убеждений своих не предаю! Не читал и читать не намерен! Никакого Христа не было! Я лично Ленину верю! Не было никакого Христа! Не было никаких чудес…

Карие умные глаза Ожгибесова полыхнули, он встрепенулся и перебросил через плечо сползающий край больничной простыни с синим штемпелем в углу. Затем стал говорить, обращаясь исключительно к Верещагину, но время от времени бросая быстрый взгляд в угол, где в немом негодовании корчился Аристотель Алексеевич Ивлев.

— Обратите внимание, друг мой, — начал Ожгибесов, — на тот факт, что даже в Талмуде, сборнике раввинских толкований закона, во второй его части, называемой Гемара, говорится о том, что Иисус совершал чудеса, но чудеса эти приписываются Талмудом действию злого духа. Талмуд, надо вам сказать, вообще относится крайне враждебно к Христу и, говоря о нем, употребляет такие выражения: “да погибнет имя его и да исчезнет память его!” Так вот, представьте себе, что уж если составители Талмуда, заклятые враги Христа, не решились отвергать факта совершения Им чудес, а только приписали их действию сатаны, то из этого надо вывести бесспорное заключение, что факт совершения Иисусом Христом чудес — вне всякого сомнения.

Проговорив все это Ожгибесов торжественно поднял вверх указательный палец и замолчал, краем глаза посматривая на Аристотеля Алексеевича.

Аристотель Алексеевич демонстративно зажал уши пальцами, но видно было, что он внимательно и хищно слушает.

Верещагин поглядел на этот длинный убедительный палец Ожгибесова и сказал, чувствуя при этом, как непроизвольно речь его подлаживается под стиль оппонента:

— Я не собираюсь оспаривать того факта, что Иисус Христос действительно личность историческая и не сомневаюсь в его реальном существовании. Иисус жил и совершил дела чудные… Исцеления, изгнание бесов… Может быть… Но вот что касается главного чуда — чуда воскресения Иисуса Христа, то… все-таки сомнительно. Да, пришли наутро, а гроб пуст. Но это никак не доказывает того, что Он воскрес из мертвых. Во-первых, ученики могли украсть Его тело и объявить, что Он воскрес. Во-вторых, могло случиться и так, что Иисус не умер на кресте, а был погребен в бессознательном виде, затем ожил и явился своим ученикам. И третье мое возражение я сформулировал бы так: Иисус воскрес не в действительности, но лишь в воображении Его учеников.

— Вот как! — необычайно обрадовался Ожгибесов, почувствовав в противнике человека начитанного и думающего. — Замечательно, друг мой! Восхитительно! Именно эти самые сомнения когда-то и мне приходили в голову. Итак, рассмотрим ваши возражения по порядку. Евангелист Матфей свидетельствует, что после погребения Иисуса Христа, на другой день, в субботу, пришли к Его гробу первосвященники и фарисеи, приложили к камню, которым заложен был вход в пещеру, печать и приставили стражу, дабы ученики Его, пришедши ночью, не украли Его и не сказали народу, что Он воскрес из мертвых…

Верещагин открыл было рот, чтобы вставить еще одно попутное возражение, но Ожгибесов моментально его упредил:

— Предвижу ваше прекословие о том, что тело уже было украдено накануне. В ночь с пятницы на субботу, пока стражи не было… Угадал?

Верещагин утвердительно кивнул.

— Друг мой, принимая такие предосторожности, как прикладывание печати синедриона к камню и приставление стражи, они, конечно, предварительно удостоверились — в гробу ли тело Иисуса, не украдено ли уже оно Его учениками в предшествовавшую ночь.

— Хорошо, — сказал Верещагин. — Но они могли выкрасть тело и после этого… Подпоить стражу, в конце концов, подкупить и унести ночью…

— Из дальнейшего повествования Евангелиста Матфея мы знаем, что когда Иисус Христос воскрес и стражники объявили об этом первосвященникам, то синедрион, собравшись со старейшинами и посовещавшись, дал воинам “довольно денег” и велел: “скажите, что ученики Его, пришедши ночью, украли Его…” Зачем они так сказали и зачем им подкупать стражников? А затем, что Христос действительно воскрес! Ведь если бы Апостолы украли тело Иисуса, то неужели озлобленные враги Христа не пожелали бы воспользоваться удобным случаем, чтобы сразу избавиться и от всех ближайших учеников Его? Неужели они не потребовали бы от Пилата и их крови? Ведь расследованием этого дела и казнью Апостолов они не только оправдались бы перед народом за казнь Иисуса, но еще и значительно усилили бы свое влияние на народ.

Однако ничего подобного синедрион не предпринимает. Мало того, через несколько недель, когда Апостолы своей проповедью о воскресении Иисуса стали обращать к Нему тысячи евреев, и синедрион потребовал их к себе, то и здесь не решился обвинить их в похищении тела Иисуса, а ограничился лишь запрещением проповедовать. В чем же причина такого странного поведения первосвященников, фарисеев и старейшин народных? Причина понятна — они сами выдумали сказку о похищении тела Иисуса и потому прекрасно понимали, что возбуждение преследования против стражников и Апостолов обличит их в обмане. Да и с какой стати Апостолы стали бы похищать тело Иисуса? Да, они, несомненно, любили Его, верили в Него, как в Мессию, и с нетерпением ожидали то счастливое время, когда Он откроет Свое Царство, где они займут почетнейшие места. Они как и все евреи того времени, верили, что Мессия будет царствовать вечно, следовательно, умереть не может. И вдруг Иисуса распинают! Он умер и погребен, как и все люди! Если Он умер, рассуждали Апостолы, то, значит, Он не Мессия! А если Он не Мессия, зачем же Он обманывал нас? Если они считали себя обманутыми, то спрашивается — какое дело было им до тела Того, Кто их так ужасно обманул? При таком душевном состоянии Апостолов похищение ими тела Иисуса было бы бессмысленным, бесцельным, и вместе с тем крайне опасным делом. Вход в пещеру, где лежало тело, был завален громадным камнем и охранялся вооруженной стражей. Придти, отвалить камень, войти в пещеру, взять тело и унести его и совершить все это так, чтобы стражники не заметили ничего — да это более чем невозможно!

— Достаточно, — согласился Верещагин. — Пока вы говорите, все выглядит логично и убедительно… Но после опять приходят сомнения…

— Бога нет! — выкрикнул тоненьким фальцетом из своего угла Аристотель Алексеевич Ивлев, после чего снова втянул голову в плечи и зажал пальцами уши.

— Но есть еще один неопровержимый аргумент, — продолжал Ожгибесов вдохновенно, не обращая никакого внимания на реплики Верещагина и на крик Ивлева, и, кажется, не замечая уже присутствия ни того, ни другого. — Допустим на миг, на самый кратчайший миг, что Апостолы способны были похитить тело Иисуса, и затем ложно уверять всех, что Он воскрес. Но ведь они пронесли по всему миру проповедь о воскресшем Христе и не отреклись от своей веры в Его воскресение ни при гонениях, ни даже тогда, когда их вели на казнь, на страшные мучения за эту веру. Значит, они непоколебимо верили в то, что Иисус действительно воскрес. А такой веры они, конечно же, не могли иметь, если бы сами похитили тело Иисуса и спрятали от Его врагов. И что заставило бы их уверять всех, что Иисус воскрес, если Он не воскресал? Прежняя любовь к Нему? Но эта любовь должна была не только угаснуть, но даже превратиться в ненависть, так как они поняли бы, что обмануты, обольщены несбыточной мечтой, а потом брошены на произвол судьбы. Итак, следует признать, что Апостолы не похищали, да и не могли похитить тело Иисуса.

— Нет Бога! — снова выкрикнул из угла Ивлев, на этот раз утробным бычьим басом, сопровождая свой крик все теми же знакомыми ужимками.

Ожгибесов молча погрозил ему пальцем и продолжал:

— Второе ваше возражение против действительности воскресения Иисуса Христа, заключающееся в том, что Он будто бы не умирал, опровергается еще проще. Вышедший из гроба полумертвым, ходящий в болезненном виде, нуждающийся во врачебной помощи, перевязках, подкреплении и уходе за Ним и, наконец, изнемогающий от страданий, Он никак не мог бы произвести на учеников того впечатления Победителя над смертью, которое служило основанием дальнейшей их деятельности. Такое возвращение к жизни только ослабило бы то впечатление, какое Иисус производил на учеников Своих при жизни и смерти, исторгло бы у них в высшей степени плачевные вопли, но никак не могло бы превратить их скорбь в воодушевление, их уважение к Нему возвысить до обожания.

Кроме того, если допустить предположение о мнимой смерти Иисуса Христа, то тогда придется допустить также предположение и о том, что Иисус Христос, чтобы уверить Своих учеников в Своем воскресении, должен был обманывать их и затем, после нескольких явлений им, скрыться от них навсегда и провести остальное время Своей жизни в неизвестности, то есть надо признать Иисуса мистификатором. Однако на это не решается никто, кроме коснеющих в своих заблуждениях иудеев. Никто не осмеливается называть Его обманщиком! Даже атеисты, отвергающие Его божество, признают Его совершеннейшим в нравственном отношении Человеком.

— Ленин жив! — донеслось из угла.

— Теперь остается рассмотреть последнее ваше возражение — самообольщение Апостолов. Атеисты, то есть безбожники, допускают, что ученики Иисуса Христа, до глубины души опечаленные Его смертью, только при помощи твердой веры в действительное, чудесное воскресение Его, могли сделаться вот такими, побеждающими мир, Апостолами Евангелия. Но они же думают, что для объяснения этой воодушевленной веры, отнюдь не нужно действительное и чудесное событие, веру эту можно объяснить психологическим процессом, который дошел до мечтательного созерцания Распятого и произвел в учениках ложное убеждение, будто Иисус воскрес.

Итак проследим душевное состояние Апостолов, в каком они находились после распятия их Учителя, чтобы решить вопрос — могли ли они дойти до мечтательного созерцания Иисуса Христа якобы воскресшего из мертвых?

Апостолы и прежде сплошь и рядом обнаруживали недостаточность веры в своего Учителя, как в Мессию. Когда Иуда-предатель привел в Гефсиманский сад первосвященников, начальников храма, старейшин, воинов и служителей иудейских, чтобы взять Иисуса, когда начиналось уже исполнение предсказаний Спасителя о Своих страданиях и смерти, — Апостолы и тут не хотели верить в возможность страданий Мессии и, желая защитить Его от угрожавшей опасности, сказали Ему: “Господи! Не ударить ли нам мечом?”, а пылкий Петр, не дождавшись ответа Иисуса, выхватил меч и ударил им первосвященнического раба. Когда же Иисус запретил им защищать Его силою, когда Его взяли и повели из сада, то все ученики, оставив Его, бежали. Бежали, конечно, и от страха преследования со стороны мстительных фарисеев, и, быть может, от закравшегося в них сомнения — Мессия ли Иисус, если Его взяли и повели, как преступника?.. Когда же Его сняли с креста и погребли как человека, они пришли в уныние, переходящее в разочарование. Вот каково было душевное состояние Апостолов, когда они лишились своего Учителя и остались одни — страх преследования, уныние, недоумение, сомнение, тоска, отчаяние… но только не ожидание воскресения Иисуса Христа, в которое они положительно не верили, о котором даже и думать не могли. Уныние, безнадежность и неверие Апостолов были так сильны, что когда жены-мироносицы и возвестили им о воскресении Иисуса Христа, то показались им слова их пустыми, и не поверили они им.

В виду таких доказательств неверия Апостолов даже в возможность страданий и смерти, а, следовательно, и воскресения Мессии, падают сами собою ваши уверения, что Апостолы были так подготовлены к этому воскресению, так сильно мечтали увидеть воскресшего Христа, с такою уверенностью ожидали Его, что вызванное их мечтательностью и представшее их расстроенному воображению видение Иисуса Христа приняли за действительное явление Его им, за воскресение Его из мертвых! Вы же понимаете, что в состоянии полного уныния и безнадежности, в какое повергла Апостолов смерть их Учителя, мечтательное настроение невозможно. Только чудо воскресения, только действительное явление воскресшего Иисуса могло рассеять сомнения Его учеников. Да и то для рассеяния таковых сомнений потребовались осязательные доказательства.

При чтении Евангелия мне порою казалось даже обидным это маловерие Апостолов в Божественность своего Учителя, но при серьезном размышлении об этом маловерии я пришел к заключению, что так было угодно Богу. Да, Богу угодно было привести Апостолов к сознательной вере в Иисуса Христа, как Сына Божия, и устранить всякую возможность обвинять их в вере слепой, в легкомысленности и мечтательности — ведь им надлежало идти в мир и свою веру передать другим. Когда Апостолы убедились наконец в том, что Иисус Христос действительно воскрес не только духовно, но и телесно, — тогда только открылись их сердца, до тех пор окаменелые, — тогда только они осознали всю нелепость раввинских учений о вечном земном царствовании Мессии и покорении Им Израилю всех народов земли, — тогда только они поняли истинный смысл и значение всего слышанного ими учения Христа и уверовали, что Он действительно обещанный Мессия, Сын Божий.

— Врет! — крикнул из угла Ивлев. — Деньги-товар-деньги!.. Вот в чем сила и суть. Все народы земли поклонятся Деньгам!

— Именно! — Ожгибесов, казалось, страшно обрадовался реплике Ивлева. — Именно так, драгоценнейший друг мой и оппонент. Золоту поклоняется суетный мир. Слышит ли ваше ухо, различает ли слух ваш звучание “зла” в самом слове “золото”, “зла-то”? Близится царство антихриста и поистине улыбка этого зверя будет златозубой…

— Это все, положим, филология, — задумчиво сказал Верещагин. — Золото, зола… Но сколько все-таки странного в христианстве… И нелогичного. Зачем было, к примеру, убивать невинных младенцев в Вифлееме? В чем тут справедливость?

— Юный друг мой, — мягко и укоризненно улыбаясь, ответил Ожгибесов. — Не смешивайте божественную сущность христианства с обыкновенной юриспруденцией. Если убрать из христианства такой пустячок как “вечная жизнь”, то только тогда ваш аргумент чего-то стоит. Невинные эти младенцы, в силу своей невинности должно быть пребывают нынче в раю. А представьте себе, что они благополучно выросли, и что же?

— И что же? — едко спросил Ивлев.

— А то, что они, подросши, наверняка кричали бы “Распни Его!”, зарабатывая себе путевку в вечный ад. О, какое страшное слово “вечность”! Это в мозгу человеческом не укладывается, но не станете же вы отрицать существования вечности и бесконечности хотя бы в физическом смысле…

— Да, — согласился Верещагин. — Эти вещи безусловно и очевидно в природе существуют, хотя в мозг не вмещаются. Если долго представлять себе ту же бесконечность, то и свихнуться недолго… Как это — конца нет? Не может такого быть…

— Но есть! — заключил Ожгибесов. — Впрочем, никакие научные аргументы в спорах о вере не имеют ни малейшей цены. И логика человечья совершенно бессильна перед логикой высшей. С точки зрения человеческой логики, возмутительно, что первым в рай прошел не праведник какой-нибудь, не постник и не девственник, а разбойник…

— Ага! — вскричал Ивлев. — Убийца, вор и злодей пользуется у вас благами, а честный человек и труженик…

— Все дело в том, что это был не совсем обыкновенный рабойник, — задумчиво перебил Ожгибесов. — Это был разбойник раскаявшийся. Пусть в самый последний час, но — раскаявшийся. А это и всем нам дает упование и надежду…

— И все-таки земля плоская, — невпопад заявил Ивлев.

— Да хоть треугольная. Как раз вот это, милейший Аристотель Алексеевич, не имеет никакого значения, — сказал Ожгибесов. — Абсолютно никакого.

 

ПРОЩАЛЬНЫЙ ЖЕСТ

— Ну что, уважаемые кретины, — ровным, но не предвещающим ничего хорошего голосом, говорил Урвачев, расхаживая из угла в угол по просторному своему кабинету, который толком не успел еще обжить. — Рассказывайте про свои паскудства… Подробно и внятно.

“Уважаемые кретины”, а их было трое, стояли у стены, переминаясь с ноги на ногу и стараясь не встречаться взглядом с грозными глазами шефа. Низкорослые, мордастые, коротко стриженные под “крутых”, они были очень похожи друг на друга, точно какая-то общая родовая мета объединяла их, при том, что и лица их, и цвет волос, и глаза были совершенно разные. Но сходство, тем не менее, было поразительным, и это сходство выражалось вовсе не в идентичности отдельных индивидуальных черт, это было сходство вида или подвида — так всякий человек, даже ребенок, без труда определяет с первого взгляда: “вот это собака” или “вот это змея”, несмотря на то, что и собаки бывают разных мастей и размеров, и змеи бывают разной длины и расцветки…

— Ну, начинайте, голуби… Я слушаю, — остановившись перед подчиненными, наседал Урвачев. — Языки съели?.. Давай ты, Репа, ты старший…

Репа — сутулый парень с длинным угреватым лицом, на полшага выступил вперед и сказал:

— Поздравляем, Сергей Иванович…

— Что?! — взвился Урвачев. — Ты с чем это меня поздравляешь?

— Ну… Это… — Репа оглянулся на товарищей, ища поддержки, но те, видя, что Репа сморозил что-то не то, отворачивались и молчали. — Ну это, Сергей Иванович… Как же… С выборами вас… В большие “бугры”, так сказать…

— Молчать, идиот! — рыкнул на него Урвачев. — Давай по делу… Как вы Прозорова прозевали, как в дальнейшем паскудили… Ну…

— Так мы же, Сергей Иванович, морды его не видели. Наугад пасли. Мы с Пауком у главного выхода дежурили, а Зяма у черного. Он через черный и ушел, среди ночи… Зяму вырубил, тот даже увидеть его не успел…

— Я, Сергей Иванович, отвернулся на миг, ботинок поправить, — стал объяснять Зяма, толстый и пучеглазый малый. — А дальше ничего не помню. Здоровый, видать, лось… У меня, Сергей Иванович, в первый раз такая промашка…

— Отвернулся… Промашка… — презрительно сказал Урвачев. — Дальше, Репа…

— Ну, а дальше мы Зяму водичкой… Первая помощь…

— К черту Зяму!.. Дальше…

— Ну дальше мы ломанули этого… художника… Все тихо сделали, Сергей Иванович, все путем. Сзади по башке, он лиц наших не видал. Отвезли на базу, передали Торчку и Бешеному…

— Где ж вы наследили, суки? — скрипнул зубами Рвач. — Почему РУБОП там оказался через сутки?

— Насчет РУБОП не знаю… Мы с Зямой и Пауком еле успели оттуда выломаться, а менты Торчка и Бешеного с поличным замели, со шприцом, повязали на месте… И лоха этого, художника, увезли. Он в психушке, так что, если желаете…

— Молчи, идиот, — холодно оборвал Рвач. — За Прозорова вы в ответе, за Торчка и Бешеного вы в ответе, базу “спалили”… В общем, будем еще с вами толковать, подробно толковать… А теперь — вон! Не терплю духа козлиного. Все вон…

Все трое, чувствуя огромное облегчение, толпясь и толкаясь в дверях, вырвались наружу.

Урвачев продолжал расхаживать по кабинету, думал. В сущности, ничего страшного не произошло. Упустили Прозорова, пес с ним… Хотя, конечно, любопытно было бы поглядеть на него. Досадно, что уплыла вместе с ним и его добыча. Такие вещи полезнее иметь в своих руках. Прозоров, конечно, попробует сбыть добытый компромат Колдунову. Наверняка. Корыстолюбив, смел, удачлив… Полезет он к Колдунову обязательно, тут мы с ним и познакомимся очно, тут мы его и перехватим. Ни в коем случае сделка не должна состояться, иначе Колдун соскочит с поводка… Теперь разберем вариант самый худший. Худший, разумеется, для Колдунова. Допустим, Прозоров бескорыстно скинет материал органам. Ну что ж, и это неплохой вариант — шеф горит и освобождает место. Главным в городе становится он — Сергей Иванович Урвачев, всенародно избранный вице-мэр Черногорска… То, что там наблекочет на допросах Колдунов всего лишь слова, хотя и этого лучше не допускать. Придется своевременно сплавить дорого шефа за океан, к американскому другу…

Выйдя от Рвача, бандиты уселись в машину и постарались поскорее убраться от этого страшного места. “Мерседес”, взвизгнув протекторами и оставив в воздухе облако черного дыма и запах паленой резины, сорвался с места и понесся по вечерней улице.

— К “Юре”? — спросил уже на ходу водитель, который на выволочке не присутствовал, но по виду и поведению приятелей понял, что им явно необходимо расслабиться и выпустить пар.

— Туда, Рыжий, туда… Куда же нам еще?..

Некоторое время ехали молча, наконец Репа высказал вслух то, что само собою вертелось в мозгах у всех:

— Мочить надо художника. Из-за него все…

— А Рвач одобрит? — спросил рыжий водитель.

— Одобрит, не одобрит… Тихо замочим, без шухера. Виноват фраер со всех сторон. Из-за него Торчок и Бешеный спалились. Разве стоит этот художничек хотя бы мизинца Бешеного?

— Сука он! Он и ногтя остриженного не стоит. Надо мочить… Тормози, Рыжий…

— Не учи, Зяма. Сам знаю, где тормозить, — огрызнулся водитель, действительно огненно-рыжий, с рыжими бровями и рыжими ресницами…

Машина плавно въехала на площадку и остановилась напротив дверей ресторана “У Юры”. Пожилой седовласый швейцар немедленно распахнул дверь и, выйдя наружу, отвесил прибывшим почтительный полупоклон. Не обратив на него никакого внимания, компания ввалилась в холл.

— Мы руки сполоснем, а ты, Репа, поди разведай, кто в зале, — сказал Зяма.

Репа отправился осматривать зал.

Зяма, Паук и Рыжий уже сушили руки, когда в туалет ворвался их взволнованный товарищ.

— Дела! — сказал он, оглядываясь. — Художник здесь… С бабой. Недолго в психушке мучился.

— На ловцов и зверь, — обрадовался Паук. — Посидим, попасем его, заодно оттянемся хорошенько. А то, что с бабой, так даже лучше. Провожать пойдет. Бабу по башке, а ему перо в бок. Ревность… А остальной зал как?

— Фраера, мелочь… Там какой-то мудак старый сидит. С художником за соседним столиком…

— Ну и что нам этот старый мудак?

— Да дело не в мудаке… Телка у него классная!

— Ты что, классных телок не видал?..

— Телок-то я видел, но чтоб таких…

— Ну пойдем, посмотрим на твою телку.

Бандиты направились в ресторанный зал, откуда зазывно и страстно лилась музыка…

— Эх, Ксюша, Ксюша, — укоризненно говорил Верещагин, успевший выпить уже пару рюмок. — Красивая ты девушка, умная, а такой ведьмой оказалась. Как же так можно? Галка тебе, оказывается, записку для меня оставила, а ты скрыла…

— Витя, ты все-таки черствый стал какой-то…

— Черствый? А дети мои?.. Прихожу домой — ни детей, ни жены… Ну ладно… — Он выпил еще рюмочку и продолжил: — Ладно. Прощаю. Пусть отдохнут на море, сто лет не были и когда еще будут… Спасибо.

— Не за что, Витя… Я ведь тебя хотела за эти две недели уломать и увезти с собой. Ты же у нас слабохарактерный…

— Ничего, — сказал Верещагин. — Я насчет водки слабохарактерный, а так… Скоро засучу рукава и за работу. Хватит праздности.

— Нет, Витя. Вряд ли ты что-нибудь напишешь.

— Почему?

— Вот почему, — Ксения постучала вилкой по горлышку бутылки с водкой.

— А… Ну, ладно… Посмотрим. Саврасов пил, а “Грачей” написал, так что… Гляди, Ксюша, гляди! Да не туда, в дверь гляди! Какие рожи входят! Да-да, четверо этих… Ох, типажи, вот натура замечательная! Я с них, пожалуй, картину напишу. Большую картину, а называться она будет “Страшный суд”, вот как…

Ксения невесело усмехнулась.

— Слушай, Ксюш, — наливая себе еще одну рюмочку, сказал между делом Верещагин. — Давно хотел тебя спросить…

— Спрашивай.

— Слушай, а каково это богатой быть? Есть разница?..

— Через месяц привыкаешь. И в принципе ничего не меняется… Вернее, меняется что-то в психике, но самую малость, несоразмерно деньгам. Думаешь, мечтаешь — вот бы стать миллионером! А на самом деле человек тот же остается, что с миллионом, что без него. Ну, удобней жить, а проблем-то не меньше, если не больше. Ты вот радуешься сотне. Я радуюсь сотне тысяч. Степень радости одна и та же. Ты хочешь сотню тысяч, я хочу сотню миллионов… И степень нашего хотения совершенно идентична, и так до бесконечности…

— Умная ты баба, Ксюша. Стало быть, прав Пушкин в сказке про старуху и разбитое корыто… Я, собственно, так и думал всегда. “Ненасытимы глаза человеческие…”

— Ненасытимы глаза человеческие, — повторила задумчиво Ксения.

— Слушай, Ксюш, вон за соседним столиком человек сидит. Да-да, спиной к нам. С красавицей…

— Я знаю ее, это бывшая жена Корысного. Ну и что?

— Человек этот страшно на Прозорова похож. Недавно пили с ним… Пойти спросить, не брат ли? Близнец просто. Только тот с бородкой был… Сбрил, может…

— Не подходи, Витя. Видишь, как они разговором заняты. Наверняка, о деньгах говорят. Теперь все только о деньгах и говорят…

Прозоров специально сел спиной к Верещагину. Конечно, он сменил свою внешность, но все-таки художник мог его узнать. А Ивану Васильевичу теперь было вовсе не до посторонних пустых разговоров.

В ресторане по всем углам навешаны были колонки и в них гремела разбитная музыка, хрипловатый баритончик пел песню о какой-то братве, о море, о прощании, о Надюхе…

— Что, неужели же нет никакой надежды? — севшим голосом спросил Прозоров и тоскливо оглянулся.

Ресторан, ярко освещенный, качался и плыл в жарком мареве, все кругом гомонило на разные лады, взвизгивало, постукивало ножами и вилками по тарелкам, радостно скалилось, толпилось, а затем как-то внезапно стихло и стало крениться набок.

— Прозоров, ну что же ты? У тебя глаза влажные?.. Да быть такого не может! Не плачь, милый мой… — Ада тихо гладила его по руке сухой горячей ладонью. — Ах, да успокойся же наконец, мужик называется… Не ожидала я от тебя. Уж на что я баба, и то, как видишь… А немцы не виноваты, они все сделали, что смогли. По крайней мере, это приостановили. И вообще, вспомни как здорово мы провели там время! Налей-ка мне лучше шампанского, гулять так гулять…

Прозоров встал, крепко-крепко стиснул зубы, сдерживая рвущуюся из груди судорогу. У стойки взял бутылку шампанского, шоколадку, подумав, прихватил еще бутылку коньку, после вернулся к столу, мельком взглянув на Верещагина, который в этот момент как раз пил свою рюмку, запрокинув голову. Иван Васильевич скрутил пробку на коньячной бутылке, затем принялся откупоривать шампанское…

— А если… — начал он, но продолжить не смог, снова перехватило горло.

— Успокойся, милый Прозоров, — издалека отозвалась Ада. — Ты мне делаешь больно. Очень больно, Прозоров…

— Хорошо, хорошо, Ада, — Прозоров прокашлялся. — Сейчас, сейчас… Вот тебе шампанское. А я лучше коньяк…

— Знаешь что, Прозоров, — сказала Ада строго. — Простые люди говорят, что когда человек вырастит какое-нибудь домашнее животное, ну, овцу там, теленка, и когда приходит пора его резать, то хозяин ни в коем случае не должен жалеть это животное. Даже курицу. Чем больше он жалеет, тем больнее животному…

— К чему ты это?

— Ты знаешь, к чему… Так что не жалей…

— Хорошо, не будем больше об этом, — покорно пообещал Прозоров и немедленно обещание нарушил. — Ада, у нас тьма денег, мы снова поедем за границу… Бог с ними, с немцами этими… Может, в Японии есть какие-нибудь клиники, наверняка даже есть… Уж японцы-то… — И осекся, увидев ее внезапно испуганный взгляд, направленный поверх его головы.

— Дама танцует? — раздался за спиной развязный голосок и, обернувшись, Прозоров обнаружил у себя за спиной ухмыляющуюся гнусную рожу. Слишком знакомую ему рожу, уж он-то насмотрелся их в своей жизни. Он знал это общее выражение хамского превосходства, наглой самоуверенности, тупого презрения. Знал он и то, как моментально до неузнаваемости преображается такая рожа, как мгновенно слетает с нее эта приобретенная спесь и самодовольство, когда неожиданно сунешь ей в самый нос ствол, как начинает она блеять бараньим голосом. “Дядя, не надо…”

— Нет, молодой человек, дама, к сожалению с вами не танцует, — сказал он и снова обернулся к Аде.

— Ну, ладно, дядя, — угрозливо пообещал голосок и удалился.

— Как же так получается, Ада, — горестно сказал Прозоров. — Я столько уничтожил этой швали, но все они — мелочевка, все “шестерки”, все — расходный, как они сами выражаются, матерьял… Ну ладно, Колдунова я сдал органам, но Колдунов уже сама по себе вымирающая порода… А тут добрался, наконец-то, до корня зла, пусть не до главного корня зла, но все-таки… И ты же мне не дала это сделать! Я ведь почти перед дверью стоял у этого Урвачева, я глушитель уже навинтил, и ты меня не пустила… Я не понимаю тебя. Он твою жизнь стоптал, и не заметил даже, он жировать будет, он учить будет всех демократии и честности, он будет простодушных и доверчивых дурить, похохатывая про себя, он на телевидении будет маячить с честными глазами, подонок… И ты же его спасаешь!

— Милый Прозоров, — сказала Ада. — Что мне теперь до этого Урвачева? Пусть собирает угли на свою голову… Не он, так другой… Обещай мне лучше — не бросать меня до самой смерти. Будь не рядом, ни в коем случае не рядом… но неподалеку. Когда будешь хоронить меня, в лицо мне не заглядывай. А потом, как мы с тобой и уговаривались, ты идешь в Оптину пустынь. Ты ведь разбойник, Прозоров… Тебе туда и нужно, ведь пустынь эту основал именно разбойник. И звали его Опта… Он в конце жизни раскаялся.

— Но я-то не раскаялся…

— Все равно иди. Ну хотя бы ради меня… Обещай. А там как уж получится.

— Дядя, — раздался за спиной у Прозорова все тот же проклятый голосок, и Прозоров почувствовал, как на голову ему льется что-то холодное и липкое…

Зверский хохот раздался за соседним столом.

В ту минуту, когда на голову Прозорова лился томатный сок, к сияющему подъезду ресторана подкатила кавалькада из трех лимузинов. Впереди — прекрасно сохранившаяся “Победа” вишневого цвета, за нею — неприметные “Тойота” и “Фольксваген”. Из “Победы” с кряхтением выбрался подтянутый старик в добротном бостоновом костюме, бериевской шляпе и в белых бурках, какие носило во времена репрессий лагерное начальство. Из иномарок вышли двое парней в дубленках, один из которых тотчас обрушил поток брани на приятеля:

— Ты, Сашок, падла, меня на площади подрезал! Надо было въехать тебе в задницу…

— Ты когда права-то получил, Петруха? Ты чё гонишь тут? Тащится, как проститутка…

— Тихо, тихо, парни, — урезонил старик. — Без базара. Место культурное, а вы тут собачитесь…

— Ты сам видел, Прохор Кузьмич, как он меня на площади подрезал. Я чуть в тумбу не врезался!

— Ша, братцы! Праздник у нас, день отдыха… И так без выходных вкалываем, так вы еще и отдых портите…

Прохор Кузьмич степенно взошел по ступенькам, потупал бурками по решетке, сбивая снег, затем поздоровался за руку со стоящим у распахнутых дверей швейцаром. Швейцар с почтением снял фуражку с лакированным козырьком и желтой тульей.

— Здравствуй, Прохор Кузьмич!

— Вечер добрый, Игнат Матвеевич, — профессионально оглядывая бодрую фигуру швейцара, поздоровался Прохор Кузьмич. — Рад видеть в добром здравии.

— И вам того же… Отдохнуть решили? В кои-то веки…

— Да, Матвеич, работы — не разогнуться. И роем, и роем, и роем… Как кроты.

— Оно понятно. От нас одних сколько перепадает к вам народу. Погуляют — и за ножи. А то и за пушки…

— Место злачное, — согласился Прохор Кузьмич. — А ты поощряй, Матвеич… Ты поощряй.

— Я поощряю, Прохор Кузьмич.

— Что сегодня? Наша клиентура есть?

— Четверо, — доложил Игнат Матвеевич. — С полчаса как вошли. В центре зала. На нерве сидят, опасаюсь, как бы большой стрельбы не получилось…

— А ты не опасайся, Игнат Матвеич… Ты поощряй. Отрабатывай процент.

— Я поощряю, Прохор Кузьмич… А уж насчет процента благодарен. Не обижаете. Как в эту зиму дела у вас?

— В последнее время солидного клиента не было. После Ферапонта — одна мелочевка. Количеством, так сказать, на плаву держались… Да оно ведь иной раз с оборота больше заработаешь.

— Это так. Курочка по зернышку клюет… Гляди-ка ты, какая барышня пробежала, — изумился Игнат Матвеевич, едва не сбитый с ног вылетевшей из дверей женщиной, которая бросилась к стоянке машин. — Так проходите, что ли, Прохор Кузьмич? Зазябнете на ветерке…

— И то верно, — согласился Прохор Кузьмич. — Айда, ребята…

Сашок и Петруха, улыбаясь и потирая руки, направились вслед за стариком.

— Э-э, тю-тю-тю… Постой-ка, — придержал их старик, прислушиваясь. — Ага, так и есть… Повременим, ребята…

— Ну что ж, Ада, я не хотел, — сказал Прозоров, вытирая голову салфеткой. — Иди, подгони машину к подъезду.

— Хорошо, — кивнула Ада. — Но лучше бы этого не было. Удержись в рамках. Постарайся…

Ада поднялась и быстро пошла к выходу.

— Ты погляди, Репа, какая краля у этого старого козла! — крикнул Паук, пытаясь схватить ее за руку. Ада увернулась и бросилась к дверям.

Прозоров поднялся.

— Сидеть, старый пес! — приказал Репа, тоже поднимаясь. — Перо захотел в задницу получить?.. А, пес?.. Отвечай…

— Отвечай, придурок, когда тебя люди спрашивают! — поднялся с места и Паук. — Счас тебе рожу в портянки порву…

— Братва! — шагнув к их столику, сказал Иван Васильевич с видимым отчаянием. — Можно, я присяду на краешек стула? А вы позовите официанта. Надо выпить мировую…

— Какая ты нам “братва”, козел старый? — с презрением ответил Паук. — Вы слышали, как он нас оскорбил? Публично оскорбил, шелудивый… Ах же ты, паскудник… Опустить его надо, точно…

Прозоров вытащил пачку долларов. Музыка стихла. На лицах бандитов проступило одинаково тупое недоуменное выражение.

— Бутылку шампанского! — сказал Прозоров, вытаскивая сотенную и бросая ее на стол. — Зовите официанта… Впрочем, нет… Я что-то передумал пить с вами шампанское. Я после один выпью, не чокаясь…

Бандиты все еще были в замешательстве.

Прозоров взял со стола брошенную купюру, положил ее в нагрудный карман пиджака, затем отсчитал из пачки три бумажки, протянул Рыжему. Рыжий, оглянувшись на товарищей, машинально принял деньги.

— Молчание твое спасло тебя. Дружков похоронишь, — серьезно сказал Прозоров, вставая. — Только чтоб все честь по чести… Духовой оркестр, венки и прочее… И смотри у меня, рыжий! Я после зайду, проверю, как ты ухаживаешь за могилками…

Он сунул руку под мышку, вытащил оружие и хладнокровно, даже как-то буднично, в упор расстрелял троих, затем на мгновение остановил задумчивый и темный взгляд на перекосившейся физиономии Рыжего…

Рыжий сидел с отвалившейся челюстью, не мигая уставясь на убийцу. Тоненькая струйка лилась из-под сидения его стула.

Прозоров болезненно усмехнулся и быстро пошел к выходу.

Эту замечательную историю рассказывал впоследствии художник Тебеньков, перемежая ее собственными попутными рассуждениями и догадками. Было еще несколько свидетелей, но их рассказ менее красочен и страдает слишком большими неточностями. В общем, картина вырисовывается следующая:

— По закону, — с чувством и смятением рассуждал Тебеньков, — они не имеют права проводить допросы после двенадцати ночи, так что протоколы, подписанные после этого времени не имеют никакой юридической силы…

Когда художник Тебеньков делился этими соображениями с ближайшим своим соседом по камере, молчаливым хмурым мужчиной с руками, сплошь покрытыми синими татуировками, тот только усмехнулся горько и так поглядел на собрата по несчастью, что тот невольно почувствовал себя виноватым. Разумеется, старый зэк с первого мгновения определил в Тебенькове пустобреха и простака, то бишь — лоха, едва только того впихнули в камеру.

Впрочем, это была еще не камера, а так, сборный пункт, обезьянник, куда набилось порядочно народу, и каждые полчаса прибывали все новые и новые люди, подобранные невесть где, большей частью пьяные, но, как говорится “на ногах”.

Многих отпускали довольно скоро, в основном тех, у которых были при себе деньги. Человек расписывался в протоколе, расплачивался и, махнув всем нам на прощание рукой, пропадал в коридоре, ведущем к выходу и воле.

Других выручали приехавшие друзья, какие-то влиятельные знакомые с красными удостоверениями. Они недолго пошептавшись с лейтенантом, писавшим все эти протоколы, оглядывались на камеру, делали успокаивающий жест ладонью, мол, все в порядке, все уладилось. Затем сержант громадного роста отпирал железную решетку и очередной задержанный, напустив на себя важный вид, не простившись ни с кем, тоже пропадал в дверях коридора.

Тебеньков ничего не сделал противозаконного, и у него были при себе деньги, предусмотрительно упрятанные в носок, достаточные для уплаты штрафа за распитие спиртных напитков, но он знал, что его не выпустят по крайней мере до утра. Никакого такого “распития” ему, конечно пришить не могли, потому что пил он не где-нибудь в подворотне или в скверике, а пил законно, в ресторане “У Юры”.

Кто такой этот “юра” Тебеньков не знал, хотя ему интересно было бы взглянуть на эту сволочь. Мало того, что “юра” драл неимоверные цены за высохший застарелый антрекот и салат из “свежей”, будь она проклята, капусты, мало того, что водка стоила у него раз в пять дороже, чем в любой близлежащей палатке, так водка эта, судя по вкусу, гналась наверняка тут же в подвале, начерпывалась в бутылки с “кристалловской” этикеткой прямо из грязной ванны этого поганого ресторана, куда черт дернул Тебенькова зайти со случайной знакомой.

Тебеньков подозревал, что “юра” этот, скорее всего, морда подставная, какая-нибудь “шестерка” на побегушках. Так же подозревал Тебеньков, что случайная его знакомая тоже косвенно была связана и с этим уголовным миром, и с этим неведомым “юрой”. Иначе зачем бы она Тебенькова сюда повела?

“Я знаю одно прелестное местечко, где можно славно провести вечерок…”

“Сволочь! Ничего себе прелестное! — думал Тебеньков. — Впрочем, сам виноват, скотина! Зачем знакомился со случайной девицей, зачем хвастал деньгами, зачем пошел вслед за ней?”

Затем, что был навеселе, вот зачем.

Отделан был ресторан, конечно, богато, даже роскошно, но как-то на скорую руку и безо всякого вкуса. Это Тебеньков отметил сразу, едва переступил порог. Стало быть, не так уж и пьян был. Навеселе…

Впрочем, вот как все было в изложении самого Тебенькова:

“Ну и гардеробщик служил у них в этом ресторанчике! Неуклюжий, весь какой-то квадратный, приземистый, с обезьяньими надбровьями, он все пытался улыбнуться приветливо, принимая пальто, но улыбка его была страшна. С такой улыбкой темной зимней ночью под вой метели убивают недруга в углу лагерного барака.

Народу в ресторане этом поганом было немного, кругом столики пустовали, но он почему-то оказался рядом с той компанией. Не такой уж крепкий был он на вид, человек как человек, обычный, каких можно встретить где угодно — в троллейбусе, на улице, в магазине… Лет сорок пять, лицо абсолютно неинтересное, заурядное. Плешивый. Это я могу сказать, как художник. Неудавшийся художник, точнее. Но девушка его!.. Братцы вы мои, мужики, до чего же хороша была его девушка! До сих пор мне казалось, что моя барышня вполне ничего — длинноногая, рыжая, симпатичная. Но по сравнению с ней, она просто корова, другого слова не найду. Обыкновенная рыжая корова, вот кем показалась мне моя барышня, едва я взглянул на его спутницу. И ничего-то в ней не было от какой-нибудь европейской фотомодели, каких я, впрочем, ненавижу всей своей мужицкой душой, ничего в ней не было от какой-нибудь прославленной смазливой артистки. Конечно, она была красива. Она была просто великолепна. Она была такая, что раз глянул — и пропал. Эти прекрасные печальные глаза, светлые длинные волосы… Но нет, бледно все это, вот если бы нарисовать, написать маслом… Не мне, конечно… Верещагин бы сумел, вот кто!.. Кстати, он тоже там сидел. Хотя, не думаю, что и ему удалось бы передать по-настоящему. Про таких давно уже выговорено — ни в сказке сказать, ни пером описать. Я, честно говоря, старался не глядеть на нее, но и так краем глаза чувствовал ее. От нее веяло планетарным притяжением, силой непонятной и неизученной. Может быть, здесь было что-то биологическое, не знаю. Женское начало в чистом виде, смертельный удар по подсознанию. Удивительно, что он с ней обращался запросто, даже как-то немножко покровительственно. По обрывкам слов понял я только то, что она у него в каком-то деловом подчинении.

Впрочем, не она главная героиня этой истории.

А история приключилась такая, что из-за нее меня ни за что не выпустят раньше утра. Если, конечно, вообще выпустят. Должны выпустить, я все-таки только свидетель, не более. Куда моя-то делась барышня, я не успел заметить. Оглянулся — пусто. А потом уже эти наскочили, официант их прямо ко мне направил. Я сидел, окаменев, не мог двинуться, только глазами рыскал по залу, глаза двигались, и видел я этими глазами, что официант указывает на меня. Они и набросились, сволочи. Как будто я убегать собирался. Я же сидел как деревянный. Ладно, забери меня, даже наручники надень, но бить-то зачем? Зачем на пол валить, руки заламывать, волочить пинками через весь зал? Пусть я пьяный был, но я же не крушил посуду, не ругался, не сквернословил, не сопротивлялся властям, не хватался за края столов, не тащил за собою скатерть… Ладно, бей, раз уж на то пошло. Но бей нормально, по-человечески. А тут все по почкам, да в одно и то же место. По правой почке дубинкой, сапогом, кулаком. Зачем же это? Я ведь не сильный на вид, какое от меня сопротивление? Метр семьдесят, борода, руки в запястьях тонкие. Гирями не занимался сроду, хотя все время собирался начать. Курить-пить бросить, и начать хотя бы понемножку себя в форму приводить. Да вот не собрался никак. То у Рожнева запой, приедешь вытаскивать его из пропасти, да и сам туда же незаметно сковырнешься. Дня через три Комаров с Цейхгаузом приедут нас выручать из пропасти, и тоже туда же. Цейхгауз он, конечно, разумно пьет, больше виду напускает, а мы-то по честному… Потом Тудаков с натуры вернется, заглянет к нам в мастерскую… Кадыков с Булыгиным… В общем, порядочно народу набьется в этой самой пропасти, пока Рожнева остановишь. Потом, конечно, работаем как проклятые, сутками напролет, чтобы вину свою загладить. А потом работу сдашь, надо опять же отметить халтуру… Уж какие тут гири…

Одним словом, повредили мне, видать, почку, трудно поворачиваться. Ничего, должна зажить сама собою. На мне все быстро заживает. Синяк в два дня проходит.

Ага, тут в обезьянник кавказцев привели. Троих. Один из них с порога, косо скользнув глазом по нашей клети, с презрительной высокомерной усмешкой выдавил:

— Начальник, слюшай, дэньги надо, сейчас даю, сколько надо. Нэ надо протокол, скажи сколько надо дэнег…

Молодец громила-сержант! В два гигантских шага подошел к нему, и дубинкой по спине огрел со свистом. Тот враз присел, руки над головой поднял, голову втянул в плечи. Друзья его тоже в угол вжались, присели, куда и спесь-то девалась. Заканючили тоненько, испуганно: “Ой-вой-вой… Ай-вай-и…” А он пинками их в камеру, но не в нашу, а рядышком. Разделяй и властвуй.

У нас человек пятнадцать накопилось, что-то давно никого не выпускали. Время позднее, половина первого ночи. Знакомые уже вызволили своих знакомых, кто имел деньги заплатить штраф — заплатили. У меня деньги в носке, но меня не выпустят ни за какие деньги. Я ведь, можно сказать, главный свидетель. А они наверняка подозревают, что и главный соучастник. Все правильно, на их месте и я бы отрабатывал эту версию на счет соучастия.

В коридоре шум и гвалт. Троих привезли, — судя по виду, люди творческие. Возбужденные, радостные, еще в кураже. Омоновцы с автоматами их сопровождают. Один из арестованных торжествующе кричит: “Я нанес им несколько сокрушительных ударов! Со-кру-шительных!..” Глупо. Сейчас запишут в протокол, он подпишется. Протрезвеет — за голову схватится. Злостное хулиганство, статья. Придется ему, голубчику, срочно доллары искать, в долги влезать, чтобы откупиться. Это как пить дать.

Всех троих повели куда-то в глубь отделения. Еще слышится раза три, затухающее, раздробленное эхом лестничного пролета:

— Со-кру-шительнейших ударов!..

Ну, в общем, что там дальше произошло, у “Юры”-то?.. Я-то уже на хорошем взводе был, пил, не церемонился. Гляжу, соседушка мой пошел бутылку шампанского у стойки взял, коньяк, пил потихоньку со своей королевой. Все руки ей лобызал, а она его гладила… Я подсел к ним на минутку, пока моя в туалет бегала. Он военным оказался, бывшим. Нестарый, а воевал.

— Афган? — спросил я.

— Нет, — ответил он и странно улыбнулся. — Африка, Америка…

Я не стал интересоваться, что за Африка такая и тем более Америка, и какие там войны. Может быть, он наемником был, кто его знает. А Америка — она же и Латинская, бедная, и северная — где в принципе ничего военнизированного не случается… Хотя, конечно, кончали на ее территории некоторых знаменитых изменников, ходят слухи… Я не про Троцкого, этому в Мексике ледоруб в репу воткнули, а вот сука-Беленко, к примеру, наш лучший истребитель угнавший… Хотя — чего об этом? История, да к тому же — сплошные догадки… Это все в моей башке пронеслось какой-то смутной круговертью и — умчалось в никуда. И вникать настоения не было. Было, значит, было. Как — неважно. Да и ко всему прочему он так мне ответил, таким тоном усталым и отрешенным, что охоты переспрашивать не осталось. Видно было по нему, что не очень-то приятные это воспоминания. Не завелся он на разговор. Я извинился и к себе вернулся.

В этот именно момент из-за соседнего столика один из этих быков внятно и громко произнес:

— Ты погляди, Репа, какая краля у этого старого козла!

А она действительно была лет на двадцать его моложе. Он замолчал, побледнел и сжал зубы. Пригубил бокал, но на них не оглянулся. Мне стало не по себе. Еще когда они входили, развязно, по-хозяйски, в золотых цепях и коже, распихивая по пути стулья, мне стало как-то неуютно в этом бандитском ресторане, хотя я и был изрядно навеселе. Я все-таки надеялся, что они как-нибудь станут веселиться между собой, отдельно от нас. Они же, как назло, сели по соседству, придвинули еще один стул, потому что их было четверо. Четверо здоровых лбов, которые чувствовали себя здесь королями.

Признаюсь, я не умею драться. И слава Богу! Все мои драки с Рожневым или с Цейхгаузом, или с Верещагиным кончались тем, что мы валились на пол, не причинив друг другу ни малейшего вреда, нас быстро разнимали и мы пили мировую. Если бы мы умели драться по-настоящему, было бы очень плохо. А мы и синяка друг другу не поставили, несмотря на то, что дрались регулярно каждую пьянку. Так, пара оторванных пуговиц на рубашке — вот и весь ущерб от наших схваток. Теперь же я очень пожалел о том, что в детстве не ходил в секцию бокса, а тратил понапрасну время в кружке живописи и лепки. На всякий случай я как бы ненароком потрогал за горлышко пустую бутылку из-под шампанского. Какое-никакое, а оружие самозащиты.

За соседним столиком громко матерились. Мне думается, нарочно громко, чтобы досадить им. Они рисовались перед его красавицей. Как подвыпившие подростки… Потом один из них встал и направился к их столику. Здоровый, подлюка. Стриженный коротко и как-то квадратно. У них мода такая, знак отличия от всех других людей. Он бесцеремонно взял пустой фужер, налил туда шампанского из чужой бутылки и насильно чокнулся с его красавицей.

— За любовь! — сказал он и выпил залпом. — А ты живи пока, — он похлопал его по плечу. Даже не похлопал, а потрепал как-то очень обидно и вернулся к своим. Из-за соседнего столика раздался дружный хохот, ржанье…

Мой сосед промолчал. И правильно сделал, я думаю. Надо было как-то выбираться отсюда. И его красавица сказала:

— Прозоров, давай уйдем отсюда, мне здесь не нравится…

Еще бы ей здесь нравилось. Мне лично все здесь очень не нравилось. Моя барышня сидела спокойно, как будто ее ничего не касалось. Я налил большие стопки водки и, не дожидаясь, пока она возьмет стопку в руку, выпил одним махом. И тут же налил вторую. Честно говоря, я струхнул.

— Нет, Ада, — ответил ей сосед. — Нельзя уходить так вот…

Я выпил еще одну стопку и не стал закусывать. Мне хотелось преодолеть робость. А он наклонился ко мне от своего стола и тихо начал говорить. Честно говоря, я и тут немного сподличал. Мне показалось, что невыгодно вот так сидеть, как будто мы близкие друзья. Бандиты могли подумать, что мы с ним заодно, а я ведь его в первый раз видел. Поэтому я чуть-чуть отодвинулся. Чуть-чуть, чтобы он не подумал, что я его предаю.

— Эта порода самая гнусная, — говорил он мне.

Я слушал его через слово и как-то отчужденно. Ко мне-то они не лезли и мою девицу не трогали. На меня они просто не обращали внимания, я был для них ничто, ноль. Скорее всего, девка эта была из их круга, подсадная утка. Напоить вот такого лоха, подхалтурившего художника, отвезти на свою малину, отобрать деньги и выставить пинком под зад. С Цейхгаузом это уже случалось, хоть он и пьет разумно.

Так что задним числом я могу вздохнуть облегченно — мне очень даже повезло. Кой черт вомчал, тот и вымчит, как говорится…

Но все-таки лучше бы я был посмелее. А то теперь вот терзает совесть. Знать бы наперед как дело сложится, конечно, я был бы посмелее. Я был бы просто храбрец. Как-то так с детства повелось, что храбрецом я не был никогда. Разве что в драках с Цейхгаузом, да и то пьяный. Лучше бы я с детства смелость вырабатывал…

Как же они над ним измывались! Был бы я попьянее, непременно не выдержал этих хамских издевательств и бросился в драку. И лежал бы теперь в морге. Но все-таки я попробовал на ощупь горлышко бутылки. Еще две-три рюмки, и я бросился бы на них. Конечно, если бы они оставили его и стали задирать меня. Но меня-то они не трогали и даже не взглянули ни разу. Я для них был ноль. Метр семьдесят, борода… Конечно, я сподличал, когда перестал с ним разговаривать. Удивительно то, что он был спокоен до конца. Бледнел все больше и больше, но был спокоен. Вот, черт подери, выдержка! Бывают же люди… Думаю, он не врал на счет своей военной службы и на счет Африки. Думаю, что не врал и тогда, когда, поглядев на меня внимательно, усмехнулся и сказал напоследок:

— Я их вычислял и уничтожал, как насекомых. При всяком удобном случае…

Он не рисовался, он был самим собой. Если бы я, к примеру, стал корчить из себя крутого и храбреца, меня бы мигом раскусили. В лагерях это, кажется, называется “бить по ушам”. Это когда кто-нибудь пытается выдать себя за нечто лучшее, чем он есть на самом деле, но потом не выдерживает роли. Человек не может долго выдержать разлуки с самим собой…

А она все тянула его за рукав. Было видно, что и она отчаянно трусит. Эти-то быки действительно были страшны. Тупы и страшны. Такие убивают не испытывая особенных эмоций. Именно как насекомые.

И все-таки я еще не вполне доверял ему. Он и пикнуть не посмел, когда один из этих четверых, самый маленький, а потому, вероятно, и самый вредный и злой, подошел и вылил ему на голову полфужера томатного сока. Ну и гогот поднялся за соседним столиком… Он стерпел и молча стал вытираться салфеткой. Я к тому времени уже почти допил свою отравленную водку, но пьянел слабо. Нервная была обстановка.

— Ладно, — сказал он каким-то придавленным голосом. — Надо убираться отсюда. Ты, Ада, иди подгони машину к выходу. Я приду через минуту…

Она поглядела на него с жалостью и мне показалось с легким презрением. Томатный сок все-таки… Какая уж тут серьезная любовь…

Она встала и быстро пошла к выходу. Один из этих четверых, маленький и вредный, поднялся было ее перехватывать, но тут сосед мой решился на отчаянный поступок. Он сам пошел к ним, как кролик. Он тоже был невысокого роста. Выше меня, конечно, поплотнее, пошире в кости.

— Братва! — сказал он почти с отчаянием, присаживаясь к ним за стол на краешек стула. — Позовите-ка официанта. Надо выпить мировую…

С этими словами он вытащил несколько сотенных бумажек. Долларов. Я мельком оглядел всех четверых. Заинтересованное презрение явственно читалось в выражении их лиц, иначе не скажешь. Все-таки они его достали. Все-таки они его раскололи на эти зеленые.

— Бутылку шампанского! — сказал он, этот Прозоров.

Или мне так почудилось? Прозоров перебирал в руках свои доллары, отложил одну купюру в нагрудный карман пиджака, а какие-то бумажки протянул одному из быков, рыжему и конопатому. В зале стало как-то очень-очень тихо, слышно было, как где-то за стеной позвякивают в мойке тарелки. Рыжий молча принял деньги, недоуменно стал их разглядывать.

— Дружков похоронишь, — серьезно сказал Прозоров, вставая. — Только чтоб все честь по чести… Духовой оркестр, венки и прочее… И смотри у меня! Я после зайду, проверю, как ты ухаживаешь за могилками…

Ну а потом все это и произошло. Кто мог ожидать? Честно говоря, я никогда не думал, что пистолет стреляет так оглушительно громко. До сих пор звенит в ушах, хотя прошло уже полтора часа.

Он в пару секунд, как робот какой-то в упор расстрелял троих, несколько мгновений раздумывал над четвертым, рыжим… Рыжий сидел с отвалившейся челюстью, журчащая струйка лилась из-под него на пол.

А он усмехнулся и — пошел к выходу.

Куда делась моя случайная знакомая, не знаю. Когда я опомнился и огляделся, ее уже не было. Это, конечно, к лучшему.

— Тебеньков! — крикнул сержант, скользя взглядом по лицам задержанных…

Это меня. На допрос к дознавателю. Я встаю и иду за сержантом на второй этаж. Навстречу нам по лестнице спускаются трое. Это те, один из которых нанес “несколько сокрушительных ударов”. Они теперь не так оживлены, по-видимому, начинает выходит давешний хмель.

Дознаватель молодой и какой-то несерьезный, похож на студента. Он привычным жестом вытаскивает свои бланки, обнажает перо. Пока он готовится приступить к своим служебным обязанностям, я успеваю подумать о том, что, может быть, ничего и не было, а только пригрезилось мне с пьяных глаз. Уж больно неправдоподобно. Положил троих и ушел на глазах у всех как ни в чем не бывало.

По крайней мере протокол, подписанный после двенадцати ночи, точно не имеет юридической силы. Я почему-то в этом убежден. Надо будет после справиться у знакомых юристов…

 

КОЛДУНОВ

Колдунов сидел в своем служебном кабинете, откинувшись на высокую спинку кожаного кресла и пусто созерцал потолок, не находя в себе никаких сил подняться и совершить хоть какое-либо действие. Он находился в ватном, полуобморочном состоянии, и лишь одна звенящая осой мысль билась в его голове:

“Бежать, бежать, бежать!”

Да, эта мысль теперь всецело овладела существом Колдунова.

Когда московские и местные осведомители донесли ему, что грядет тотальная проверка комбината и города Генеральной прокуратурой, а РУБОП собрал для данной проверки убийственные материалы, Вениамину Аркадьевичу открылось, что в жизни его наступила черная полоса, однако впоследствии, то бишь, сегодняшним утром обнаружилось, что полоса эта была белой… И всему причиной стали донесенные ему на ухо совершенно секретные сведения, будто им занимается отныне Федеральная служба безопасности. И не пустыми были эти сведения — ох, не пустыми! Как поведал компетентный информатор, дело с продажей военных технологий в США всплыло, причем всплыло в подробностях, и теперь, до процедуры ареста его, Колдунова, чекистам осталось выполнить лишь некоторые рутинные мероприятия, не более того…

Колдунов изможденно вздохнул, глядя на свои трясущиеся пальцы. Мелькнуло:

“Откуда прознали, как?”

Информатор, нагло содравший с него за свои услуги изрядный куш, уверял, что данные наверняка пришли из-за границы, где, как бы то ни было, а все-таки продолжала работать разведка пускай и разваленного государства, и в вероятность подобной версии Колдунов начинал верить все сильнее и отчетливее.

Советоваться же в данном ситуации было категорически не с кем. Не с Урвачевым ведь… Да, помочь ему отныне не мог никто. И призраки кошмарного воздаяния обступали Вениамина Аркадьевича все плотнее и сумрачней, повергая в истерику и ужас.

Ко всем напастям его звонки в Америку оставались безответными, ибо оператор безапелляционно заявлял, что номер такой-то отныне отсоединен от действующей сети.

Таинственная пропажа Джорджа еще более усугубляла пакостные мыслишки… Впрочем, американец, напуганный разборками между Ферапонтом и Урвачевым, вполне мог предположить, что криминальная война окончится появлением на его горизонте какого-либо нового гангстера, и, ведая о взаимосвязанности русской мафии, решил временно исчезнуть в опасении бандитских вылазок в благолепие его безмятежного бытия… А может, попросту укатил отдохнуть на какие-нибудь банановые острова…

Так или иначе это уже никоим образом не влияло на нынешнее положение Колдунова. Теперь он был никем, разве — жертвой заклания на алтарь государственной безопасности, и в неотвратимости данного заклания Колдунов нисколько не сомневался, ибо информатор поведал ему такие две тонкие детали состоявшегося предательства, знать о которых никто из посторонних категорически не мог.

Итак. Бежать, бежать, бежать!

Из всей наличности у него оставалось четыре тысячи долларов и заветные дебетные карты, по которым он израсходовал ничтожную сумму на предствительские обеды в московских ресторанах с нужными людьми. Рассчитывался с помощью карточек, дабы произвести впечатление на высокопоставленного сотрапезника — вот, мол, платиновые, да не из какого-нибудь занюханного сбербанка, а сам “Чейс-Манхэттен” выдал! Карточки, кстати, в данном смысле производили должное впечатление и успешно дополняли остальной антураж Колдунова, включавший костюмы от Версачи и усыпанные бриллиантами часы.

“Эх, что там! Все в прошлом!”

Вениамин Аркадьевич тяжело поднялся с кресла, окинул прощальным взором свой замечательный кабинет, в ремонт которого некогда ухнул громадную сумму из городского бюджета.

Кто станет новым владельцем этого кабинета? Неужели Урвачев?

Горько и потерянно усмехнулся.

“Впрочем, — урезонил себя, — в сторону эмоции. Пора спасать шкуру. Так, как научил всеведущий информатор”.

Порывшись в ящике письменного стола, вытащил потрепанную записную книжку, открыл ее на букве “Ю”. Юра… Бывший шофер, несправедливо уволенный им. Перед прошлой поездкой в Штаты он выяснил его тамошний номер телефона, хотел позвонить, да не стал… Кто, в сущности, этот Юра? Таракан, ничтожество… А теперь это ничтожество крепко может пригодиться ему, некогда всемогущему мэру… Хотя — едва ли… Зачем ему этот нищий?

Колдунов в сомнении поморщился. Однако в итоге сунул записную книжку в карман.

“Пора!”

Через три дня, миновав границу Белоруссии и Украины, Колдунов добрался до Киева. Устраиваться в гостинице не стал, сразу же отправившись в авиакассу.

Протянул в окошечко свой паспорт и волшебную карту.

После пяти минут технической паузы, связанной с оплатой билета, из окошечка раздраженно сказали:

— Ваша карта не действует!

— То есть? — ошеломленно выдохнул Колдунов.

— Не знаю, что “то есть”, — ответили из окошечка. — Банк не дает подверждения, карта блокирована…

— Та-ак…

— Вы будете платить или нет?

— Да-да, конечно, — механическим жестом Колдунов извлек пачку наличных долларов. — Вот…

— Мы принимаем гривны, обменный пункт в конце зала, — отчеканили из оконца.

Как сомнамбула Колдунов отправился в конец зала, с тоской взглянул на грабительский курс обмена, высвеченный рубиновыми цифрами на траурно-черном табло…

Мысли путались.

“Карта не работает… А что, если это — происки Джорджа? Да нет же… Как он мог влезть в его, Колдунова, личный счет? А если как-то влез? Тогда… Тогда все равно придется лететь в Америку, идти в банк, разбираться… Единственная проблема — язык. Но он найдет переводчика на месте. Да, лететь! Непременно лететь, иного попросту не дано!”

Сунув пачку местной сомнительной валюты в оконце, он наконец-таки получил заветный билет и, ощущая, как его пробирает озноб от подозрений потери капитала — того фундамента, который он создавал жутью всех мыслимых и немыслимых смертных грехов, своего пенсионного фонда, отправился в гостиницу, желая напиться, но одновременно сознавая, что делать этого категорически нельзя. Ныне он должен быть собранным как никогда, ныне настал, может быть, тот самый угольно-черный день и час, и встретить их необходимо с головой холодной и трезвой.

Но все равно он пребывал словно в дурмане. Не спал ночь в гостинице, рано утром, экономя остаток денег, добрался на рейсовом дешевом автобусе в аэропорт.

Ожидание посадки в самолет, долгая дорога над Балтикой, снегами Гренландии и канадским побережьем, заляпанным бесчисленными оловянными лужами озер, эта дорога, некогда чаровавшая его своими диковинными, неслыханными в своей красоте пейзажами, теперь несла в себе томительную неизвестность, усиливающееся предощущение краха и темный ужас безысходности.

В аэропорту, получив в паспорт белую карточку, дающую ему право полугодичного пребывания в США, Колдунов прошел в зал, сразу наткнувшись на тощего, в потертых джинсах парня, предложившего ему на русском языке услуги таксиста.

— Я бы заплатил вам… — замялся Колдунов. — Но тут проблемка, мне надо сначала позвонить…

— Позвонишь из машины, бесплатно, — беспечно откликнулся парень. — Какой код района?

— Колдунов развернул записную книжку, ткнул ногтем в записанный номер.

— Так… 917. Это — мобильный. — Парень вытащил из кармана телефон. — На, звони, только быстро.

— Алё? — раздался в трубке знакомый голос, и Колдунов, волнуясь, проглотил вязкую слюну.

— Юра, ты? — спросил он стесненно. — А это… Вениамин Аркадьевич… Я в Нью-Йорке. Хотел бы увидеться… Объясниться…

— Какие проблемы? Я в Бруклине, дома… Четвертый Брайтон.

— Я сейчас таксисту дам трубку, ты объясни… — Колдунов обрадованно сунул телефон тощему.

— Понял, через полчаса — жди! — выслушав координаты места назначения, откликнулся тот.

На старом потрепанном “додже” покатили в сторону Брайтон-Бич, где на задворках района русско-язычной эмиграции Колдунов был введен на второй этаж хлипкого домика, в котором обретался его бывший опальный водитель.

Юра — небритый коренастый субъект лет тридцати возлежал на продавленном матраце, установленном прямо на полу комнаты с облупившимся дощатым полом. До сей поры Юра смотрел небольшой телевизор с рогаткой антенны, установленный также на полу, поскольку остальную обстановку комнаты составлял лишь покосившийся комод, застеленный пластиковой скатеркой.

На скатерке лежали наручные часы, обнюхиваемые здоровенным тараканом.

Встретил Юра Колдунова на удивление тепло, без какой-либо тени обиды.

— Виноват я перед тобой, прости, — сказал Колдунов. — Но Бог меня крепко наказал, ой — как крепко! Вынужден был бежать, Юра, бежать без оглядки…

— Разборки бандитские? — спросил тот понятливо.

— И это место имеет, и прокуратура… — неопределенно поведал Колдунов. — В общем, ныряю как в океан, в новую жизнь. Помоги, Юра. Перво-наперво требуется комната хоть какая… Отель мне не по средствам.

— Вот и хорошо, — сказал Юра. — Будешь жить в соседней комнате. У меня там друган кантовался, вчера свалил в Калифорнию, нашел работенку. Матрац там есть, электроплитка тоже… Ну, чтоб кофе с утра сварить. Две сотни в месяц. Мне — полтинник за рекомендацию хозяевам, они на первом этаже располагаются. Сортир и душ — прямо по коридору.

Колдунов потерянно осмотрелся, вторым планом постигая, что бывший шофер как-то фамильярно перешел с ним на “ты”. Впрочем, на то теперь были у Юры вполне весомые основания и поправлять его категорически не следовало.

Облезлые стены комнаты и вопиющее убожество быта обвалились на сознание Вениамина Аркадьевича каким-то зловонным селем, и он невольно тряхнул головой, чтобы избавиться от осознания той гнусной действительности, в которой оказался. Он попал в ад! Да, видимо, так! Причем — безвозвратно.

Поневоле вспомнилась уютная собственная квартира, столь же уютная жена, тягостные мысли о которой он всеми силами пытался от себя отогнать…

— Ну вот такая среда обитания. — Юра обвел рукой затхлое пространство. — Осваивайся.

Колдунов, расплатившись с благодетелем, получил от него ключ, предназначенный, как оказалось, для открытия ржавого миниатюрного замочка, висевшего на косо прибитой щеколде, пронес чемодан в свою новую обитель, присел на матрац, глядя на кривые стены, выкрашенные лет двадцать назад масляной краской, после перевел взгляд в окно, на узкую одностороннюю улицу, по которой катили машины с белыми номерами, увенчанными красненькой Статуей Свободы и — пригорюнился.

Не терпелось поехать в банк, но, во-первых, банки уже закрылись, приближался вечер, а во-вторых, следовало отыскать переводчика, должного обеспечить преодоление языкового барьера.

Достав из чемодана бутылку водки, Колдунов двинулся в комнату к Юре.

Остро взглянув на бутылку, Юра привстал с матраца, достал из комода две чайные кружки, вытряхнул из одной таракана и молвил:

— Китайщину на закусь будешь? — Наткнувшись на непонимающий взор благоприобретенного соседа, пояснил, поднимая с пола мобильный телефон: — Звоню сейчас китайцам, пусть приволокут закусь…

— Дорого? — напрягся Колдунов.

— Угощаю! — И Юра, набрав необходимый номер, бойко, хотя и с сильным русским акцентом, затрещал по-английски, делая заказ.

Вскоре прибыла закусь: жареная курятина с грибами и брокколи, отварной рис в бумажном пакетике-пирамидке и пластиковые банки с супом.

Выпили за встречу. После Юра поведал, что пребывает в Америке в качестве нелегального иммигранта, в Россию возвращаться не жаждет и вполне удовлетворен своей нынешней работой рекламного шофера.

— Ты думаешь, чего я живу в таком дерьме? — пояснил он Колдунову, обводя углы комнаты. — А все просто: я в Нью-Йорке от силы три-четыре дня обитаю. Вот только вчера из рейса прибыл. А снимать стоящую хату и платить бабки — на хрен не надо. Мне тут только перекантоваться и — вновь за баранку.

Далее Юра пояснил, что работает на грузовичке, кузов которого представляет из себя два рекламных щита и с этими щитами он кружит по дорогам Америки от одного побережья к другому за три тысячи долларов в месяц.

— Плюс — бесплатно мотели и жратва, — пояснил Юра.

— И чего… Вот так ездишь да ездишь? — удивился Колдунов. — И всего-то?

— Ты людей-сэндвичей видел? — спросил Юра. — Ну этих… одна доска на груди, другая на спине… Что на людных местах стоят, рекламируют разное фуфло?

— Ну… В Москве видел…

— Вот. А я — тот же “сэндвич”. Только на колесах и с другой оплатой труда… Усек?

— И… нравится тебе тут? — осторожно спросил Вениамин Аркадьевич, кивнув на окно, где уже зажигались вечерние огни.

— Как сказать? — призадумался Юра. — Закон тут и порядок. Валюта твердая, никаких тебе дефолтов… Вообще — стабильность.

— А случись что со здоровьем?

— Иди в социальный госпиталь, сделают любую операцию. Умереть не дадут. Но и жить тоже…

— Не понял? — насторожился Колдунов.

— Пахать тут надо… — вздохнул Юра. — И чтобы расслабиться — забудь! Все время — в здоровом напряжении. Но зато океан рядом, воздух — кристальный, тут машины не дымят, за экологией чуть ли не в микроскоп наблюдают. А потом, знаешь, какой я вывод сделал? Есть страны по своей сути центростремительные, куда все стремятся, а есть — центробежные, из которых всяк спрыгнуть рад… Так вот для меня лично Штаты — страна центростремительная…

Колдунов задумчиво поиграл бровями, пытаясь уяснить философский пассаж собеседника, но ни сил, ни настроения вникнуть в него не нашел, а потому, запинаясь, поведал о наболевшем: дескать, был открыт ему счет знакомым американцем, а теперь ни американца, ни, подозревает он, счета…

— Хе, — умудренно усмехнулся Юра. — Наверняка кидалово. Тут вообще… трахают, не снимая штанов. Америка! Тут если расслабился или не прочухал чего — получи! Кстати. А может, америкос этот тебя и там, в России, под сегодняшние проблемы подставил? Чтобы концы в воду…

На миг Колдунов оторопел от этакой весьма логичной в своей закономерности версии. Подумал:

“ А отчего бы и в самом деле мистеру Джорджу не сдать меня в лапы ФСБ, получив за это еще и гонорарчик впридачу? Вот, сука…”

— А ты по-английски вроде… это… — осторожно произнес он. — Насобачился, как вижу, да? Может, поможешь? В смысле в банк бы мне надо, разобраться…

— Слушай, мужик, сюда, — глубокомысленно изрек Юра. — Завтра я работаю в Манхеттене. Могу отказаться, сослаться на простуду. Но это — минус сто зеленых. Все просто, понял? Платишь сотнягу — я твой…

— Решено, — угрюмо наклонил голову Колдунов.

Когда следующим утром они вошли в чистенький холл банка, и в знакомой стеклянной кабинке мелькнула лысина менеджера, сердце Колдунова невольно спутало свой ритм: вот он — момент истины! Каким же он будет, что принесет исстрадавшемуся сердцу: внезапную удачу либо новый сокрушающий удар?

Менеджер, узнавший клиента, радостно и душевно с ним поздоровался, попросил минутку обождать, а затем пригласил присесть в кресло.

Колдунов вытащил заветные карточки, положил их на стол перед банковским служащим, объяснил проблему, взирая на переводчика, деловито и обстоятельно умещавшего взволнованные русские фразы в сухие англоязычные рамки.

Менеджер, глядя на цифры, выдавленные на карточках, забегал пухленькими пальчиками по клавиатуре. Уставившись на экран, произнес фразу, главным содержанием которой было искреннее удивление.

— Это погашенные карточки мистера Джорджа Эвирона, — перевел Юра.

— Эвирона? — оторопел Колдунов. — Но у меня же был свой личный счет!

С этим утверждением менеджер согласился, попросив у Колдунова его чековую книжку.

Вновь запорхали ухоженные пальчики над кубиками клавиатуры.

— Вы сняли все деньги со своего счета, — поведал менеджер.

— Я ничего не снимал, — прохрипел Колдунов, злобно взирая на банковского служащего. — Я… я же… платил тебе пять штук… сука… а теперь…

Услышав перевод, где фигурировала фраза о взятке за открытие банковского счета, менеджер презрительно похолодел лицом, снял трубку телефона и в считанные секунды к столу подошел человек средних лет в великолепно сшитом костюме и в золотых очках.

— Вице-президент бренча, — прокомментировал Юра. — Ну… отделения.

— Какого? — испуганно вопросил Колдунов.

— Ну не милиции же, банковского…

Менеджер, привстав с кресла, оживленно заговорил с начальником.

Далее у стойки появился еще один служащий, как выяснилось — русский, и беседа приняла осмысленный характер.

— У вас было открыто два счета, — объяснил русский менеджер. — Чековый и сберегательный, так? Далее вы дали нам свой американский адрес, по которому к вам должна была прийти пин-карта и ее код. Мы послали и карту, и код, и получили от вас подтверждение.

— Я ничего не подтверждал! — пламенно воскликнул Колдунов.

— Это неважно… Подтверждение пришло с вашего адреса, этого нам достаточно. Но дело в другом. Две недели назад через банкомат все ваши деньги были переведены на расчетный чековый счет, а счет сберегательный обнулен. Далее вы положили два чека на счет мистера Брауна, обнулив таким образом и счет расчетный…

— Я ничего не клал!

— Это были чеки с вашей подписью, — отчеканил менеджер. — Вы давали мистеру Эвирону какие-либо чеки?

— Никаких! — Колдунов запнулся. — Когда-то… На два доллара…

— На какие еще два доллара?

— Оплата услуг…

Менеджеры переглянулись. Затем дружно вперились в экран компьютера.

— Да, — сказал банковский переводчик. — На чеках сначала миллионы, потом тысячи, а потом — и завершающий строку доллар, это верно… Но… — Он растерянно оглянулся по сторонам. — Подписи на чеках ведь ваши?

— Подписи… да, — признался Колдунов убито.

— Тогда какие претензии к банку? — пожал плечами менеджер. — Мы действовали согласно правил. Жаль, что вы не знали этих правил, но…

— А этот… Эвирон? — вопросил Колдунов.

— Мистер Эвирон закрыл свой счет в нашем банке и поменял номера своих кредитных карточек, — сказал менеджер. — Вы, кстати, пользовались его дополнительными карточками, выписанными на ваше имя. Естественно, в любую минуту он мог их закрыть для расчетов.

— Приманка, понял… И что же делать? — с мольбой взирая на уверенного менеджера, от которого просто разило благополучием, пробормотал Колдунов. — Мне надо идти в полицию?

— Я не думаю, что это перспективно, — равнодушно дернул плечами менеджер. — Вы сами дали чеки мистеру Эвирону, сами подписали их… Возможно, тоже самое произошло с пин-картой… Я советую вам обратиться к толковому адвокату…

— Ага! — подал голос переводчик-дублер Юра. — На адвоката ему тут десяток лет пахать надо! Результат-то сомнительный, кто возьмется?..

— М-да… И если уж неформально… — Менеджер стыдливо обернулся в сторону. — Вряд ли вы обнаружите мистера Эвирона по его прежнему месту жительства, господин Колдунов. В свете открывшихся событий… Впрочем, дерзайте… — Он посмотрел на часы, вежливо кивнул присутствующим и ушел в глубь зала.

Столь же вежливо и холодно кивнули Колдунову и остальные банковские клерки. Лишь шеф отделения, уже отходя от кабинки, небрежно и смешливо произнес, что никогда и никто из служащих попросту не посмеет принять мзду за открытие счета, ибо это противоречит всей логике карьеры высокооплачиваемого клерка, даже теоретически неспособного сподобиться на такой мелочный криминал…

Когда Колдунов выходил из банка под сень роскошных небоскребов-монстров, его шатало, как пьяного матроса. Все его бережно пестуемое состояние превратилось в черепки, вся жизнь его превратилась в черепки, и он словно физически ощущал, как за спиной его скалит нечистые зубы обманувший его дьявол…

— Что делать? Что же делать? — бормотал он в беспомощном исступлении.

— Жить, — откликнулся поддерживающий его под локоток Юра. — Чего еще остается? Купим тебе колымагу, съездишь во Флориду на пару деньков, я дам концы, устроят драйвер-лайсенс, то бишь, права, и будешь катать по Бруклину пассажиров, напрягаться за зеленые тугрики. Как и все мы здесь.

— А меня к себе на работу не возьмешь? — глядя на этого парня, — авантюриста-бомжа, колупающегося на самом дне американского бытия, как на полубога, вопросил Колдунов. — А, Юраша?

— Я и сам без памяти от восторга, что туда воткнулся, — почесав затылок, ответил тот. — Сам на ниточке вишу… Коснись чего, я ж — нелегал… Проштрафился — привет! Гуляй на кислород… Ладно, не дрейфь, я тебя не брошу. Теперь вот о чем. Попаданию я твоему сочувствую, украл ты много и потерял немало, но я не хочу следовать дурному примеру… А потому стольничек обязан попросить, извини…

— Ну, может, пятьдесят… — прохныкал Колдунов. — Ты и не переводил почти, да к тому же и день еще в самом начале…

— Исключительно из сопереживания к твоему попадосу, — шмыгнув носом, согласился Юра. — Давай полтинник и иди в сабвей… А я на работу, вдруг чего на сегодня и обломится. Вечером встретимся. А ты дуй на Брайтон. Купи газетку и читай рубрику “Спрос труда”. И не всхлипывай. Я это уже проходил, ничего, жив. Или — в Россию кати, там проще…

— Нет, туда… нет! — превозмогая колючий ком в горле, произнес Колдунов — отныне — нищий американский бомж-нелегал.

— Тогда — на Брайтон, — подытожил Юра. — В сабвей заходишь — осмотрись. Если ментов за турникетом нет, там служебная дверь… Шасть в нее — сэкономишь полтора бакса, понял? Чего на меня смотришь, дело толкую. Бакс туда, бакс сюда, а в итоге на рент не наскребешь… А не наскребешь на рент — здравствуй, кислород. Или ты сюда приехал их корпорации своими бабками укреплять? Наукреплялся уже, меняй традицию…

 

ТОРЖЕСТВО

До начала торжественного ужина, назначенного Урвачевым на семь часов вечера, оставался еще сорок пять минут. Все уже было готово к приему гостей, молчаливые расторопные официанты, быстро и слаженно сделав свое дело, удалились.

Урвачев остался совершенно один. Он специально отпустил обслугу, ибо собирался сказать во время ужина нечто весьма важное узкому кругу избранных гостей, а потому присутствие при серьезном приватном разговоре всякого постороннего уха было нежелательно.

В этот бездеятельный час перед торжеством какое-то смутное томление постепенно овладевало им. Урвачев несколько раз обошел вокруг накрытого стола, который, казалось, прогибался от обилия вин и закусок, придирчиво оглядел его — и не нашел ни в чем недостатка. И все-таки лоб его хмурился, недовольная дума тревожила сердце. Вдобавок ко всему слегка страдало еще и тщеславие Урвачева, поскольку стол был хотя и роскошным, но даже и здесь ему ни в чем не удалось превзойти прежнего хозяина кабинета Колдунова Вениамина Аркадьевича, благополучно затерявшегося в дебрях Америки. И вина все те же, и коньяки с водками, и осетрина на палочке, и крабы, и жареный поросенок, и балык, и сыр… и, черт возьми, как же все это надоело!..

Грустную пустоту ощущал в груди своей Урвачев, томился неясными предчувствиями. Еще раз оглядев стол, он неожиданно огорчился тем, как все-таки ограничен человек и его физические возможности, как скудна его фантазия и как мало, в сущности, ему нужно. “Хлеба, зрелищ… власти…” И как же мало изменился человек от начала времен, несмотря на все очевидные завоевания и достижения прогресса. Он вспомнил прочитанные им описания пиршеств и оргий распадающегося пресыщенного Рима, когда вся фантазия устроителей трудилась над изобретением чего-нибудь новенького, свежего, необычного… И ничего, кроме блюд из соловьиных язычков, крокодильей печени, ушей слона… Насыщались до отвала, шли блевать в специальные тазы, чтобы освободить желудки, и снова к столу, и все начиналась сначала. Тщета… И даже цена какого-нибудь соуса, превышающего стоимость целого имения, ничуть не поражала воображения, а свидетельствовала лишь о дурости человечьей, о скудости духа… Тщета, тщета… Урвачев вспомнил вдруг, как однажды на учениях после марш-броска они с приятелем добыли банку тушонки, жирной и холодной, и, честное слово, ничего вкуснее не ел он с тех пор… Тщета.

Он вспомнил как-то одним махом с десяток великих людей мира сего, их триумфальные взлеты и трагические преткновения, их великие завоевания, царства, ими созданные, что обладали, казалось бы, тысячелетним запасом прочности… И что же? Великие люди умирали точно так же, как какой-нибудь нищий сапожник, а вслед за тем в один день рушились великие царства… Тщета.

Урвачев присел во главу стола, задумался, подперев кулаками подбородок. Вот сейчас придут сюда самые близкие, самые доверенные люди, полезные, нужные, необходимые… Самые-самые, недаром над списком кандидатов он немало потрудился накануне, вымарывая одних и вписывая других, и ни один среди этих приглашенных по-настоящему неблизк и ненужен ему. Так, материал… Даже просто приятных людей нет среди них. Прокурор города, непотопляемый Чухлый, начальник городской милиции жуликоватый Рыбаков, председатель облсуда, три депутата городской думы, с которыми когда-то начинал Урвачев бандитскую свою карьеру, председатель местной телекомпании с двумя своими шавками, языкастыми и беспринципными, редактор газеты Голиков, еще с полдесятка точно таких же, представляющих всю городскую власть… Впрочем, не всю. Начальники РУБОП и ФСБ отказались от приглашения Урвачева, отказались вежливо, сославшись на уважительные причины, но при воспоминании об этих отказах неприятное чувство шевельнулось в сердце Урвачева. Дела, говорите?.. Ладно, избавим вас от дел ваших, дайте срок…

— Можно, Сергей Иванович? — поцарапавшись в дверь, просунул в щель свою голову Голиков. — Я, Сергей Иванович, стишок принес…

— Входи, Боря… Какой еще стишок?..

— А поздравительный, Сергей Иванович… К застолью. Вместо тоста произнесу, если не возражаете. Я, Сергей Иванович, все-таки, специально зашел, решил вам предварительно показать, — входя в комнату и как-то мелко потрясываясь и изгибаясь всем телом, тараторил Голиков. — На предмет замечаний… В народном, так сказать, стиле и юморе написано… Раньше оды писали. Державин оды писал к Фелице, а теперь все больше в народном стиле… Не так тяжеловесно. Гости выпьют, им полегче надо… Вроде тоста. У меня, кстати, стишок тостом и заканчивается…

Голиков опрометчиво подошел к самому столу, затем опомнился и отпятился метра на три, а после подсеменил чуть поближе, остановился в двух метрах от Урвачева и, вероятно, сочтя эту дистанцию оптимальной, раскрыл взволнованными пальцами красную сафьяновую папочку.

— Давай, — равнодушно сказал Урвачев, протягивая руку. Принял папку и, не открывая ее, положил перед собой. Лицо его снова окаменело, он глядел куда-то в дальний угол, позабыв о присутствии переминающегося с ноги на ногу Голикова, снедаемого мучительным авторским нетерпением…

“Черт подери, — думал Урвачев, — и стоило ради этого вот дня громоздить горы трупов, рисковать ежеминутно собственной шкурой, хитрить, ловчить, изворачиваться… Да что ж это я? — одернулся он себя. — Книг начитался, вот что. Слишком много книг прочел за последнее время, а книги до добра не доводят. Это точно… Впрочем, и это тщета…”

— Да, Сергей Иванович, и у меня счета, — отозвался Голиков. — Пеня идет, а платить, как говорится…

— Что? — очнулся Урвачев.

— Вы, Сергей Иванович, сказали “счета”. А я говорю, мол, и у меня этих счетов неоплаченных… Жена все дергает, пеня, мол, набегает…

— Ну да… Да, — сказал Урвачев. — Именно так. Неоплаченные счета. Ты зачем здесь?

— Так стишок ведь, Сергей Иванович. — Голиков кивнул на заветную папочку.

— Ну давай, посмотрим твой стишок. — Урвачев открыл папку.

Лицо Голикова стало чрезвычайно серьезно, он высоко поднял брови и привстал на цыпочки, пытаясь заглянуть в собственную рукопись, определить, в каком месте читает теперь шеф, затем перевел глаза на его лицо, следя за производимым от написанного впечатлением.

Никакого, однако, впечатления не отражалось на лице хозяина. Урвачев дочитал до конца, снова тяжко задумался. Легкая ироническая усмешка тронула его тонкие узкие губы.

Голиков с нетерпением и трепетом ждал приговора.

— Послушай, Державин, — начал Урвачев. — С чего это ты взял, что “когда весь город спит давно, мое все светится окно…”? С чего бы это у меня такая бессонница?

— Ну как же, Сергей Иванович? — тотчас готовно отозвался Голиков. — Я, конечно, не могу утверждать, но такова уж логика поэтического образа. Вы ведь глава города, думаете по ночам о Черногорске и о благоденствии его жителей… Днем-то дела, подумать некогда…

— Так, так, — улыбнулся Урвачев. — Больше мне не о чем, по-твоему, думать, как о благоденствии этой дыры?

— Но помилуйте, Сергей Иванович, — смутился Голиков. — Образ…

— А знаешь ли ты, Боря, — серьезно и, глядя прямо в глаза собеседнику, сказал Урвачев, — знаешь ли, Державин ты мой, скольких я людей убил? В натуре убил. Вот этими самыми руками… А ты называешь меня “светлым духом”. Да еще выпить предлагаешь за меня “единым махом, единым духом…”

— Во благо! — воскликнул Голиков.

— Что значит, “во благо”? — не понял Урвачев.

— Убили во благо, — объяснил Голиков. — Великие люди не могут, чтобы не убить кого-нибудь… Наполеон, Сталин, Тамерлан… Да кого ни возьмите…

— Э-э, да ты, Голиков, никакой не Державин, — сказал удивленный Урвачев. — Ты, скорее, Достоевский… Вот что, брат, ты уж лучше не читай этого прилюдно. Сделай одолжение. А счета твои я тебе оплачу. Вместе с пеней. Ступай…

— Позвольте, Сергей Иванович, папочку, — немного обиженным голосом сказал уязвленный в самое сердце Голиков.

— Нет, Боря, это я себе на память оставлю. В назидание… Документ характерный. И потом ты все-таки старался, сочинял. Приятно, знаешь ли, что хоть один человек о тебе хорошее сказал. Это же здорово: “когда мы трескаем вино, его все светится окно…” Ты ступай, а я пока подумаю… О благоденствии славного города Черногорска и его обитателей… Ступай.

Голиков поклонился и, пятясь, выкатился из комнаты.

К тому времени, когда кабинет начали наполнять первые гости, от меланхолии у Урвачева не осталось и следа. Он снова был самим собой, прежним — энергичным, напористым, деятельным, общительным, каким и привыкли видеть его окружающие. Никто еще не знал толком, куда подевался предыдущий хозяин города Колдунов, слухи об этом ходили самые разноречивые, но весь бомонд, приглашенный на торжественный ужин, совершенно был уверен в том, что куда бы ни запропастился — возврата ему нет, Урвачев сел на его место окончательно и бесповоротно. Напрасно Урвачев накануне праздника долго репетировал перед зеркалом, выбирая жесты и выражение лица, которые позволили бы ему с самого начала выказать себя демократичным и дружелюбным и в то же время сохранить необходимую иерархическую дистанцию между собой и новыми своими подчиненными. В этом смысле все приглашенные обладали тончайшим нюхом, и, окажись на руководящем месте Урвачева любой другой человек, даже вчерашний дворник, волею судьбы взлетевший на вершину власти, они вели бы себя даже и с этим вчерашним дворником точно так же, с тем же поистине феноменальным административным тактом, который никаким воспитанием не вырабатывается, а даруется самой природой. И самое забавное состояло в том, что новая манера общения с Урвачевым с их стороны не требовала никакой неискренности и лицедейства, никаких дополнительных моральных усилий, эта перемена совершалось сама собой в полном соответствии с известной русской поговоркой “Ты начальник, я — дурак”. Вглядываясь в радостные лица гостей, Урвачев ни секунды не сомневался в том, что это с их стороны самая настоящая и неподдельная радость — радость близкого общения с начальством, и, выслушивая грубейшую лесть, он, разумеется, знал, что это именно лесть, но точно так же знал он и то, что лесть эта идет из самых глубин трепещущего сердца, от всей, как говорится, души…

Председатель облсуда, еще вчера говоривший с ним на “ты” и называвший “Сережа”, без малейшего усилия и запинки перешел на “вы” и на “Сергея Ивановича”, то же сделал и грубоватый начальник милиции Рыбаков, и пусть он сделал это по обыкновению довольно топорно, но все-таки и естественно, и теперь уже и самому Урвачеву казалось, будто именно в такой манере они и общались все предыдущие годы. А между тем когда-то, на заре бурной бандитской карьеры Урвачева, не кто иной как Рыбаков лично крутил ему руки и бил по морде в своем служебном кабинете в присутствии двух одобрительно молчавших сержантов. Что было, то было. Вряд ли Рыбаков и сам помнит теперь об этом.

— Садитесь, садитесь, Григорий Семенович, — ласково говорил ему Урвачев. — Мест много, выбирайте по вкусу…

— Мест-то много, дорогой Сергей Иванович, — отвечал Рыбаков, нерешительно перетаптываясь и вожделенно поглядывая на жареного поросенка, — но хотелось бы сесть поближе вон к тому аппетитному хищнику…

— Устраивайтесь, где нравится, — улыбался Урвачев. — А зверя этого мы загоним на вас, устроим облаву и загоним прямо на ваш номер… Вы уж не промахнитесь только.

И хотя ничего смешного не было в этой фразе Урвачева, тем не менее собрание разразилось дружным одобрительным хохотом. Смеялся и сам Урвачев, словно заразившись от гостей их настроением, увлекаемый и обволакиваемый той совершенно естественно возникшей атмосферой, чья суть заключалась опять же в том, что в присутствии высокого начальства быть дураком вовсе не зазорно, а наоборот полезно и естественно. Сам же начальник, что бы он ни сказал, какую бы ахинею ни сморозил, все равно остается начальником, а стало быть, умницей и острословом.

С шутками и прибаутками рассаживались за столом, и всякая шутка, всякое острое словцо произносились не просто так, а с расчетом и с оглядкой — а как, мол, отреагирует Сергей Иванович, достаточно ли одобрительно улыбнется? Сергей Иванович реагировал лояльно, всем улыбался, со всеми был отменно любезен. Ему и самому чудно было теперь вспомнить о своем недавнем настроении, о неуместных сомнениях и колебаниях. Жизнь продолжалась, и жизнь эта была, в сущности, замечательной и славной штукой. И то, что Сергей Иванович по минутной слабости своей принял за тупик, за некий печальный финал, на самом деле было просто завершением очередного этапа, концом не пьесы, а всего лишь только одного акта, а впереди маячили уже иные, захватывающие дух горизонты и открывались широчайшие перспективы. Все это еще не оформилось в четкие планы, не высказалось и даже не продумалось толком, но просто чувствовалось сердцем…

Ненасытимо сердце человеческое.

И знал про себя Урвачев, что недолго ему быть главой областного города Черногорска, что масштабы его личности несоизмеримы с этой скромной должностью, и, не успев еще вступить в свои владения, он чувствовал уже тесноту этих владений. А потому, улыбаясь и отвечая на приветствия своих земляков, он уже посматривал на них отчасти свысока, и это прибавляло ему раскованности и любезности…

— Друзья мои, — начал он, возвышаясь над столом. — Здесь собрались самые избранные и самые достойные люди, с которыми нам предстоит вместе пройти большой созидательный путь… Созидательный, но, к сожалению, и тернистый…

Собрание заинтересованно притихло, стараясь вникнуть не столько в смысл слов, сколько угадать по тону голоса истинные намерения Урвачева, вызнать его возможные планы по поводу будущих кадровых перемен.

— Скажу вам откровенно: нет человека, который прожил бы жизнь и не согрешил, — продолжал Урвачев.

Услышав эти слова, собрание оживилось.

— Истинно так! — не удержался и горячо поддержал Рыбаков. — Нельзя не согрешить, никак невозможно…

— Золотые слова! — восхитился и председатель облсуда.

— Одним афоризмом всю суть проблемы вскрыл, — прокомментировал прокурор Чухлый. — В самую душу проник!.. Все мы тут немножко грешники.

— Я не призываю вас к покаянию, друзья мои, — подождав, пока грешники немного угомонятся, снова продолжил Урвачев. — Я призываю вас к объединению. Все мы люди кое-чего добившиеся в этой жизни. У всех у нас есть кое-какое достояние, по-разному приобретенное нами…

— Большими трудами, Сергей Иванович, — влез прокурор. — Кровью и потом…

— Трудом и лишениями, — в тон ему сказал Урвачев. — Буду говорить без обиняков, все мы тут люди свои. Сейчас наверху декларируют диктатуру закона. Но когда это Россия жила по закону?

— Вот именно, — снова поддержал прокурор. — Когда?

— Мы живем нынче в эпоху удельных княжеств. А Русь в эпоху удельных княжеств руководствовалась не “Сводом законов”, а “Русской правдой”. По понятиям жили. “Аще кто кого на пиру рогом или чашей до смерти зашибет — не виновен…” И так далее… Так будем же и мы жить по “Русской правде”, то есть по справедливости… Это с одной стороны хорошо, но с другой чревато… Вот сейчас наверху готовится закон об амнистии капитала. Закон хороший, нужный и правильный. Но это не должно нас усыплять, мы-то с вами знаем цену всякому закону. Закон примут, а так называемая “русская правда” с ним не согласится, и что тогда?

— Отымут имущество, — ответил за всех прокурор.

— Да, — не удержался от улыбки Урвачев. — Именно “отымут”. И никакой закон нам не защита. Вот почему я призываю вас к сплочению. Время усобиц кончилось, нам нужно быть едиными и сильными. Вся реальная власть, по существу, собралась сегодня здесь… Единственную прореху нашел я, принимая городское хозяйство, и это очень опасная для нас всех прореха…

— РУБОП, — догадался Рыбаков. — Они под всех нас подкоп ведут…

— Мы отпускаем, они хватают, — посетовал председатель облсуда. — Мы отпускаем, они хватают… Беспредел какой то, честное слово!

— Да, — сказал Урвачем. — За ними пока еще есть реальная сила, их пока еще поддерживает столица. Но не век же такому быть. Уверяю вас, в очень скором времени враги наши, кем бы они ни поддерживались, будут повержены. Проколов у них — тьма! Да и внутренней грызни хватает. Так поднимем же первый тост именно за то, чтобы были повержены наши враги. Я, друзья, принципиально не пью, но за это выпью до дна…

— Виват! — крикнул Рыбаков, поднимаясь и протягивая через стол бокал.

Загремели отодвигаемые стулья, вся комната дружно встала с мест, зазвенел благородный хрусталь…

Но нет, не пришлось в этот раз нарушить обет трезвости Сергею Ивановичу Урвачеву.

Едва только Рыбаков, загодя целясь глазом в поросенка, выдохнул из груди воздух и понес рюмку к вытянутым жаждущим губам — дверь с громом распахнулась, и топот кованых ботинок хлынул в остолбеневшую комнату.

— Лежать, курвы! На пол! Всем лежать! — проорал во всю свою луженую глотку некто громадного роста, взмахнул коротким стволом автомата, страшно и яростно сверкнул очами из-под черной маски.

Тяжелой переспелой гроздью валился на пол начальник милиции Рыбаков и, право слово, видел при этом и слышал, как вскинулся с серебряного блюда жареный поросенок, брызнул дробными копытцами по столу, с визгом кинулся прочь и пропал навеки за разбитой дверью.

— В чем дело? — успел выкрикнуть Урвачев и мгновенно, получив разящий удар, оказался лежащим лицом вниз рядом с сопящим прокурором.

— Руки на затылок! Ноги! Ноги! — орала луженая глотка, и кто-то бесцеремонными пинками раздвигал ноги Урвачеву, чья-то кошмарная грязная подошва вдавила голову в пыльные дебри персидского ковра, а вслед за тем холодок наручников обжег ему запястья. Урвачев задыхался от пыли, ненависти и унижения.

Испуганная секретарша изумленными круглыми глазами глядела на шефа, когда его, крепко взяв под локти и, пригнув голову, выводили из кабинета.

“Дура! Дура! — ругался Урвачев в бессильной ярости. — Завтра же уволю к чертовой матери! Но и вы, субчики, ответите мне. Ох, ответите!.. По полной программе ответите…”

Он знал, что очень скоро все станет на свои места, что не позднее завтрашнего дня они на коленях приползут к нему извиняться за “недоразумение” и просить пощады. Но он не пощадит. Ох, не пощадит… Лютые казни будут в городе!..

Машина неслась по темным улицам, на поворотах Урвачева качало из стороны в сторону, он больно стукнулся скулой о что-то железное.

“Синяк будет… Тем лучше…”

Привезли, как и предполагал Урвачев, к зданию черногорского РУБОП. Пока вели по коридорам, жег белыми яростными глазами всех встречных, и многие, очень многие отводили взгляд.

И только попавшийся навстречу старичок-банщик, тот самый Владимир Ильич Питюков, похожий на Ленина, обслуживавший в свое время Политбюро, глаз своих не отвел, а наоборот, остановился, подмигнул лукаво и глумливо, значительно постучал ногтем по какой-то невзрачной папочке, а затем пропал за изгибом коридора в недрах учреждения.

“Внедренный! — ахнул Рвач. — Вот где гнездилась измена. Вот удружил Ферапонтушка окаянный. Но ничего, все это только голые слова, служебные доклады, фактов-то реальных нет у них, документов-подлинников нет. Стеночки-то стальные в баньке… Молодец, Ферапонт, огородил сталью сауну… А сколько говорено-переговорено было за этими глухими и слепыми стенами, сколько интимного, подноготного, сокровенного…”

Урвачева впихнули в кабинет.

“Враги наши…” — вспомнил свой невыпитый тост Рвач, увидев Никиту Понамарева и Александра Зуйченко, а рядом с ними еще двоих, незнакомых и неулыбчивых.

— Здравствуйте, Сергей Иванович, — вежливо и тихо произнес Никита Пономарев. — А мы заждались вас. Все ждали-надеялись, что с повинной придете, с раскаянием искренним, сердечным…

— Ты, сука, мне нынче же ответишь, — прорычал Рвач. — Ты мне еще полижешь пятки, подонок…

— Стукни его, Паша, — попросил Зуйченко, глядя куда-то за спину Рвача…

— В полную силу? — спросила луженая глотка.

— Да нет. В четверть силы… Для первого, так сказать, знакомства…

И тотчас тяжкая дубина обрушилась сверху по шейной мышце Рвача, отчего тот согнулся пополам и засипел от боли.

— Ну а теперь, в спокойной доброжелательной обстановке, разрешите сделать краткий доклад. Огласить небольшой перечень выявленных нами преступлений, — продолжил Пономарев. — Ваших, господин Урвачев, преступлений. Но прежде, по заявкам радиослушателей, мы предлагаем вниманию присутствующих кое-какие отрывки из кое-каких задушевных бесед двух закадычных друзей, один из которых, к сожалению, покоится на местном кладбище.

Он щелкнул кнопкой магнитофона, и тихие голоса, среди которых Рвач прежде всего узнал голос Ферапонта, а затем уже и свой собственный, наполнили кабинет.

“Тщета, — подумал устало Урвачев. — Какая же все это тщета…”

Через неделю он был выпущен из следственного изолятора под подписку о невыезде. Основания тому имелись самые объективные: признательных показаний он не дал, потерпевшие от своих заявлений отказались, а технические записи его разговоров по неизвестным причинам внезапно размагнитились. К тому же по указаниям свыше все руководство РУБОП за перегибы и недочеты в работе было снято с должностей, а оперативный состав выведен за штат. Креп слух о расформировании опальной организации и передаче ее оставшихся кадров в УВД, возглавлямое отныне первым замом ушедшего в мирную отставку Рыбакова.

Таким образом разверзшаяся под ногами трясина вновь трансформировалась в неуклонно твердеющую почву…

 

ПРОЗОРОВ

В августе месяце, на исходе жаркого лета, за неделю до праздника Преображения, посередине Среднерусской возвышенности по белой проселочной дороге, плавно перетекающей с холма на холм и пропадающей далеко-далеко за синими лесистыми горизонтами, шел безоружный усталый человек, одетый в защитного цвета военную форму без знаков различия, расстегнутую на груди и туго перетянутую по поясу широким офицерским ремнем. На плече его висел полупустой походный рюкзак, именуемый “сидором”, а также скатанная в рулон плащ-палатка. Издалека он был похож на пожилого солдата старых времен, возвращающегося с войны домой. Время от времени человек склонялся к обочине, срывал пучок придорожной травы и этим пыльным и сухим веничком пытался очистить свои запылившиеся хромовые сапоги. Затем медленно распрямлялся и, позабыв выбросить ненужную больше траву, рассеянным взглядом озирал широкую и безлюдную равнину, щурясь от яркого полуденного солнца. Воздух вокруг был неподвижен и сух.

Человек коротко и как-то судорожно вздыхал, точно всхлипывал, и медленно брел дальше, сперва как бы нехотя и с трудом, но постепенно шаг его становился ровнее и размереннее, словно он приноровлялся к некоему звучащему внутри постоянному руководящему ритму. Изредка обгонял его самосвал в засохших потеках цемента или гремящий пустыми бидонами грузовик, обдавая облаками пыли, а однажды рядом с ним остановился небольшой автобус и какие-то хмельные люди, вероятно, шабашники, прокричали в отворившуюся дверь:

— Эй, служивый! Садись, брат, к нам!.. Довезем до Перемышля!..

Человек, растерянно и беззащитно улыбнувшись, поскольку находился в глубокой задумчивости и не сразу понял, чего хотят от него эти люди, отрицательно покачал головой.

— Садись, брат, чего там! — заманивали строители. — У нас тут и водочка есть…

Но он снова покачал головой, и автобус, недовольно взревев и покашляв черным дымом, покатил дальше, запахивая на ходу скрипучую гармошку двери.

Было уже далеко за полдень, когда человек решил наконец устроить недолгий привал и перекусить.

— Дойду до тех трех сосен, — сказал он вслух, — а там и отдохну…

Эта странная и печальная привычка — разговаривать вслух с самим собой появилась у него не так давно, всего лишь дней десять тому назад, когда он похоронил свою женщину. Впрочем, кажется, даже немного раньше — когда она еще жила и дышала, но говорить уже не могла, а он, сидя у ее постели и глядя на ее измученное лицо, терзая в ладонях обессиленную руку, произносил и произносил слова — ласковые, нежные, бесконечно глупые и пошлые, но самое главное — абсолютно бессмысленные, потому что страшная правда состояла в том, что смерть нельзя заговорить никакими человеческими словами…

У трех разлапистых сосен он свернул с дороги и увидел, что ему очень повезло — место для привала было самое замечательное. В ажурной тени сосновых ветвей лежал плоский широкий камень, нагретый солнцем, и человек, стащив с плеча рюкзак, уселся на край камня. Расстелил полотенце и положил на него хлеб и две репки.

— Да, — невесело усмехнулся он. — Дикий мед и акриды… Сказал бы мне кто-нибудь раньше…

Не торопясь очистил финским ножом скромные земные плоды, взял в руки круглый батон, но передумал, отложил нож в сторонку и отломил кусок.

— Именно так, — сказал он, теперь уже без всякой усмешки и иронии. — Хлеб преломляют. Как написано, так и будем поступать. Не мы первые, не мы последние. Не нами придумано… Именно так… Вот…

Он говорил все это отрывисто, сдавленным глухим голосом, глядя на кусок хлеба в руке, и лицо его при этом беспомощно кривилось и морщилось, потому что, как всегда в самую неподходящую минуту, им снова внезапно овладевали толчки рвущегося на волю горя, схватывала грудь знакомая судорога отчаяния. Но эти приступы и эти судороги были уже почти ручные, их все-таки большей частью удавалось заговорить, и они потихоньку отступали и отпускали сердце. Удивительное дело, когда он думал о своей женщине, когда он разговаривал с ней — на сердце у него было почти спокойно, но стоило как-нибудь отвлечься, вот как сейчас, позабыть, расслабиться — как в эту брешь, будто пользуясь его рассеянностью и невнимательностью, врывался этот вихрь, этот страшный таран тоски…

Поэтому он снова стал думать о ней. Жевал сухой хлеб и думал, что напрасно он тогда уснул. Он задремал всего на каких-нибудь несколько минут, прямо на стуле, и этих мгновений хватило для того, чтобы ее у него украли, унесли ее душу. Потому что жизнь это и есть душа.

Серая ворона слетела с древа, молча выхватила у него из руки корку хлеба и, ничуть не страшась возмездия, шагом отступила на край камня и положила там свою добычу. Склонив голову, нагло и насмешливо сверкнула умным круглым глазком.

— Ну и как тебя зовут, воровская ты морда? — серьезно спросил человек.

— Клара, — внятно ответила птица.

— Очень рад познакомиться, — сказал человек. — А меня зовут Иван. Иван Васильевич Прозоров. Человек, который потерял все… Спокойно, Иван, спокойно…

— Клара, — важно повторила ворона.

— Хорошо, Клара, все хорошо… Я вижу, ты птица ручная, добрая и доверчивая. И я очень боюсь за тебя, потому что мир не любит добрых и доверчивых. Так что будь осторожна, мне будет жаль, если и тебя убьют…

— Клара, — еще раз сказала ворона, взяла в клюв свою корочку и, спрыгнув с камня, шумно замахала крыльями и полетела низко над землей.

Прозоров собрал остатки пищи в мешок, поднялся с камня и снова медленно двинулся в путь, постепенно ускоряя шаг и входя в свой привычный ритм, попадая в свой внутренний размер…

Назавтра снова был долгий, как бы остановившийся на месте, августовский день. Снова слепила глаза уходящая вдаль песчаная белая дорога. Небо стояло перед ним чистое, выгоревшее, с редкими неподвижными облачками. Полчаса назад проехал колесный трактор, но еще висела над обочинами сухая легкая пыль. Ни ветерка, ни движения листвы. Торчали в кюветах ломкие серые стебли… Потом он шел по лесу, где было совсем душно, и спешил на открытое пространство, но и здесь его встретила такая же духота, да еще впридачу солнце жгло и пекло затылок. Мысли его оцепенели, и он не заметил, как и когда что-то неуловимо переменилось и сдвинулось в природе.

Резко усилился вдруг запах цветов и травы, установилась тревожная и глубокая тишина. Из-за спины донеслось близкое ворчание грома. Прозоров обернулся и увидел, что половина небосвода стала темно-сизой, и в ту же секунду сверкнула в этих гигантских развалах фиолетовых туч ветвистая молния, и еще одна… И хлынул в лицо влажный холодный ветер.

А через несколько минут он уже промок до нитки и бежал в адском грохоте и блистании грозы к придорожной старой ветле, пригибаясь, точно ожидая карающего удара с неба. Но, не добежав десяти шагов, раздумал и остановился. Махнул рукой и пошел обычным шагом по обочине. Теперь он шел посреди бушующей грозы и какую-то странную отраду испытывал от того, что идет вот так между громов и молний, не укрываясь под плащом от потоков рушащегося на его голову ливня, подгоняемый ветром, порывами налетавшим со всех сторон. И в первобытном вое разъяренных стихий ему чудилось, что он явственно слышит и различает отдельно звучащее соло своего собственного безумия.

И это соло, это подвывание становилось все отчетливей и громче, пока, наконец, не настигло его окончательно — громадный воющий КРАЗ притормозил рядом с ним, водитель, перегнувшись к открытой дверце, что-то орал ему беззвучным ртом, но Прозоров теперь сразу понял, о чем он кричит, этот славный человек, этот отчаянный спасатель, а потому также сразу махнул в ответ рукой и отрицательно покачал головой, отказываясь от помощи. Ибо никто из людей неспособен был ему помочь и его спасти.

Водитель недоуменно поглядел на него, затем лицо его прояснилось радостью понимания, и он прищелкнул себя пальцем по горлу.

— Так точно! — крикнул в ответ Прозоров и кивнул головой, на этот раз утвердительно.

Водитель счастливо осклабился, захлопнул дверь и КРАЗ, мощно и торжественно взревев, рванул вперед по размытой дороге.

Постепенно темнело, раскаты грома становились все тише, дождь ослабел, лил теперь ровно и умеренно, но струи его делались холоднее и холоднее. Прозоров замерз. Метрах в ста от дороги, на самой опушке леса увидел он что-то похожее на копну и, спотыкаясь на кочках, двинулся к ней через поле. С трудом вырывая горстями сцепившееся сено, вырыл глубокую нору, затем плотно завернулся в плащ-палатку и полез внутрь стога. Его сотрясала крупная дрожь он долго согревался, ворочался и укладывался поудобнее, поуютнее в колкой шуршащей темени, наконец подтянул к животу ноги, свернулся в позе утробного младенца и заснул.

Проснулся он точно в такой же позе, в теплой живой темноте, вне всякого времени и пространства, но, чувствуя себя выспавшимся и бодрым, решил, что пора вылезать на свет Божий. Двинул ногами, но ноги его уперлись в плотную упругую стену — оказывается, за ночь он каким-то образом перевернулся в тесной своей норе. Прозоров зажмурился, чтобы не уколоть глаз, и вперед головой выполз наружу.

Мир, в котором он оказался, был неприветлив и неуютен. Вчерашний вольный дождь выродился за ночь в тихо шелестящую холодную морось, серые пространства виделись неясно и расплывчато, сизые клочья облаков спускались на самую землю и перемешивались с туманом.

Откуда-то из-за леса хрипло прокричал петух. Прозоров вспомнил вчерашнюю ворону.

А потом вспомнил Аду, потому что и не забывал…

Он закинул на плечо вещмешок и направился к смутно виднеющимся телеграфным столбам, к дороге. Постепенно, по мере удаления, фигура его, обволакиваемая облаками и туманом, становилась все бесплотнее, все неразличимее, все умалялась и умалялась, пока, наконец, не растворилась полностью в пространстве, точно никогда и не было никакого Прозорова в этом мире.

На третьи сутки к вечеру Иван Васильевич Прозоров снова объявился на земле. Пастух, несший на плечах отбившуюся от стада хромую овцу, увидел спускавшегося со стороны города Козельска человека. Они встретились у моста через реку Жиздру.

— Послушай, отец… — поравнявшись с пастухом, начал Прозоров.

— За мостом налево, — кратко ответил пастух. — Пройдешь сосны, а там увидишь…

— Спасибо, — подавленно поблагодарил Иван Васильевич и пошел через мост.

Минут через десять Прозоров вышел к тем самым соснам, но Боже мой, что это были за сосны! Никогда в прежней своей жизни не видел он таких исполинов, таких мощных столпов, величественно уходящих высоко в небо. Подойдя, он раскинул руки, померил — иные были в три обхвата, иные даже и в четыре…

— Ну и ну! — подивился Иван Васильевич, обернулся к монастырю и снова ахнул. Низкие свинцовые тучи, все эти дни плитою лежавшие над миром, сдвинулись — и обнажилась в образовавшемся разрыве полоса лазурного неба, мягко озаренного спускающимся за горизонт солнцем, а на фоне этой полосы белели монастырские стены, светились звезды на ультрамариновых куполах…

— Так, — сказал Прозоров, припоминая уроки Ады. — Чело, живот, правое плечо, левое плечо…

 

ЭПИЛОГ

— Имя? — спросили у него.

— Что? — не понял Прозоров.

— Имя ваше.

— Имя?.. Имя Иван… Иван Васильевич Прозоров.

— Наклони голову, Иоанн…

Прозоров покорно склонил голову, священник накрыл его какой-то чудесно пахнущей материей, он ощутил на темени своем легкое тепло чьей-то ладони и слушал сквозь шум в ушах тихо произносимые над ним слова:

“…благодатью и щедротами Своего человеколюбия,

да простит ти, чадо Иоанн, вся согрешения твоя…”

Содержание