Проснулся Иван рано, наскоро умылся и вышел в тамбур. Серые безвидные пространства пролетали за окном, но иногда в расположении двух-трех деревьев, в стремительном изгибе небольшой туманной речушки, в пологом косогоре, обрамленном купами темных кустов, чудилось ему что-то до боли знакомое и родное, как будто видел он все это прежде не раз и не два, просто все это давным-давно плотно улеглось на дне памяти и вот только теперь память, еще до всякого рассуждения, вскидывалась и отзывалась на увиденные, но позабытые картины.

Что-то плавно и мягко переменилось в движении вагона, зудящая нотка возникла в стуке колес на стыках, — поезд стал замедлять ход. Чувствовалось приближение большого города, потянулись за окном одноэтажные посады, белая колокольня показалась вдалеке…

Скоро будет переезд, подумал Прозоров, волнуясь. Он неожиданно ярко и живо вспомнил тот долгий и давний день, когда с мамой шел через этот переезд, нагрузившись узлами, и мама сказала, указав куда-то в сторону подбородком:

— А вот, кажется, и наш дом. Улица Розы Люксембург, тридцать семь.

Иван сразу увидел веселый нарядный домик, выкрашенный яркой зеленой краской, с белыми наличниками и красной крышей… Но, не доходя до него, мама опустила свои узлы у серого сплошного забора, из-за которого выглядывал дом иной — хмурый и темный.

Квартирной хозяйкой оказалась молчаливая грузная старуха в черном платке, повязанном по-монашески. Известно было, что каким-то сверхъестественным способом, не перемолвившись ни с кем из жильцов и парой фраз, она сумела стравить и перессорить поочередно уже несколько крепких, проверенных жизнью семей, которым привелось снимать здесь жилье.

Семьи эти в итоге съезжали со скандалом, разводом и проклятиями, но мама маленького Вани Прозорова все-таки, несмотря на предупреждения соседей, решились поселиться именно здесь, прельщенная дешевизной сдаваемой комнаты.

— Уж нашу-то с тобой семью никто не разрушит! — улыбаясь, сказала мама, поставив вещи в углу. Затем подхватила Ванюшу под мышки, звонко поцеловала в щеку и высоко подняла над полом. — Ах, какой тяжеленький! — проговорила восхищенно. — Настоящий мужичок!

Она стала кружить его, как часто делала и прежде, когда он был маленький, но на этот раз вышло не совсем удачно. Поплыли беленые стены, кровать с ковриком, коричневый шкаф с туманным от старости зеркалом, на дне которого вспыхнуло отраженное окно, темный таинственный проем открытой в коридор двери, диванчик, затем озарилось настоящее окно, а потом ноги Ивана ударились об угол шкафа, — комнатка была слишком тесной. Мама вдруг замерла и медленно опустила Ваню на пол. На пороге комнаты в проеме открытой двери стояла старуха в черном платке и молча глядела на них. Так состоялось первое знакомство Ивана со старухой.

TC ""У нее было странное имя — Ада Адамовна, и она была настолько старой и ветхой, что действительно показалась маленькому Прозорову дочерью самого Адама. Но — прочь уныние! Какое веселое и счастливое слово — новоселье! И месяц этот, кажется, был самым счастливым в жизни Ивана Прозорова. Стоял солнечный сентябрь, — бодрый, хотя и чуть-чуть грустный, и, пожалуй, единственная горечь, которую испытал в эти дни Ваня, была горечь от сорванной им и разжеванной рябины.

В сентябре самое синее небо, в прозрачном воздухе сверкала длинная паутина, и паутина эта высоко и свободно летела через тихий провинциальный город.

Мама уходила рано утром, когда Иван еще спал, вернее, притворялся спящим; лежал, не открывая глаз, чувствуя на веках дрожащее солнечное марево. Мама склонялась над ним и, обдав чудесным запахом духов, легко целовала в лоб и убегала. Ваня лежал не шевелясь, стараясь не разрушить этого хрупкого счастья, и снова задремывал с улыбкой на устах. Проснувшись, умывался из алюминиевого рукомойника, с наслаждением мылил руки земляничным мылом, нюхал розовый кусок, прежде чем положить в мыльницу, затем шел в маленькую сумрачную кухоньку с изразцовой печкой-плитой в углу. Здесь уютно пахло углем и керосином. Находил на столе термос с чаем, вареное яйцо, ломоть черного хлеба…

Да, он был счастлив в этот месяц как никогда в жизни.

Позавтракав, он выходил во двор и садился на скамейку у крыльца. На самый краешек, потому что на скамейке этой обычно сидела уже старуха, греясь на солнышке.

Удивительнее всего в этой старухе было то, что она целыми днями неподвижно сидела здесь, опершись обеими руками на клюку, и глядела на одинокую корявую яблоню, на забор и на крышу соседского сарая, точно прощаясь с ними перед дальней дорогой.

Маленький Ваня находился на одном краю жизни, совсем еще недалеко отойдя от той непостижимой Вечности, откуда он чудесным образом появился на свет, а старуха уже приближалась к другому краю, уже заглядывала в ту же непостижимую Вечность, куда ей скоро предстояло кануть, и в этом, по-видимому, их возрасты как-то внутренне совпадали. Ада Адамовна много и охотно разговаривала с ним.

TC ""Почему-то Ада Адамовна настоятельно рекомендовала ему идти в военное училище.

Поначалу Иван опасался разговаривать со старухой, боясь, что она как-нибудь разрушить их семью, но вскоре выяснилось, что семья может разрушиться и без всякой старухи.

По вечерам мама стала приходить поздно, и Иван, ожидая ее, часами просиживал у окна. Из окна комнаты был виден железнодорожный переезд. Переезд почти всегда был перекрыт полосатым шлагбаумом, перед ним попеременно мигали два красных фонаря и прерывисто заливался электрический звонок. Железная дорога была оживленной: поезда грохотали во всякое время суток в ту и в другую сторону. Именно по этой дороге мама вернулась из Средней Азии, забрала Ивана из детского дома, и они поселились у старухи.

Прозорову больше всего нравилось именно то, что окна комнатки выходили на железную дорогу, ему сразу полюбились эти ночные шумы — пронзительные звонки, зарождающийся где-то далеко шквал приближающегося поезда, который надвигался и нарастал как всемирная неизбежная катастрофа, а затем, сотрясая землю, поезд некоторое время вместе со своим грохотом как бы стоял на месте, словно прикованный чугунными скрепами, стуча колесами, ярясь и роя землю, а в конце концов срывался и уносился прочь, и долго еще длилось медленное затухание звука.

Где бы он ни жил после, ему долго-долго не хватало этого живого ночного грохота, мелькания света на стене, звона, дребезжания посуды в буфете…

Железная дорога разделяла город на две части — на каменную с четырехэтажными и пятиэтажными домами, а также с целой улицей девятиэтажных домов с лифтами, в которых жило начальство обогатительного комбината, и — на деревянную половину, с палисадниками, огородами, яблонями и лопухами у заборов. Деревенская половина была лучше для жизни, милее, уютнее, просторнее, но тем не менее все ее жители завидовали обитателям каменной части, потому что у тех была “горячая вода и балконы”. За престижной каменной частью высился гигантскими металлическими коробами и закопченными трубами обогатительный комбинат.

В конце сентября в одну ночь погода резко переменилась, завыл за окном порывистый сырой ветер, хлынули с деревьев листья, потемнело небо от туч. А вечером того сумрачного дня мама вернулась вместе с каким-то толстощеким дядькой, который мигом натоптал у дверей луж, высвободился из гремящего жесткого плаща и, хлынув чужим враждебным духом, прошел мимо застывшего Прозорова к столу, поставил со стуком бутылку красного вина. Чужой дядька оказался дядей Жоржем, прапорщиком местной воинской части, о котором мама, улучив секунду, пока тот гремел рукомойником, шепнула, что это “…очень серьезно, страшно серьезно, поди, Ванечка, погуляй…”

Вот таким неожиданным и подлым образом счастье Прозорова кончилось вместе с солнечными денечками…

Через месяц он оказался в другом городе, где располагалось известное на все страну суворовское училище. Так что вовсе и не старуха разрушила их семью.

А когда Иван Прозоров, окончив училище, вновь ненадолго вернулся в город, старухи уже не было на белом свете.

В городе бушевала сирень.

Дядька Жорж поздоровался с ним рассеянно и равнодушно ибо занят был крепкой хозяйственной думой. В нем происходила гигантская внутренняя работа, и казалось, из недр его существа все время доносился приглушенный и постоянный скрежет мысли… Накануне смерти старухи, бывший прапорщик очень удачно выкупил у нее часть дома, а вернее, внес лишь мизерный задаток, оформив таковой как полную выплату и теперь подвигал события к тому, чтобы и все остальное жилье перешло к нему в собственность. Однако где-то в Сибири по словам дотошного нотариуса могла обнаружиться троюродная сестра старухи, а потому осторожничающий юрист сопротивлялся окончательному оформлению дома. Впрочем, разговаривая с дядькой Жоржем, нотариус то и дело отводил глаза, вздыхал и делал выразительные паузы. Но дядька Жорж в такие минуты тоже вздыхал, как бы не замечая этих пауз и старался сдвинуть дело как-нибудь так, чтобы оно само собою сдвинулось.

Об этом он и хлопотал, этим он и мучился, не замечая ни сирени, ни ночных гуляний ошалевшего от воли Прозорова.

А гулял Прозоров там, за переездом, в “каменной” части.

Прежняя зависть “деревенских” к “городским” с годами переросла в откровенную вражду. Причем обоюдная эта вражда приняла характер нескончаемый и мстительный… Внутри себя две главные части так же делились по районам, секторам и так же откровенно и самозабвенно враждовали: “зареченские” били “мясников”, “мясники” гоняли “головановских”, “головановские” преследовали “шанхайцев”… До смертоубийства, правда, дело не доходило. Враждовала исключительно молодежь, причем, только до свадьбы. Человек женившийся в тот же день выпадал из строя бойцов.

То была эпоха солдатских ремней с оловом в пряжках, кастетов, заточенных напильников, велосипедных цепей. И еще в это лето пришла дурацкая мода носить с собою на танцы опасные бритвы.

“А все-таки какая милая, наивная эпоха… И как быстро и жестко меняется мир, — думал Прозоров, глядя в окно. — Странно и вспомнить теперь, что существовало когда-то неписаное, но соблюдаемое всей черногорской шпаной правило тех, не таких уж и давних, лет: “Лежачих не бьют.”

Железнодорожный переезд задавал ритм всему городу, часто и подолгу перекрывая движение, и тогда по обеим сторонам скапливались длинные терпеливые очереди из машин и автобусов. А когда в сентябре хоронили повесившуюся из-за несчастной любви учительницу музыки, похоронная процессия потратила на прохождение переезда чуть ли не полчаса, потому что колонне пришлось переходить по частям: сперва грузовик с гробом и музыканты, затем прошли близкие родственники, после товарняка проскочила середина колонны, а замыкающим же пришлось бежать, чтобы догнать ушедший вперед оркестр.

В том солнечном и золотом сентябре, когда хоронили молоденькую учительницу, Иван и сам едва не бросился под поезд…

В эту осень он узнал, как властно и неприметно эта гибельная отчаянная мысль подспудно овладевает человеком, которому едва-едва стукнуло семнадцать, и как трудно, почти невозможно уклониться от выполнения задуманного, как глух становится человек к уговорам и увещеваниям рассудка…

Да, было с ним в этой жизни и такое… И уже потом, проходя многочисленные проверки и беседы с психологами в разведке, он сам диву давался, как ему удалось столь естественно и просто скрыть это юношеское движение души… Неужели оно было подобно случайному ветерку, не оставившему не то, что рубца, но и тени — безусловно бы примеченной прожжеными профессионалами, исследовавшими и разложившими всю его натуру на мельчайшие составляющие… Хотя — кто знает? — может, в тех задачах, что ему поручались, подобный элемент выступал, как элемент положительный… Результаты бесед и тестов оставались тайной, доступной лишь руководству, и как ни пытался Иван выведать резюме о своем сформулированном в спецслужбе “я”, это ему так и не удалось.

Однако в ту давнюю осень его юности едва ли не решающим аргументом против самоубийства стало то, насколько нелепо все это будет выглядеть со стороны: не успела повеситься одна, как еще один дурак сиганул под поезд. Кстати, когда он ходил “примериваться” к колесам и рельсам, то почему-то в голове его беспрерывно крутился пошлый посторонний мотивчик:

Бросилась с утеса Маргарита,

А за нею юный капитан…

Два самоубийства одновременно — все-таки слишком громоздко для провинциального городка. И может быть, спасло Прозорова какое-то смутное чувство красоты и гармонии и невозможность их нарушения.

В ту же ночь он просто сел в поезд и уехал в Крым. Через сутки проводники хотели высадить его — безбилетника, на какой-то ночной украинской станции, а ему было абсолютно все равно — высадят, не высадят, ему-то ведь и жить не хотелось, и они, вероятно, что-то почуяв в его отчаянном молчании, отступились. А после какая-то добрая женщина из пассажиров, полагая, что Иван спит, тихонько подложила ему в нагрудный карман пиджака один рубль…

Эх, вы — добрые, позабытые персонажи прошлой жизни… Кто из вас тогда, в начале семидесятых, мог подумать о будущих грандиозных ломках, перестройках и переменах…

Прозоров невольно ухватился за хромированный поручень — поезд резко замедлил ход, поползла по вагону суета сборов — пассажиры спешили к выходу на видневшийся в окно перрон.

Пройдя здание вокзала, он шагнул в стоявший над городом, уже истаивающий сумрак раннего утра. Солнце еще не взошло, но свет его набухал в молочно-теплом мареве за чередой многоэтажек.

Народу из поезда выходило немного, и народ этот был большей частью торговый, хваткий, привыкший к неудобствам и лишениям. Прозоров постоял на вокзальной площади, наблюдая за тем, как сноровисто водружаются на багажники подъехавших автомобилей встречающих набитые товаром рюкзаки, громоздкие баулы, гигантские, перетянутые веревками коробки, как мужики и бабы с рюкзаками за спиной, взяв в обе руки сумки и каким-то хитрым способом прицепив к себе неуклюжие тележки, тянутся тесно сбитым караваном на остановку автобуса. Кое-кто, правда, спешил к кучке “волг” и “жигулей”, принадлежавших местным левачкам, с нетерпением ожидавшим деловых пассажиров.

Прозоров, ощупав нагрудный карман пиджака, где лежали деньги, неторопливо перешел привокзальную площадь, отмечая, что за долгие годы его отсутствия ничего особенно нового, кроме коммерческих витрин, вывесок и палаток здесь не появилось.

“Если сейчас обернусь, — загадал он, — и увижу водонапорную башню и несколько тополей рядом, то все у меня будет хорошо и удачно…”

Он обернулся и — увидел эту башню, сложенную из красного кирпича, а рядом — одинокий тополь в неопрятных охапках вороньих гнезд, с высохшей черной вершиной.

Перешагнув через небольшой железный заборчик, Прозоров оказался на аллее скверика и бодрым шагом двинулся по ней — вдоль искалеченных деревянных скамек, к сиденьям которых присохли куски газет, мимо перевернутых чугунных урн, исторгнувших из себя рыбьи скелетики, треснутые пластмассовые стаканчики, смятые сигаретные пачки.

Левака, должного отвезти его к брату, он решил поймать в городе, подальше от вокзала, что, по его мнению, было безопаснее, учитывая и его вид явно непровинциального жителя и кучу деньжищ в кармане.

Дедок в шляпе, похожий на лесовика, одиноко сидел почти у самого выхода из сквера и пристально вглядывался в приближающегося Прозорова. Прозоров тоже внимательно поглядел на старичка, затем невольно перевел взгляд на скамейку. Рядом с дедком была расстелена газета, стояло два стаканчика, бутылка какой-то темной бурды, а в белой пластмассовой тарелочке зеленел аккуратно нарезанный огурчик, краснели кружки колбаски, заботливо уложенные на хлеб, лежал чуть в сторонке надкушенный пирожок…

— Товарищ! — неожиданно поманил старичок, когда Прозоров поравнялся с ним.

— Чего тебе, батя? — миролюбиво отозвался Иван и остановился.

— Товарищ, портвешку? — Старичок открытой ладонью повел в сторону сервированного газетного листа. — Безвозмездно, товарищ! — поспешил пояснить, заметив, что Прозоров слегка озадачился столь неожиданным предложением.

— Да как-то не ко времени, батя… — Прозоров взглянул на часы. — Половина шестого утра, не рано ли? И потом, портвейн, честно говоря, не мой любимый напиток.

— Зря, — разочарованно сказал дедок. — Я-то думал, хороший человек… Лицо простое… Ан нет, обманулся… Сам-то откуда?

— Из Питера, — зачем-то соврал Прозоров. — К приятелю еду, в Запоево… А народ у вас тут, я вижу, гостеприимный…

— Народ обыкновенный, — сухо ответил старик и, склонившись над газетным листом, стал поправлять и прихорашивать разложенную закуску, всем своим видом показывая, что аудиенция закончена. — В Запоево, стало быть… Понятно. Мой тебе добрый совет: ты Дубовым Логом не езди, а езжай через карьер…

— Почему не ездить Дубовым Логом? — спросил Прозоров.

— Там браты Соловьевы живут, — объяснил старик.

— Ну и что?

— Убьют.

— Вот как? — удивился Прозоров. — Ну ладно, спасибо за ценную информацию. До свидания.

— Постой, — сказал старик и снял шляпу. — Так уж и быть, добрый совет даром… А вот за ценную информацию — пять рублей.

Прозоров молча положил в шляпу десятку и пошагал в сторону площади.

Не успел он пройти и нескольких шагов, как снова услышал за спиной голос старика:

— И через карьер не езди!

— Почему? — остановился Прозоров.

— Цыганы. Перенять могут. Ступай лучше обратно на площадь, откуда пришел, спроси Балакина. Он хоть и дороже возьмет, зато при оружии… И ходы знает.

“Да, — думал Иван Прозоров, выходя на привокзальную площадь и направляясь к стоящим машинам, вокруг которых заканчивали погрузочную суету торговые люди с тележками и баулами, — расслабляться тут явно не стоит…”

Он остро пожалел, что не взял с собой маленький, незаметный в кармане пиджака “маузер”. Настороженное его чутье отчетливо улавливало повсеместную опасность, словно пронизавшую атмосферу этого некогда тихого дружелюбного городка. Городка, все еще жившего в его памяти, но давно сгинувшего в никуда вместе с ушедшим временем. Остались лишь формальные приметы прошлого — категорически невозвратимого. Может, здесь жили и люди, которых некогда он видел, с кем стоял в очередях, сидел в кинотеатрах и в кафешках, прогуливался по скверам, но ведь и они изменились столь же непоправимо, как и место их обитания. Одну энергетику и дух бытия сменили иные…

На фамилию Балакин нехотя и не сразу отозвался хмурый темнолицый человек, сидевший на корточках в стороне от общей компании частных извозчиков. Две угрюмых обезьяньих морщины, спускавшихся от крыльев носа к углам губ, выдавали в нем хронического язвенника. Узнав, куда надо ехать, он издал горлом странный звук: “Гр-х-м…”, с сомнением покачал головой, снова присел на корточки у бордюра и тяжело задумался. Прозоров терпеливо перетаптывался рядом с ним.

Сделав две-три глубокие затяжки, Балакин пустил слюну в мундштук “беломорины”, решительно затоптал окурок башмаком и поднялся.

— Добро, — сказал хрипло. — Гр-х-м… Двум смертям не бывать. Дорожка, однако, стремная… Сто туда, сто обратно…

— Годится, — кротко согласился Прозоров.

— За бензин полтинник особо, — видя сговорчивость клиента, находчиво набросил Балакин.

— Само собой…

— Гр-х-м… Плюс чаевые… Потом без глушака машина, тоже износ отдельный…

— Ты мне скажи сразу всю сумму, — начиная раздражаться, перебил Прозоров. — Не тяни жилы…

— Триста рублей… Гр-х-м… Деньги сразу… А то в дороге мало ли что… С кого потом возьмешь?

— Двести шестьдесят и — точка, — жестко сказал Прозоров. — Все, что могу. У меня еще отпуск впереди.

— Ну коли так, то так… — вздохнул перевозчик.

— Какие-то вы здесь напуганные все, — проворчал Иван, усаживаясь в машину — потрепанные, словно веником выкрашенные синие “жигули”.

— Будешь напуганным, курва… — мрачно сказал Балакин, поворачивая ключ в зажигании. — Ты это… Уши, если хочешь, заткни… Нажуй газеты и заткни… Глушака нет, скрутили вчера, курвы. В “шанхай” поехал, вышел за пузырем… Через пять минут прихожу — нет глушака… — голос его потонул в реве двигателя и машина, резко набирая ускорение, понеслась с площади.

На выезде из города водитель, миновав мост, съехал с асфальтовой дороги на обочину, шкрябнул несколько раз днищем по засохшей глине, а затем, ориентируясь по известным ему приметам, рванул через заросшее полынью поле к лесу. Все это время Прозоров терпеливо сносил боль в барабанных перепонках, но в конце концов не выдержал и, следуя совету водителя, нажевал газеты и плотно заткнул ею уши.

Ехали по узким просекам и линиям, ломали кусты, продирались к солнечным полянам, несколько раз форсировали один и тот же, как показалось Прозорову, лесной ручей, потом снова выбрались на шоссейную дорогу, пересекли ее и оказались, наконец, на широком прямом проселке, который плавно и полого поднимался на холм. На вершине холма посередине дороги лежал на боку колесный трактор и маячил рядом с ним одинокий человек.

Балакин подъехал к человеку и заглушил двигатель. Прозоров вытащил затычки из ушей. Вышли из машины, обошли место происшествия. Тракторист, молодой парень со свежей кровоточащей ссадиной на лбу, чуть покачиваясь, молча шел рядом с ними и взволнованно сопел, точно после драки.

— М-да, — произнес Балакин, прикуривая папиросу и озирая пространство. — Гр-х-м… Много выпил?

— Причем тут это? — возразил тракторист. — Ты погляди сам, дорога-то, главное дело, ровная. Вот в чем фокус…

— Ну и как же ты тут навернулся? — не выдержал Прозоров. — На ровной-то дороге… Тут и захочешь, не навернешься…

— В том-то и вопрос… Бермудский треугольноик. Загадка природы, — сокрушенно развел руками тракторист и пнул ногой колесо трактора. — Техника, бля… Русский Иван делал…

Балакин подошел к опрокинутому трактору, пошатал рукой трубу глушителя.

— Ладно, курва… Ты тут будь, а мы сейчас от фермера трактор пригоним. Я у тебя потом глушак свинчу… Вон он, твой хутор фермерский… А дальше за ним Запоево, — обратился к Прозорову, указывая рукой на несколько темных строений, видневшихся на дальнем краю поля у самой опушки леса. — У него должен быть трактор…

— Нет у него ни фига, придется ехать в мастерские, — уныло почесал затылок тракторист. — У фермера “ферапонтовцы” отняли всю технику на той неделе. И грузовик забрали, и “беларусь”…

— Кто отнял? — не понял Прозоров.

— Кто, кто… Рэкет. Приехали и забрали за долги. Не поспоришь… Да он богатый куркуль! — успокоил тракторист. — У него точно денег где-нибудь закопано, выкрутится…

— Он что, у бандитов в долг брал? — спросил Прозоров.

— Возьмешь у них… У нас вон собрание в гаражах было. Приехали на жипе… Один жип, падла, дороже всего кохоза стоит… Народ собрали, президиум, все как положено… Председатель говорит: нет, мол, денег, повремените… Своим, говорит, с осени не платим. А нас, говорят, не касается, ссуду бери в банке, а нам чтоб ежемесячно и в срок. Крыша… Понял? Проголосовали: кто за то, чтобы выплачивать? Кто против? Единогласно. Им, поди, не заплати… Им тут все совхозы платят. А ты говоришь, фермер. У него-то деньги есть, не пьет, не курит. Дочку в город возит… возил, вернее, в музыкальную школу…

— Ну а что ж милиция? Почему не реагирует?

Балакин поднял брови и изумленно взглянул на тракториста, тракторист криво усмехнулся и взглянул на Балакина, затем оба повернулись и долгим взглядом посмотрели на Прозорова.

— Гр-х-м…

— Н-да…

— Поехали, — помрачнев, приказал Прозоров.

— Будь тут, — велел Балакин трактористу. — Я мигом. Глушак пока свинчивай…

Спустились с холма, поднялись на другой холм, проехали мимо одиноко стоящего у дороги обгорелого сруба с обрушенной крышей, и через десять минут Балакин притормозил у покосившейся изгороди, за которой открывался широкий двор — с двумя домами посередине и старым огромным сараем в дальнем углу. Под навесом у сарая стояла сеялка и сенокосилка. Мотоцикл “урал” с разобранным двигателем и снятой коляской приткнулся к стволу березы у крыльца. Двор казался безжизненным и заброшенным, и если бы не громкий лай кавказской овчарки, которая, гремя натянутой цепью, бегала по двору, да не роющиеся в песке куры, можно было подумать, что хозяева давно покинули это место. Впрочем, мельком взглянув на тусклое слуховое оконце, расположенное под самой крышей сарая, Прозоров опытным глазом определил присутствие там наблюдателя. Кроме того, шевельнувшаяся занавеска в крайнем окне говорила о том, что дом все-таки обитаем.

Балакин беззвучно открывал рот, трогая Прозорова за рукав, и обалдевший от долгой дороги и негативных впечатлений Прозоров наконец-таки догадался вновь вытащить из ушей затычки.

— Я говорю… гр-х-м… Набавь, мол…

— Не могу, друг, — серьезно сказал Прозоров. — Видишь, какое кругом разорение? Теперь у меня каждая копейка на счету.

— Разговоры в городе пойдут, кто, мол, приезжал, да откуда?.. — сказал Балакин, при этом остро и изучающе поглядывая на Прозорова. — Молчание — золото…

— Не дам! — Прозоров внезапно почувствовал неприязнь к навязчивому водителю. — А спросят, кто приезжал? Да рыболов-любитель… А тебе, друг, совет: алчность губила даже цезарей. Так что, извини…

Он вышел из машины, громко хлопнув дверью и направился во двор, посередине которого остановился в нерешительности, не зная как обойти лающего и рвущегося с цепи пса.

Машина злобно взревела за его спиной, тронулась, пробуксовав в глинистой промоине, и скоро вой ее стал стихать, удаляясь в поля.