То, что политика не имеет ничего общего с моралью, не просто расхожая обывательская фраза, а проверенная веками непреложная аксиома. Правитель, руководящийся моралью — неполитичен, а потому положение его не бывает достаточно прочным. Кто хочет править, должен прибегать к хитрости и к лицемерию. Великие народные качества — откровенность и честность — это пороки в политике, потому что они свергают с престолов лучше и вернее сильнейшего врага.
До выборов главы города Черногорска и его заместителя, назначенных на середину февраля, оставались считанные дни, и надо отдать должное Вениамину Аркадьевичу Колдунову — предвыборную кампанию он провел блестяще, использовав все допустимые в таком важном деле хитрости и уловки.
Единственную ошибку совершил он, не послушав предостережений умного Сергея Урвачева, и эта ошибка могла стоить ему нескольких процентов голосов. Урвачев, кровно заинтересованный в исходе выборов, поскольку шел в паре с Колдуновым и претендовал на должность вице-мэра, всеми силами отговаривал Вениамина Аркадьевича от неверного шага, но тот остался непреклонен…
Урвачев, наловчившийся на митингах и собраниях предельно точно и доходчиво формулировать мысль, расхаживал перед Колдуновым, как какой-нибудь профессор перед аудиторией и, взмахивая рукой, четко и раздельно произносил:
— Экий вы идеалист, Вениамин Аркадьевич, если лезете к толпе с такими благими порывами. Поймите, во все времена народы, как и отдельные люди, принимали слово за дело, ибо они всегда удовлетворяются показным, редко замечая, последовало ли на общественной почве за обещанием исполнение…
— Как хотите, Сергей Иванович, но здесь я от своего решения не отступлю, — твердо отвечал Колдунов, стараясь поскорее поставить точку в затянувшемся споре. — Пенсионеры самая дисциплинированная часть избирателей и пренебрегать этой частью крайне неразумно…
— Хочу вам все-таки напомнить, что люди с дурными инстинктами, даже среди пенсионеров, гораздо многочисленнее иных, благородных, так сказать, поэтому лучшие результаты в управлении ими достигаются насилием и устрашением, а не академическими рассуждениями и либеральными подачками. Знаете ли вы, что народ всегда питал и питает особую любовь и уважение к гениям политической мощи, и на все их мошеннические действия отвечает: “Подло-то, подло, но ловко! Фокус, но как сыгран, до чего нахально!..”
Урвачев говорил с удовольствием, фразы из него лились без заминки, и ни малейших затруднений в подыскивании нужных слов он не испытывал. С недавних пор у него появились даже те характерные ораторские жесты, которые Колдунову случалось видеть в хронике времен февральской революции, у ее ведущих персонажей, а именно: манера совать правую руку за борт пиджака очень напоминала привычный жест Керенского, не хватало только полувоенного френча… И даже со стороны было совершенно очевидно, что Рвачу и самому очень нравится лицедействовать, что он познал уже отравленную сладость сцены и сорванных аплодисментов, что роль публичного политика, совсем недавно освоенная им, еще не прискучила ему.
— Я не менее вашего изучал нравы и привычки народа, — заметил Колдунов. — Правда, могу признать, что вы в изучении психологии толпы весьма продвинулись. Но поверьте мне, иногда народ нуждается в некотором послаблении, и, думаю, эта прибавка к пенсии очень своевременна ввиду грядущих выборов…
— Дорогой Вениамин Аркадьевич, — устало сказал на это Урвачев. — Поверьте мне, вы очень скоро пожалеете о своем решении. Народ туп и неблагодарен, а эта ваша прибавка к пенсии ничего, кроме раздражения не вызовет. Что такое, в конце концов, пятьдесят рублей? Тьфу… Попомните мое слово.
И действительно, Сергей Урвачев оказался прав. Сразу же после объявленного повышения пенсий, корреспонденты местного телевидения прошли с микрофонами по рынкам и магазинам, узнавая настроения людей и их отношение к объявленной Колдуновым прибавке. Результат оказался удручающим для мэра — никогда на голову его не выливалось разом столько злобной брани и проклятий.
— Ну что, Вениамин Аркадьевич, смотрели вы вчерашний выпуск “Обратной связи”? — язвительно ухмыляясь, поинтересовался наутро Урвачев.
— Да, парадокс вышел, — вынужден был признать Колдунов. — Вы были правы, народ стал крайне сволочным. Крайне…
— То-то же… Я сколько раз убеждался, — чтобы выработать целесообразные действия, надо принять во внимание подлость, неустойчивость, непостоянство толпы, ее неспособность понимать и уважать условия собственной жизни, собственного благополучия… — Урвачев, чувствовалось, и сам понимал, что его снова заносит, но остановиться в дидактическом словоречении уже не мог, словно бес ему язык щекотал.
— Вы точно цитатами сыплете, — перебивая собеседника, проворчал Вениамин Аркадьевич. — Какой, однако, оратор пропадает…
— Отчего же пропадает? Наоборот… Я, Вениамин Аркадьевич, времени даром не терял, такую прорву литературы одолел за эти полгода, сам диву даюсь… Одних авторов десятка два, — от древних до самых новых. Много, много поучительного… Народ ласки не любит, чем добрее правитель, тем больше помоев на него выльют и современники, и потомки. И наоборот, возьмите того же Петра… Четверть населения страны выморил к концу царства, а в результате получил прозвище — Великий… Или Грозный, или Сталин…
— Это все мне известно, — прервал Колдунов, чувствуя, что Урвачев начинает его все больше и больше подавлять. — Признаю, совершил ошибку. Свалял дурака и крыть тут нечем…
— Вы не убивайтесь так, Вениамин Аркадьевич. Я полагаю, ничего непредвиденного не произойдет… Но наперед — наука!
Колдунов упрекам собеседника не перечил, сознавая ту громаду работы, которую Урвачев провел в его благо, будучи теперь совершенно уверенным в полном успехе выборов. Накануне голосования три самых опасных кандидата были обезврежены и с дистанции сошли, вернее, были вынуждены снять свои кандидатуры под мощным давлением Урвачева и его агентов. Четвертый поначалу уперся, но когда в случайной пьяной потасовке возле общежития комбината был убит его представитель ножом в грудь прямо во время митинга, и этот тоже сломался… Процентов двадцать при любых условиях должны были добавить избирательные комиссии… Словом, накладка с пенсиями никак не могла помешать безоговорочному триумфу.
— А с писателями наше общение облегчится тем, что в отношениях с ними мы будем действовать на самые чувствительные струны человеческого ума — на расчет, на алчность, на ненасытность материальных потребностей… — вещал Рвач.
— Нельзя ли попроще, Сергей Иванович, — попросил Колдунов. — Я вижу, вы действительно слишком много читали. Говорите в точности, как книжник и фарисей… Я-то лично на Ленине воспитывался, что вполне достаточно для политика…
— Да, — признался Урвачев. — Иногда сам удивляюсь… Заносит, знаете ли. Я ведь иной день по два-три раза выступал перед коллективами, поневоле начинаешь заговариваться… В общем, вы с писателями все решили правильно. Пусть повыступают в школах, в публичных библиотеках… В доме престарелых, в конце концов…. Этот скромный электорат как-то выпал из нашего поля зрения. А тут перед ними выступят люди солидные, из Москвы опять-таки… Классические ценности, уходящая эпоха… Найдут сочувствие и понимание…
— В копеечку влетели мне эти писатели, — пожаловался Колдунов.
— Ну, Вениамин Аркадьевич, на культуру нельзя жалеть средств… Надо, кстати, побольше местной творческой интеллигенции привлечь к общению…
— Так ведь напьются-то на банкете, — покачав головою, сказал Колдунов. — Наскандалить могут, местные-то…
— А пусть их… На банкете можно, вдали от глаз… Главное, чтобы с утра не начали пить, пусть сперва отработают мероприятия…
— Да… Абабкину надо памятник открывать. Вы, часом, не читали этого Абабкина? Он, говорят, из местных литераторов был…
— Не приходилось, — признался Урвачев. — Ницше, Гитлера, Макиавелли, даже Троцкого читал, а вот Абабкин как-то мимо меня проплыл…
— Жаль, а то бы подсказали…. Затем — литературный музей. Выступления в коллективах, вечером банкет, а наутро отправить их без потерь… И все это на мою голову.
— Надо потерпеть, Вениамин Аркадьевич. Когда делегация прибывает?
— Завтра…
— Ну что ж, желаю успехов!
Много горьких, хотя порой и весьма справедливых слов сказано о писателях, и, как ни странно, самые горькие слова сказаны самими же писателями. Оно, впрочем, и понятно, и объяснимо — изнутри проблема видится яснее, а кроме того, тема эта заранее обречена на успех и внимание публики. Потому что, во-первых, редкий человек на Руси не считает себя писателем, а во-вторых, уж очень колоритные люди объединились в этом творческом цехе, и очень любопытные происходят там конфликты и коллизии. Литература же, как известно, питается преимущественно и, может быть, даже исключительно конфликтами.
Попробуйте описать человека, доброго семьянина, исправно и до копеечки платящего налоги, не укравшего ни гвоздя, не страдающего с похмелья, ибо не пьет, не ругателя и не скандалиста, не тщеславного и не гордого, человека со всех сторон положительного и добродетельного — и вы увидите, что каждое это “не” точно ластиком безжалостно стирает в человеке черты индивидуальные и характерные, так что в итоге образуется нечто крайне неопределенное, лишенное особых примет, и, к сожалению, пресное. И самый терпеливый и усидчивый читатель в конце концов с раздражением отбросит такую книгу в сторону и возьмет, пожалуй, какие-нибудь пошлейшие “Скандалы недели”, или “Криминальную хронику”, или “Похождения сексуального маньяка”… Да что там читатель, даже обычная жена не сможет ужиться с таким человеком! С каким-нибудь подонком уживется прекрасно, будет мучиться, маяться, впадать в истерики, испытывать эмоциональные стрессы и нервные срывы, но не уйдет от него и не бросит, а добрейшего Ивана Ивановича, который проехать без билета в троллейбусе и то не способен, будет третировать и презирать…
У творческой музы, надо признать, именно такой вот непоследовательный и капризный женский характер. И со стороны иногда кажется удивительным — как это из всего многообразия человеческих типов выбирает она для творческого союза столь ущербную и одиозную личность.
Сократ Исидорович Бобров, член Союза писателей с сорокалетним стажем, автор замечательных, но, к сожалению, основательно подзабытых романов, ехал в город Черногорск в самом скверном расположении духа. Причиной подавленного настроения его явился совершенный пустяк, но из-за этого пустяка Сократ Исидорович, уже разместившийся в удобном купе и рассовавший сумки по полкам, едва не выпрыгнул из вагона в самую последнюю минуту перед отправлением поезда. Именно в эту самую последнюю минуту случилось то, чего всю свою жизнь более всего опасался Бобров — в вагон внедрился Степан Игнатьевич Бобриков, автор нескольких производственных повестей, тоже, кстати, напрочь забытых читателями.
Бобриков был неотвязчивым кошмаром всей жизни Сократа Исидоровича, кошмаром, от которого нельзя было проснуться. Разумеется, для любого уважающего себя Боброва соседство какого-то фельетонного Бобрикова само по себе неприятно, но когда соседство это возникает в литературе, где всякая фамилия на слуху, неприятности увеличиваются тысячекратно. Надо ли говорить о том, сколько по такому случаю сочинено было злых эпиграмм, сколько язвительных шуток и шпилек отпускалось по этому ничтожному, в сущности, поводу… И даже когда в прежние времена на серьезных конференциях и совещаниях председательствующий объявлял: “Слово предоставляется товарищу Боброву. Приготовиться Бобрикову…” — дружный веселый ропот неизбежно пробегал по рядам, и Сократ Исидорович, поднимаясь на трибуну, чувствовал себя в эти мгновения поруганным и обесчещенным.
В иные минуты Сократ Исидорович подумывал даже о дуэли и жалел, что нынешний век не допускает поединков и барьеров, но, во-первых, телом он был вдвое тучнее, а значит, и вдвое уязвимее для пули, а во-вторых, даже при успешном исходе поединка, все равно роковое сочетание фамилий обесценивало подвиг. “Дуэль Боброва с Бобриковым…” Пошлейший фельетон, да и только!
Подлец Бобриков в долгу не оставался, и со своей стороны всеми способами, прямо и косвенно, старался навредить сопернику. Если Сократа Исидоровича, честно отстоявшего свою очередь, выдвигали, положим, на республиканскую премию, то Степан Игнатьевич Бобриков непременно всеми правдами и неправдами просачивался в этот же список и срывал дело. Когда же случались творческие командировки за границу… Впрочем, что говорить, даже и в нынешнюю поездку Бобриков отправился подложно, по чужому билету, вместо запланированного и утвержденного поэта Шалого, которого самым подлым образом спаивал перед тем в течение трех суток и довел до состояния невменяемого…
Обнаружив своего врага в поезде, Сократ Исидорович Бобров решительно и тотчас взялся собирать вещи и, честное слово, сошел бы, непременно сошел, но вспомнился некстати размер обещанного гонорара за содействие в выборах мэра Черногорска, и это побочное соображение остановило его порыв…
“Надо претерпеть”, — сказал себе Сократ Исидорович и опустился на уготованное ему железнодорожной судьбой место.
И за этакое смирение судьба все-таки вознаградила его, ибо впоследствии Сократ Исидорович наконец-таки испытал сладость совершившейся мести. Дело в том, что когда прибывший писательский десант был доставлен на спецавтобусе в лучшую гостиницу города, где для всех забронированы были отдельные одноместные номера, неожиданно в холле появился поэт Шалый, каким-то непостижимым способом, едва ли не на военном самолете, добравшийся до Черногорска. Таким образом Бобриков, заполнивший уже все анкеты и протягивающий паспорт администратору, был остановлен перстом, так сказать, рока.
— Извините, уважаемый Степан Игнатьевич, — вежливо сказала администраторша, — но этот номер предназначен для Шалого… Других же номеров у нас нет и не предвидится. Может быть, кто-то из ваших товарищей согласится приютить вас на кушетке… Ведь одна ночь всего…
Наивная администраторша не понимала, что, предлагая кушетку, наносит страшный удар по авторскому самолюбию, ибо даже одна такая ночь из многих иных тысяч способна навеки погубить литературную репутацию…
Нужно было видеть, как обескрылел вдруг Бобриков, как беспомощно стал озираться, как опустились его руки, и румянец унижения стал покрывать щеки, сизые от суточной щетины.
— Потрудитесь отойти от окошка, — тесня его своим обширным животом, внушительно сказал торжествующий Бобров. — Что ж вы так непредусмотрительно, друг мой…
— Не ваше дело, — огрызнулся уязвленный Бобриков, но покорно отошел и сел в сторонке.
А ровно в полдень, после продолжительного завтрака, тот же служебный автобус повез делегацию на открытие бронзового бюста местного писателя Абабкина. Мало кто из приезжих знал прежде о существовании данного литератора, книг его никто не читал и даже в глаза не видывал, но Сократ Исидорович, которому поручено было выступить от гостей праздника, добился-таки того, что ему выдали список названий этих самых книг, последняя из которых, оказывается, вышла еще в конце пятидесятых годов. Названия были самые неопределенные: “Веснянский шлях”, “Бочаги”, “Сырые зяби”, а потому Бобров решил ограничиться словами тоже самыми общими. Он вчерне наметил пункты своего выступления, рассеянно слушая, как мэр города Колдунов завершал речь:
— Итак, дорогие сограждане и земляки, вы видите, как много сделано и как много намечено сделать. Планы ясны, цели определены. Прежде всего, человек труда, сталевар и учитель, домохозяйка и врач — вот главная наша забота, и в этом смысле нельзя огульно отбрасывать все, что было при социализме…
“Чует, подлец, тенденцию”, — думал Сократ Исидорович, поглядывая на притихшую и довольно, впрочем, немногочисленную толпу. Краем глаза приметил подбирающегося к нему критика Оболенского.
— Плохие новости, Сократ Исидорович, — сообщил Оболенский, взволнованно дыша и приплевывая ему в ухо. — Скверные новости…
— Что еще? — встрепенулся Бобров.
— Да Бобриков наш что учудил, мерзавец! Опять всех объехал по кривой…
— Ну?
— Трехместный люкс занял! Правительственный! Оплачивается из нашей общей сметы…
— Не может быть! — ахнул Бобров, едва справляясь с перехватившей горло обидой.
— Не может быть, но так оно и есть! По распоряжению мэра, в виде исключения и отсутствия одноместных… Главное, что из общей сметы…
Бобров разевал рот, как рыба, будучи не в силах произнести ни слова, и как раз в этот момент ему вручили микрофон.
Возможно, по эмоциональному накалу это была одна из лучших речей, произнесенных им за всю свою жизнь. Никогда еще Сократ Исидорович ни о ком из покойников не говорил таким рыдающим, сдавленным, прерывающимся голосом, так что даже мэр города Черногорска поглядывал на него с нескрываемым удивлением. Толпа, мало вникавшая в смысл официальных речей, все-таки была тронута, чувства оратора поневоле передались ей, две-три старушки потянулись за носовыми платками, а после окончания речи собравшиеся довольно долго рукоплескали Боброву.
Затем был обильный обед и посещение районного литературного музея, организованного тщанием местного энтузиаста. Две комнатки в сыроватом полуподвале, крашенные масляной краской стены, режущий свет люминесцентных ламп… Экспонатов, правда, в музее пока имелось немного, и энтузиаст крепко рассчитывал пополнить их за счет приезжих знаменитостей. Среди экспонатов оказались и вещи довольно занимательные, среди которых выделялись две, особо выставленные в больших стеклянных ящиках в центре комнаты.
— Только сегодня получил, — хвастался энтузиаст. — Буквально накануне вашего прихода. От вашего же коллеги… И не так уж дорого мне все это обошлось…
— Ну-ка, ну-ка… — заинтересованно протянул Бобров, направляясь к ящикам и чувствуя при этом какую-то сосущую сердце тревогу…
На зеленом сукне в одном из ящиков лежали старые роговые очки, принадлежавшие, судя по свежей надписи, “известному московскому прозаику Степану Игнатьевичу Бобрикову”, в другом — его же шариковая авторучка…
Постояв некоторое время у ящиков и подивившись низости человеческого тщеславия, Сократ Исидорович мрачно объявил:
— Все, товарищи! Делимся на группы и агитбригады. Разъезжаемся до вечера по точкам. Надо отрабатывать гонорар…
— Ну, полдела сделано, — сообщил Колдунов Урвачеву, встретившись с ним в своем кабинете сразу же после открытия памятника. — Хорошо выступал один… Профессионал. С пафосом, со слезой… Народ замечательно реагировал. Так, теперь осталось только банкет провести…
— Я вам советую, Вениамин Аркадьевич, выпить пару рюмок и покинуть эту публику. Пусть уж они в узком кругу… Я ресторан приказал очистить от лишних людей.
— Я тоже так планирую. Два-три тоста. Вручение премий и “до свидания, государственные дела…”
— Именно так. У них могут произойти конфликты с местной пьющей интеллигенцией… Мне уже пришлось с утра после завтрака вытаскивать из отделения одного гостя, какого-то поэта Шальнова… Действительно, шальной.
— Шалый, — поправил Колдунов. — Самый талантливый, говорят… Надо его на банкете от нашего художника Верещагина подальше отсадить. Наш-то тоже шебутной. Не приведи Бог, объединятся…
— Самый талантливый? Никогда бы не подумал. С другой стороны, натуры странные… Но в конце концов — безвредные, в сущности, люди… Иной в романе горы трупов нагромоздит, а так, по жизни, курицы не зарежет…
— Все в слова уходит, вся сила…
— Может быть, может быть… — рассеянно проговорил Урвачев. — Все, дорогой Вениамин Аркадьевич, в этой жизни может быть…
Что-то в тоне собеседника насторожило Колдунова.
— Вы чем-то озабочены, Сергей Иванович? — спросил он. — У вас в лице что-то переменилось…
— Да как вам сказать, Вениамин Аркадьевич… Поводов особых для беспокойства нет. Выборы мы выиграем с отрывом и при любых обстоятельствах, это я вам гарантирую. С РУБОП вроде бы все уладилось. Правда, московские занялись прокурором Чухлым, но это — его проблемы. Заелся, поросенок. Мы-то с вами лично ни в чем не засвечены. Моих “шестерок” метут москвичи, но на то они и “шестерки”…
— Так в чем тогда дело? — механически спросил Колдунов, одновременно подумав: “Ни хрена себе — мелочи…”
— А дело в том, — ответил Урвачев, — что по моим сведениям, тем же поездом, которым доставлены были писатели, прибыл в наш город еще один человек. И прибыл не один, а в компании очаровательной особы. И мне думается, не тоска по родине привела их сюда.
— Кого вы имеете в виду? Что за люди?
— Да вы их знаете, Вениамин Аркадьевич. Это близкий друг вашего детства Прозоров. Хороший профессионал, я вам доложу. У меня есть кое-какие виды на него. Но зачем он прибыл, по какому такому срочному делу? Ведь должен же понимать, что это может быть опасно для него… Мягко говоря.
— Так, так… А дама?
— А дама, уважаемый Вениамин Аркадьевич, ни кто иная, как неутешная вдовица бывшего вашего протеже Корысного, трагически погибшего на ее же глазах.
Колдунов слегка изменился в лице и эта слабая перемена не ускользнула от внимательных глаз Урвачева.
— А скажите мне откровенно, уважаемый Вениамин Аркадьевич, — вкрадчиво спросил он. — Не кажется ли вам странным то обстоятельство, что ваш ближайший подчиненный Корысный, человек безусловно умный и расчетливый, не оставил никаких мемуаров о вас? Он ведь много знал лишнего, неужели же не подстраховался?
— Вы говорили, что погибший Ферапонт досматривал личные вещи Корысного и ничего не обнаружил… Может быть, он и нашел что-нибудь… э-э… что-нибудь компрометирующее, да не поделился с вами? Корысный много знал, это верно. Но до сих пор все было спокойно…
— До сих пор все было спокойно, — задумчиво повторил Урвачев. — Все было спокойно… Это верно. Мог и Ферапонт перепрятать архив Корысного… Но вот в чем дело. Сюда прибыла загадочная парочка. Для чего? Опираясь на некоторые данные, полагаю, что денег у парочки куда больше, нежели она способна заработать за десятилетие в нищей провинции, где все твердо распределено, и под каждый бизнес подведены конкретные крыши и фундаменты. Что руководит ими? Сразу возникает в сознании простое и ясное слово: месть. Но — кому? Ферапонт в могиле… А может, парочка что-то здесь оставила? И приехала это “что-то” забрать? Или начать игру на нашей территории? Ломая вчера голову, вспомнил я один фактик… Мы ведь Корысного подробно разрабатывали, а потому слушали его вечерние разговоры с супругой… И вдруг мелькнула в разговорах этих фраза, показавшаяся мне поначалу пустой, а тут-то и припомнившаяся… А сказал Корыстный следующее: мол, Вениамин Аркадьевич, такой-рассякой, не только металл на Запад поставляет, но и кое-что другое, за что и в прежние, и в нынешние времена светил бы ему не суд, а военный трибунал… Стояло ли за словами этими что-либо серьезное, как вы полагаете? Какая-нибудь реальная подноготная? Мое мнение — да! А в каких случаях гражданских лиц трибунал нагружает, вам известно… Не хочу портить вам настроение, но уточню: как правило, за измену Родине в форме шпионажа. Теперь — вопрос. Мог он пронюхать о ваших совершенно и абсолютно тайных грехах и каким-либо образом зафиксировать их? Он ведь вас столь же тщательно разрабатывал, как мы его… Даже куда как тщательнее и долговременнее! Вопрос мой, конечно, болезненный, но — не праздный. Ибо если возникнет подобного рода скандал, пострадаете не только вы, но и я… Я, тот, кто сделал на вас ставку! Конец вам, конец мне. Так что нужно принимать серьезные, судя по затянувшейся с вашей стороны паузе, меры. И — получить от вас ответ — хотя бы в общих чертах…
Некоторое время Колдунов прохаживался взад-вперед по кабинету, затем остановился перед Урвачевым и, глядя ему прямо в глаза, хмуро сказал:
— М-да! Ладно, исключительно вам, по секрету… Впрочем, это и недоказуемо — без свидетельств и улик… В общем… несколько лет назад, в бытность мою директором, когда все шаталось и рушилось, ну вы понимаете… Конверсия и тому подобное… А у нас был отдел разработок. Военных разработок… Стали и сплавы…
— И вы щедро поделились этими трудами с кем-то! — догадался Урвачев. — Я примерно так и думал…
— И — продешевил, Сергей Иванович! Продешевил страшно. Знаете ли, опыт еще небольшой был, совковые страхи не отошли… Действовал второпях…
— Зря, зря, Вениамин Аркадьевич. Военные секреты — это серьезно… Тут вы за опасную черту заступили. Хотя — понимаю… В государстве — разброд, госбезопасность — в руинах, шеф контрразведки с помпой дарит американцам секреты, выпестованные десятилетиями; каждый торгует золотом за медь… Понимаю. Но теперь-то эти темы снова — того… Взяты на щит. И под меч… ЧеКа от нокаута очухивается… Вот куда бы я, кстати, не будь всей этой перестройки, наверняка бы пошел…
— Да, это сейчас как дамоклов меч надо мной… — пропустив мимо ушей откровение собеседника, рассеянно произнес Колдунов. — Дернула меня нелегкая…
— Я вот что думаю, Вениамин Аркадьевич, — рассудительно промолвил Урвачев. — Корысный такие вещи и сведения должен был прятать хитроумно и надежно. Вряд ли Ферапонт что-либо обнаружил. Но допускаю, что друг вашего детства именно за этим кладом и приехал. Ведь родной жене Корысный, находясь на смертном одре, вполне мог сообщить координаты тайника. А потому я лично прослежу за всеми действиями этого Прозорова и, может быть, еще и содействие ему окажу — косвенное, неприметное. Пусть он делает спокойно всю свою черновую розыскную работу, а в самый последний миг мы и вмешаемся, и отнимем добычу…
— Я надеюсь, вы не собираетесь ей воспользоваться в определенном смысле… — Колдунов уже отчасти досадовал, что чересчур о многом поведал Урвачеву.
— Ну что вы, Вениамин Аркадьевич! Сколько раз повторять: ваше доброе имя — это и мое доброе имя.
— Станете вице-мэром, захочется большего…
— Нет, Вениамин Аркадьевич, увольте. Я предпочитаю вторые роли. Выгоднее, безопаснее, да и хлопот меньше. К тому же — куда стабильнее и долгосрочнее… Уж оставайтесь главой сами, вам привычнее…
Банкет в ресторане “У Юры” начинался великолепно. Колдунов не кривил душой — данное мероприятие действительно обошлось городу в копеечку.
Зал, как и обещал Урвачев, был совершенно очищен от всякой посторонней шушеры, способной смутить своим внешним видом острое писательское око. Ни одной бандитской рожи, ни единой татуировки, но на всякий случай припас Урвачев и сюрприз — несколько “шанхайских” проституток под видом старшекурсниц медучилища скромно отмечали в углу зала день рождения подруги. Да, даже об этом позаботился дальновидный Урвачев.
— Но если хоть одна блядь начнет сама вешаться на шею или, что еще хуже, спи…т что-нибудь у писателей, шкуру сниму! — напутствовал он развеселившихся девиц. — Денег не брать, если что… Но, думаю, до этого не дойдет, они больше разговор любят задушевный. Обдумайте свои биографии — первая любовь, трудное детство. Им темы нужны… В общем, сами сориентируетесь…
— Сергей Иванович, а можно мы все им будем представляться Маринами? Для юмора…
— Хрен с вами, представляйтесь…
Длинный писательский стол располагался в банкетном зальчике, отгороженном стеной аквариумов. Рассаживались вперемежку с городской творческой интеллигенцией, тщательно отобранной и просеянной. Но Колдунов с легкой досадой отметил, что все-таки две-три скандальные личности сумели просочиться и занять места. И уже доносились до уха мэра невнятные выкрики, упал и разбился хрустальный бокал, взвизгнула отодвинутая нетрезвой рукой тарелка, прозвучало даже слово “графоман”.
— Друзья мои! — постучав в микрофон ногтем, начал Колдунов. — К сожалению, неотложные государственные дела не позволяют мне весь вечер провести в таком избранном обществе. Но за отпущенные мне полчаса мы, надеюсь, успеем вручить наши литературные премии и скромные сувениры… Боря, подойди сюда, — обратился он к верному редактору Голикову. — Давайте начинать… Будем просто, по алфавиту… Итак. Дорогой товарищ Бобров. Сократ Ипполитович. Позвольте вручить вам вот этот дипломат для хранения, так сказать, новых рукописей…
Голиков подал Боброву коричневый кейс.
— А также, — продолжал Колдунов, лукаво улыбаясь, — вот этот конвертик…
— Конверт пустить по кругу! — не к месту выкрикнул из угла Шалый, но реплика его осталась без внимания.
Бобров с достоинством пожал руку, отвесил полупоклон и, почему-то зардевшись, вернулся на свое место. Давненько не получал он из официальных рук никаких наград и поощрений, а потому почувствовал в сердце своем расслабляющее чувство признательности к хорошему человеку, мэру города Черногорска. “Дай Бог ему удачи на выборах!” Чувство это горело в душе его недолго и довольно скоро вытеснено было другим, весьма нехорошим чувством. Ибо следующей должна была прозвучать фамилия Бобрикова.
Однако после Боброва свой кейс и конверт получил вынужденно-непьющий Варламов, затем назван был плодовитый как кролик Галкин и вот уже десять лет находящийся в творческом онемении Гаврилкин. Следующими получили награды хромой Добродеев, скромнейший белорус Жинович, про которого в писательских кругах ходила злая молва, что это одесский еврей и его настоящая фамилия, разумеется, Жидович, — затем последовали Копылкин, Рогачев, Шалый, и всем им торжественно вручались одинаковые кейсы и конвертики… После пошли местные…
Бобриков сидел, нахохлясь, напротив Боброва, и Сократ Исидорович, потирая под столом взволнованные руки, внимательно поглядывал на него. Кейсы кончились. Голиков что-то озабоченно прошептал на ухо Колдунову.
— Друзья мои! — воззвал Колдунов. — К сожалению, не обошлось без досадных технических накладок. Среди нас находится замечательный и тонкий прозаик Бобриков. Но поскольку кейса для него не хватило, я полагаю, во избежание обид, компенсировать стоимость… В двойном размере, ибо наш недосмотр…
“Сволочь, — тяжко вздохнул Бобров, наливая себе большой фужер водки. — И тут выгадал! Редчайшая гадина!”
— А теперь позвольте мне поднять бокал за вас, дорогие мои творческие люди! — вдохновенно продолжал Колдунов. — Недаром народная молва называет вас совестью нации. За вас! А засим, позвольте откланяться. Желаю вам душевно и с взаимной пользой провести этот вечер. Завтра утром вас будет ждать автобус у гостиницы.
С уходом мэра все как-то сразу почувствовали себя свободней и задышали в полную грудь. Спустя полчаса кое-кто уже вожделенно поглядывал на медсестричек, кто-то шел к оркестру заказывать медленный танец, а кто-то, тыча соседа пальцем в грудь, начинал высказывать ему все, что он думает о нем, и начиналось это с традиционного слова “гений”, чтобы по мере опьянения слово это вырождалось и вырождалось, превращаясь к концу застолья в традиционного “бездаря” или в уже упомянутого “графомана”.
Непьющий вот уже полгода Варламов, черной тенью сидел посреди стремительно разгорающейся пьянки, с отвращением глядел на обильную еду, и лицо его искажено было внутренней борьбой. В груди его назревал мятеж и рвался наружу страшный русский бунт против самого себя. Да, он знал, что все это обман и наваждение, что самая приятная часть всякого застолья длится только первые полчаса, до третьей рюмки, а потом начинается безобразие и скотство, вытесняющие собой искреннее веселье, что очень скоро пирующие начнут, да и начали уже по нескольку раз повторять одно и то же, перебивая и не очень слушая друг друга…
“Вот же скоты… Ну не скоты ли? — думал Варламов, с брезгливостью поглядывая по сторонам. — Истинные скоты!..”
А “скоты” между тем веселились от всей души, не обращая никакого внимания на одиноко скорбящего Варламова.
Бобриков уже обнимался с поэтом Шалым, который, успев забежать далеко вперед и достигнуть предельной точки, теперь уже двигался против общего течения и потока, с каждой рюмкой становясь несколько трезвей и крепче держась на ногах.
— Степушка, душа моя!.. Изо всей этой швали… Ты один… Разве они поймут? — говорил Шалый, глядя на друга влажными глазами. — Ты один, брат… Не вижу людей…
— Да, Ваня… Люди есть, но нет среди них человека… — вторил Бобриков, глядя на Боброва, который низко склонился над банкетным столом и, пользуясь минутой, прятал в подаренный кейс два штофа водки.
— Степушка, ты один здесь человек, — говорил Шалый, подымая рюмку.
— Два! Два человека, — поправлял Бобриков. — Среди всей этой гнили…
— Ах, душа моя! — восхищался Шалый, снова увлекаемый общим потоком и стремительно пьянея. — Знаешь что, друг… Я тебе кейс подарю, бери… Тебе не хватило, а я все равно потеряю… Бери, не сомневайся!
— Беру, Ваня! У Боброва бы не взял даже под пыткой, а тебя уважаю. Беру и не сомневаюсь…
Варламов тосковал и ерзал на стуле.
— Ну как водочка? — дрожащим от напряжения голосом поинтересовался он у только что выпившего соседа, жизнерадостного бородатого скульптора из местных.
Тот, мощно пережевывая ветчину, кивнул и поднял вверх большой палец.
— Э-э… Так и быть, — решился наконец Варламов. — Рискну. Если что, вы уж меня в гостиницу доставьте.
Скульптор снова кивнул и снова молча поднял палец.
Часть медсестер пересела уже к пирующим, часть пирующих пересела к медсестрам. Там и сям возникали спонтанные рои восхищенных словес, вздымалась вдруг дружно начатая песня и как-то очень скоро утихала недопетой… Время гудело, кружилось, жужжало, и летело незаметно. Уже тушили окурки в салатницах и в кофейных чашках, уже успел местный художник Верещагин, обругав местного же художника Агуреева, схлестнуться с тишайшим в обыденной жизни, но вреднейшим во хмелю Жиновичем, уже поэт Шалый искал повсюду исчезнувшего Бобрикова, чтобы разбить ему “его поганую харю”…
Но наступил момент, когда метрдотель, перешагнув через тело спящего на полу Варламова, уже не церемонясь, объявил об окончании банкета, и набежавшая охрана стала вытаскивать под мышки гостей из-за стола и подталкивать их к выходу.
Возникла естественная и забавная путаница с кейсами, ибо все они были абсолютно одинаковы, и в этот миг Сократ Исидорович Бобров обнаружил, что его личный кейс, хранившийся под столом с двумя тяжелыми штофами, подменила чья-то злодейская рука на кейс легкий, порожний. И Бобров совершенно определенно знал, кому именно принадлежала эта рука.